Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гулящая

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Мирный Панас / Гулящая - Чтение (стр. 17)
Автор: Мирный Панас
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      - Потаскунья-то она, потаскунья, но вы только поглядите, какая красавица,- сказала головиха на ухо секретарше из суда.
      - А на что она, эта красота? - оттопырив губу, ответила секретарша.Разве только для того, чтобы другим на шею вешаться? Видали, как заигрывает?
      - И стыда у нее нет,- ввернула Кнышиха.- Рада, что до кавалера дорвалась: тарантит таранта. А нам небось словечка не скажет.
      Тут Пистина Ивановна позвала зачем-то Григория Петровича. Попадья, оставшись одна, повернулась к дамам.
      - Вы не скучаете? Мы только одни с Григорием Петровичем и болтаем.
      Головиха переглянулась со своими приятельницами.
      - Да только вас и слышно,- прошептала Кнышиха.
      - Мы, на вас, душечка, глядя, радуемся,- съязвила секретарша из суда.
      - Давайте играть в фанты, кому вынется...- начала попадья.
      - Нам уже давно вынулось,- с усмешкой ответила головиха, а ее приятельницы засмеялись.
      - Не хотите? - спросила попадья.
      - Смолоду мы в фанты не игрывали, а на старости поздно учиться,- снова сказала головиха.
      Попадья надула губки и, пройдясь по гостиной, вышла в комнату, где мужчины играли в карты.
      - Что, не понравилось,- толкнула секретарша головиху.
      - Утерли нос! - сказала Кнышиха.
      - Мне играть в фанты...- воскликнула головиха и, наклонившись к секретарше, хихикнула; та, глядя на головиху, тоже засмеялась. Толстые и круглые, как арбузы, они качались из стороны в сторону, подталкивая друг дружку локтями, широкие лица совсем расплылись от смеха, побагровели, по щекам катились слезы; тощая длиннолицая Кнышиха, как длинноносая ворона, глядела на них сбоку и тоже кисло улыбалась.
      Тем временем попадья подошла к мужу.
      - Ну, что, везет тебе? - спросила она, склонившись к нему на плечо.
      - Ве-е-зе-ет! - протянул тот.- Вон шлем съел.- И засмеялся.
      - Беда с батюшкой,- сказал секретарь суда.- Всех обыгрывает.
      - Присядьте-ка около меня, может, принесете счастье,- стал любезничать Кныш, подавая попадье стул.
      Та поблагодарила и села.
      - Сват, сват,- погрозил Кнышу секретарь суда,- вон сваха глядит.
      - Завидно стало? - ответил Кныш, сдавая карты и наклоняясь к попадье.
      - Жена! Это ты против меня? - ввернул и поп.
      - Я всем счастье принесу, всем,- улыбаясь, тараторила попадья.
      Пока сдавали карты, несколько минут царило молчание. Слышно было только, как в гостиной злорадно хихикают.
      - Ишь, наши там не дремлют, - сказал секретарь суда.
      Попадья повернулась поглядеть, кто смеется. В гостиной перестали хихикать, а на пороге она увидела Григория Петровича.
      - Давайте и мы в карты сыграем,- прощебетала она.
      - С кем же?
      - Вы да я.
      - Во что?
      - В носки.
      - Как это - в носки?
      - Карты, карты! Давайте карты! - закричала попадья, вбегая в гостиную и усаживаясь за небольшой круглый столик.
      Григорий Петрович разыскал карты. Быстро тасуя их, она щебетала:
      - У кого останутся карты, того по носу щелкать.
      И начала сдавать.
      Пока они сдавали и играли, в гостиной было тихо; головиха и секретарша только переглядывались, да Кнышиха искоса посматривала на игроков.
      - Вышла, вышла! - закричала вдруг попадья и захлопала в ладоши.
      - А теперь что? - спросил Григорий Петрович.
      - Подставляйте нос! Со сколькими вы остались? С пятью! Нос, нос! кричала она.
      Он подставил нос. Она схватила пять карт и нацелилась, собираясь ударить его по носу. Григорий Петрович увернулся.
      - Чур! Не увертываться!
      - Больно ведь! - взмолился тот.
