Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Синеокая Тиверь

ModernLib.Net / Историческая проза / Мищенко Дмитрий Алексеевич / Синеокая Тиверь - Чтение (стр. 22)
Автор: Мищенко Дмитрий Алексеевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Когда же пришло время вести ее к скале, оглянулась вокруг, словно спрашивала: «Так быстро?» – и, погрустнев сразу, молча прижала к себе дитя свое, да и пошла, куда вели.

– Низкий поклон тебе, Эмилий, – сказала Корнелия, когда приблизилась к скале. – Вот мы и станем с тобой в паре, только не под венчальным, а под каменным венцом. Не суди меня, мой единственный, мой желанный друг. Видит Бог, я этого не хотела.

Поклонилась и мастерам:

– Слышала я, властелин ваш велел не обращаться к нему и не просить за меня. За себя и не прошу, а за дитя мое можно?

Мастера смущенно промолчали. Лишь один из них, самый молодой, не спрятал глаз.

– Говори, жена, чего просишь.

– Сделайте так, чтобы в могиле моей, в том самом месте, где будет вдаваться в камень грудь, были оконца-прорези. Хоть крохотные. Хотела бы, чтобы приносили ко мне дитя мое, чтобы оно могло сосать материнскую грудь.

Мастера исполнили ее волю, пробили оконца. И няньки послушались, понесли дитя к замурованной матери раз, второй, да и потом вынуждены были носить. Потому что девочка не брала чужую грудь. Сам Аспар искал для нее кормилиц – напрасно, плакала и отворачивалась. Когда подходило время кормить ребенка, от скалы доносилось грустное, проникновенное пение Корнелии, такое проникновенное, что все оглядывались и замирали. Няньки же несли ребенка и кормили его молоком матери через окошки-прорези.

Через седмицу-полторы пения не стало слышно – то ли отпала в нем необходимость, то ли Корнелия совсем ослабела и потеряла голос. А молоко текло из грудей все те дни и месяцы, пока в нем нуждалось осиротевшее дитя, не перестало течь и тогда, когда грудь у замурованной матери стала каменной. Грозным был Аспар с теми, кто так или иначе допускал непокорность, но даже он не мог заставить род свой молчать об этом диве. Пусть не сразу, позже, но слухи о нем все же выпорхнули за пределы Долины Слез и стали достоянием всех. С тех пор женщины, которым судьба не даровала способности кормить собственных детей молоком, и поныне идут к Корнелии как к своей покровительнице, матери матерей, всеблагой исцелительнице и кормилице. Идут и просят у нее заступничества, черпают из ее грудей-источников жизненную силу.

…Видно, очень далеко унесли мысли Миловиду от монастыря, от келий монастырских, – не услышала она шагов, приближающихся к ее пристанищу. Очнулась лишь только тогда, когда открылась дверь и порог переступила мать игуменья в сопровождении сестры Евпраксии.

– Мир тебе, дитя человеческое. – Игуменья осенила послушницу крестом. – Почему не спишь так долго?

– Сон не берет, матушка.

Миловидка опустилась на колено, поцеловала игуменье руку. «Что им надо от меня? – подумала она. – Так поздно явились, и вдвоем. Всего могла ожидать, только не этого посещения».

– Сестра Евпраксия сказала, что сомнения и смятение души все еще не покидает тебя. Это правда?

– Правда.

– Ты же говорила, что уже готова принять веру Христову, а потом плакала, чувствуя себе провинившейся перед родом своим.

– Чувствую себя и сейчас виноватой, матушка.

Молчит игуменья. Смотрит изучающе и молчит.

– Это правда, дети должны быть верны своим родителям, – сказала чуть погодя и села. Ее примеру последовала и Евпраксия. – Однако ты, дитя, принимая веру Христову, не делаешь ничего противного родителям твоим. Знаешь ли, почему так? Потому что это доброе дело. Кто знает, может, именно твой пример и наставит их на пусть истинный.

