В такие дни батюшка ожидал его к ужину или, как он говорил, вечерять, и заранее предупреждал об этом Стаина. С его приходом вспыхивала в том же зале тяжелая, с потемневшей бронзой ободов хрустальная пыльная люстра под высоким потолком, и оттого сразу становилось заметно, как чадили свечи у икон. Покрытый белой скатертью огромный стол был уже сервирован старинным серебром, принадлежавшим прежнему батюшке, происходившему, оказывается, из древнего русского дворянского рода: это серебро он передал по завещанию церкви и тем, кто будет продолжать его дело. Но столовое серебро, хоть и представлявшее ювелирную ценность, тогда не интересовало Стаина. Пользуясь обилием света, Жорик обходил многочисленные иконы, которые в иные дни не удавалось разглядеть.
Стаин чувствовал, что батюшке приятен его нескрываемый интерес, потому тот сопровождал его от иконы к иконе, поясняя значение изображенных святых в религиозной иерархии, говорил о времени и эпохе, сопутствовавших рождению этих шедевров, авторы которых за редким исключением оставались неизвестными или обозначались одним ничего не говорящим потомкам именем.
Обходя просторный зал, Жорик замечал и много вполне светских вещей, заполнявших и украшавших его: старинное пианино известной с прошлого века немецкой фирмы "Ибах", бронзовые часы в виде башни с двумя циферблатами тоже вполне тянули на антиквариат, не ценившийся в те годы, по крайней мере, у них в городе; резные шахматы из слоновой кости с массивной доской из палисандра, и тут же, на изящном столике, инкрустированном перламутром, несколько нераспечатанных колод карт, непривычно узких, длинных, невиданной полиграфии, наверняка оставшихся из старых дореволюционных запасов прошлого батюшки-дворянина. Карты эти более всего заставили дрогнуть сердце Стаина. Неравнодушный этот взгляд не остался незамеченным отцом Никанором, и он спросил, не играет ли Стаин в преферанс? Получив утвердительный ответ, батюшка улыбнулся и неожиданно с азартом сказал:
-- Прекрасно, как-нибудь обязательно сыграем, а то дьяк, с которым я иногда сажусь за карточный стол, играет слабо, к тому же абсолютно лишен чувства риска, да и жаден больно.
Ужинали долго, опустошая не один графинчик водки, настоянной на травах, затем, как обычно, переходили к камину, в кресла, и оно теперь было как бы у каждого свое. Безмолвный служка подавал туда чай в серебряных подстаканниках. Глядя на огонь, они подолгу вели свои беседы, не замечая, как гасла люстра, и только свечи обозначали простор зала.
Так медленно катилась та беззаботная последняя зима Стаина. Уже никто не отговаривал его от странного решения, все свыклись с ним и, откровенно говоря, жалели шалопая Жорика. Были, правда, и восхищавшиеся им, а уж в глазах прекрасной половины их городка, у которой он и без того пользовался успехом, Стаин выглядел чуть ли не великомучеником.
Похоже, смирились с этим и дома,-- по крайней мере, родителей перестали беспокоить в горкоме, потому что принесли какую-то официальную бумагу о том, что рассматривается вопрос о зачислении Георгия Стаина в Киевскую духовную семинарию. Правда, побеспокоили Стаина еще раз из милиции: почему здоровый парень не работает? Но на этот раз выручил отец Никанор -- дал справку, что Стаин служит при церкви на какой-то хозяйственной должности. Хотя вся "работа" его заключалась в ночных беседах с батюшкой, зарплата шла регулярно, и выдавал ее дьяк раз в месяц. В такие дни Жорик гулял особенно широко, посмеивался: на свои трудовые, мол, гуляю.
Частые ночные беседы с отцом Никанором, долгие ежедневные прогулки, чтение религиозной литературы, редких книг по теологии, особенно Библии и Евангелия, не прошли для Стаина даром. Его молодая память, еще не разрушенная алкоголем, быстро впитывала все, и Жорик на память цитировал целые страницы, не говоря уж об интересных абзацах, к тому же он увлекся философской литературой, тяготевшей к церковным учениям и мистицизму.