      - А если я останусь? Держите, держите. Разрешается картами только с боков нос закрыть, а кончик надо выставить.
      Григорий Петрович под громкий смех головихи и секретарши закрылся картами.
      - Раз! - крикнула попадья и ударила картами по носу. Она так ловко угодила в самый кончик, что у Григория Петровича слезы потекли из глаз.
      - Еще, еще!.. Четыре раза,- кричала она, покатываясь со смеху.
      Григорий Петрович, помявшись, покорился.
      - Два,- тихо промолвила она и слегка задела кончик носа картами. В третий раз ударила еще легче, а напоследок - он не разобрал, то ли она картами его ударила, то ли коснулась нежными пальчиками, словно ущипнула легонько.
      Он только заметил, что нетерпеливая гримаса исказила на мгновение ее веселое личико.
      - Не ждите и вы пощады!- крикнул он, сдавая карты. На этот раз осталась она, да еще с десятью картами.
      - Нос! - с притворной свирепостью кричит Григорий Петрович.
      Она заслонилась двумя картами, выставив чуть вздернутый кончик своего носа.
      - Раз! - крикнул Григорий Петрович и замахнулся. Она ловко закрылась, и карты ударились о карты.
      - А уговор? - спросил он с укоризной.
      - Уже раз,- защебетала она,- уже раз. В том-то все и дело, чтобы попасть...
      - Ну, держите... Два!
      - Ой, больно! - крикнула она и быстро потерла нос. Маленькая полоска краснела на кончике.
      - А мне не было больно? - спросил он и замахнулся.
      - Три!- и промахнулся.- Четыре!..- считал он дальше.
      - Григорий Петрович! - окликнула его из другой комнаты Пистина Ивановна. Он оглянулся... В гостиной остался только он с попадьей, да на пороге детской стояла Пистина Ивановна.
      - Оставьте,- тихо сказала Пистина Ивановна, когда он подошел к ней.
      - Остальные прощаю...- сказал он, вернувшись к попадье и складывая карты.
      Попадья пристально на него поглядела.
      - Им не хочется? - тихонько спросила она, кивнув головой на детскую, откуда доносился голос головихи: "Расшумелись! Еще носы друг дружке расквасят... Только их и слышно".
      Григорий Петрович оглянулся. Пистины Ивановны уже не было. Он кивнул головой.
      - У-у, подлые! - прошептала попадья и в гневе хрустнула пальцами.
      Весь вечер после этого она была грустна, молчалива.
      Только за ужином, выпив вина, она разговорилась. Кто-то из мужчин затянул песню.
      - Вы умеете петь! Давайте петь! - крикнула она, схватив за руку Григория Петровича.
      - Давайте. Запевайте.
      - Лермонтова "Выхожу один я на дорогу", знаете?
      - Немножко.
      Она выбежала на средину комнаты и запела. Тихо-тихо, словно золотой колокольчик из-за гор, зазвенел ее тонкий голос, поднимаясь все выше, становясь все сильней. Григорий Петрович подхватил тенором... Все сразу затихли, словно онемели, слушая песню. И было что послушать... Их глазам представилась ночь, тихая и звездная; сизым пологом одела она черные горы, страшные скалы... Слышится в песне грусть невыразимая, та грусть, что закрадывается в одинокую душу среди немой пустыни... Кажется, горы колышутся, шепчутся скалы друг с дружкой, слушая отдаленный гул в небесах. А там? Там мерцают мириады звезд: одни тихо трепещут, другие сверкают... Вот сколько их ринулось сразу и полетело в разные стороны,- только огненный след указывает веселый их путь... Сердце замирает, душа ширится от полноты чувств... Кажется, все это в ней совершается, в ней происходит. Человек себя не помнит, не чувствует... Песчинка среди безбрежного мира, мельчайшая частица его,- он слышит, как стучит сердце вселенной, бьются ее жилы, трепещет каждый сустав... память его меркнет, мысли рассеиваются... Он замирает... Он чувствует, что замирает.
      Песня тоже замерла; давно уже смолкли звуки ее, а в комнате все еще стояла такая тишина, словно все слушали ее далекое эхо. И в самом деле эхом отдавалась она в каждой душе, трепетала в каждом сердце, будила смутные неизведанные чувства. Все сидели в безмолвии, склонив головы.
