Андрей Голая Шуба бегал за ним следом; присвечивая двумя факелами, поддакивал:
– Очистим Дон! Корнилия изберем, братцы!
Маленький большеголовый казак, без шапки, с длинным оселедцем на голове, Иван Самобродов схватил где-то толстое и длинное бревно-кругляк, взвалил на плечо, не по мере широкое, и побежал к крайнему пороховому погребу. Возле погреба стоял шум великий. Иван подлетел к дверям погреба, крикнул зычным голосом:
– А ну, так вашу мать, казанскую сироту, богородицу, спаси, господи, и помилуй, разлетывайся! Чего стоите, рты, что гляделки, разинув?! Трахнем – порох возьмем! Гулять пойдем! Не трахнем – пороха не возьмем! Гулять не пойдем!..
– Почто тебе порох дался! – пробормотал престарелый, седой казак Семен Укола. – Остановись, безумный!
– Поди, я ныне остановлюсь! А ну-ко, отходи, бревном сшибу!
Бревно подхватили с десяток разъяренных казаков, разбежались и ахнули им в дверь погреба. Дверь сразу треснула, развалилась на мелкие щепки, а казаки с бревном пролетели ее и где-то в глубине погреба покатились кубарем.
– Бери! Хватай порох! Его и так маловато осталось. Всем не достанется и по одной пороховнице.
– Выкатывай бочки! Выкатывай!
Выкатили четыре бочки пороху. Одну тут же ненароком разбили.
– И всё? – спросил Иван Бурка.
– И всё! – сказал Иван Самобродов.
Андрей Голая Шуба сунулся к бочкам с факелом.
– Уйди, сатана! – закричали казаки, кинувшиеся опрометью от бочек с порохом. – Взорвет!
Андрей Голая Шуба, увидав рассыпанный по земле порох, выронил факел прямо на бочку, побежал за насыпь погреба.
Порох мгновенно рвануло, осветило ярким заревом все небо и перекинуло искры и горящие бочковые доски к другим бочкам.
– Братцы! – рыдающим голосом кричал Иван Бурка. – Погибнем же! Братцы!
Голос мятежного казака повис над крепостью.
Взорвались еще три бочки с порохом. Пламя от них метнулось по земле во все стороны огненной рекой, а вверх поднялось красным недосягаемым столбом, окутанным черным дымом.
Раздались крики. Потом в Азове-крепости стало так тихо, словно все вымерло.
Возле порохового погреба лежал, раскинув руки, большеголовый Иван Самобродов с сгоревшим на голове оселедцем и сожженным до черноты лицом. В крутой лоб его впились черные сгоревшие и несгоревшие зернинки дымного пороха. Иван Бурка стоял неподалеку от Самобродова, размахивая во все стороны обожженными руками, и рыдал навзрыд как малое дитя. Сгорели у Ивана Бурки все волосы на голове, и брови черные, и усы пышные, и черная как смоль борода, и даже кончик острого носа…
– Да ты ли это, Иван, – спросил его приятель, – ты ли? Господи! Ты плачешь? Надо же! Погуляли казаки с порохом. А все сатана Тимошка да блудня Корнилий. Без пороху всех оставили! Ах, сатаны! Ах… подлые! Сколько людей позагубили!
Сгорели двадцать два казака, а пообожглось порохом в четыре раза больше.
Три дня и три ночи кипело и гудело в крепости разъяренное людское море.
Татаринов понимал, с каким огнем играло войско, но атаманской булавы он отдавать изменникам не хотел. Был бы виновен – дело! Но нет же вины его! Будары с хлебом непременно приплывут…
Поглядывая на него, дед Черкашенин вытирал слезы и приговаривал:
Ах ты, батюшка, наш славный тихий Дон!
Бывало ты, Дон, все быстер течешь и чистехонек!
А теперь ты, кормилец, все мутен течешь:
Помутился ты, Дон, сверху донизу…
Брошенная искра разгорелась в верхних и нижних городках. Враги Татаринова на все пошли. Где черной ложью действовали, где подкупом, где самым злым и неслыханным наговором. И требовали они немедля атаманской булавы да Мишкиной головы. Пили, гуляли, орали и насмехались:
Ой люли, тарара,
На Юре стоит гора.
