– Да, Анастасия. Только теперь понял: я не перезимовал бы без тебя. Или же нашел бы предлог и поехал в Константинополь… Или завыл бы от тоски.
Она слушала и молчала, цветком распускаясь от нежности и покоя.
– Может, гостей созовем? Покажу тебя всем – пусть увидят, какая ты у меня.
– Потом. Дай насладиться тем, что ты со мной, а я с тобой.
– Лучше позовем братьев моих, хотя бы и завтра. Не забывай: они одиноки здесь, живут в тревоге, все ли обошлось?
Хильбудий задумался.
– Почему – очень? Они только и повинны в том, что оба – прасины. И больше ни в чем! Разве братья не говорили тебе?
– Я приближен к императору и обласкан им, Анастасия. Я должен все знать точно.
– Вот ты и знай, что мы говорим.
Позже Хильбудий был благодарен Анастасии за тот ночной разговор. Он придал ему большей уверенности: братья ни в чем не повинны – это во-первых, а во-вторых, встречи с ними и беседы по вечерам оказались не такой уж бесполезной тратой времени.
Однажды зашел разговор о том, что семье Хильбудия не хотелось бы покидать Константинополь насовсем. Ведь там остался его дом. Ведь руины на улице Месе не могут лежать бесконечно. Рано или поздно придется или продать их кому-то, или возводить на том месте новый дом. Все-таки это не какая-то улица, это улица знати – Месе.
– Мы можем взять эти хлопоты на себя, – откликнулся обычно неразговорчивый Иоанн.
– Это уже половина дела! – обрадованно ухватился за обещание Хильбудий. – А как быть со второй половиной: где взять солиды?
– Наместник такого богатого края – и без денег? – искренне удивился Констанций.
– Сами видели: мы остались лишь с тем, что привезла Анастасия. Все добро нашего дома стало добычей огня охлоса.
– Кто взял, тот пусть и вернет.
– Не понимаю.
– Говоришь, взял огонь… Вот и пройдись с огнем по соседним землям – и будешь иметь намного больше того, что поглотил огонь. Говоришь, добро стало добычей охлоса… Разве здесь, на землях Фракии и Мезии, Дакии, прибрежной Скифии, не такой охлос, как там?
Хильбудий медленно поставил на стол братину и так же медленно выпрямился в кресле.
– Может, и мудрю. На то я и мудрец, чтобы хитрить. Чем богаты подвластные тебе провинции? Хлебом, товаром. Свези его в Одес, а мы с Иоанном пригоним галеры и вывезем половину на африканские рынки.
«Хитер! – отметил про себя Хильбудий. – Ни много ни мало – половину потребовал… Как же он себе все представляет: я как наместник могу прийти к богатому землевладельцу и взять хлеб и товар даром?»
Не удержавшись, Хильбудий высказал все, что думал.
– Император так и действует… – не замедлил с ответом Констанций. – Думаешь, кому пошли конфискованные в Италии Помпеи? Императору, да еще Церкви, которая назовет его за это благочестивым. А ты – правая рука императора во Фракии. Почему бы и тебе не действовать так, как он?
– Замолчи, Констанций, – вмешалась в разговор Анастасия. – Ты подумал, в какую пропасть толкаешь моего мужа? То, что позволено императору, будет названо преступлением, если подобное позволит себе Хильбудий.
Они заспорили. Хильбудий делал вид, что прислушивается к спору брата с сестрой.
«Постой, постой, – говорил он себе. – А ведь Констанций в чем-то прав… В земли Фракии я, может, и не пойду, не стану делать то, о чем он говорит. А вот в Антской и Склавинской землях… Лучшая защита – нападение… А что, если не об обороне и не о крепостях по Дунаю следует размышлять, а о том, чтобы анты, склавины боялись ромейского духа, думать не смели о переходе через Дунай? „Самое большое их богатство – они сами“, – вспомнились слова центуриона. А Одес под боком. Там можно разместить пленных и получить без особых хлопот немалую прибыль от продажи рабов».
– В Африке высокие цены на хлеб? – спросил Хильбудий совершенно неожиданно.