      Эту немую тишину первым нарушил секретарь суда. Он молча встал, молча опустился перед попадьей на колени и, схватив ее за руку, проговорил:
      - Матушка наша, канареечка! Еще разок... еще хоть разочек... Дайте умереть,- взмолился он, припав губами к ее руке. Раздался поцелуй. Попадья вскинула глазами.
      - Никогда в жизни не слыхал ничего подобного... Матушка, канареечка! кричал он, скрестив руки на груди. Его жена вскочила как ужаленная и, пробегая мимо, толкнула его.
      - Бочка! - крикнул он, схватив ее за платье...- Ты слышала? Слышала ты когда-нибудь такую песню, такой голос?.. Только серафимы и херувимы так прославляют бога.
      Все приняли это за шутку и засмеялись. Сама секретарша, чтобы не подать виду, что это задело ее за живое, промолвила с улыбкой:
      - А ты, голубчик, уже и раскис... Уж такой он у меня охотник до песен, особенно когда выпьет...- повернулась она к попадье.
      - Выпьет! - крикнул он.- Умру когда-нибудь от них! Так меня и разнесет, разорвет на куски! - кричал он, хватаясь руками за грудь, точно желая показать, как его разорвет на куски.
      - Ах, какой вы!.. Нет, я тогда не буду петь, а то вы еще умрете,сказала попадья.
      - Матушка... Канареечка. Я и так умру. Спойте!- И он порывался опять поцеловать ей руку.
      - Ладно, ладно, спою. Только встаньте, только не целуйте,- защебетала она, сверкая глазами; они, казалось, говорили: "А что, а что? Видели? Слышали? Захочу, все будете ползать у моих ног, лизать мне руки!.." Казалось, она росла, становилась выше, шире. Не маленькая девочка стояла перед ними, а величественная царица.
      Запели другую, веселую песню; потом снова затянули грустную, а на смену ей снова веселую. Вечер кончился танцами. Секретарь суда, здорово подвыпив, ухватил попа - и они вдвоем пошли откалывать гопака, так что стены ходили ходуном.
      Разошлись далеко за полночь. Поп так уморился, что еле ноги переставлял. Григорий Петрович согласился проводить их домой.
      Как только они вышли со двора на улицу, попадья схватила его под руку, и они пошли вперед; поп, пытаясь догнать их, писал мыслeте и что-то бормотал себе под нос. Они не слушали его, у них завязался свой веселый, шутливый разговор. Повиснув у него на руке, она так громко смеялась, что эхо разносилось по дворам; собаки в испуге бросались в подворотни, бегали по дворам, лаяли, выли; поп кричал на собак, посылая их к дьяволу, а она прижималась к Григорию Петровичу и пряталась за него, как будто боясь, что ее искусают собаки.
      - Я надеюсь, что теперь вы знаете, где наш приют, и заглянете как-нибудь к нам? - сказала она, прощаясь, когда они дошли до дома.
      - Непременно! - ответил Григорий Петрович; а поп по-приятельски обнялся и расцеловался с ним.
      Григорий Петрович возвращался домой пьяный той радостью, которая овладевает человеком, когда он весело проведет вечер. Голова у него горела, сердце неистово билось... "Схожу, непременно схожу",- шептал он, перебирая в уме дни и прикидывая, когда бы собраться к попадье.
      Невелики были, видно, эти сборы, потому что на следующий день он уже пошел к ней. Вернулся он домой рано, зато еще более веселый и пьяный, чем накануне. Не заходя к себе в комнату, он прошел к куме рассказать, как они весело провели вечер... Сколько пели, и поп пел!..
      - Вот это люди! - горячо воскликнул он.
      - Ах, берегитесь голубых глаз! - с горькой улыбкой ответила ему кума... Она отчего-то весь вечер была грустна, задумчива. Григорий Петрович не заметил этого и веселый лег спать...
      На третий день он гулял и... сам не знает как, очутился у попа; на четвертый - снова... Вскоре он стал там постоянным гостем, своим человеком.