Бывая на танцах, на вечеринках или на репетиции оркестра, он всегда гладко и к месту вставлял в разговор цитату или приводил высказывание какого-нибудь богослова или святого, читал на память строку из Библии, причем непременно называл стих и главу, из которой она взята. Не исключено, что Жорик иногда извращал смысл стиха, изымая или добавляя какое-то слово, наполнял его новым, необходимым для него самого или ситуации смыслом, ведь никто ни проверить, ни опровергнуть его не мог!
В любой разговор, даже о девушках, музыке, джазе, моде, в любой треп Стаин так ловко вплетал эти цитаты, афоризмы, выдержки, что у неискушенных молодых людей невольно складывалось впечатление о его духовном превосходстве. Даже чтобы заставить выпить кого-нибудь, он всегда находил религиозный аргумент, устоять против которого было невозможно, хотя церковь отнюдь не поощряла пьянство. Даже лихие, остроумные его тосты были теперь насквозь пронизаны религиозным мистицизмом. Щедрое словоблудие Стаина, при его широчайшем общении -- от компании Рашида до джазового аранжировщика Ефима Ульмана,-- не могло не дать своих результатов, и среди молодежи их городка еще несколько лет спустя были в ходу церковные словечки, цитатки, что считалось среди неискушенных юнцов хорошим тоном, свидетельством высокого уровня культуры. Особенно его словоблудие почиталось среди девушек, на которых действовал не только тщательно подобранный стаинский текст, но и артистизм, с которым Жорик все это излагал, и не исключено, что в девичьих альбомах, модных в те годы, среди прочих дешевых сентенций были записаны перевранные Стаиным библейские заповеди.
Город уставал от долгой и трудной зимы: от необходимости круглые сутки топить печи,-- ведь в ту пору он на три четверти состоял из собственных разностильных домов; уставал от короткого дня, который в иные дни уже с обеда начинал переползать в сумерки; уставал от метелей и ураганов, свирепствовавших обычно два месяца кряду; страдал от перебоев с транспортом -- дряхлые, латаные и перелатаные автобусы ходили редко и, честно говоря, горожане не особенно рассчитывали на них, оттого в дальний путь без особой надобности не пускались. И как награда за суровую зиму весна в их краях была на удивление красивой, приходила не спеша, с оттепелями, капелями, проталинками, теплыми нежными ветрами, а придя, по примеру зимы, стояла долго, и только в середине мая, когда отцветали яблони в редких садах и палисадниках и сирень уже не кружила голову молодым, только тогда, да и то не спеша передавала она полномочия лету. Оттого весну любили, ждали ее, скучали по ней. Всем хотелось скорее освободиться от громоздкой и неуклюжей зимней одежды, развязать разномастные шали, снять сыпавшие повсюду кроличий пух шапки, закинуть на печку до следующей зимы валенки, без которых трудно было обойтись даже записным модницам.
В конце марта, когда от тягучих влажных ветров из степи стали оседать сугробы и снежный ком парка резко опал, оголив голые сучья благополучно перезимовавших деревьев, на центральную улицу -- Карла Либкнехта впервые выходили дворники и энергично принимались сгребать остатки снега, словно оправдывая свое долгое зимнее безделье. И если не случался неожиданный снегопад,-- бывало и такое в марте,-- уже через неделю она, единственная в городе, чернела выщербленным асфальтом дороги и тротуаров.
Уставшие от зимы горожане вряд ли замечали выбоины и колдобины своей главной улицы -- она была для них предвестницей весны, ее первым приветом...