Ворон черный там сидит
Да с утра в трубу трубит…
Ой люли, тарара,
Сбрита саблей голова!
Шум на майдане и злоба возрастали с каждым часом. Кто остановит взбунтовавшихся? Кто? Да, видно, остановить их некому. Им уже не в закон добрые увещевания умнейшего атамана Алексея Старого. Не трогают их разъярившиеся души и окаменевшие сердца, крепкие, как железо, и справедливые слова атамана Ивана Каторжного. Какое дело им, мятежникам, до огненных, отрезвляющих человеческий разум призывов атамана Наума Васильева? Что им теперь до совести и мудрости слов и великих дел атамана Черкашенина? От всего отказались. Гудят свое:
– Бить атаманов. Царского жалованья нету! Хлеба нету! Пороха нету! Свинца на брата осталось по пульке! Москва нам ныне не указ!
Атамана Татаринова скинули и заспорили, кому быть атаманом: Корнилию или Тимошке. Кто-то, видно, смеха ради, крикнул еще Ивана Бурку.
– Куда ему быть атаманом?! Без носа и без волос. Одни глаза торчат!
Ивана Бурку отставили. Яковлевы стали требовать, чтобы прежде, нежели будет избран новый атаман, срубили Мишке голову, а нет – кинуть его в тюрьму-тюгулевку.
– Дело! – дружно крикнуло войско.
К Татаринову подлетел «слепой» Санька Деменьтьев, схватился за булаву.
– Отдай! – крикнул.
– А не отдам, – твердо заявил Татаринов и ударил его по голове тяжелым набалдашником булавы. Тот покачался, покачался и грохнулся.
– Убил! Второго казака Мишка ни за что убил! В тюрьму его! Хватайте булаву! Хватайте, братцы, а то он еще кого убьет ею!..
Кинулись к атаману пятеро рослых казаков:
– Отдай!
– Не троньте! Убью! Атаманскую булаву не воровством берут, спокон века так было, не бунтовством, а по чистой совести и по праву… Вы же своим воровством да поклепами у меня булавы не возьмете.
– Да как же так, братцы! Что же он – в тюрьму с булавой пойдет? То будет и в позор всему войску, и в вечную укоризну.
Не отдал Татаринов атаманской булавы. Ему хотели скрутить руки – не дался. Хотели саблями срубить голову – войско крикнуло:
– А не рубите Мишке голову! Успеется!
Его повели по длинному двору к круглой, стоявшей в средине города тюрьме. Он шел с булавой, гордо подняв непокрытую голову, и пристально вглядывался быстрыми раскосыми глазами в понурые лица мятежников. Черные брови, сросшиеся на переносье, хмурились. В такт твердого шага на правом ухе его покачивалась большая серебряная серьга. Вдали на крыльце замка Калаш-паши стояла в белом бледная, но спокойная Варвара.
Тюрьма в Азове-городе была знатная: двери железные, замок в три пуда, пробои булатные, засовы медные! Сидел в ней донской казак Ермак Тимофеевич и ждал в страшной темнице от султана турецкого смерти своей либо волюшки. А еще сидел в ней Иван Болотников.
Крякнул тюремный староста, рыжебородый казак в малахае Максим Скалодуб, тяжелым тюремным ключом, натужась, повернул в левую сторону, три раза в правую, – зазвонил замчище, заиграл неслыханными колокольцами и раскрылся.
– А погоди, Максим, не закрывай тюрьмы! – кричали с помоста. – Чтоб Мишке скуки не было в тюрьме, сажай к нему Алешу Старого, Наума Васильева да Каторжного Ивана. Вольготнее будет нам без них кричать атамана!
В крепости закричали:
– Любо!
– Не любо!
– Сажать!
– Не сажать атаманов!
