Ведьма
ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Мишле Жюль / Ведьма - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Мишле Жюль |
Жанр:
|
Европейская старинная литература |
-
Читать книгу полностью
(483 Кб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
«Франция, несомненно, более гуманна. Она во всяком случае непоследовательна. В 1718 г. сжигают колдуна в Бордо, в 1724 и 1726 гг. в Греве к костру присуждают за преступления, которые в Версале сошли бы за забавы школьников. Воспитатели королевского ребенка, Ледюк и Флери, снисходительные ко двору, свирепы к городу.
Погонщик ослов и дворянин, некто Шоффур, сожжены живьем. Назначение кардинал-министра не может быть лучше отпраздновано, как реформой нравов, как сурковым наказанием публичных совратителей. Какой удобный случай констатировать торжественный и страшный пример в образе этой адской девушки, покусившейся на невинность Жирара.
Вот что только могло смыть пятно с отца-иезуита. Необходимо было установить, что он (даже если бы он совершил проступок, подобный проступку Шоффура) был игрушкой злых чар. Акты были более чем ясны. На основании канонического права и последних решений кого-нибудь надо было сжечь. Из пяти судей только двое стояли бы за сожжение Жирара. Трое были против Кадьер. Стали торговаться. Трое судей, составлявших большинство, не настаивали на сожжении, избавляли ее от продолжительной и страшной казни на костре, довольствовались простой смертью.
От имени всех пяти судей была вынесена и предложена парламенту резолюция: «Екатерина Кадьер должна быть подвергнута пытке, простой и чрезвычайной, потом возвращена в Тулон и повешена на площади Доминиканцев».
***
Этот страшный удар вызвал перемену в общественном мнении. Светские люди, остряки перестали смеяться. Они ужаснулись. Их легкомыслие не простиралось так далеко, чтобы пройти мимо такого страшного дела. Они находили в порядке вещей, если девушка была соблазнена, обесчещена, если она была игрушкой в чужих руках, если она умерла от скорби и безумия. Пусть. В такие дела они не вмешиваются. Однако при мысли о казни, о бедной жертве, которая будет задушена на плахе веревкой, сердца их возмутились.
Со всех сторон поднялся крик: «Со дня сотворения мира не было совершено такой преступной перетасовки: закон об обмане девиц применен навыворот, девушка осуждена за то, что была совращена, совратитель получает право задушить свою жертву!»
И вдруг обнаруживается явление, неожиданное для Экса (население которого состояло из судей, попов и бомонда). Налицо оказывается народ. Вспыхивает бурное народное движение. Огромная масса людей всех классов, объятая единым порывом, отправляется сомкнутыми рядами к монастырю урсулинок. Вызывают Екатерину и ее мать. Раздаются крики.
«Успокойтесь, мадемуазель.– Мы тут.– Не боитесь ничего».
Великий XVIII в., названный Гегелем царством разума, был еще в значительной степени царством человечности.
Высокопоставленные дамы, вроде внучки госпожи де Севинье, очаровательной госпожи Симиан, завладевают девушкой и прижимают ее к своей груди. Жены янсенистов – явление еще более прекрасное и трогательное! – отличавшиеся такой чистотой, столь щепетильные в своем кругу, суровые до крайности, приносят закон в жертву милости, обвивают руками шею гонимой девушки, очищают ее своими поцелуями, вновь крестят ее своими слезами.
Если Прованс отличается страстностью, то он в особенности достоин удивления в подобные моменты страстного великодушия и истинного величия. Нечто подобное можно было видеть в дни первых триумфов Мирабо, когда он собрал вокруг себя в Марселе миллион людей. И уже здесь перед нами великая революционная сцена, грандиозное восстание против тогдашнего глупого правительства и против покровительствуемых Флери иезуитов, единодушное восстание во имя человечности и жалости, во имя защиты женщины, варварски погубленного ребенка. Иезуиты вообразили, что смогут среди черни, среди своих клиентов и нищих, сорганизовать тоже своего рода народ. Они вооружили его колокольчиками и палками, чтобы оттеснить Кадьеров. Так назывались обе партии. Последняя партия охватывала всех. Марсель поднялся, как один человек, и устроил овацию сыну адвоката Шодон. В своей симпатии к своей землячке Тулон пошел так далеко, что народ хотел сжечь иезуитский дом.