В апреле, когда в церковном саду еще лежал снег, а аллеи по утрам сверкали тонким ледком, к обеду превращавшимся в лужицы, отец Никанор вместе со Стаиным снова стали выходить на прогулки. Прогулки эти бывали короче осенних, потому что на соседних с центральной улицах, по которым они ходили раньше, стояла непролазная грязь. Было еще прохладно, и отец Никанор поверх сутаны надевал черное касторовое пальто вполне светского покроя. Стаин же, словно готовясь к весеннему выходу, щеголял в новом демисезонном, сшитом зимой, тоже черном, двубортном, с высокими, до плеч, острыми лацканами и имевшим на груди кармашек, как у пиджака, из которого кокетливо торчал беленький платочек. Появилась у него и черная широкополая велюровая шляпа, которую он надевал каждый раз по-новому, и особенно щегольски она выглядела, когда он гулял без батюшки.
Они так дополняли друг друга, что казались единым целым, и неискушенному человеку вполне могло показаться, что Стаин состоит на церковной службе, а вовсе не на хозяйственной. Оттого, когда Жорик появлялся на улице один, все старухи, встречавшиеся на пути, приостанавливались, и не выгляди Стаин столь недоступным, они не дали бы ему и шагу ступить, но Жорик, когда надо, умел держать дистанцию. Он мог позволить себе лишь погладить по голове ребенка, которого вела за руку старушка. Это расценивалось как милость, и об этом судачили потом на завалинках. Конечно, случалось, и не раз, когда какая-нибудь старушка бросалась к нему, прося благословения, или рвалась поцеловать ему руку, но из этих щекотливых положений он выходил не суетясь, с достоинством, не признаваясь даже экзальтированным старухам, что не имеет никакого церковного сана и не волен никого благословлять. Он раскусил толпу, для которой важен был внешний вид, а не сущность, и потрафлял ее вкусам. Потрафлял щедро, с выдумкой, ибо природой в нем было заложено многое.
Прогулки эти вскоре пришлось совсем оставить, потому что центральная улица день ото дня становилась все оживленнее, многолюднее, и продираться сквозь толпу, словно на базаре, не доставляло никакого удовольствия, приходилось отвлекаться, извиняться. Но к тому времени подсохла главная аллея в церковном саду, и иногда Стаин с батюшкой прохаживались по ней.
В мае произошли события, вновь всколыхнувшие городок... Уже, конечно, не осталось никаких следов зимы. Разъезженные ранней весне дороги кое-где подлатали, а лужи высохли сами по себе, и не стало препятствий для прогулок, наоборот, все располагало к ним -- запах цветущих лип, тополей, голубой сирени неудержимо вытягивал всех на улицу. И на Карла Либкнехта, особенно после работы, было так многолюдно, как на Первое мая, когда народ расходился по домам после демонстрации. Уже открылся парк, и вырвавшиеся на простор трубы, тромбоны, саксофоны не знали удержу -- город вступал в лучшую пору года, лучился смехом, улыбками, надеждами... Наверное, в великом и одновременном своем пробуждении старожилы как-то сразу и не заметили, что Стаин перестал гулять с батюшкой, да и сам отец Никанор уже давно не появлялся на весенних улицах. Правда, в мае тому легко можно было найти оправдание: стоял Великий пост, а в конце месяца наступало главное событие в церковной жизни - Пасха, к тому же первая для отца Никанора в новом приходе.
Что-то происходило и со Стаиным, хотя внешне своих привычек он не изменил. Сыграл первый в сезоне футбольный матч, забив три мяча "Локомотиву", и Татарка, до того слыхом не слыхавшая о бразильской торсиде и итальянских тиффози, спустилась в тот субботний вечер в парк и шумно гуляла до полуночи. За каждым столиком кафе и летнего ресторана, на всех скамейках, где выпивали, захватив из дома закуску, за которой время от времени вновь гоняли пацанов, крутившихся под ногами, только и слышалось: Стаин... Стаин... Жорик...