Всех атаманов кинули в тюрьму. Хотели было и деда Черкашенина, а он сел на помосте, снял шапку, да и сказал:
– По тюрьмам я от войска Донского храброго отродясь не сиживал, а от вас, корыстных да кривых обманщиков люда праведного, по горло во лжи утонувших, сидеть в тюрьме николи и ни за что не стану. Рубите голову!
Совесть заела все же – не срубили голову знатному атаману. Крикнули Корнилия. А в это время черный поп Серапион, да войсковой писарь Федор Иванович Порошин, да дьяк Гришка Нечаев внимательно разглядывали царскую грамоту. Серапион тихо и хрипловато сказал:
– А печать царя Михаила Федоровича да вовсе не така… Та печать на трех створках… а тут их две только!
– Ну?! – шепотом спросил Порошин. – И мне так сдается – всегда бывало три…
– А писано: с одной стороны – «Божиею милостию великий государь царь и великий князь Михаил Феодорович». Дважды сказано «великий», а тут единожды!
Дьяк Гришка сверил эту грамоту с другой.
– А в середине царской печати, – вспотев, говорил поп, – Георгий Победоносец на коне колет копьем змею-дракона с крыльями… А тут… крыльев у змеи и нету. Змея обнаковенная…
Яковлевы зашумели:
– Почто вы там ногтями печать царскую колупаете? Попортите!
– А не попортим, – ответил есаул Порошин. – Несите знамя царское.
Вынесли.
– Глядите! – сказал казакам Порошин, подняв руку. – Там-то змея с крыльями, а тут-то у змеи крыльев нет! Подложная грамота!
– Быть того не может! – закричали, надрывая глотки, братья Яковлевы. – Тебе все, что к нам от царя придет, подложное!
– Подложная! – твердо говорил Порошин.
– В тюрьму его кинуть! И попа с ним заодно в тюрьму!
– А не коротки ли руки ваши? – обозлясь, сказал Порошин.
К нему было кинулись с обнаженными саблями, но он мигом выхватил из ножен свою саблю:
– А подойди кто, свистнуть не успеешь – сбрею…
Зная храброго и ловкого есаула Порошина, все отступились.
– А на другой стороне царской печати писалось: «Всея Руси самодержец и многих господарств господарь и обладатель». А в сей грамоте писано «государств», а следует «господарств». Я все печати знаю царские, – вытирая рукавом рясы потный лоб, сказал Серапион. – И покойницы инокини Марфы Иоанновны печать знаю, и, царствие ему небесное, с двумя перстами печать Филарета Никитича…
– Ну, ежели грамота подложная, – крикнуло тогда войско, – не станем избирать атаманом Корнилия. То спросится с него, сыщется войском. А без атамана нам быть ныне все едино нельзя! Кричите Тимошку!
– Тимошку! Тимошку!
– Ивана Разина! Чем не добрый казак! Во всем гож! Ивана Разина!
Дружнее, чем за других, крикнули все-таки за Тимофея Яковлева.
– Но как же Тимошке править войском без атаманской булавы?
– А мы порешим Мишку насмерть и булаву добудем. Пошли к тюрьме!..
– Безумные! Остановитесь! – услышали они голос позади себя. Оглянулись. На помосте (того еще во веки веков в обычаях не было на Дону) в белом одеянии стояла, сверкая лучистыми глазами, Варвара Чершенская.
– Остановитесь! – звучал ее голос.
Лицо ее было бледно. Голос дрожал, но был тверд и решителен.
– Безумные! Не здесь ли, на этой земле, и не в этой ли древней крепости бывал донской казак Ермак Тимофеевич?
Все затаив дыхание повернулись к помосту: «Не полезет же баба на помост майдана, коль дела у нее нет?!»
Слушают:
– Дикие и неблагодарные! Вы же сами порешили в кругу: ехать атаману Татаринову в Москву, сложить за вас же свою голову! Вы же сказывали ему на отъезде, что он служил войску всех честнее, всех бескорыстнее! Вы же говаривали всем, и то я сама слышала, Татаринов-де показал многим странам редкую храбрость, узнав о которой ужаснулись многие государи и сам султан Амурат! Вы же сказывали, что многим государствам стала ведома мудрость вашего атамана! Иные государи и люди многие не поверили, что Михаил Татаринов, вместе с вами, донскими казаками, одолел сильнейшую крепость Азов и нанес наивечный позор могучему султану. Иные государи почитали все это нелепым вымыслом да сказкой!.. Хороша сказка. Она запомнится потомкам!