      По городу пошли сплетни. Люди болтали об их долгих загородных прогулках вдвоем. Кто-то заметил вечером в окне, как они сидели рядом и пили чай... Ее рука лежала в его руках, он то и дело подносил ее к губам и тихо целовал, всякий раз разглядывая, как будто она менялась от его поцелуев, становилась красивей. Кухарка, синеносая Педоря, рассказывала кому-то, что и батюшка знал об этом, но молчал. Только раз, хватив лишнего, он затеял с женой разговор об этом, слезно просил ее оставить такую жизнь.
      - Хватит того, что я один раз покрыл твой грех, взял тем самым перед богом грех на свою душу... Ты ведь знаешь, если его преосвященство дознается? - уговаривал он жену. Но она ему сразу заткнула рот.
      - Плевать мне на тебя и на твоего преосвященного. Как жила, так и буду жить! - ответила она.
      Много еще болтала кухарка Педоря. Но чего не наболтает служанка, если ей должны за три месяца и ни за один не заплатили?
      6
      Проходило лето красное с солнечными, ясными днями; надвигалась унылая осень с густыми туманами, с темными, непроглядными ночами. И день наступит - так летний вечер его светлее - такой он маленький, такой короткий, оглянуться не успеешь - а уж свечерело; а ночь долгая-долгая - и выспишься и все бока отлежишь, а свет все в окно не заглядывает, дремлет где-то за горой; только дождь стучит в стекла и нагоняет тоску.
      Христя оглянуться не успела, как миновало лето красное, наступили холодные ночи, пошли беспрестанные дожди, люди замуровались в домах. Выйдешь на улицу - дождь, и грязь, и непроглядная мгла; и дома не лучше: сумрачно так, будто накурено.
      В такую пору не только в деревне, и в городе скучно. В деревне хоть работа есть - прядут, шьют, а в городе день прошел, и спи или с тоски пропадай целую ночь.
      Чтобы как-нибудь убить время, Христя начала вышивать сорочку, а Марья либо помогала ей, либо валялась на печи вспоминала всякие случаи из своей жизни. С того несчастного дня, как она вернулась избитая и изувеченная, она никуда не ходила; все дома сидела, грустная, невеселая, не раз и плакала горько. Да разве слезами горю поможешь? Только глаза наплачешь да высохнешь от слез. Марья и в самом деле стала сохнуть. Она часто жаловалась Христе, что корсетка на ней болтается, как мешок; у юбки два раза крючки переставляла; лицо у нее раньше было хоть и бледное, но полное, а теперь осунулось, поблекло, глаза потускнели; и не один седой волосок заметила Христя у нее на висках.
      В один из таких вечеров Христя, подав хозяевам самовар, уселась на постели с шитьем, а Марья забралась на печь. Тишина царила вокруг; только из комнат доносился звон посуды и неясный говор. Марья и Христя молчали. Христя, склонившись над шитьем, делала стежок за стежком, Марья глядела на нее с печи, и по глазам было видно, что она тоскует.
      Она думала о том, что Христя сидит вон, сорочку себе вышивает, выводит узор, а она лежит и ничего не делает. Неохота ей за работу приняться, руки у нее отнимаются... Да и к чему? Христя молода, все улыбается ей, все кажется таким хорошим и милым... Когда-то и ей так казалось, а теперь?.. Что улыбалось, то теперь дразнит, насмехается; что радовало, то теперь сердце терзает, сулит новую беду... С чего бы это: старость ли подходит, или от безнадежной жизни она так истомилась?.. Марье стало горько-горько. Она, наверно, заплакала бы, да паныч как раз вышел из комнаты в кухню. Проходя к себе, он остановился около Христи и стал глядеть на ее работу.
      - Ну, чего вам? - спросила Христя, прикрывая рукой сорочку.
      - Разве нельзя? - спросил он.
      - Конечно, нельзя! - вспыхнув, ответила Христя.
      - Боишься, чтоб не сглазил?.. У меня глаз не такой,- тихо промолвил он и прошел к себе в комнату, заперся; Христя проводила его глазами до самых дверей, вынула из-под руки сорочку и опять склонилась над шитьем. Марья видит по лицу Христи, как взволновало ее внимание паныча, как повеселела она, обрадовалась. А ее уже ничто не радует.