По-прежнему он был в центре внимания и на танцплощадке, где всегда был окружен толпой юнцов, ловившей каждое его слово. По-прежнему оставался неравнодушен к своему костюму, только неожиданно подстригся -- и не то чтобы очень коротко, но поповская грива, умилявшая старух, исчезла с плеч, отчего его лицо стало еще привлекательнее. "Чтобы легче было играть в футбол",--высказался кто-то, и эту версию Стаин опровергать не стал.
Однажды среди недели Жорик неожиданно объявил оркестрантам, что завтра уезжает.
-- В Киев? -- спросили джазмены, свыкшиеся с его планами.
-- Нет, в Крым, на все лето,-- ответил Стаин. И неожиданно добавил: --Завязал с религией, надоело.
Нужно было играть, и разговор прервался, но Стаин не подошел попрощаться, как рассчитывали музыканты, а на следующий день действительно исчез и пропал на все лето. А через неделю в местной газете появилась статья, не оставшаяся незамеченной,-- называлась она длинно и претенциозно: "Еще одна молодая судьба, отвоеванная у церкви". Не менее длинным и путаным оказался и сам текст, включавший в себя пространное интервью со Стаиным. Были там и его рассуждения о церкви и религии, но теперь уже цитаты и афоризмы он выдергивал из других источников, налегая в основном на высказывания основоположников марксизма-ленинизма. С теми же энергией и жаром, с какими еще месяц назад он отстаивал церковные постулаты, Жорик ныне пытался разрушить их. Но не все люди, близко знавшие Стаина, поверили в искренний порыв и мажорный пафос выступления, между строк так и проглядывал ухмыляющийся Жорка. В заключение журналист желал успеха молодому человеку, идущему таким трудным и тернистым путем к утверждению своей личности, и выразил уверенность в том, что люди и организации отнесутся с пониманием к столь необычной судьбе.
Так Жорик предстал жертвой коварной церкви и стал героем, нашедшим в себе силы порвать путы и выбраться из религиозной трясины. Статья эта, как и всякая другая, забылась бы вскоре, если бы через месяц после Пасхи отца Никанора не отозвали из прихода. И по городу поползли слухи: то ли отец Никанор промотал какие-то деньги и церковные ценности с Жориком, то ли в карты проиграл их Стаину. Говорили и о том, что не всегда зимними ночами Жорик приходил к батюшке один,-- мол, бывал там и Шамиль, известный на Татарке картежный шулер, бывали и девочки, готовые идти за Стаиным в огонь и воду. И эта последняя догадка была как будто небезосновательной. Именно однокурсница Таргонина, прелестная, но легкомысленная Ниночка Кабанова, вдруг тихо забрала документы и исчезла в неизвестном направлении, сразу после отъезда батюшки. Так вольно или невольно Стаин развалил поднимавшийся из застоя приход, и больше уже никогда церковь в их городе не привлекала ничьего внимания.
Павел Ильич также вспомнил, что летом, когда он играл на танцах, прошел среди оркестрантов слух, что пьяный Шамиль хвалился им, как крепко они "хлопнули" с Жориком батюшку в карты, и что молодцом был не он, а Жорик, накануне незаметно унесший запечатанную колоду старинных карт, а уж подточить ее, наколоть и снова запечатать для Шамиля было делом пустячным. На этой ловко подложенной на место меченой колоде батюшка и потерял, мол, приход. Но слух этот дальше оркестрантов не пошел: в те годы о делах Шамиля в их городе лучше было помалкивать.
Таков был этот нынешний седовласый человек с розой в петлице в свои неполные двадцать лет. Но Таргонин не тогда потерял Стаина из виду. И после этого они общались, между ними возникло даже что-то похожее на дружбу, он и на свадьбе Жорика был шафером...