Не вы ли, гордые и храбрые, отреклись ныне от этой богатырской сказки? Вы захотели снять голову предводителю, вашему прославленному атаману!.. Нет, не вы этого хотели. Этого желали ваши враги! Иуды Яковлевы! Не по чести они добиваются славы. Не честным путем хотят они добыть ее. Слава добывается острой саблей. Безумные! Почто вы не жалеете себя, не дорожите добытой вами славой! Почто вы губите ее! Опомнитесь! Вас Иоанн Васильевич за храбрость пожаловал Доном-рекой. А вы?! Куда вы силу богатырскую тратите?..
Озадачила она казаков своей речью. Призадумались. Не знали, гнать ли бабу с помоста, или дальше слушать ее. Слушать бабу в таком деле позор казаку. И не слушать нельзя. Все в дело сказано. А она все громче да горячее жмет:
– Вы осквернили память деда нашего Ермака, донского казака, родоначальника славы нашей. Вы осквернили славу покорителя Сибири! И дана вам на Дону своя воля, и Дон-река со многими протоками да зелеными лугами. И по той же Ермака славе стали в подданстве за московским царем Казанское, Астраханское, Сибирские царства с городами и землями. Аль позабыли вы, что в сей крепости сидел в темнице сам Ермак Тимофеевич!
Люди вольные! Не вы ли по достоинству должны сберечь память дела нашего! Ходили вы на Царьград с Черкашениным, со другом верным Ермака! А ныне вы и его хотели кинуть в тюрьму. Осталась ли у вас от этого совесть чистая? От татарских набегов пылают села русские и города казачьи, а вы учинили среди войска крамолу! В полон уводят детей и матерей наших, а вы не поспешаете им на помощь.
Казаки стояли и глядели на нее молча. Им казалось, что это уже земля и небо нагнали на них такую бурю.
– Гремят цепи на полоняниках, на старцах, на девах русских, а вы схватили друг друга за горло, не поделив втасти из-за клеветы черной. За то ли вы сражались и гибли?! Змий пожелал насладиться кровью единоверных братьев, поднявших руку с мечом брат на брата! Сатана, окунувший во хмель голову, пересилил господа, которому вы молились и которым присягали царскому знамени. Опомнитесь!
Она разила всех словно мечом, раскаленным на огне.
– Не допустите кровопролития! Не отнимайте законной власти, данной вами атаману Татаринову. Заключайте немедля в темницу братьев Яковлевых… Они навели смуту… Они заводчики! И, видимо, вы да и они не боитесь отвечать перед богом и трепетать перед судом праведным и страшным!
– А дело баба режет, – заговорили многие. – Братцы, что же нам делать? Мы же русские… Мы же с вами не князья и не бояре лютые… Враги наши будут отсчитывать, по вине нашей, монеты золотые, а мы будем свозить за город трупы христианские…
– А, господи помоги, баба брешет ладно!
– Вольные казаки! – сказала она наконец и словно в набат ударила. – Вольность не в том у казака, чтобы он саблей своей снимал брату голову, а в том, чтоб он снимал голову врагу своему. Позор вам! Честолюбивые и корыстолюбивые рабы, отступники, посрамившие честь и совесть казацкую! Сатанинское зло ослепило вас! Не будет вам избавления!
Она словно тяжелым булатным мечом наносила им удар за ударом. Ее глаза то светились сквозь слезы, то горели таким пламенем, которое осушало их. Ее красивый, подвижный стан был сравним с птицей в полете. Протянет руку – как будто крылом взмахнет. Поднимет голову – словно в небо летит.
Слушают казаки, затылки чешут. Казалось, земля и небо примирились с ее словами и правдой, но нет… невиданное дело! Баба увещевает! Как так!