– Там самые высокие.
– Рабов там своих хватает, зять. Самые высокие цены у нас – двадцать солидов. Да здесь на них и большой спрос. Слышали, император разгадал наконец тайну производства шелка-сырца. Если это правда, Византия будет вскоре иметь своей шелк-сырец. Для этого ей придется увеличить число шелкоткацких эргастерий, а значит, и число рабов в них.
– Я тоже слышала об этом, – поддержала брата Анастасия. – Ты имеешь в виду монахов и вывезенных ими с чужих земель шелкопрядов, Констанций?
– Да.
– О, это чудо из чудес! В Константинополе только и речи об этом.
– И в первую очередь среди женщин, наверное? – пошутил Хильбудий.
Однако жена не заметила в этой шутке ничего неприятного для себя и принялась рассказывать обо всем, что слышала перед самым бунтом в Константинополе.
Все знают, что византийские шелкоткацкие эргастерии в Бейруте, Антиохии, Тире издавна славятся изготовлением паволоки, парчи и других шелковых тканей. Ткани эти не уступают на рынках ни персидским, ни китайским и больше всего ценятся в западных и сиверских землях: в Риме, в Испании, среди франков, саксов и англосаксов, на берегах Балтики, Днепра, Понта Эвксинского. Но не все знают, чего стоит Византии шелк-сырец, поставщиком которого испокон веков является одна-единственная страна – Китай. Императоры, предшественники Юстина и Юстиниана, не раз начинали из-за шелка-сырца войны с персами. Купцы пытались обойти персов на морских и сухопутных дорогах и ввозить шелк-сырец непосредственно из Китая, без разорявших их грабительских пошлин, но обойти не удавалось: сухопутный путь в Китай лежал через Иран, морской – через Персидский залив, остров Трапобаной. Хочешь иметь шелк-сырец – плати персам пошлину, такую, какую потребуют, и непременно золотой монетой.
Государственная казна Византии пустела, войны с сасанидами и вовсе угрожали прекращением торговли. А наладить беспошлинный вывоз шелка-сырца непосредственно из Китая, как и разгадать тайну рождения шелковых коконов, не удавалось. Китайцы приветливо улыбались, когда кто-то допытывался, что да как, низко кланялись, принимая из рук щедрых римлян донатии, а тайну свою берегли как зеницу ока.
Тогда Юстин (а может, Юстиниан при Юстине) послал в Китай тайных разведчиков под видом монахов-несторианцев. Те поселились среди китайцев, вошли как проповедники в доверие. Жили так год, другой, и только на третий или на четвертый двоим из них посчастливилось увидеть собственными глазами червяка, который пожирает листья шелковицы, прядет кокон и становится со временем шелкопрядом.
Приглядевшись, монахи дождались подходящего момента, набили полные посохи коконами и вернулись с ними по морю в Византию. А здесь научили самых смышленых землевладельцев, как вывести червей и чем кормить их, чтобы они дали кокон.
– Была бы только легенда, купцы первыми бы почувствовали это на своем кармане. Доставка шелка-сырца если и продолжается еще, то уже на треть меньше, чем когда-то. Сирия и Финикия, во всяком случае, имеют свой шелк-сырец.
– Тогда это спасение для опустошенного войнами фиска. – Хозяин поднялся и тем недвусмысленно дал понять гостям: на сегодня достаточно.
IV
Старая дедова избушка покосилась, осела, вросла одним углом в землю. И крыша, и стены прогнили. Да и свет еле-еле проникал через запыленные, желтые-прежелтые от давности пузыри. Не жилье – темница. Помилуй ее, боже, за святотатство, но другое сравнение не приходит на ум.