Долго говорила игуменья о том, как щедра и спасительна вера Христова, какое блаженство ожидает тех, кто осознает суть этой веры и пример ее не по принуждению, а сердцем. Поэтому и ее, Миловидку, никто не принуждает. Пусть приходит, как и приходила перед этим, в храм, слушает церковные службы. Таинства богослужения возвышают дух человеческий, дают простор мысли, делают человека мудрее, ведут к прозрению.

Миловида рада была, что ей не напоминают об обещании принять, новую веру, не допытываются, когда примет, ее всего лишь убеждают. Поэтому сидела и внимательно слушала, что говорила игуменья, была так доброжелательна, что даже наимудрейшую из сестер обители сбила с толку.

– Слова мои, надеюсь, не останутся гласом вопиющего в пустыне. – Игуменья встала и положила мягкую ладонь на голову послушнице. – Ты будешь делать, как я говорю. Правда?

– Да, матушка игуменья. Я очень благодарна вам за приют и спасение. Вот только…

– Что – только?

– Сомневаюсь я, матушка, что, даже приняв христианскую веру, смогу остаться в обители, что вера мне будет спасением.

– Даже так? – не ожидала такого ответа игуменья и снова села. – Почему сомневаешься? Что тебя беспокоит?

– Многое, матушка.

И девушка рассказала своим наставницам обо всем, что передумала сегодня перед их приходом.

– Скажите, – спрашивала она, заглядывая в глаза то одной, то другой, – разве будет по-Божьему, если я отрекусь от мира и ничего не оставлю для земли своей, для рода своего? Слышали, Корнелия замурована в камень была, а все же дитя свое кормила. А я живая, сильная, при здоровье. Могу ли я сидеть за каменными стенами, сознавая, что остаюсь здесь на веки вечные, что ничего не оставлю после себя на этом свете? Это же мука, матушка, и грех, наверное, большой – так обкрадывать себя. Пойду я, достойная, к кровным своим. Где буду жить, как – не ведаю, но пойду. Плоть зовет, земля зовет. Не могу я перебороть в себе то, что дала мне мать-природа.

– Нечестивица! – потеряла терпение игуменья, сбросив маску благочестия, стукнула что было силы патерицей. – Поганка! Ноги должна была лизать нам за то, что подобрали, поверженную отчаянием, дали приют телу и покой душе, а у нее греховность плоти на уме. Прочь отсюда! – показала на дверь. – Сейчас же, сию минуту! Чтоб и духом твоим не пахло. Была и осталась поганкой, прочь!

XIII

Хорс расщедрился этим летом. До Купалы еще далеко, а уже жарит нестерпимо. Если бы выпадали дожди, не так заметна была бы жара. Но где они, те дожди? На весь море-океан ни одной тучки. И седмицу, и вторую, и третью без перемен. Что ни день – то и жара. Сегодня, как видно, то же самое будет. Солнце только-только поднялось над горизонтом, а уже припекает. Сгорает под его горячими стрелами засеянная ратаем нива, мелеют реки и сникают на лугах травы. Правда, еще можно найти прохладу в лесу, но после всего, что случилось с нею, Зоринкой Вепровой, ходить ей в лес одной запретили, только в сопровождении челяди. А где ныне эта челядь? Тревога о ниве и скотине гонит всех каждый день в лес, на луга. Так повелела хозяйка Веселого Дола: нет надежды на ниву, спасай, челядник, скот, если не хочешь умереть с голоду. А няньке-наставнице приказано: не потакай Зоринке и не ходи с ней куда не следует. А каково самой Зоринке – всем безразлично. Будто и не видит никто, что ей от сидения в тереме словно той сожженной ниве: и душно, и жарко. А еще тоскливо. Так тоскливо, что слезы не раз и не два подступали к горлу, душили намертво. Ну почему родные упорно стоят на своем и не хотят отдать ее за Богданку? Все нахваливают Колоброда и возят туда. А какой из этого толк, если она и знать не хочет тех, кто приходит к ней и зовет в круг? Будто не видят, что Зоринка пересиливает себя с трудом, когда едет к чужим, что она добивается своего, на своем стоит. Напрасно угрожают ей: будет так, как говорит отец. Но она дочь своего отца и может тоже сказать: будет так, как я скажу. А там кто знает, что будет. Хитрят родители. Уверена, не татей боятся – Богданку. Поэтому и не разрешают выходить за ворота, тем более ходить в лес. Ждут Купалу, думают, на Купалу Зоринка не отвертится: кто-нибудь из родовитых тиверских отроков выкрадет ее и заставит вступить в брак. Только пусть сначала выкрадут. А родители попробуют сперва заставить Зоринку поехать в Колоброд именно на Купалу. Не станут же связывать ее и вести связанной. А иначе не будет. Бог свидетель, не будет!