А Варвара говорила все уверенней, все звонче:
– Завладев Азовом-городом, вы еще не освободили Дон от разбоя турецкого и татарского! Много еще горя и слез на нашей земле. Я призываю в свидетели правду Татаринова. Он вам не лгал! Татаринов лгать не может!..
Сказав это, Варвара неторопко сошла с помоста и со скорбью на лице направилась к замку.
В крепости наступило долгое молчание. Толпы людей к утру стали колебаться. И вдруг со стороны реки донеслась протяжная, знакомая песня:
А по край было моря синего,
Что на устье Дону-то тихого,
На крутом красном бережку,
На желтых рассыпных песках
А стоит крепкий Азов-город
Со стеною белокаменною,
Земляными раскатами,
И ровами глубокими,
И со башнями караульными…
…Среди Азова-города
Стоит темная темница,
А злодейка – каменна тюрьма!..
– Братцы! – крикнул караульный, ходивший по стене с ружьем. – Да ведь это же будары Татаринова! Будары с хлебом!..
– Батюшки!
– Хватайте злодеев Яковлевых!
– А погоди хватать-то! Схватим! Куда им деться!
Со стен крепости закричали:
– Будары! Будары!
Люди повалили на берег Дона. Они не верили тому, что случилось.
А песня слышалась все отчетливее и громче:
А что сидит у нас донской казак…
Ермак Тимофеевич…
А замок… в три пуда был…
А пробои… булатные…
Как засовы медные…
Засажен сидит донской казак
Ермак… Тимофеевич
Скрестились тогда в крепости сабли казачьи, зазвенели, засверкали. Посыпались с них искры разноцветные, яркие. И пошла стена казаков на другую стену – сабли лихо посвистывают… Яковлевы стоят в стороне, кусают губы. Черкашенин с Порошиным да Иваном Зыбиным пошли открывать тюрьму.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вышел Татаринов из тюрьмы с атаманской булавой. За ним – его сподвижники: Алеша Старой, Наум Васильев, Иван Каторжный. Глянули на крепостную стену и остановились. Быстрые глаза Татаринова все увидели: срубленные саблями казачьи тела, валявшиеся вокруг темницы, серые камни мощеных улиц, залитые кровью, разрушения, причиненные взрывами, возле порохового погреба. Как будто ураган пронесся в крепости, переломал, перекрутил все и понесся дальше по дикой степи. Сторожевые казаки, ходившие с ружьями по широким стенам, смотрели на освобожденных атаманов затаенно. Народ и войско стояли без шапок молча.
Дрогнула тогда серебряная серьга под ухом. Крутой лоб Татаринова нахмурился. Широкие скулы выдвинулись вперед. Мохнатые брови сдвинулись. Глаза злобно метнули огонь. Атаман не сказал и единого слова, а казаки поняли его.
Метнулась от горячей обиды золотая серьга под ухом у атамана Ивана Каторжного. Она закачалась, задрожала мелкой дрожью, дернулась вместе с головой атамана и стала вздрагивать. В глазах и на лице Каторжного был виден неудержимый гнев за то надругательство над землей, добытой многой кровью, и над той славой, равной которой никогда не бывало на Дону. Он молчал, а все его огромное тело вздрагивало, билось, как в лихорадке. По черноватому лицу Наума Васильевича Васильева скатились две слезы. И хотя он привык ко всему и повидал многое, хотя его глаза были остры, быстры, словно у ястреба, он не мог смотреть на то, что сотворилось в Азове. «Для того ли атаманы и казаки брали город, страдали, сидели по тюрьмам в Москве, на Белоозере, гибли в Каргополе?..» – думал он. А мятежные казаки, понявшие свою вину, молчали и только били атаманам низкие земные поклоны.
– Пошарпали, – грозно сказал Татаринов, – держите ответ! Не передо мною, а перед богом да перед всей землей русской. Будары с хлебом приплыли?
– Приплыли! Приплыли, – раздались робкие голоса.
– Зачинщики схвачены?
– Схвачены! Вот только Тимошка куда-то сбежал! – сказал Порошин.
– Схватить немедля! Казни достоин!