Скорее бы уже конец зимы. Батюшка говорил: «На предлетье переберемся, Миловидка, в новую избу. Увидишь, какая она просторная и светлая. Окна не на два – на четыре пузыря. И потолок не будет нависать над головой, и стоит дом на пригорке, у самого леса. Дубы будут петь колыбельную нашей Миловидке, из-за моря-океана Хорс станет посылать стрелы-ласкавицы, чтоб поскорей росла красавица, радовалась божьему свету и утешалась им…» Ой, нужно ли Миловидке желать этого? Она и так растет как трава после дождя… А вот светлого жилища-очага ей очень хочется, это правда. Пусть только переберутся в него, увидят: Миловидка и выбелит его, и разукрасит травами, и солнышко впустит, чтобы светло и уютно было. Потому что она любит ясное солнышко, радуется, когда оно выходит и предвещает погожий день. А все потому, наверное, что дедушкина избушка и летом хмурая, не только зимой. Стены кругом плесенью покрылись… И гнетет эта хмурость сердце, прижимает к земле. Поэтому и ждет-пождет Миловидка своего жилья. Осталось привести в порядок печь, побелить стены, и все. Весеннее солнышко яркое, заглянет через седмицу, самое большее – две, и все, переносите, дедуня, пенаты, благословите детей, внучат на богатую жизнь в новом доме.
Если бы не этот ветрище да не Морозко, который трещит днем и ночью под окнами, пошла бы она к родичам или к подружкам-сверстницам.
Бог Сварог и ты, Перун! Покиньте царство поднебесных туч, океан-моря бездонного, явитесь на землю и разбейте вериги Морозковы. Пусть утихомирится этот дедок-злючка и перестанет стонать под окнами: «Пустите да пустите в дом, не то разнесу, развею его по ветру, замету белой бородой так, что и до конца века никто не отыщет!».
Лопнул бы ты со своими угрозами, со стуком-грюком за окнами! Ишь, выстудил избу и ее, Миловидку, держит под семью замками в убогой хатенке и радуется тому, что непобедим. Подожди, придут мать Лада и всесильный Ярило. Они укоротят тебе бороду, заткнут глотку, из которой несет стужей. Дорога им, правда, не близкая. Чтобы вышло из-за океан-моря Яр-солнце, должен появиться в тучах Перун, разбить своими разящими стрелами вериги Морозковы, открыть небо для теплых ветров с острова Буяна, а уже ветры принесут благодатное тепло и доконают бородатого Морозку. Да, доконают! Потому что следом за ветрами-тепловеями выглянет из-за туч светлоликий Ярило, за ним явится и засияет добрым и ласковым ликом матушка Лада, кукушечка прилетит на легоньких крылышках и принесет в клювике ключи от Вырая. И боги отомкнут этими ключами царство вечного лета и засеют землю плодоносным семенем дождя. О-о, это будет ее, Миловидки, самый счастливый день! Ей-богу, будет, потому и матушка сказала уже: «Видать, не удержать мне тебя, Миловидка, в хате. Не думки тебя на улицу кличут, а кровушка заиграла. Да и то, если девке (слышали, матушка так и сказала: девке) исполняется шестнадцатое лето, ее уже не к матери – к молодцу клонит. Значит, так тому и быть, пойдешь этой весной на праздник Ярилы, на первый разговор с покровительницей девичьего счастья – Ладой. Пусть увидит тебя и знает, что ты уже есть».
Ох, матушка, в какой стыд ввела, словно огнем опалила. Но и радость затрепетала в душе, да еще какая! Упала матушке на грудь. Застыдившись, спрятала лицо, чтобы не видела мать, как оно зарумянилось. Когда же и сил не стало скрывать эту радость, стала говорить, какая у нее мама золотце: она, Миловидка, и спрашивать не осмеливалась, можно ли ей идти вместе со взрослыми на праздник Ярилы, а она уже и догадалась и разрешила. Боги светлые и боги ясные! Можно ли ждать большего и лучшего! Это же такая радость! Это же та синичка заветная, которая будет манить всю зиму аж за Макарьевские острова и греть сердце ветерком-теплом, греть так, что и зима не зима будет и ожидание не ожидание. Даже в дедусиной неприветливой избушке!
Хотелось бы знать, что Божейко из Солнцепека тоже будет на празднике Ярилы. Говорил, Солнцепекская весь по соседству с Выпальским городищем, ей некуда больше приклониться, кроме Выпала, поэтому и не минует ни одного праздника, а Ярилы и Купалы – и подавно.