      - Ох, треклятая жизнь! - громко воскликнула Марья, так что, Христя вздрогнула... И снова воцарилась тишина; только шуршит полотно в руках у Христи, скрипит игла, шелестит нитка, когда Христя подравнивает сборки и продергивает ее; рука Христи быстро движется, а за спиной у нее по стене быстро бегает, колышется ее тень...
      Но чу! - шорох, шум шагов раздался в сенях... Идет, что ли, кто-то? Христя и Марья разом повернулись к двери. Дверь отворилась, и на пороге появился... пан не пан, а платье панское; лицо худое, продолговатое, усы рыжие, длинные; под рукой чернеет какой-то ящик.
      - Григорий Петрович дома? - спросил вошедший грубым, сиплым голосом.
      - Дома!- ответила Христя.
      - Как к нему пройти?
      - Сюда вот! - показала Христя на дверь.
      Проходя мимо Христи, незнакомец задержался и уставился на нее в изумлении.
      - А-а-а! - басом прогудел он, разинув рот.
      Христя подняла глаза и, вся вспыхнув от его пристального взгляда, вскочила и бросилась бежать... Марья засмеялась.
      - Лука Федорович! Что это вас слыхoм не слыхать, видoм не видать? Наконец-то! Сколько лет, сколько зим! Да еще со скрипкой?.. Прошу, пожаловать!- раздался из-за спины Христи голос паныча.
      - А я загляделся тут на вашу девушку,- басом гудит незнакомец.- Где вы, черт возьми, откопали такую красавицу?
      Христя мигом спряталась за печь и не расслышала, что ответил паныч. Незнакомец прошел к нему в комнату, дверь затворилась, и из-за нее только глухо доносился грубый, сиплый голос.
      - Знаешь, кто это? - спросила у Христи Марья, когда та снова уселась за работу.
      - Кто же? Не столяр ли? - неуверенно произнесла Христя.
      - Столяр?! - расхохоталась Марья.- Да ну тебя совсем! Это - Довбня, паныч Марины.
      "Так это он!" - подумала Христя, склоняясь над шитьем.
      - Кто ж он такой? Служит где, что ли? - спросила Христя у Марьи.
      - Не знаю, служит ли, нет ли. Знаю, что в соборе хором управляет. Купец Третинка как стал старостой, привез его откуда-то. Он как будто на попа учился, да не захотел в попы посвятиться. А пьет - не приведи бог. Как запьянствует, так недели две без просыпу пьет. Все с себя спустит в одной рубахе по шинкам бегает, пока не свалится где-нибудь под забором. Возьмут его в больницу, отлежится он там, протрезвится, и выйти бы надо - да не в чем. Тогда устроят складчину - кто что даст, справят ему платье, оденут прилично. Вот он и примется снова за дело. А играть мастер! Хором управлять тоже: когда без него поют певчие, только горло дерут: кто в лес, кто по дрова, а когда он управляет, будто ангелы - согласно так и красиво.
      - Даст же господь такой талант человеку, да не умеет он ценить его,со вздохом ответила Христя.
      - Ведь вот поди ж ты... И ученый и умница, да что толку! Панычи его сторонятся,- не водиться же с пьяницей! Панночки стыдятся и боятся; одни купцы за него... Что поделаешь, грешен человек. Водится за ним грех такой!
      Пока Марья рассказывала Христе про Довбню, у того шел с Проценко свой разговор.
      - Оставили вы у меня свое либретто и не приходите. В чем дело, думаю? Уж не забыли ли? Дай, думаю, сам отнесу,- говорил Довбня, кладя на стол скрипку.
      - Спасибо! - поблагодарил Проценко.- Я совсем завертелся с делами.
      - Да, я вот и скрипку прихватил вместе с либретто. Может, что и зажарим с вами! - грубо сказал Довбня.
      - Как? Значит, вы воспользовались либретто? - обрадовался Проценко.
      - Кой черт! Уж очень замысловато,- ответил Довбня.- Начал немного свадьбу. Сыграю вам, скажите только раньше: нет ли у вас чаю? Я чаю не пил.