Самое трогательное свидетельство сочувствия Екатерине вышло, однако, из монастыря Оллиуль. Простая пансионерка, мадемуазель Агнесса, юная и робкая, последовала порыву сердца, бросилась в водоворот памфлетов, написала и напечатала апологию Кадьер. Это широкое и глубокое движение отразилось и на парламенте. Враги иезуитов подняли голову, окрепли до того, что перестали бояться угроз свыше, кредита иезуитов и версальских громов, которые мог обрушить на них Флери.
Даже друзья Жирара, видя, как их число уменьшается, как редеют их ряды, желали скорейшего суда.
Он имел место 11 октября 1731 г.
Лицом к лицу с народом никто не осмелился поддержать жестокую резолюцию суда о повешении Екатерины. Двенадцать советников пожертвовали своей честью и оправдали Жирара. Из остальных двенадцати несколько янсенистов присудили его к костру как колдуна, трое или четверо других, более разумных, осудили его к смерти как преступника. Так как голоса разделились, то председатель Лебре пригласил добавочного судью. Тот голосовал за Жирара. Оправданный от обвинения в колдовстве и других преступлениях, повлекших бы за собой смертную казнь, он был передан как исповедник и священник для духовного над ним суда тулонскому фискалу, его близкому другу Лармедье.
Большинство, равнодушные, были удовлетворены. Этому приговору было уделено так мало внимания, что еще до сих пор говорят и повторяют, что «оба обвиняемых были оправданы». Это совершенно не верно. Екатерина продолжала считаться клеветницей и была осуждена видеть, как ее записки и показания были разорваны на клочки и сожжены рукою палача.
Была еще одна страшная подробность, подразумевавшаяся сама собой. Так как Екатерина была таким образом заклеймена, обесчещена как клеветница, то иезуиты должны были продолжать подземную работу и использовать свои успехи у кардинала Флери, должны были навлечь на нее секретные и произвольные наказания. Город Экс прекрасно понял это, понял, что парламент не отсылает Екатерину, а выдает с головой. Отсюда страшная ярость против президента Лебре, который под влиянием всеобщих угроз потребовал присылки полка солдат.
Жирар бежал в закрытой коляске. Его узнали и убили бы, если бы он не спасся в иезуитской церкви, где мошенник принялся служить мессу. Ему удалось бежать, и он вернулся в Доль, окруженный почетом, прославляемый своим орденом. Здесь он умер в 1733 г. как святой. Куртизан Лебре умер в 1735 г.
Кардинал Флери сделал все, что хотели иезуиты. В Эксе, Тулоне, Марселе масса людей была осуждена на изгнание или брошена в тюрьму. В особенности виновным оказался Тулон, жители которого носили под окнами жирардинок портрет Жирара, и по всему городу священную треуголку иезуитов.
На основании приговора Екатерина могла бы вернуться в Тулон, к матери. Но я думаю, что ей не позволили вернуться на горячую почву родного города, так красноречиво высказавшегося в ее пользу.
Как же поступили с ней?
До сих пор это осталось тайной.
Если уже один факт расположения к ней считался преступлением, каравшимся тюрьмой, то едва ли можно сомневаться, что она сама была в скором времени брошена в темницу, что иезуитам ничего не стоило получить из Версаля lettre de cachet, на основании которого они заперли бедную девушку на замок, чтобы вместе с ней похоронить столь печальное для них дело. Без сомнения, они выждали время, когда публика отвлечется от этой истории, отдаст свое внимание другим делам. Потом когти врагов снова схватили ее и похоронили в каком-нибудь безвестном монастыре, в каком-нибудь in pace.
Ей было только двадцать один год, когда был вынесен приговор. Она всегда надеялась прожить не долго.
Будем желать, что небо ниспослало ей эту милость.
Эпилог
В прекрасном душевном порыве одна гениальная женщина представила себе картину, как оба духа, боровшиеся в средние века, узнают, наконец, друг друга, сближаются и соединяются. Ближе всматриваясь друг в друга, они открывают – немного поздно! – что у них есть родственные черты. А что, если они братья и если старая борьба была не более как недоразумением? Сердце поднимает свой голос, и оба невольно растроганы. Гордый изгнанник и кроткий гонитель забывают все, и в горячем порыве бросаются друг к другу в объятия (Ж. Санд «Консуэло»).
Прекрасная, чисто женская идея! Другие мечтали о том же. Нежный Монтанелли написал на эту тему красивую поэму. Да и кто не очаруется надеждой увидеть, как борьба на земле затихает, завершается трогательными братскими объятиями!