Такой веселый, такой удалой, диво, да и только. Как догнал в дороге да стал с конем своим рядом с возом, почти до самого Выпала ехал и смешил всех: и ее, и стариков. Говорил, родился в месяце травене, когда солнышко погожий день благословляет, поэтому такой веселый и красивый.
Миловида смеялась, довольная, а он, лукавя, стал допытываться:
– А ты в червене родилась?
– Почему так думаешь?
– Потому что такая синеокая, как небо в червень.
– Вроде у самого синие…
– Но не такие, как у тебя, а если и такие, то не иначе как от твоих.
– Ой, какой пустомеля!
– Почему пустомеля? Я правду говорю. Разве не знаешь, вода в озерах всегда такая, как небо над ними. Потому что вбирают синеву неба, как мои глаза – твою.
– Я тиверская, поэтому и синеокая.
– Но не все же тиверцы такие, как ты… Ой, хозяйка хорошая! – Божейко сбил на затылок шапку и обратился к матери Купаве: – А ваша дочка так же и на ум остра, как на слово?
– Узнай.
– А вот и узнаю. Отгадай загадку, – снова обратился он к Миловидке. – Бежит озорник, во рту корешок; голодный – не съест, сытый – не…
– Х-ха, загадка! Да это твой гнедой с удилами во рту.
Божейко снова теребит шапку – нахлобучивает ее чуть ли не на глаза и, усмехаясь, поглядывает на дивчину весело и еще веселей говорит:
– А вот этой уже не отгадаешь: пришел гость да и сел на помост, распустил коней по всей низине.
Девушка задумалась: отец ее обернулся, хотел шепнуть, но Божейко успел заметить это и загорланил:
– Э, нет, любезный хозяин, так нельзя. Пусть Миловидка сама отгадает.
– И отгадала! – крикнула Миловидка удовлетворенно. – Пришла ночь и высеяла звезды.
– Тебе подсказали.
– И вовсе нет.
– Ну, если нет, слушай дальше. Есть три родные брата: один ест – не наестся, другой пьет – не напьется, третий гуляет – не нагуляется.
Он знал их множество, все загадывал и загадывал. Миловида не всегда отгадывала. Тогда в разговор вмешивалась мать. Или старалась подсказать дочери, или посмеивалась над ней: ой, какая же несообразительная у нас дочка! И удивительно – подсказывали, возражал: не годится, пусть сама, а подтрунивали – защищал. Это было для нее милее всего. Так и отец Ярослав, когда подсмеивается, слов не выбирает, такое иногда скажет, хоть сквозь землю провались. И Божейко из тех, кто за словом в карман не полезет. Бросит его, словно хворост в огонь, – и насмешек как не бывало.
За шутками и разговорами не замечали, как стелется дорога верста за верстой. Зато зима кажется Миловидке такой долгой, будто никогда ей не будет конца. Почему так? Ведь не в первый же раз зимует в этой халупе, под этой крышей?
Только хотела надеть башмаки и выйти за ворота, а тут отец на пороге:
– Куда это ты, Миловидка?
– Да так… к Добромире.
– Так ли? – почему-то не поверил он.
– Будто я неправду когда говорила.
– Когда-то, может, и не говорила, а сейчас не уверен. Не к тому ли парню из Солнцепекской веси спешишь?
– Ой! – вырвалось у нее.
– То-то же! Стоит вон у леса, потому и говорю.
Наверное, вспыхнула вся. Чувствовала, как горят уши, лицо и, чтобы отец не подумал, что она в самом деле спешит к нему, стала раздеваться.
– Ну зачем же, – добродушно остановил ее Ярослав. – Пойди и скажи: пусть не морозит ни себя, ни коня, а возвращается домой. А к тебе, если захочет, пусть наведается, но не раньше Купалы. А до Купалы – не сметь! Зеленая еще больно, чтобы к молодцам бегать! Поняла?
– Поняла, батюшка.