      - Христя! - бросился Проценко в кухню.- Самовар уже убрали?
      - Нет, еще в комнатах.
      - Нельзя ли попросить у Пистины Ивановны чаю?
      - Сейчас.
      И Христя, ловко спрыгнув с постели, побежала в комнаты.
      - Как посмотрю на вашу девушку, так и чаю бы не пил - глядел бы на нее не нагляделся! - бубнил Довбня, уставившись на Христю, когда она подала ему на небольшом подносе чай.
      - Берите же, не то брошу! - покраснев как кумач, промолвила Христя.
      Довбня, не сводя с нее глаз, нехотя протянул руку; не успел он взяться за блюдце, как Христя повернулась и опрометью выбежала вон.
      - Вот это да! вот это прелесть! Это вам не городская потаскуха, не барышня, у которой в жилах вместо крови свекольный квас или сыровец течет. Эта - опалена солнцем; у нее не кровь - огонь! - бубнил Довбня, мешая ложкой чай.
      И он стал рассказывать Проценко всякие случаи из своих пьяных похождений. Это были дикие россказни, беспутные речи беспутного пьяницы, плод грязных вожделений и страстей; у свежего человека от них с души воротит. Видно, омерзительными показались они и Проценко, потому что он тут же прервал Довбню:
      - Бог знает что вы болтаете! Неужели умный человек может пуститься во все тяжкие?
      - Умный, вы говорите? - спокойно спросил тот.- А причем тут ум? Природа, вот и все! Ведь вы едите? пьете... Ну?
      Он не договорил. Да и договаривать было нечего: Проценко даже страшно стало от такой голой, неприкрытой правды. Он постарался замять разговор, перевести его на другую тему, пока не повернул опять на либретто, над которым после знакомства с попадьей просидел с неделю. Хотя писал он второпях и не очень заботился об отделке, все же своей работе придавал очень большое значение. Давно уже он мечтал увидеть когда-нибудь на сцене свою оперу, созданную по мотивам народных песен,- таких глубоких и проникновенных. До сих пор их давали только в хоровом исполнении, и всем они так нравились; иногда несколько песен объединяли, чередуя грустную с веселой, и такие постановки производили на слушателей огромное впечатление; но это не была опера,- это были только первые робкие шаги на подступах к великому делу, которое ждало своего мастера, способного взять на себя смелый почин. Кто знает, не он ли будет этим смелым зачинателем? Ведь ему первому пришла в голову эта мысль! Почему же не осуществить ее, если есть способности и желание? Надо только написать либретто, а музыку подобрать из песен, которые поет народ... Это уж пустячное дело! Попросить кого-нибудь, кто знает ноты, чтобы переложил музыку на голоса, вот и все! Жаль, что он этому не научился, а то и просить не надо было бы - сам бы все сделал. Эта мысль так овладела им, что он уже видел свою оперу поставленной на сцене. Всюду толки, разговоры: "Проценко написал оперу! Ставят оперу Проценко!.. Нет, вы только подумайте!" Надо поскорей садиться за либретто и посвятить его попадье, такой чудной певице. Вот он его за неделю и накатал. В этом либретто он рассказывал, как девушку выдавали замуж за немилого, как свадьбу играли, как несчастна была героиня за постылым мужем и как, наконец, с горя утопилась. Услыхав, что Довбня хорошо знает ноты и вдобавок играет на скрипке, он пошел познакомиться с ним и попросить переложить на музыку его либретто.
      - Я выносил его втайне,- хвастался он Довбне,- в заветных своих мечтах, взлелеял в душе своей, опалил огнем своего сердца!
      - Я не едал яичницы, зажаренной на таком огне, боюсь, как бы не обжечься! - ответил тот не то с удивлением, не то с насмешкой.
      Впрочем, он взял либретто, чтобы прежде всего прочесть его, и обещал, если сможет, приложить свою руку к этому делу.
      Вот почему Проценко страшно хотелось теперь узнать, что сделал Довбня с его либретто. Раз уж он пришел со скрипкой, то, верно, ему есть чем похвалиться. "Пускай отдохнет, чаю напьется, покурит",- думал Проценко. А Довбня, сидя за столом, пускал целые облака дыма, запивая чаем каждую затяжку.