Открыв окно, смотрела Зоринка на горную дорогу, что вела от высокой ограды вокруг отцовского терема в широкий свет, и думала свою горькую думу. С тех пор как за нею, спасенной от ненавистных татей, прислали няньку-наставницу, дав тем самым понять: примирения не будет и быть не может, – Богданко не отступил и ездил в Веселый Дол. Перед ним закрывали ворота, ему говорили: не велено. А он продолжал ездить, ждать Зоринку на опушке леса. Должна бы девушка дать знать княжичу, что не выходит не оттого, что не хочет, – не по своей воле сидит в тереме. А как это сделать – не ведает. Все сговорились против нее – и мать, и челядь из друзей во врагов превратились. Решила быть такой же твердой и непреклонной, как и они.

– Пока не исполните мою волю, не буду есть и пить!

– Какую, горлица?

– Позвольте выйти к Богданке и сказать, чтобы не ездил напрасно.

– Будто ему не говорили этого?

– То – родители, а то я скажу.

Няня-наставница не придала этому значения, усмехнулась и пошла себе. Возвратившись, увидела, что Зоринка не прикоснулась к еде. Заволновалась и принялась упрашивать:

– Не выдумывай, девушка, кто поверит, что именно это ты скажешь Богданке?

– А ты?

– Я?

– Если не совсем предала меня, то поверишь.

– Ох, Зоринка так может плохо обо мне думать!

– Пойди со мной, будешь матушкиным слухачом при мне, а на самом деле – моей союзницей, тогда не буду так думать.

– А что скажет твоя матушка, если узнает, что я ее предала?

– Этого не знаю. Сама подумай. А сейчас поди и скажи: «Не будет Зоринка ни есть, ни пить, если не выполнят ее желания».

Ничего не оставалось старой женщине, пошла и сказала матери Зоринки: «Девка страдает, зачем же увеличивать ее страдания? Отпусти ее со мной, пусть встретится с княжичем. Что от этого изменится?»

– А если изменится? – возразила Людомила. – Разве не знаешь, как твердо стоит на своем хозяин?

– Говорю же, Зоринка не ест и не пьет, что дальше-то будет?

Няня-наставница, видимо, близко к сердцу приняла слова «если не совсем предала». Подробно пересказала Зоринке и о том, что думает о ее упрямстве мать Людомила, и о том, как она страдает от этого. Но обещаниями быть заодно с Зоринкой не разбрасывалась, на деле же решила помочь. В конце концов вдвоем они уговорили все-таки Людомилу.

– Ну, если так настаивает Зоринка, – сказала Людомила после трехдневного голодания дочери, – пусть увидится с княжичем. Лишь в одном не уступлю: свидание будет не там, где она хочет. Когда появится Богданко, зови его в терем. Здесь, при мне, пускай говорит ему, что хочет.

Зоринка воспротивилась сначала, но, поразмыслив, согласилась. Если уж так хочет услышать мать, что она скажет Богданке, пусть слышит. Так, может, и лучше будет.

И вот она ждет-выглядывает княжича, а сама думает, какие слова ему скажет. А еще думает о том, что не позволит отцу обращаться с нею, как он обращается с матерью, словно буря с одиноким деревом, пусть не считает, если он властелин на две волости, то ему все дозволено. Придет время – узнает: Зоринка может постоять за себя.