Шла Миловидка, а сердце так и замирало. Неужели это правда, что Божейко стоит? Но батюшка сказал: стоит. Ой, это, наверное, не первый раз – знает, где ее подворье в Выпале. У кого-то спрашивал. Потому что Выпал велик и Миловидка в нем не одна.
Делала вид, что боится стужи, вбирала голову в плечи, дальше ног своих ничего не видела, хотя и очень хотелось посмотреть. Не каменная же, ведь интересно, где стоит Божейко, что будет делать, когда увидит ее? Миловидка бросила быстрый взгляд в сторону Божейки, но так, чтобы он не заметил. Честное слово, если бы отец не велел пойти и сказать, чтоб не приезжал раньше времени, ни за что не вышла. Это ж стыд и срам. Что будет, если кто-нибудь увидит и скажет: «Люди добрые, смотрите, что делается! Ярославова Миловида сызмальства чужих молодцев сманивает. И когда? Среди зимы! Не ждет и повеления Лады».
Не судите, люди добрые… Не судите… Велено Миловиде пойти, потому идет. Вот только как решится сказать Божейке не приезжай до Купалы. Это же не день и не два – целую вечность ждать придется. Что это батюшка выдумал – до Купалы?.. А мама сказала, можно пойти уже и на Ярилу…
Когда выходила из ворот, остановилась на мгновение и взглянула исподлобья: увидел ли Божейко, что вышла со двора? И вдруг окаменела: увидел – пустил коня и гонит по глубокому снегу прямехонько к ней.
Божейко нагнал ее, когда девушка отошла далеко от своего двора. Чтобы не выдать себя, Миловида ойкнула, притворяясь испуганной.
– Божейко!..
– Он самый. Езжу, езжу, все высматриваю и высматриваю, а Миловидка не выходит. Почему, а?
– Откуда мне было знать, что ездишь, – сказала тихо и зарделась вся от смущения. Поняла, что сама признается Божейке: если бы знала, что ездит, вышла бы.
– Не могу я без тебя, Миловидка. Вижу тебя и во сне, и наяву, зову днем и ночью, чтобы пошла со мной на слюб, стала моей навек. Ни с какой другой, только с тобой мечтаю взять слюб…
– Ой, такое скажешь…
– А чего же мне не сказать этого, если я огнем горю?
– Неужели не видишь: рано мне еще любиться, не доросла я еще.
– Ты так думаешь?
– Родители так думают.
– Только и всего?
– Родители говорят… – осмелилась поведать ему, но сразу же и осеклась: можно ли? – Говорят, не раньше Купалы.
– А ты? Ты что скажешь?
Ой, головушка бедная! Чего он хочет от нее, этот Божейко? Разве мало она ему сказала?
– Матушка правильно сказала: слюб берут только тогда, когда сама Лада благословит парня и девушку.
– Думаешь, Лада не благословит нас? Неужели не веришь, что сгорю до Купалы?
– Так родители же… Матушка, правда, обещала на Ярилу отпустить, чтобы поискала себе лада.
– На Ярилу?
– Да.
– Пусть будет так: выкраду тебя и возьму с тобой слюб на Ярилу. А до этого выходи. Выйдешь?
– Нет! – Миловидка замахала руками. – Не могу против воли батюшки. Нет и нет! – Повернулась и побежала скорее туда, где жила подруга.
– Так я буду на Ярилу! – крикнул вслед Божейко.
Но Миловидка не откликнулась – то ли не услышала, то ли не захотела, чтоб люд выпальский слышал, как соглашается ждать его.
Наконец настала долгожданная пора! Днем и ночью капало с крыш не переставая. Поэтому и не спится Миловиде. Лежит на спине, прислушивается к громкому стуку за окном и улыбается сама себе. Потому что радостно: лопнули где-то вериги Морозки. И прилетели с острова Буяна теплые ветры. А уж ветры одолеют и погонят в тартарары холод, разрушат сугробы, избавится от мучителей вериг и пышно расцветет скованная земля. А это точная примета весны.