      - Ну-ка, сыграйте что-нибудь,- попросил Проценко, когда тот, выпив стакан чаю, бросил на блюдце окурок толщиной в палец.
      Довбня поднялся, медленно шагнул к скрипке, открыв футляр, вынул ее, перебрал струны, провел смычком и начал настраивать.
      - Вот услышишь, как он хорошо играет! - сказала Марья Христе, поднимая голову, чтобы послушать. Христя молчала, только как будто еще ниже склонилась над работой.
      Настроив скрипку, Довбня поводил-поводил по струнам смычком и вышел на средину комнаты. Широко расставив ноги и прижав подбородком скрипку к плечу, он начал играть... Тихо, глухо, будто издалека, из-за горы, доносится гомон, топот... слышится походная казацкая песня... Вот она все ближе, ближе... Нет, это не походная казацкая, это бояре везут князя к невесте. Так, так. Это бояре кличут жениха, а дружки сажают нa конь. И вдруг песня оборвалась: грянули все четыре струны и скрипка смолкла.
      - Что это он играет? - спросила Марья.- Что-то знакомое.
      - А это как ведут жениха к невесте,- ответила Христя.
      - Ах, да...- начала было Марья и не договорила: Довбня снова заиграл.
      Плачет-заливается тонким, звонким голосом первая дружка в хате у невесты; начиная девичник, затягивает она тоскливую, заунывную песню; подруги подхватывают, выводят-выпевают за нею все тоньше, все выше. На их песню из-за хаты подают свой голос хлопцы... Жених, жених с боярами едет, приближается... Еще звонче заливаются девичьи голоса, еще выше уносятся вверх, словно каждый голос хочет вырваться вперед, а бояре за ними вдогонку. Вот уже близко бояре, вот сошлись уже все вместе, голоса слились в одну песню... Громкая, заунывная, плавная, полилась рекой она, понеслась над головами. Все как будто склонились в молчании, слушают, а песня вихрем летит-взвивается, уносясь все выше и выше...
      И снова музыка внезапно оборвалась.
      Немного погодя раздалась метелица. Сперва медленно, а там все быстрей и быстрей, пока не перешла в казачок. Смычок неистово забегал по струнам; струны звенят и щелкают, выводя залихватскую пляску. Проценко так и подмывает пуститься в пляс; а перед глазами у него - ровный и чистый двор, а посреди двора - свадьба... Он видит, как дробно перебирает ножками вон та девушка; как вон тот хлопец, не жалея каблуков, отплясывает трепака. А вон, вон, прыгая, как мяч, пустился вприсядку другой "А ну, наляг, поддай жару! Поддай прыти!" - кричит дружка, хлопая в ладоши... И снова все сразу оборвалось.
      Довбня умолк, а Проценко все еще слышался дробный казачок, перед глазами все еще кружились в пляске свадебные гости. Он опомнился, услышав смех, поднял голову, словно спросонок, оглянулся... Смех доносился из кухни. Это Христя не выдержала, сорвалась с постели и пустилась по кухне вприсядку, а Марья, глядя на нее с печи, смеялась.
      - Ух-ух! - вздохнул Проценко.- Батюшки мои! да ведь это замечательная вещь! - воскликнул он.
      А Довбня, как будто ничего не слыша, снова заиграл:
      Ах, сосенка,
      Да разрастайся!
      Раным-рано!..
      полилась грустная песня; и в такт ей дружка ударил саблей в потолок раз, другой, третий. Эти удары - словно ответ на клич - возвестили, что скоро начнется нечто важное, нечто значительное! Оно и в самом деле началось. Песня смолкла. Гомон не гомон, сумятица поднялась. Пора молодую провожать к молодому. "Пора!" - кричит дружка. Дружки запевают уныло-уныло, и музыка им вторит еще унылей... "Вставай, княгиня, прощаться с родом да со своей девической волей. Теперь ты уже не вольная птица, а в чужом доме работница. Свекровь тебя станет есть, свекор станет попрекать, да некому будет за тебя заступиться; муж побьет-изругает - некому пожалеть. Горе, да слезы, да работа тяжкая, неустанная иссушат красу твою, согнут и состарят тебя. Вставай же, княгиня, прощайся со своим родом, со своей волей да с девичьей красой!" И княгиня, спотыкаясь от слез, идет поклониться отцу с матерью... Наступила тяжелая минута. Скрипка у Довбни стонет-рыдает. У Проценко дух захватило, слезы набежали на глаза... Вот-вот брызнут!.. Может, они и брызнули бы, да дружка крикнул: "Довольно, довольно! едем!.." И снова грянула походная песня, сперва громко, звонко, а потом все тише и тише, словно свадебный поезд, выехавши со двора, спустился в балку или скрылся за лесами, за горами... Только теперь Довбня опустил скрипку и положил ее на стол.