Что думает об этом мудрый Мерлин? Что видел он в зеркале озера, глубину которого он один может измерить! Что говорит он в своей грандиозной поэме, изданной им в 1860 г.
Если Сатана сложит оружие, то только в день Страшного суда. И тогда умиротворенные оба они рядом заснут общим смертным сном (В. Гюго).
***
Искажая и того и другого, нетрудно, без сомнения, прийти к компромиссу. Вызванный долголетней борьбой упадок сил обусловливает подобные примирения. Мы видели в последней главе, как две тени договариваются по-приятельски, под сенью лжи: дьявол становится другом Лойолы, рядом стоят одержимость благочестивая и одержимость дьявольская, ад преклоняется перед священным сердцем Христа.
Наступило кроткое время, и люди не так, как прежде, ненавидят друг друга. Они ненавидят почти только своих друзей. Я видел, как методисты восхищаются иезуитами, видел, как те, которых в средние века называли сыновьями Сатаны, легисты и медики, вступали в соглашение со старым побежденным духом.
Оставим в стороне эти призрачные явления. Подумали ли, как следует, те, что серьезно советуют Сатане устроиться, примириться, что они говорят?
Дело не в злопамятстве. Мертвые умерли. Миллионы жертв: альбигойцы, вальдейцы, протестанты, мавры, евреи, американские дикари – все они спят мирным сном. Неизменная мученица средних веков, ведьма, молчит. Ветер развеял ее прах во все стороны.
Что мешает такому компромиссу, что образует глубокую пропасть между обоими духами, мешая им сблизиться, так это огромной важности реальное явление, определившееся за последние пятьсот лет. То гигантское творение, проклятое церковью, чудесное здание науки и современных учреждений; камень за камнем отлучала она его, а оно после каждой анафемы лишь вырастало выше, прибавляло новый этаж. Назовите мне хоть одну науку, которая не была бы бунтом.
Есть только одно средство примирить оба духа, слить обе церкви. Это – уничтожить новую церковь, ту, которая с самого своего появления была объявлена грешной и была осуждена. Уничтожим, если то возможно, все естественные науки, обсерватории, ботанические музеи и ботанические сады, медицинские институты и все современные библиотеки. Сожжем наши законы, наши уложения. Вернемся к каноническому праву.
Все эти новые завоевания – дело Сатаны. Каждый шаг прогресса – его преступление.
То преступник-логик, чуждый уважения к церковному праву, сохранил и воссоздал право философов и юристов, покоящееся на неблагочестивой вере в свободную волю. А в то время, как спорили о поле ангелов и о других подобных тонкостях, опасный врач углублялся в реальный мир, создал химию, физику и математику. Да, и математику. Надо было возобновить и ее. Это была целая революция. Ведь того, кто утверждал, что дважды два четыре, сжигали.
Медицина же в особенности была доподлинным сатанизмом, бунтом против болезней, этого бича, по заслугам ниспосланного Богом. Ведь то был явный грех остановить полет души в небеса, вернуть ее в болото жизни!
Как все это искупить? Как уничтожить, сокрушить эту груду возмущений, составляющих всю суть современной жизни? Ужели, чтобы вновь вступить на путь ангелов, Сатана разрушит все это творение? Ведь оно покоится на трех вечных устоях: на Разуме, Праве, Природе.
***
Дух нового времени так победоносен, что забыл о старых битвах и едва нисходит до того, чтобы вспомнить о своей победе.
Было небесполезно напомнить ему его первые жалкие шаги, напомнить скромные и грубые, варварские, жестоко комические формы, в которые он облекался во времена гонения, когда женщина, ведьма, позволила ему впервые расправить свои крылья в науке. Более смелая, чем еретик, резонер, полухристианин, ученый, одной ногой стоявший в священном круге, она решительно ушла оттуда и на свободной земле пыталась построить себе алтарь из грубых и диких камней.
Она погибла, должна была погибнуть. Почему? Главным образом благодаря прогрессу тех самых наук, основание которых она сама положила, благодаря врачу и естественнику, для которых она работала.
Ведьма умерла навсегда, но не – Фея. Ведьма возродится в этой форме, которая бессмертна.
Занятая в последние столетия мужскими делами, женщина отказалась от своей истинной роли: от роли целительницы и утешительницы, от роли Феи, которая врачует. Это ее истинное святое призвание, и оно ее привилегия, что бы ни говорила католическая церковь.