– Бабуся, – очнувшись, Миловида зовет старуху, свою постоянную собеседницу поздними длинными вечерами. – Слышите, бабуся!
– Чего тебе?
– Научите свою внучку быть хозяйкой.
– Учись, кто тебе не дает.
– Так вы ж и не даете.
– Опомнись, девка. Откуда взяла такое?
– Потому что таитесь от меня, не говорите про обычаи рода.
– Такое скажешь. Чего же нам таиться, да еще с обычаями?
– Откуда я знаю? Когда закладывали новый дом, то носили туда что-то ночью и шептались между собой, мне же ни слова. Что я, чужая вам?
– Не чужая – маленькая. Малым же не все можно знать.
– Мне уже можно.
Бабка довольно засмеялась из темноты:
– Смотрите на нее, какая прыткая. Вот когда вырастешь, тогда и скажу.
– А то я не выросла! Вот… – Она берет бабкину руку и прикладывает к тугим, выпуклым персям. – Разве не девка?
Старая замолчала, растерявшись, а Миловидка, пользуясь ее замешательством, продолжала:
– У меня уже есть ладо, бабушка. Такой сильный да красивый. Батюшка сказал, летом, а может, и весной возьму с ним слюб.
– Прикуси язык, девка!
– Почему?
– Мало сладости в замужестве. Поживи, пока молодая да зеленая, при отце с матерью, почувствуй свободу молодую, погуляй, а потом и замуж пойдешь. Девка ты вон какая пышная да пригожая, на отцовском подворье не засидишься.
– А если…
– Что «если»?
– А если я не могу без него? Снится он мне, бабуня. – Миловида бросается к старой и обнимает ее. – Снится и видится. Такой родной уже, такой сладенький, что и сказать нельзя!
Старуха не знает, что сказать внучке своей. Только гладит ее и молчит. «Это Лада в ней заговорила, – думает сама тем временем. – А все же рано! Боженьки, как рано!».
– Не давай воли сердцу, дитя милое. Слышишь, не давай. Полюбилась ты Ладе, может, даже стала ее избранницей за доброту твою сердечную и красоту телесную. А ты не поддавайся искушению, будь выше соблазна. Любовь с милым – сладка ягода, да всего лишь на время. Дальше пойдут заботы, тяжкие и черные дни. Зачем они тебе в таких летах? Говорю: насладись волей при отце-матери, наберись ума, силы, а тогда и выбирай себе кого хочешь.
– Где же набраться мне ума, если вы таитесь от меня?
– Ах ты, господи, опять за свое. Скажу уж, коль такая любопытная. Шептались и таились, потому что шли закладывать новую хату, а это делают тайно от всех. В людях, чтобы ты знала, много зла. Потому и таились от них.
Старая улеглась поудобней и тихо, чтобы никто не слышал, стала рассказывать внучке:
– Род крепок тогда, когда крепки древние обычаи. Потому что обычаи – соблюдение добродетелей предков: отца, матери, деда, прадеда. А они, уходя от нас, хотят, чтобы мы жили родом и соблюдали его честь. Этого хотели люди до нас, этого ныне хотят и присно будут хотеть. Потому что предки не покидают нас совсем, они живут в прадедовской (а когда строят новую, то и в новой) хате и смотрят, какие у нас получились дети, внуки и правнуки: честные или нечестные, почтительные или непочтительные, строго ли соблюдают обычаи рода своего или предали их. Потому что нет большего зла, чем то, которое порождает предательство. Вот почему деды и прадеды не уходят из прародительского жилья, они становятся домовыми и охраняют обычаи рода. Одного предупреждают: не нарушай обычай, делай так, как он велит, другого наказывают за нанесенное роду и обычаям зло. Помнишь ли, Миловидка, как горела прошлым летом халупа старой Кобыщихи? Думаешь, так себе, ни с того ни с сего сгорела? Эге, люди слышали, как разговаривали накануне ночью меж собой два огня: один – Кавачевой Забавы, другой – бабы Кобыщихи. Кобыщихин жаловался, поговаривают, что хозяйка непутевая и скряга такая, куда тебе. «Сожгу, – говорит, – ее избу, потому что терпения больше нет. Задыхаюсь от жары, жар донимает, а она ленится или жалеет для меня воды, – по седмице не ставит к печке. Раз так – спалю, и все!» А второй ему в ответ: «Делай как знаешь, одно помни: на печи у твоей бабы стоит квашня моей хозяйки. Смотри не спали ее, потому что она у меня добрая».