XIV

Чем сильнее выгорала под палящим солнцем хлебная нива и жухла по лугам и опушкам трава, тем печальнее становились лица у поселян, все ощутимей чувствовалась тревога в земле Тиверской. Что будет и как? Не уродит нива – не будет хлеба, не отцветут травы лесные, дикуша в поле – пчелы не заполнят борти медом. Это беда страшная. Но еще страшнее, если не заготовят на зиму сена и нечем будет кормить скот. А к этому идет. О покосе нечего и думать – трава чуть жива. Мало ее в лесу, мало в лугах. Скотина избегается за целый день, пока нащиплет какую-то малость. И это – посередине лета. А что будет к осени? Прогневали богов, отвернулись боги от них. Вон сколько людей наплодилось, и каждый норовит думать только о себе.

Выйдет ратай в поле – думает, ходит возле скотины – снова думает, а когда солнце спрячется за горизонтом, спустится на землю летняя ночь, окутав ее теплом, – не знает, куда деться от тех дум. Грядет беда великая, нужно что-то делать. А что? Что?

– Если к осени не выпадут дожди, а земля не даст травы для коров и овец, да и для коней тоже, – говорит жена мужу, чувствуя его тревогу, – придется резать скотину. Может, хоть так спасем себя и детей от голодной смерти.

– А это видела? – Муж закипает от этих слов, словно вода на огне, и тычет под нос жене почерневшие от каждодневной работы руки. – Это, говорю, видела? Она резала бы скотину! Сказано: волос долог, а ум как у зайца хвост. Что останется у нас, если порежем скотину, как жить будем? Да я… Да катитесь вы все… а скотину под нож не дам! Слышала? Не дам!

Разойдется так, что, того и гляди, побьет, если попробует возразить. Да где ей возражать! Смотрит, испуганная, и молчит, словно околдована.

Где двое, там и беседа, где трое, а тем более – пятеро, там уже вече. И все о том же: как будет, что будет? Где и у кого искать спасения?

– Нужно идти к князю, – советует один.

– Да, – поддерживают его остальные. – Позвать его на вече и сказать, чтобы не ходил в эту осень на полюдье и не брал с нас дань. Что дадим ему, если у самих пусто? Кроме пушнины да молока, ничего не будет.

– Такое скажете: кроме молока. А где оно возьмется, это молоко, если скотине уже сейчас нечего есть, зимой же и подавно не будет?

– Что правда, то правда. Надо сойтись на вече и спросить у князя: с кем останется он, если вымрут люди? Слышали, не кланяться и не просить – позвать на вече и спросить его: «С кем останешься, княже, если вымрет люд?»

Мысль эта показалась всем похожей на стрелу Перуна среди темной ночи: высекла огонь и осветила долы, да так, что, кажется, даже тем, у кого было бельмо на глазу, стало ясно: ничего другого не остается, нужно созывать вече и говорить князю: «Голод – такой же враг, как и тот, что идет на нас ратью. Против того зовешь ты, против этого – мы зовем. Станем плечом к плечу и будем заодно, если не хотим погибнуть».

Поселяне были едины в своем стремлении, поэтому не замедлил зародиться клич: «На вече! На вече!» И не было этому кличу никаких преград. От села к селу, от веси к веси гнали коней вестники: оповещали всех, кого встречали, дудари и волхвы, просто перехожие люди; сзывали на вече без промедления всех поселян посланные глашатаи.

Вепра этот клич застал в Веселом Долу и ударил по наболевшему, словно ветер по струнам. Люд тиверский зовет князя на вече. Вот оно, желанное мгновение! Вот когда он возьмет Волота за горло и скажет: «Подохни, если такой!» Стоит сдвинуть камень – и пойдет лавина, которая сметет и раздавит всех, кто встанет на пути. И такой камень есть! Он, Вепр, не напрасно верстал дороги Тивери, отыскивая себе союзников и приглядываясь к людям: такой камень есть!