      - Вот вам и свадьба к вашей опере,- сказал он и стал вытирать пот со лба.- Ф-фу! как же я устал! Ну его к черту,- прибавил он и поскорее полез за табаком.
      Проценко сидел как на угольях: глаза у него горели, щеки пылали, дышал он прерывисто и тяжело.
      - Господи! - воскликнул он, хрустнув пальцами.- Первый раз в жизни слышу такую замечательную музыку! Пусть теперь итальянцы или немцы сунутся со своей!.. То ведь творили великие гении, а это - народ... Это ведь простая народная песня!.. О, я, кажется, сойду с ума! - воскликнул он и забегал по комнате. Он долго еще волновался, пока смог, наконец, заговорить спокойнее.- Не ожидал! Сказать по правде, никак не ожидал! Я думал, что вы, Лука Федорович, забыли о моем либретто, да и сам стал забывать о нем... А вы, оказывается, не забыли. Хоть ваша музыка без слов, зато какое это тонкое искусство! Что вы думаете делать со своей пьесой?
      - Что я думаю делать? Ничего... кому-нибудь сыграю, вот и все! ответил Довбня, выпуская изо рта целое облако дыма и окутываясь им.
      - Как ничего? - воскликнул Проценко.- Нет, так нельзя; вашу пьесу надо записать и напечатать! Надо рассказать людям, какие бесценные мелодии таятся в народной песне! Большой грех будет, если вы все это забросите.
      - А где я у черта возьму денег, чтобы напечатать?- спросил Довбня.
      - Хотите, я достану? У меня в Петербурге есть один знакомый музыкант. Я отошлю ему. Пусть покажет Бернарду или кому-нибудь еще... И вашу пьесу напечатают, непременно напечатают... Много найдется охотников взяться за такое дело... Сыграйте еще что-нибудь. Казачка или то место, где молодая прощается с родом... Голубчик!.. Знаете что? Известно ли вам, кто в таких делах лучший ценитель? - Народ! Простой народ! Вы никому не играли?.. Давайте позовем Христю, Марью, прислугу здешнюю - пусть они послушают; и спросим, что они скажут,- говорил без умолку Проценко.
      Довбня лукаво ухмыльнулся в свой рыжий ус.
      - Вы смеетесь? - воскликнул Проценко.- Вы знаете Пушкина?.. Знаете, кому он читал свои народные песни? Своей няне Родионовне! И если та чего-нибудь не понимала, он переделывал свои бессмертные творения...
      - То слова, а это музыка,- перебил его Довбня.
      - Ну, и что же? Возьмем Шевченко,- стал доказывать ему Проценко.Прочитайте его стихи народу - народ будет плакать! А скажите, кого из нас Шевченко не берет за сердце? Вы тоже - Шевченко в музыке.
      - Далеко куцому до зайца! - ввернул Довбня, но Проценко не слушал.
      - Как и Шевченко,- кричал он на всю комнату,- вы взяли за основу народную песню, на ней построили свое произведение. Если Шевченко народ понимает, то и музыку должен понять. О-о! Народ - великий эстетик!..сделал он ударение на этом слове и, повернувшись к Довбне, спросил: - Ну как, позвать их?
      Довбня молча кивнул головой. Ему больше хотелось посмотреть на Христю, которая так приглянулась ему, чем послушать, что она скажет об его игре.
      Проценко насилу уговорил Христю войти к нему в комнату; да и то она сама, наверно, не пошла бы, если бы ее не потащила Марья.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35