И что же ты думаешь? На другую ночь сгорела бабина хата, а Забавина квашня как была, так и осталась цела-целехонька. Думаешь, только за скупость и лень наказана Кобыщиха? А вот и нет, она ведьмой была, насылала на людей мор и болезни – вот и наказали ее свои же пенаты. Они ничего не прощают. Зато и помогают во всем роду, если люди блюдут обычаи своих предков. У таких и кони стоят в конюшне здоровые и сильные, вычищенные, вылизанные домовыми, с расчесанными гривами, и овцы исправно приносят приплод, каждая по двойне, и коровки растеливаются без падежа, и детки растут, словно из воды идут. Да, обычаи родителей должны стать обычаями и детей, и внуков, потому что в них мудрость и доброта наших предков, достоинство и честь рода.
Ты говоришь, внучка, есть уже у тебя ладо, хочешь за него замуж. Что ж, горличка моя, это дело святое. Рано или поздно, но так и будет. Только… только для этого мало одного хотенья, тут и на самом деле нужно много знать. Ты пойдешь в чужой род, станешь родоначальницей новой семьи. А ведаешь ли, что должна соединить обычаи рода мужа твоего и рода отца твоего, что должна подчиняться тем и не забывать этих?
– Разве они разные?
– Не совсем, но все-таки разница есть. Там свой очаг и свой домовой. Когда придешь туда с добрым сердцем, он не отступится от тебя, возьмет под свою защиту. О зле не помышляй, не примут тебя со злом. Перед тем как ввести в дом, жених трижды обведет тебя вокруг очага. Догадываешься зачем? А чтобы не принесла в его дом, где царят обычаи его рода, чего-нибудь недоброго. Вот и ты, когда придут к тебе спрашивать, согласна ли выйти за ихнего князя, поскорее беги к печке, пошевели угли да проси огня-пената отцовского рода, чтобы взял тебя под защиту, уберег от злых помыслов чужой семьи. Если помыслы добрые, огонь, что пылает в печи, подскажет твоему сердцу: иди за князя, если же лихие – удержит.
– В Божейкином роду добрые, бабуня.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что Божейко добрый.
– Пусть и так. Разве я желаю тебе плохого, внучка? И все-таки не забывай: семья – божье творение и божья благодать. Вот и делай ее такой, чтобы стала благодатью для тебя, для мужа твоего, детей, а еще – утешением для кровных. Случится, пойдешь к Божейке, не становись ступней на порог и зорче всего береги очаг, почитай огонь. Он – совесть кровных, защитник семейных и родовых уз. А еще – жилья нашего, счастья-доли под крышей дома. Ты спрашивала, почему шептались отец с матерью, когда закладывали новую хату. Скажу. Если уж идет к тому, что собираешься быть хозяйкой, пусть будет так… скажу.
Где-то рядом, похоже на крыше, неожиданно громко и надрывно закричал сыч. Миловида вздрогнула и теснее прижалась к бабке.
– На свою голову, проклятый! – поднялась старая и трижды плюнула в сторону, откуда донесся зловещий крик.