К августу Стаин вернулся из Крыма загорелый, окрепший, даже заматерелый какой-то и с ходу поступил в железнодорожный институт, находившийся в трех кварталах от медицинского, где Таргонин учился уже на втором курсе. К тому времени слухи о церковных делах и похождениях Стаина улеглись, и ничто в его внешности не напоминало семинариста, хотя роскошный золотой крест с огненной эмалью -- подарок отца Никанора -- он продолжал носить. Элегантное черное пальто и широкополая шляпа "Барсалино", в которые он обрядился осенью, тоже вряд ли напоминали одеяние батюшки, потому что носил он это пальто с ярко-красным шерстяным шарфом, и такого же цвета платочек торчал из нагрудного кармана. Вот только в руках у Стаина часто была та самая трость, с лошадиной головой, с которой гулял раньше отец Никанор.
-- Последний подарок церкви,-- объяснял Жорик самым любопытным, но в подробности не вдавался и не любил, когда затрагивали эту тему. -- Мне больно об этом вспоминать,-- говорил он коротко и делал такое мученическое лицо, что у собеседника пропадало всякое желание расспрашивать о чем-то еще.
Однако неприятности у него все-таки были. Те старухи, что некогда с восторгом и обожанием глядели на него, теперь, встречая на улице, испепеляли его взглядами ненависти или откровенно плевали вслед и зло шептали: "Антихрист, безбожник!" А одна даже кинулась на него с палкой, да дружки, находившиеся рядом, перехватили ее. Но Жорик не раз использовал и положительную сторону своего разрыва с религией. После нашумевшей газетной статьи его уже больше никогда не пропесочивали в окнах сатиры, ни в парке, ни в институте, хотя стенды такие обновлялись тогда каждые две недели, и в них не щадили никого. В обоих институтах время от времени проводились кампании то против модной одежды, то против причесок, то против джазовой музыки -- и кое-кому, конечно, доставалось: лишали стипендии, выселяли из общежития, заставляли подстричься, грозили отчислением, в общем, чинили много всяких неприятностей, на сегодняшний наш взгляд, совершенно абсурдных. Стаину на этот счет везло -- то ли боялись, что он опять уйдет в религию, но теперь уже не с улицы, а из института, то ли еще какие были резоны, но его не трогали.
Но больше всех, кажется, рады были родители Жорика, уж какой камень с души он у них снял -- не высказать! Ожил Маркел Осипович, уже считавший, что потерял директорское кресло на мясокомбинате, и на радостях купил сыну новую, уже третью модель "Явы". Стаин, распугивая пешеходов, носился на новом мотоцикле по всему городу, а сзади на багажнике у него обычно сидела девушка, тесно прижавшаяся к нему, и ветер трепал ее длинные волосы. Жорик почему-то предпочитал катать блондинок с пышными, разбросанными по плечам волосами. Появился у него тогда и магнитофон, громоздкая "Яуза", из Ленинграда стали регулярно приходить кассеты с записями, и джазовый оркестр Ефима Ульмана постоянно был в курсе музыкальных новинок, что удивляло приезжих студентов, считавших родной город Таргонина безнадежным захолустьем.
К неописуемому неудовольствию Татарки Жорик оставил "Спартак", поскольку, став студентом железнодорожного заведения, автоматически оказывался членом его спортивного клуба "Локомотив". Осенний кубок города по футболу достался железнодорожникам. Но футболу Стаин уделял теперь гораздо меньше внимания, чем институтскому оркестру, с которым до глубокой ночи пропадал на репетициях в актовом зале на третьем этаже. Сам он не играл ни на каком инструменте, хотя и закончил несколько классов музыкальной школы, но обладал абсолютным слухом и шутя исполнял роль то ли дирижера оркестра, то ли его менеджера. Именно он пригласил в него нескольких ребят из города, не учившихся в институте, отчего исполнительский уровень оркестра сразу стал гораздо выше и оркестр смог составить конкуренцию знаменитому оркестру Ефима Ульмана.