Обладая чувствительными органами, отличаясь интересом к мельчайшим подробностям, нежным чутьем жизни, она призвана стать ее проницательной поверенной во всех опытных науках. Ее жалостливое сердце, боготворящее доброту, влечет ее невольно к врачеванию. Между больным и ребенком так мало разницы. И тот и другой нуждаются в женщине.
Она снова вступит в царство наук и принесет с собой кротость и человечность, словно улыбку природы.
Изнанка природы побледнеет, и не далек тот день, когда ее желанное затмение возвестит миру новую зарю.
***
Боги исчезают, но не Бог. Напротив, чем больше преходящи они, тем явственнее обнаруживается он. Он подобен маяку, которого затмевают тучи и который с каждым разом светит все более ярко.
Если о нем говорят публично, даже в газетах, то это хороший признак. Люди начинают понимать, что все вопросы сходятся в этом основном и верховном (воспитание, государство, ребенок, женщина).
Таков Бог, таково его творение.
Это доказывает, что время созрело.
***
Эта заря новой религии так близка, что каждую минуту мне казалось, будто я вижу ее в уединении, где кончал свою книгу.
Как светло, сурово и прекрасно было это мое уединение! Я основал свое гнездо на скале большого тулонского рейда, на скромной даче, среди алоэ, кипарисов, кактусов и диких роз. Передо мною распростиралась безбрежная гладь сверкающего моря, позади вздымался амфитеатр лысых гор, где удобно могли бы разместиться генеральные штаты мира.
Днем этот чисто африканский пейзаж ослепляет своим стальным сверканием. Зато зимним утром, особенно в декабре, все полно божественной тайны. Я вставал ровно в шесть часов, когда пушечный выстрел с Арсенала призывает к работе. Между шестью и семью часами я бывал свидетелем восхитительного зрелища. Яркое (я готов сказать, стальное) мерцание звезд заставляло бледнеть луну и боролось победоносно с зарей. До наступления рассвета, а потом в продолжение всего того времени, когда оба света боролись, воздух был так удивительно прозрачен, что позволял видеть и слышать на невероятно далекое расстояние. Я различал все предметы, находившиеся в двух лье от меня. Малейшие неровности далеких гор, дерево, скала, дом, сгиб почвы – все выступало с необычайной отчетливостью. У меня было точно больше чувств, чем у человека, я сознавал себя другим существом, просветленным, окрыленным, освобожденным. Ясное, суровое, чистое мгновение!
И я говорил себе невольно: «Ужели я еще человек?»
Неописуемый голубоватый цвет (который даже розы зари боялись окрасить), священный эфир, какой-то дух одухотворяли всю природу.
И однако чувствовалось, что происходит медленная, незаметная перемена. Подготовлялось великое чудо, оно готовилось выявиться, все затемнить. Его не торопили; пусть оно само явится. Близкое преображение, желанное пробуждение света не нарушали глубокого наслаждения чувствовать себя еще среди божественной ночи, быть еще наполовину скрытым, все еще находиться в состоянии чудесного очарования.
Гряди же солнце!
Мы заранее готовы боготворить тебя, но пользуясь этим последним мгновением мечты.
Оно восходит.
Будем его ждать, сосредоточенные и полные надежды.
АНДРЕ МОРУА
Штрихи к портрету Жюля Мишле[9]
Чересчур деятельные вдовы опасны: они калечат посмертные публикации. И, как утверждает Жюль Леметр, «порою даже пишут их сами». В данном случае я имею в виду Атенаис Миаларе, вторую жену Мишле. Муж завещал ей свои юношеские рукописи: «Дневник» и «Записные книжки». Тексты эти, прекрасные сами по себе, представляют интерес еще и потому, что существенно отличаются по стилю от более поздних произведений. Мадам Мишле могла и обязана была опубликовать их без всяких изменений. Однако «она сочла своим долгом продолжать творчество мужа, присовокупив к его текстам не собранные по крохам записи, но целые новые книги, которые Мишле мог бы написать, если бы ему не помешала смерть».