Еще какое-то время прислушивалась, топчется он на крыше или улетел. А уж потом, когда убедилась, что нет его, заговорила:
– Очаг не только место, где живет под защитой огня-пената род, он – и жертвенник, тот храм, из которого голос поселянина, мольба о спасении или о помощи в беде может подняться через дымоход в заоблачную высь и будет услышан богами нашими – Сварогом, Ладой, Перуном, Хорсом, добрыми и светлыми богами, под которыми живет на земле, на доброту которых уповает весь человеческий род. Злая сила, всякие ведьмы и ведьмаки, упыри и предводитель ихний – Чернобог, так и смотрят, так и норовят подглядеть, когда и где зарождается новый очаг, чтобы первыми добраться туда, засесть там, вредить, когда закладывается жилье, и после шкодить. Потому-то место для жилья выбирают тайно, глухой ночью, только пропоют первые петухи, спрячется по оврагам темная сила. В эту пору берут хозяева самого лучшего петуха, самого голосистого, идут к месту нового жилья, отрубают голову петуху и закапывают ее в том месте, где будет красный угол – покуть. Это жертва огню-пенату, заклинание, чтобы под новый кров перешел ее хранитель – домовой и стал на защиту жилища, достатка, благополучия и счастья в семье. Туда же кладут позже, при закладке жилья, и зернышки, чтоб родила нива и водился в доме хлеб, монеты закапывают, чтоб была богатой семья, а дом – полной чашей.
Ну, а что делают, когда вселяются в дом, сама увидишь, – уже веселее сказала старая. – О том, чего можешь не знать, скажу. Не скупись на жертвы огню – хранителю своего рода. Они всегда должны быть щедрыми, особенно – в день, когда солнце поворачивает на лето. Это день рождения бога Сварога, а Сварог в этот день, как и сыны Сварожьи, самый щедрый. Посуду, в которой принесешь жертву, разбей, чтоб ею не воспользовался никто другой, не то вместо счастья придет несчастье. Заболеет кто – лечи возле печи или на печи, поближе к огню. А чтобы огонь и совсем одолел хворь, всякую нечисть, что засела в теле, брось в воду угли из очага и дай напиться водицы той слабому, тогда всякую хворь как рукой снимет. Если же нет, обратись к высшим богам – к солнцу, месяцу, звездам. И еще знай: порог – черта, по одну сторону от нее помогают боги, по другую – нет. Поэтому не подавай, слышишь, никому не подавай руки через порог. За порогом пенат-домовой уже не имеет силы, и кто знает, доброму или злому ты подаешь руку, зло или благодать ведешь в дом. А еще и такое должна знать: в хате твоей, сразу за порогом, всякий, будь это даже тать, оказывается под защитой пената-домового, его никто не смеет тронуть. Пролить в доме кровь – самое страшное злодейство, как и покинуть жилище, стать изгоем рода – тоже.
Миловида лежала притихшая и, казалось, не дышала.
– Ты спишь, внучка?
– Ох, нет, думаю.
– Так много наговорила тебе?
– Много, бабуня, много!.. – И спросила после минутного молчания: – А вы с дедуней тоже пойдете на новое подворье?
– Нет, дитя. Мы в своей халупе будем доживать век. Если и пойдем, то только для того, чтобы помочь новому роду Ярослава перенести в дом хранителя – домового.
– Идите насовсем, бабуня.
– Как помрем, так и придем.
– Ой!..
– Чего – ой! Так всегда было, так и будет. Дедушка придет на место прадеда-домового, я – при дедушке. Будем оберегать ваш дом, заботиться о благополучии рода и дома.
Говорила она спокойно, не выдавала себя ни голосом, ни вздохом, казалось бы, неизбежным. Так, будто все это должно произойти не с нею и не с дедушкой, а с кем-то посторонним или будто вообще ничего не могло случиться. Даже жутко стало дивчине. Не молчать, спрашивать еще? Но о чем? Да и можно ли о таком спрашивать?
Плывет в неизвестность ночь, плывет и Миловида вместе с нею, с дедушкиной хатой, звоном капель, которые падают и падают с крыши. Погружается в дрему и нежится в дреме, а нежась, слышит, как сладостно ей от трелей, что выводит разбуженная ранней весной капель. Это уже она зовет в лес и долы. Но все-таки рано как! Пусть бы стаял снег, стекла вода в Днестр, а уж тогда… Или Миловидка не пойдет? Или ей не хочется всего этого – и тепла, и простора, и травушки на луговых и лесных просторах. Ой как хочется! Потому что она девка уже, потому что слышит, как поет и играет в ней большая радость, что окрыляет и наполняет чем-то сладостным сердце.