Павел Ильич помнил, что с приходом Стаина в железнодорожном возник КВН, где Жорик до самого окончания института был бессменным капитаном, и сражения двух команд -- медиков и транспортников -- в бестелевизионное время доставляло молодежи много радости. Таргонин и сам бывал на вечерах в железнодорожном, и вечера устраивались не хуже, чем в медицинском. А на Новый год транспортники даже имели преимущество, потому что в городе был еще и Дворец железнодорожников, величественное старинное здание, построенное в начале века одновременно с железной дорогой.
Желание Стаина быть всегда на виду, его неукротимая энергия невольно служили общему делу -- вряд ли в обоих институтах был хоть один студент активнее его, и если бы давали приз самому большому патриоту вуза, то его, конечно, получил бы вне конкурса именно Жорка. Наверное, не было ни одной комиссии, ни одного студенческого общества, совета, где бы ни заседал, а то и не председательствовал Стаин, и все это он делал легко, шутя, с улыбкой, обладая исключительной способностью обходить острые углы и примирять, казалось бы, непримиримое.
Связям Стаина нельзя было не поражаться, и не укладывалось в сознании, как он умел улаживать дела с разными людьми. Конечно, он принадлежал к молодой интеллигенции города, к той ее части, которую любившие вешать ярлыки с усмешкой называли "золотой молодежью", вкладывая в это непонятно какой смысл, поскольку в этой среде были и дети рабочих и служащих, и вчерашние хулиганы -- и общим у них могли быть только узкие брюки. Однако представляя эту часть молодежи, Жорик был гораздо активнее, чем многие средние, ничем --ни учебой, ни внешним видом -- не выделявшиеся студенты. Но была у него, как у айсберга, и какая-то другая, подводная, что ли, часть жизни. Павел Ильич был бы не совсем искренен, если бы сказал, что никогда за последние двадцать лет не вспоминал о Стаине,-- вспоминал, и вот по какому странному поводу, к алкоголю никакого отношения не имеющему.
В последние годы по телевидению, да и в газетах стали часто сообщать, что на Западе некоторые официальные лица, конгрессмены, служители правосудия, на вид вполне респектабельные люди, оказывается, тайно связаны с мафией, преступным миром. И когда по телевизору показывают такого седовласого, вальяжного человека, чья связь с преступным миром несомненна, неоспорима, многие, поддавшиеся гипнозу респектабельности, продолжают категорично утверждать: "Не верю, чтобы такой порядочный человек был заодно с бандитами". Вот в такие минуты перед Павлом Ильичом невольно всплывал Стаин, и особенно одна запавшая в память сцена с его участием.
Однажды в медицинском институте на какой-то праздничный вечер проникла группа хулиганов -- тогда их было еще великое множество,-- и наверняка вечер был бы не только испорчен, но и кончился неприятностями, не появись в зале Стаин.
Таргонин со своего возвышения за ударными инструментами хорошо видел, как Жорка отвел в сторону двоих здоровенных, затеявших бузу парней и что-то им сказал, всего несколько слов -- и вся эта куражившаяся братия быстро, без шума исчезла из зала. Конечно, само проживание на Татарке служило Жорке неким мандатом, чтобы быть среди них своим. Мальчишкой Жорик откровенно таскал из подвала водку блатным и совершенно не скрывал этих связей, а гордился ими и даже афишировал их. Став взрослее, и особенно теперь, будучи студентом, он так откровенно с блатными не якшался, хотя все знали, что Стаин имел у них авторитет. Когда он прогуливался в своей обычной компании, никто из них не подходил к нему бесцеремонно -- лишь здоровались мимоходом, едва заметным кивком головы, даже если это были его друзья: Рашид, Шамиль, Фельдман, с которыми накануне, возможно, он всю ночь играл в карты. Они понимали, что, несмотря на какие-то общие дела, у них все же разные взгляды и интересы, и оттого ценили свободу Жорика, жившего совсем иной жизнью. "Танцующего под другую музыку",-- как сказал когда-то Рашид.