К великому счастью, господин Поль Виаллане представил нам наконец подлинный текст, восстановленный по собственным рукописям Мишле. Труд таких изыскателей столь же полезен, сколь разрушительна порой деятельность вдов (если только они сами не являются изыскательницами). Особое восхищение вызывают у меня люди, которые, посвятив себя однажды изучению какой-нибудь конкретной личности и ее эпохе, знают об этом все. Будь я королем, я бы охотно присваивал им, как присваивают дворянский титул, имя того великого писателя, о котором они собрали достоверные и ценные сведения. Мы в неоплатном долгу перед господами Боннеро де Сент-Бевом, Бутероном де Бальзаком, Партюрье де Мериме, Мартино де Стендалем. К этому славному списку я хочу добавить и имя господина Виаллане де Мишле.
Впрочем, Поль Виаллане не только исследователь. Он замечательно владеет словом. «В отечественном Пантеоне Жюль Мишле занимает почетное место рядом с троном Виктора Гюго. Прохожий читает его имя на табличках с названием улиц, на фасадах школ. Тома «Истории Франции» и «Истории Французской революции» украшают многие домашние библиотеки с тех самых пор, как героические республиканцы, единомышленники отца Колетт, по его примеру благоговейно выстроили их в ряд на своих полках. Сохранилось ли еще что-то живое под этим парадным золотом и респектабельной пылью?»
Да, сохранилось, и много. Я совсем недавно наблюдал, какое сильное впечатление произвела «История Французской революции» на моих друзей, молодую пару, у которой к литературе самые высокие требования. Они были взволнованы до глубины души. Республиканские страсти, любовь к народу, резкий и почти столь же смелый, как у Сен-Симона, стиль, свободный от оков синтаксиса, покорили их. Точно так же был покорен и я его юношескими записками. Здесь явно чувствуется влияние Руссо. То же стремление высказать все. То же наслаждение, слегка мазохистского свойства, от признаний в рано пробудившейся чувственности. Но стиль – и это весьма любопытно – приближается скорее к стендалевским «Воспоминаниям эгоиста».
Однако, кроме стиля, ничего общего между этими авторами нет. Бейль был, пусть не прямо, но все-таки связан с высшим обществом Империи. Мишле – простолюдин. Дед Мишле по отцовской линии, пикардиец по происхождению, имел двенадцать детей, из которых выделял одного: будущего отца писателя. Чтобы помочь любимому сыну встать на ноги, он купил ему в Париже типографию, несколько ущемив при этом остальных своих детей. В Париже молодой типографщик женился на матери Мишле. «Я родился от холерика-пикардийца и рассудительной уроженки Арденн». Отец был республиканцем, вольтерьянцем; мать, не будучи набожной, всю жизнь сохраняла в душе некое изначальное благочестие, которое Жюль унаследует, правда, в несколько иной ферме. «Я сын женщины»,– говорил он о себе.
Он родился 21 августа 1798 года. В 1800 году типография его отца была разорена декретом Бонапарта, запрещавшим издание в стране газет. Детство Мишле прошло в бедности и постоянной тревоге за завтрашний день. Рабочих пришлось уволить. Отец и дед сами работали у печатного станка, больная мать брошюровала и фальцевала. Совсем еще маленький Жюль помогал им в сыром подвале набирать тексты; он «рос без солнца, как трава меж парижских булыжников». Однако родители радовались, глядя на него, и восхищались им, как некогда восхищался дед его отцом. У них в роду была неистребимая потребность верить в одного из своих. Жюль станет выдающимся человеком, его большая голова таит великие возможности. Мальчик тоже в это верил: ему хотелось написать трагедию или приобщить к цивилизации какое-нибудь дикое племя. «Да»,– говорила ему мать, нежная и полная веры. На семью обрушился жестокий удар: отец был арестован и посажен в тюрьму за долги. Как маленький Диккенс, Мишле вспоминал впоследствии о посещениях этого ненавистного дома. «Судите сами о впечатлении, которое производили на детское воображение все эти решетки, двери, окованные железом, и бесконечные ключи, которые каждую минуту скрежетали в замках». К счастью, дело было улажено.
С годами он описал это детство в мрачных красках: «Я, мое детство и конец Империи. Dies irae, dies ilia[10] ...Я никогда не смог бы как следует понять мрачное однообразие Средневековья, ожидание без надежд, без желаний, за исключением разве что желания смерти... если бы так не изнывал ребенком в последние годы Империи... Какая сушь! Какая нищета!.. Иссякал ум, иссякали деньги, иссякала кровь... И все-таки надежда, в те мгновения, когда она в нем просыпалась, сметала все: «Я был богат – детством, воображением и, быть может, уже любовью – и никому не завидовал». Страдал он лишь из-за двух вещей: из-за своей неуклюжести, застенчивости и раздирающих его желаний. Один в своей мансарде (как Марсель Пруст), он предавался грезам и окружал себя в мечтах прекрасными любовницами.