Есаул Иван Зыбин в островерхой крымской шапчонке с белой опушкой, как кошка, прыгнул в толпу и, расталкивая ее локтями, пошел к крайним воротам. Там он схватил человека в рваной сермяге, в вывернутом малахайце, в истоптанных красных, порыжелых сафьянцах. Схватил он его крепкими ручищами за ворот сермяги и поволок к атаманам. Оскалив зубы, тот выдернул кинжал и пытался всадить его в есаула, да не успел. Зыбин подцепил его сапогом в подбородок. Острый кинжал упал на камни со звоном.
– Тимоху Зыбин волокет!
– Тимоху! – загорланили в толпе.
Тимофея Яковлева поставили перед атаманами. Вся рожа в саже. Сермяга в грязи, рваная. Сафьянцы, видно, с чужой ноги.
Иван Зыбин, тяжело дыша, произнес:
– Атаман, вели срубить саблей это ядовитое жало. Всю жизнь живет и паутину плетет, змеюка. Вот моя сабля острая!
– Нет, – тихо произнес Татаринов. – Пусть судит войско. В тюрьму его, иуду. В тюрьму!.. То первая моя сказка крамольному атаману. Иным иное будет! – и пошел к главным воротам, чтоб встретить будары. Есаулы вынесли знамя царское, и все пошли за атаманом к приазовской заводи, куда медленно и осторожно входили, украшенные флагами, пятнадцать воронежских будар. Первой вошла самая легкая остроносая будара, пожалованная Татаринову. На ней стоял рослый чернобородый есаул Петро Щадеев. У его ног лежал связанный тороками – седельными ремнями – Трофимка Яковлев.
Будары вошли в просторную заводь и стали возле леска на якоре.
По указу Татаринова в честь вернувшихся, чтоб сберечь порох, грянули не все, как бывало раньше, а только четыре пушки главного калибра, по числу стен в городе.
Встретив родственников, живых и здоровых, многие целовались, обнимались, плакали.
Петро Щадеев спросил атамана:
– Схвачены ли изменники, объявившиеся в крепости?
– Схвачены! – ответил Татаринов. – И нынче им будет жестокий суд и расправа. Терпеть крамолу не станем далее! Своей властью и властью войска вырвем с корнем неслыханную лжу, наветы и крамолу…
На берег стали сносить кули с хлебом, толокном, катили горбатые сорокаведерные бочки с вином, медом, пивом. Стали сгружать чувалы с белой, ржаной мукой, пересыпать из бочек в кули крупы овсяные, выгружать зелье ручное и пушечное, свинцовую казну, ядра для пушек… Тут приезжие казаки да их родичи стали разглядывать камки, тафты и сукна, пожалованные в Москве. Есаул Порошин, взяв проезжую грамоту, сверил, все ли казаки вернулись, пересчитал, переписал беглых людей, пожелавших нести службишку на Дону, пересчитал и записал в особую книгу бочки с порохом, свинец, царское жалованье, бочки с вином. И записал есаул в ту же особую книгу ранее привезенные Татариновым семнадцать церковных книг, взятых из Большого дворца да у купцов, и пятьсот рублей, о которых склепали небылицу мятежные атаманы.
Добро под царским знаменем, со звоном колокольным полдня носили в крепость и складывали на майдане. По воле войска сбили большой круг. Есаул Порошин сел за один стол с дьяком Нечаевым по правую сторону помоста, а есаул Иван Зыбин с черным попом Серапионом – за другой, по левую. На том и на другом столах, покрытых золотистой парчой, стояли сулеи с чернилами и лежали малыми снопами ловко отточенные гусиные перья.