События подгоняли время, и Вепр не медлил, оседлал лучшего коня и, вскочив на него, погнал в лес, а лесом – к жертвеннику под Соколиной Вежей.

Вепр знал: подойти с конем к дубу Перуна или даже к ограде вокруг него – значило оскорбить жертвенник. Он не рискнул нарываться на гнев Жадана, оставил коня в стороне и, прежде чем подойти и постучать в калитку, оглянулся и прислушался, нет ли там, за оградой, посторонних.

Калитку нетрудно было отыскать – к ней вела стежка, по сторонам которой белели черепа принесенных богу жертв. Увидев их, Вепр невольно замедлил шаг и бросил взгляд дальше – на дупло ветвистого дуба, а уж когда узрел божью обитель, замер: появилось такое чувство, словно встал перед самим божеством и должен понести наказание за это. Когда все-таки переборол страх и открыл калитку, лицом к лицу встретился с Жаданом. Волхв стоял на пороге рубленной из толстых бревен хаты и пристально, с подозрением смотрел на вошедшего.

– Мир тебе, властелин тайн земных и небесных, – приветствовал его Вепр.

Волхв молчал.

– Несешь в сердце злобу, а желаешь мира? – раздался наконец его глухой, словно из бочки, голос.

– Где гнев, там и злоба. Но не я высекал ее из камня бытия, высекали другие. Кроме того, не на тебя направляю я стрелы гнева своего и злобы своей.

– В божью обитель негоже нести стрелы, даже если они предназначены для других.

– А где же искать спасения, если сердце распирает злоба? О тебе, муже, идет слава провидца и властелина небесных тайн, ты служишь богу и общаешься с ним. Поэтому и пришел к тебе, чтобы сказал: где и как искать?

– Смирись – и найдешь утешение.

– Я, волхв, Вепр, ратный муж. Смириться не могу.

– Гнев твой – на князя?

– На него.

– Я князю не судья.

– А боги? Сделай так, чтобы Перун покарал Волота и погасил во мне огонь мести, огонь неукротимой злобы.

– Боги и без того карают народ, а заодно и князя. Видишь, сожжено все, голод грядет. Тебе этого мало? Ты большего хочешь?

– Голод идет не на князя, он не возьмет его за глотку. А я жажду отомстить именно князю.

– Боги справедливы, они могут повернуть гнев свой не на князя – на тебя: потерял сына, потеряешь и дочь.

Вепр задумался:

– За что же меня так карать?

– За то что очень сильно желаешь кары другим.

– Да, желаю. Душа горит, кровь этого требует. Сделай так, чтобы я мог отомстить, и будешь иметь все: поле, товар, захочешь, Веселый Дол отдам тебе. Не только жрецом, властелином станешь.

– Пошел прочь! – разразился гневом Жадан. – Ты хочешь, чтобы я торговал божьей волей? Пошел прочь!

И Жадан решительно двинулся на него, а Вепр, бывавший в разных переделках, вынужден был отступить, уйти за изгородь.

– Одумайся, Жадан, – крикнул уже оттуда, – я дело говорю! Другого случая у тебя не будет. Пойми это и опомнись, я еще подожду!

– У-у, змея в образе человеческом! – снова начал наступать Жадан. – Прочь, сказал! Не только тебя, тени твоей видеть не желаю!

Он кричал так, словно разгневался на весь белый свет, а вернулся в капище, упал перед обителью Перуна на колени, поднял вверх скорбный лик, умоляюще протянул руки к дуплу:

– Огненный боже, великий Сварожич! Ты видел гнев мой и видишь муку. Отведи и заступи от всего злого и лукавого! Вырви из сердца занесенное злой личиной смятение, не дай зародиться во мне наибольшей человеческой слабости – искушению. Слышишь, Перун? Не дай зародиться и пасть ниц! Век буду верен тебе и благодарен, только не дай упасть ниц!