Одной из причин непопулярности вечеров в железнодорожном в свое время было то, что сам институт находился в части города, называемой Курмышом, и тамошняя шпана считала его своей вотчиной...
На первом же вечере после поступления Жорика в институт произошла крупная драка, где впервые за многолетнюю историю железнодорожного студенты под предводительством Стаина дали отпор местной шпане. Не сразу, но курмышские хулиганы оставили институт в покое.
Вспомнив сейчас все о том Стаине, о своей юности,-- а судьбы их в маленьком городке были тесно переплетены,-- Павел Ильич засомневался: нет, наверное, это все же не Жорик Стаин в роли записного шута с розой в петлице. Этот жалкий человек никак не походил на кумира их молодости. Таргонин не знал другого человека, кому от природы было бы отпущено так много, да и жизнь благоволила к нему, какие перед ним открывались перспективы! Казалось, перед его энергией и хваткой не устоят никакие преграды, и голова у него была светлая, а если он и сбивался на темные дела, так это относили к издержкам молодости, тем более такой стремительной и необузданной, как у него. Когда у них в кругу музыкантов или медиков заходила речь о Стаине, никто не сомневался, что перед Жоркой открыты широкие дороги, даже его пижонство и снобизм не принимались всерьез, относились опять же на счет молодой амбиции. И ничто, абсолютно ничто не предрекало такого удручающего исхода, а ведь Жорку окружали будущие врачи, и выпивал он, бывало, с ними, и с Павлом тоже. Хотя Павел однажды в печальный для Стаина час высказал ему страшную догадку, но тот только отмахнулся от него и даже не обиделся. Но, может, он потому и отмахнулся, что никто из друзей Таргонина, без пяти минут дипломированных врачей, находившихся рядом, не поддержал его.
Случилось это на похоронах сына Стаина. На третьем курсе Жорик женился на девушке из медицинского, приехавшей из Закарпатья. Помнит Таргонин, как через год широко отмечали рождение его сына, пожалуй, эти застолья мало чем отличались от пышной жоркиной свадьбы. Гуляли, пока Стелла была в роддоме, гуляли в день, когда принесли малыша в дом. Но радость оказалась недолгой: ребенок умер через месяц -- слабеньким, да к тому же с дефектом сердца родился внук Маркела Осиповича. Вот тогда-то, в день похорон, и сказал Павел Жорику, что наверняка это последствия его ежедневных возлияний, но никто его не поддержал, и догадка эта никак не задела Стаина. Со Стеллой он прожил еще года полтора, и у нее за этот срок дважды случались выкидыши. Сразу после второго, когда Стелла находилась еще в больнице, Стаин подал на развод, особенно настаивали на этом его родители. Причина всем показалась убедительной,-- что поделаешь, если жена неспособна рожать. Потрясенная Стелла, бросив институт, уехала домой к родителям. И опять все сочувствовали Стаину, никто и подумать не мог, глядя на такого атлета, что виновником беды является он и только он. Теперь, с опозданием на двадцать лет, Павел Ильич понял, как он был тогда прав в своей догадке.
В те времена, когда Стаин жил со Стеллой, всеобщей любимицей института, Таргонин бывал у них в гостях,-- в их гостеприимном и радушном доме часто собиралась молодежь. Пожалуй, редкая неделя выпадала, чтобы не отмечали там какое-нибудь событие. Жорику нравилась новая роль хозяина дома, потому что собирались у него знаменитости: известные спортсмены, местные поэты, необычайно популярные в те годы, молодые преподаватели, недавно получившие кафедру у них в институте, джазмены, часто бывали какие-то командированные из разных мест инженеры, неизвестно откуда узнавшие про вечера у Стаина,--пестрая, но в общем-то однородная публика. Бывал там и Рашид, остепенившийся после женитьбы на девушке тоже из медицинского.