В двенадцать лет от старого книготорговца, бывшего деревенского учителя, он узнал, что такое латынь и Революция. Понемногу Мишле начал читать книги: «Робинзона Крузо», «Историю Франции в стихах», Буало (из чего его семейство немедленно заключило, что он станет великим сатириком) и «Подражание Иисусу Христу». «Эти беседы между богом и больной душой, такой же, как моя собственная, глубоко волновали меня. Я забывал о настоящем, которое представлялось столь недолговечным, и помышлял лишь о будущем, том, которое сулит нам религия». Этот порыв был недолог. Мишле суждено было стать не столько католиком, сколько стоиком. Однако в своей «Истории» он пишет о «Подражании» с почтительностью и благодарностью. «Я повсюду искал покоя,– говорит автор «Подражания»,– и не нашел его нигде, кроме как в углу с книгой в руках».
После смерти матери Мишле отец стал управляющим частной лечебницей. Сам Мишле, после недолгого пребывания в пансионе Мело, поступил в коллеж Карла Великого. В лечебнице, где работал отец, он познакомился с госпожой Фурси, которой суждено было сыграть в биографии Мишле ту же роль (правда, по-видимому, лишь в духовном плане), что и госпоже де Берни в биографии Бальзака – роль доброй и опытной женщины, которая учит жизни подростка. В пансионе Мело он встретил друга, Пуансо, сделавшегося для него тем же, чем был Ла Боэси для Монтеня. Мальчики стали неразлучны. Мысли обоих прочно занимали женщины, и они часто вдвоем прогуливались по окраинам города, давая волю своему воображению. «Что это было за зрелище – наши детские восторги перед женщинами, наши рассуждения об их красоте и цитаты, которыми все это было приправлено! Но не будем, однако, осмеивать то, что было в действительности сладостно и волнительно... Низкий разврат с продажными женщинами, я думаю, оттолкнул бы нас. Мы были целомудренными проказниками».
Коллеж Карла Великого сыграл определяющую роль в юности Мишле. Поначалу он был там несчастлив из-за жестокости товарищей. Плохо одетый, неловкий, «похожий на потревоженную среди дня сову», Мишле был постоянным предметом для насмешек. Его не избивали, зато потешались над его ответами, и из-за того, что он был неуклюж, считали его дурачком. Эти издевки делали его желчным; приходя домой, он плакал от злости. К счастью, преподаватели – Андрие, Вильмен – сумели разглядеть его дарования. Чтобы отвлечься от гнетущей действительности, он с головой окунался в поэзию: «Тибулл, Гораций и особенно Вергилий – вот кто были моими друзьями на протяжении целых двух лет... Нежный и глубокий Вергилий, я вырос у тебя на коленях... Часы задумчивости я проводил в юности подле тебя; а теперь, в старости, когда меня посещают печальные мысли, любимые размеры сами собой начинают звучать у меня в ушах; мне достаточно голоса нежной сибиллы, чтобы отогнать черный рой дурных видений». Прекрасная фраза, достойная Шатобриана, и сколько подлинного чувства!
Теперь он прекрасно учился, и надежды его отца начали сбываться. Жюль готовил себя к преподавательской деятельности. Он трудился над докторской диссертацией, зарабатывал на жизнь частными уроками, читал в свободное время любимых поэтов, а по воскресеньям гулял со своим ненаглядным Пуансо в Венсенском лесу или на Пер-Лашез. Это прекрасное кладбище находилось неподалеку от его дома. Не соседство ли с полями смерти вновь привело его к «Подражанию»? В восемнадцать лет он принял крещение, ибо родители его в свое время этим пренебрегли. На смену детским увлечениям, протекавшим целиком в его воображении, пришла реальная любовная связь с девушкой по имени Полин Руссо, которая в лечебнице его отца состояла компаньонкой при какой-то больной старухе. Как сообщает нам Виаллане, Полин была внебрачной дочерью очаровательной баронессы де Навай, урожденной Шарль, и тенора Руссо из Оперы. Родилась она в 1792 году и была на шесть лет старше Мишле; мать не любила ее, будущее казалось беспросветным. В 1818 году она стала любовницей Мишле, который в 1824 году, когда она забеременела, женился на ней.