Князь и его мужи-советники не остались равнодушными к тому, что делалось в земле Тиверской. Все понимали, какая беда может постигнуть, если пойдут от Меотиды обры, а земля в пагубе, народ упал духом и обессилел так, что, когда дойдет дело до нашествия чужеземцев, некому будет и меч поднять, защитить Тиверь от напасти. Переживет ли Тиверь такую беду?

– В эту осень придется не ходить на полюдье, – говорили одни. – С кого брать дань, если горе постигло всех. Взять ничего не возьмем, только народ раздразним.

– А чем кормить тех, кого придется звать на сечу с обрином? – спрашивали другие.

Князь слушал эти споры и хмурился. И было от чего. Один говорил правду, а второй и подавно: чем кормить тех, кого придется позвать под свою руку, если пойдет обрин?

Ничего не ответил Волот мужам, выслушал их и повелел идти, думать дальше. Сам засел в тереме. Все думал и ожидал чего-то, пока на площадь под Черном не повалил отовсюду люд поселянский. Были там конные, были и пешие, одни при броне, другие с голыми руками. По всему видно: шли все и шли так, как позволял достаток.

Не замедлил явиться позванный князем воевода.

– Что делается, Стодорка? Почему собирается народ?

– Послухи там уже, – кивнул Стодорка в ту сторону, где собирался народ, – сейчас узнают и все скажут. Но и без них ясно: собирается вече.

– И кто собирает его? На чей клич сходятся?

– Наверное, страх перед голодом зовет. Пришел сказать, чтобы ты был поосмотрительней.

– Советуешь не идти, если позовут?

– Нет, почему же. Не идти нельзя. Но будь мудрым со своим народом и не скупись на обещания.

А за стенами стольного града бурлила толпа.

– Есть ли кто из южных городищ? – спрашивали старейшины.

– Есть, есть!

– А из северных?

– Нет.

– Почему нет? Вон там, – показывали в сторону. – Нужно кому-то пойти и сказать, пусть шлют посланцев.

– Тогда будем ставить вежицы и звать князя.

И снова забурлила площадь, засуетились те, кто был поблизости будущих веж. Одни копали ямы под столбы, другие несли колоды, свежеотесанные доски. Застучали топоры, да так звонко, что взяли верх над шумом толпы. И только ржание коней да чей-то уж очень громкий крик мог преодолеть это многоголосье на мгновение-другое, не больше.

Время шло к обеду, и солнце, чем дальше, припекало все сильнее. В толчее, в которой перемешались люди и кони, в тесноте, без воды и тени жара казалась невыносимой.

– Зовите князя! – кричали самые нетерпеливые.

– Да, зовем князя!

Им никто не перечил, однако и не спешили: не все еще было подготовлено к встрече с князем.

Когда же раскрылись городские ворота и бирючи зычно оповестили: князь Волот и лучшие мужи, исполняя волю веча, идут сюда, толпа заметно притихла, а потом и вовсе замерла. Не то поразило, что князь согласился стать перед тиверским народом и выслушать его, поразило, и больше всего, что был он не в княжеском уборе. Ехал на белом, грациозно пританцовывающем, словно какое-то заморское диво, коне, в белой просторной рубахе, в ярко-красных ноговицах и таких же красных – из бархата – чедыгах. Ни сбоку, ни возле седла никакого оружия. Обычный поселянин, как и остальные, собравшиеся здесь.

– Братия! – выехал вперед стольник и обратился со словами привета к собравшимся. – Князь целует старейшин, тысяцких, посылает поклон свой старостам ролейным, всему люду тиверскому!

– Низкий поклон и тебе, княже! – вышли вперед те, кто созывал вече и был предводителем на нем. – Поклон и благодарность за то, что вышел на разговор с народом своим. Беда пришла на нашу землю. Становись, княже, на вежицу, чтобы все видели тебя и слышали, хотим совет держать вместе с тобой.

Подождали, пока князь взойдет на вежу, и начали громкий разговор.