Тогда же Павлу довелось побывать в кабинете у Стаина, куда, впрочем, тот пускал не всякого, и увидеть там на стенках между стеллажами с книгами с десяток икон в серебряных окладах. Особенно поразили его две большие иконы, складывавшиеся на манер трельяжа. Удивительной работы были эти складни и удивительно хорошо сохранились, хотя Стаин с гордостью сказал, что они семнадцатого века. Тогда интерес к иконам еще не набрал силу, но Жорка словно предчувствовал будущее и дорожил своими сокровищами, но уже не из-за любви и тяги к церкви. Был у него и целый стеллаж старинных книг, по всей вероятности, тоже из библиотеки церкви, но ценными, на взгляд Таргонина, были не роскошно изданные богословские книги, а редкие тома по философии, которых и было больше всего. На внутренней стороне тяжелой дубовой двери кабинета висело распятие из серебра, огромное, массивное, чуть ли не метровое, на книжных шкафах стояли какие-то почерневшие от времени серебряные чаши, тоже, видимо, церковного предназначения. При внимательном рассмотрении можно было найти еще немало любопытных вещей из церкви,-- судя по кабинету Жорика, отец Никанор проигрался по-крупному.
После развода со Стеллой Стаин на какое-то время даже запил. "Загулял Жорик с горя",-- говорили тогда сочувственно, и Павел несколько раз видел его сильно пьяным, чего с Жориком никогда раньше не случалось, сколько бы он ни пил. Кто-то из музыкантов даже, помнится, попытался тактично сказать ему об этом, предостеречь, что ли, на что Стаин заносчиво ответил: "Пьяный проспится, а дурак никогда" и неделю не разговаривал с оркестрантами. Эту расхожую ныне пословицу Павел Ильич услышал тогда впервые, и тоже решил, что придумал ее Стаин.
Но загул этот быстро прошел, и иначе как личной драмой Стаина не объяснялся. Как раз в то время Павел оставил оркестр Ефима Ульмана безо всяких на то внешних причин, хотя на его место претендовали многие,-- просто Таргонина это не очень теперь интересовало. Прежде всего они меньше стали играть чисто джазовых композиций, а оркестр все больше и больше становился эстрадным, чтобы неожиданно распасться однажды с появлением вокально-инструментальных ансамблей. Да и как-то вдруг ушли в сторону все интересы, кроме медицины, словно прозвучало откуда-то свыше: "Делу время --потехе час". Может, на его решение повлияло и то, что в областной поликлинике появился новый хирург из Москвы, и Таргонин все свободное время старался проводить в операционной -- это его влекло куда сильнее джаза.
Конечно, если не в деталях, то в общем жизнь Жорика Павел Ильич мог восстановить еще до какой-то поры, по крайней мере, до смерти матери, которая, уже поставив детей на ноги, не порывала со Стаиными: за десятки лет она как-то срослась с этим домом, он стал для нее близким. Уехав после окончания института по распределению, Павел, например, знал по письмам матери, что Стаин женился на девушке-ленинградке из какой-то известной артистической семьи и собирается переезжать туда,-- так запоздало сбывалась его давняя мечта жить в городе на Неве.
Но уже через три года, когда мать приехала навестить Павла в Чимкент, он узнал, что Стаин недавно снова вернулся домой, к родителям. Возвращение его было связано с неприглядной историей, которая едва не закончилась печально. В Ленинграде Жорик начал попивать, сменил одно место службы, второе, и во время очередного запоя унес и заложил в каком-то ресторане драгоценности жены, выкупить которые так и не удалось, хотя он и пытался. Драгоценности, как оказалось, переходили в этой семье по наследству уже пятое поколение. Пропажа со временем обнаружилась, и родители юной жены подняли скандал. Если бы не вмешательство Маркела Осиповича, который возместил требуемую сумму новым родственникам, не миновать бы Жорику тюрьмы.
Вернувшийся в родной город Жорик был уже не тот, что прежде, хотя и выглядел еще вполне импозантно, и женщины с волнением поглядывали ему вслед.