Войско стало плотно и густо перед помостом. За войском встали старые и увечные казаки. Дальше – все жившие в крепости. Лицом к войску с есаулом Петром Щадеевым стояли казаки Татариновой станицы, честно служившие Дону, – двадцать один человек. Стали казаки по царской росписи, совпадавшей с донской отпиской. Схваченные изменники – казак Нехорошко Клоков, крепко державший сторону мятежников, да Трофимка Яковлев – лежали связанные на двух углах помоста. Санька Дементьев стоял внизу среди казаков, державших на плечах сабли наголо. Без шапок стояли под стражей два рыжих звонаря, переметнувшиеся к изменникам, подкупленный пушкарь, паливший из вестовой пушки, подворотник, пропустивший в крепость Дементьева, обгоревший Иван Бурка со вспухшим лицом и перевязанным тряпкой носом, Андрей Голая Шуба, Максим Скалодуб, тюремный староста и другие воры и изменники. Не было только Корнилия да Тимошки Яковлевых. Они сидели под замком в тюрьме. Войско и всякий люд хотели было без суда забить насмерть Тимошку да Корнилия. Атаманы не дали порешить их без воли круга.
Перед черным попом Серапионом лежала длинными столбцами подложная царская грамота, подложная, как потом дознались, грамота воронежского воеводы Мирона Вельяминова, подложные письма и те грамоты в переписи Саньки Дементьева, которые успел послать с гонцом к царю в Москву и в другие места вор и заводчик Тимошка. Лежали на столе и подлинные царские грамоты на Дон: пожалованная и беспошлинная.
На помост вышел, окинув взглядом всех и даже тех казаков, которые несли службу на стенах, в башнях и в подворотнях, атаман Татаринов. Он твердо спросил у войска – доверяет ли оно ему нести атаманскую службу по-прежнему?
Войско крикнуло:
– Иному доверить атаманство не можно!
Тогда Татаринов и другие атаманы не без причины сказали:
– Не сумели вы служить правдой атаману, служить по чести и по высокой совести без клятвы, только криком орали, кому быть атаманом, а крику вскоре изменяли же… Ныне иное дело будет. Попы вынесут святое Евангелие. Клятву перед ним принесете избранному атаману, а избранный атаман принесет клятву верности всему войску.
– Любо! Любо! – закричали донцы.
Попы принесли Евангелие. Войско под присягой крикнуло:
– Атаманом по-прежнему быть Татаринову!
А он, целуя Евангелие, произнес клятву войску:
– Отныне и до века, до последнего вздоха не покривлю душой и сердцем перед вами! Не оскверню я силы, храбрости и власти вашей. Будет едина у нас цель – служить отечеству!
– Слава Татаринову! Слава Михаилу Ивановичу!
Привели к помосту, словно зверей лютых, связанных волосяными арканами Корнилия и Тимошку.
Есаул Иван Зыбин громко вычитал перед собравшимися, какие подарки доставлены в крепость из Москвы. Дьяк Гришка вслух пересчитал их, чтоб всем было доподлинно ведомо.
Зыбин спросил у войска:
– Была ли в том ложь атамана?
Войско крикнуло:
– Атаманской лжи не было. То все вышло от Яковлевых! Бить до смерти!
Есаул Зыбин спросил Трофимку Яковлева, кто заводчик в том, что поверх городка Раздоров он хотел топором рубить днища в бударах, чтоб все добро перетопить в Дону?
– Ответствуй без корысти!
Трофимка громко зарыдал, предчувствуя, что смертной казни ему не избежать. Тело его тряслось и корчилось, словно его жгли на костре. Дрожащим голосом Трофимка сказал:
– Корнилий да Тимошка!
Корнилий рванулся вперед и впился глазами в Трофимку. Тимошка приподнял голову, прислушался.
– Ин дело-то какое. Вон кто хотел сморить нас голодом. Хорош один братец, другой того хлеще. Предать их казни!
– Пороховую и свинцовую казну ты также хотел поизвести? – спросил Трофимку Зыбин.
– И пороховую, и свинцовую – все, что лежало на бударах.
– Казнить Трофимку! – крикнули казаки.
Трофимка затрясся еще больше. Он повалился на землю, катался, словно его била падучая.