«Она была моей на протяжении шести лет... Сердце и характер ее были совершенно нетронутыми, и после шести лет нашей связи она во многих вещах оставалась глубоко невинной... Нелегко было приобщить ее к культуре с помощью книг. Я пытался. Мы прочли вместе «Анахарсиса», «Телемака» Бернардена де Сен-Пьера. Все это мало ее занимало; она годилась только для любви...» Любил ли он ее? Очень, утверждает Виаллане. Она не была красивой, «ни даже просто хорошенькой, разве что милой», но Мишле являл собой в мужском обличье то же, что Жорж Санд – в женском: он любил из жалости. «Должен признаться, что в любви для меня ту же роль, что физическая привлекательность, играли всегда некоторые моральные факторы, например сострадание, которое заставляло меня верить, что, появляясь в роли утешителя, я имею шанс быть любимым. Мадам Фурси привлекла меня поначалу горем, которое она пережила, потеряв единственную дочь... Моя первая жена, моя Полин, завоевала мое сердце отчасти благодаря жестокости своей матери, которая, не сумев лишить ее жизни, теперь мучила ее...»
«Дневник» позволяет нам проследить становление Мишле с мая 1820 до 1822 года. Оно было медленным и запоздалым, чем он весьма гордился: «К нам, людям из народа, легкость вообще приходит поздно». Основные темы – это дружба с Пуансо, глубокая и беззаветная («Дневник» и писался-то в основном для него, и обрывается он очень скоро после его безвременной кончины), прочитанные книги (их великое множество: греческие историки, Фенелон, Кондильяк, трактаты по математике), чувства к Полин («Сейчас я люблю Полин, люблю очень, и не только платонически... Она чрезвычайно привлекательна. И препятствие нашему браку не в ней, а во мне») и, наконец – главным образом,– непрекращающийся самоанализ. «Письмо Жюля к Мишле»: «Желая познакомиться с Вами, дорогое мое Я, я пишу Вам это письмо, которое не будет последним. Ибо я Вас совершенно не знаю, несмотря на мой глубокий к Вам интерес...»
Эти юношеские записи обрываются задолго до того, как Мишле становится историком; однако они помогают понять, почему он увлекся именно историей. Несмотря на рано проснувшиеся страсти, на гигантский запас жизнелюбия, которое проступает не только в его «Историях», но и в книгах по естествознанию, он никогда не чувствовал себя на месте в своем времени. Неуклюжему ученику коллежа Карла Великого, чтобы ускользнуть от реальности, требовался либо титанический труд, либо сильные страсти. На какое-то время дружба с Пуансо заполнила его целиком, но после смерти друга Мишле остался в одиночестве. Несмотря на все свои достоинства, Полин не могла стать ему другом по духу. Политическая жизнь до 1848 года не позволяла выразить свои чувства. «Что же нам остается,– пишет Виаллане,– как не вздохнуть над извечной неудовлетворенностью человеческого сердца? Мишле не станет новым Рене. Оказавшись в разладе с живыми, он попытается с помощью воображения слиться с бесчисленным народом мертвых...» Годы учения Мишле, как и Гете, сделали из ученика мастера.
Примечания
1
Толедо – священная столица ведьм.
2
Альберт Великий, Роджер Бэкон и Арно де Вилльнев.
3
Возникновение проказы было отнесено к крестовым походам, ее занесли будто из Азии. Это не верно. Сама Европа носила эту болезнь в себе. Война, объявленная средними веками плоти и чистоплотности, должна была принести свои плоды. Не одну святую восхваляли за то, что она никогда не мыла своих рук. Что же сказать об остальных смертных. Даже обнажить тело на мгновение считалось грехом. Светские люди добросовестно исполняют советы монахов. Это изысканное и утонченное общество, не признающее брака и, по-видимому, питающееся только поэзией, относится к этому невинному факту со странным предрассудком. Всякое очищение оно считает загрязнением. Баня в продолжение тысячи лет – вещь неизвестная. Вы можете быть уверены, что ни один из рыцарей, ни одна из эфирных красавиц, ни Парсифаль, ни Изольда никогда не умывались. Отсюда в XIII в. одна малопоэтическая подробность: в самые нежные моменты романа действующие лица чувствуют вдруг страшный зуд.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|