Не преувеличивали, жалуясь на беду, – она и так без меры огромная, – и не жаловались ни на кого. Да и кого винить, если виновники невидимы и неизвестны. Карают боги, только им известно, кто и чем провинился. Одно у тиверцев утешение и надежда – провинились не все. Поэтому народ и собрался на вече, хочет спросить князя: как спасти от голода неминуемого и от смерти невинных – детей, отроков, стариков да немощных больных?

Немало, наверное, думали перед тем, как идти на разговор с князем, – говорили только по делу. Да и держались достойно: сознавали безвыходность свою, чувствовали себя обреченными, но не склонялись, не падали на колени; пришли с просьбой и знали: никто другой, только князь может спасти от беды, а достоинства не теряли. Как не прислушаться к таким и не сказать: что могу, сделаю?

Однако сказал князь это не сразу. Начал с того, что у него много хлопот. У поселян всего и забот, что об умножении скота, о молоке в макитрах, о хлебе в берковцах, им остается только и думать, что о хлебе насущном – для себя, детей своих, а ему, князю, надлежит печься не только о себе, о своей семье, челяди многочисленной и еще более многочисленной дружине. Он должен заботиться, чтобы стояла нерушимо, жила в мире вся Тиверская земля, чтобы всегда была при броне, имела крепкий дух и сытых коней дружина. Пусть задумаются люди об этом и знают: не так просто князю поступиться тем, что должен взять от поселян. Однако он понимает, какая беда постигла народ. Знает и понимает: один он не опора Тиверской земле. Над кем княжить, если голод передушит людей? Кто будет оборонять землю, если на ней останется только князь с дружиной? Поэтому он и решается поступиться своим: этой осенью не пойдет на полюдье и не будет править правеж. Народ тиверский оплатит то, что задолжает, в следующие три года…

Необычайная радость обуяла сердца поселян от этих слов. Тянулись, глядя через головы передних, и молчали. Так прошло мгновение, другое, наконец очнулись и закричали в один голос:

– Слава щедрому и мудрому князю! Слава и почет! Почет и слава на века!

Волот подождал, пока угомонятся, и тогда досказал все, о чем думал у себя в тереме.

Это правда: отмена дани – большое облегчение для всех, но не помощь. Поселянину не нужно осенью платить князю, зато зимой, весной надо чем-то кормить детей. А не то голод сделает свое страшное дело – выкосит всех и вся. Какая будет польза от этого облегчения, которое дает князь сейчас? Никакой! Поэтому он и призывает быть щедрыми в этой беде, в эту тяжкую для земли Тиверской годину, не только мужей своих, хозяев земель, но и всех, кто может что-то дать или одолжить голодному. Людям на земле как никогда требуется опора, так пусть же ею станут те, у кого что-то есть, кто может чем-либо поделиться.

– Правильно! Пусть станут! Пусть будут мудрыми и щедрыми, как и князь!

Волот бы вынужден опять поднять руку.

– Князь и его советники, – продолжал он, дождавшись тишины, – пришли к мысли и выносят ее на вече как закон: в это неурожайное лето леса и воды Тивери должны быть доступными для всех. Княжеские они, лучших наших мужей или общинные – каждый может прийти туда и взять себе дичь или поймать рыбу в реке или озере. И дичь, и рыба – дары земли, а дарами стыдно не поделиться в дни беды, и перед богами большая вина будет.

Не успело вече утихомириться от первых слов князя, как последующие слова вызвали крики радости и удовлетворения. А если из сердца бьет эта радость, то что остается делать народу? Вече разразилось тысячеголосой здравицей:

– Пусть будут едины князь и народ земли Тиверской! Ныне и присно! Ныне и присно!

Казалось, люди подступят сейчас к веже, поднимут своего князя вместе с ней и понесут, воздавая хвалу самому доброму из добрых, мудрому из мудрых. Но до этого не дошло. В толпе, среди ратаев и ремесленников, бортников и ловчих, среди всех, кто радовался решению веча, нашлись и недовольные. Они стояли ближе к веже, с которой говорил князь, и держались кучкой.