Зыбин зачитал ложный донос царю от Тимошки, посланный с гонцом, с Сентяйкой Черноглазовым. В доносе писалось:
– «Великий царь-государь, атаман Мишка Татаринов крепко проворовался. Тобою жалованные царские деньги пятьсот рублев не истратил он на Воронеже, как ты велел, хлебных запасов не купил, а затаил их своей корыстью. А на Москве, перед твоими светлыми очьми, сказывал неправду без ведома войска – по своей же корыстной мысли: самому хотелось владеть Азовом-городом. Подарки, даванные тобой ему не в пример другим, впрок не пошли, ибо войско скинуло его с атаманов, а вместо его крикнуло меня, Тимошку, холопа твоего верного. О чем и отписываю тебе. А будары с хлебом да со всяким добром, великий царь-государь, перетоплены и пожжены неведомыми людьми повыше Раздорского городка.
Войско на Дону осталось помирать голодной смертью и без казны ручной и пушечной. Войско не ныне, так завтра снимет голову Татаринову. А впредь буду служить и прямить тебе всем превыше всех атаманов. Верный холоп твой, великий царь, атаманишка всего войска Донского
Тимошка Яковлев».
Татаринов положил перед Зыбиным пятьсот рублей.
Войско загудело. Буйные голоса поносили изменников.
За три дня и три ночи атаманства Тимофея без ведома войска написано было Санькой Дементьевым четыре доноса на Татаринова: царю, турецкому султану, крымскому хану, персидскому шаху. Турецкому султану писал Тимошка – «будет-де сходная цена, донские казаки не постоят – сдадут крепость Азов». Персидского шаха он извещал о своем атаманстве, а крымскому хану грозил разорением Бахчисарая.
– Попутал сатана! – грозно и дружно кричало войско. – Смерть Тимошке, смерть Корнилию!
Братьев приговорили к смерти: Тимошку за ребро повесить в крепости на якоре, Корнилия посадить в куль да кинуть в Дон без всякого мешканья.
Тимошка, чувствуя свой последний час, вдруг громко заговорил:
– Тех грамот подложных, подметных и прельстительных писем я не писал. Царю о Мишке Татаринове я не отписывал. Турецкому султану, крымскому хану и персидскому шаху известий о себе не подавал. То, видно, писали Санька Дементьев с Черкасска-города да Гришка Ануфриев с Кагальника. Пытайте их накрепко! Сознаются! О тех подложных грамотах и Корнилию было неведомо. Нашей вины тут нету. А будары с хлебом да с порохом хотел поджечь Трофимка Яковлев. А письмо от воронежского воеводы Мирона Вельяминова привез казак Татариновой станицы Нехорошко Клоков. А где он брал, нам с братом неведомо. Читал нам то письмо бежавший с будар Нехорошко. Мы же, по серости своей, поверили. А для которой корысти то делал он, его допытывайте. Смерти от вас не боюсь. Был я на Дону всю пору исправным казаком.
Зычно загорланило войско:
– Ото всех сразу отперся! И родича своего продал, и Нехорошка Клокова выдал, и Саньку Дементьева к смерти за себя подбил, и казака Гришку Ануфриева втравил в дело!
– Смерть Тимошке!
– Тяните к якорю!
Тимошку подтянули к столбу, обвитому железными цепями, на котором висел якорь. Поддели за ребро и подтянули кверху.
– Братцы! – раздался надрывный голос возле помоста. – Тимошка не виновен! Я грамоты царские писал. Я подметные письма вкидывал в крепость!.. – выкрикивал Санька Дементьев.
– Эх, шельма одноглазая! – сбасил кто-то.
– Да!
– А с какой бы стати кричать ему так? – спрашивал другой.
– А поди там, разбери.
– Братцы! – раздался голос Гришки Ануфриева. – Не бывало вины Тимошкиной. Во всем моя вина. Я смуту вносил, клепал, лжу сеял, писал подложные бумаги. Казните!
– Выкручивает Тимошку, лжет войску. Не верьте кагальницкому вору Гришке Ануфриеву!
Татаринов сказал:
– Снимите с якоря Тимошку! Подцепите на якорь Саньку Дементьева да Гришку Ануфриева.
Полуживого Тимошку сняли с якоря и подцепили Саньку да Гришку.
– Кидайте Корнилия в воду! – закричал Тимофей Разя. – Хотя он мне и родней доводится, а измена за ним великая.