– Опомнитесь, безумные! – потрясал посохом один из них, высокий и плечистый, крепкий, как дуб, и разгневанный, словно тур. – Уймитесь, говорю, и образумьтесь! Или забыли, что есть вездесущие боги и есть кара божья!

Это был Жадан. Возле него теснились и отмалчивались, не соглашаясь с вечем, волхвы.

Князь Волот не успел, видимо, понять, куда клонит пригретый им волхв, но не без тревоги и со смущением почувствовал: он не на его стороне.

– Чем недоволен ты, Жадан? – выступил вперед стольник. – Что возмущает тебя в хвале заслуженной и достойной?

– А то, стольник, что говорил уже: есть боги и есть кара божья. Все сущие под ними должны бы помнить: сначала следует оказать почет богам, а потом всем остальным.

– Разве наш народ забыл богов? Или не уважает, не чтит их?

– Видимо, забыл, если начали разговор на вече не с похвал, не с дани богам – о себе заговорили. Кто из вас подумал здесь и сказал: засуха – кара богов за провинности? Боги зря не карают, тем более не наказывают весь народ.

«Этот волхв много на себя берет, – наконец решил Волот. – Я поспешил передать ему свою обязанность – быть жрецом при капище Перуна».

– Ты ошибаешься, Жадан. – Волот заслонил собой стольника. – Мы не забыли о богах. Не успели, однако должны сказать здесь: хотя в краю недород, хотя поселяне ничего не взяли с поля, они не должны забывать, что есть боги и есть их долг перед богами. Не только князь, каждый обязан приносить им на домашнем своем огнище жертву и просить у богов прощения за свои прегрешения.

– Верно, каждый! – подхватил княжье слово предводитель веча.

– Вина ваша, а в жертву будете приносить скотину?

Эти слова принадлежали кому-то из волхвов, которые теснились вокруг Жадана. Их можно было бы и пропустить мимо ушей, но этого не хотел Жадан.

– Или вы ослепли? – крикнул зычным, словно Перун с неба, голосом и показал посохом через головы толпы на вече. – Не видите, спрашиваю, какая великая кара упала с неба на люд тиверский? Домашними жертвами от такой кары не откупиться!

– Как так? Почему?

– А потому, что тварь земную мы уже приносили богам в жертву. Тварь очистила себя от скверны, а кара как шла, так и идет. Неужели вам непонятно, что пришло время очиститься людям?

Те, которые стояли ближе и хорошо поняли, что сказал волхв, замерли. Это оцепенение передалось и остальным.

Правда ли это?..

Оно вроде и так: тварь очистила себя, а гнев божий продолжается, кара посылается и посылается на землю Тиверскую. И все же в своем ли уме волхв? Давно, ох как давно приносили в жертву богам людей. Тогда пал такой страшный мор, что трупы тиверцев лежали и дома, и в лесу, и вдоль дорог. А в беде разве кто решится сказать: «И так жертв достаточно». Люди слепли от страха и на все соглашались. Однако, пережив страх, они, казалось, поумнели, князья и волхвы утихомирились, а если и вспоминали прошедшее лихолетье, то для того только, чтобы предостеречь: не делай так и не накличь беды: вон что бывает, когда не слушают старших и идут против закона и обычая. Ныне же уверяют: тварь неповинна, виноваты люди, вот и пусть тянут жребий и отдают того, кому выпадет, в жертву богам. Пойдет ли на это вече и даст ли свое согласие князь?

– Люди давно не очищали себя, это правда, – первым нашелся и обратился к волхву князь Волот. – Но правда и то, Жадан, что очищение будет стоить самого дорогого – человеческой жизни. Уверен ли ты, что иначе богов не умилостивим, что необходимо посылать на огонь кого-то из нас?

– Уверен, княже.

– Чем докажешь это?

– Гневом божьим. Дождя не было, когда засевали нивы весной, и не будет, если не умилостивим богов, и когда придет время засевать их осенью.

– А если будет? Понимаешь ли: если боги смилостивятся до осени и пошлют дожди, на огонь пойдешь ты как лживый жрец, который торгует божьим повелением.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29