Он и соседей-то по дому знал плохо, потому что свободным временем никогда не располагал. Родись Павел Ильич в Ташкенте, учись здесь же в школе и институте, может быть, и встретил бы у "Лотоса" своих старых знакомых. Незаурядных людей, некогда, видимо, подававших надежды, здесь было немало. Частенько он видел здесь жалкого человечка, бывшего пианиста, который уже в восемнадцать лет концертировал с эстрадным оркестром и на концерты которого ходил любой мало-мальски культурный человек в городе. Какое ему прочили блестящее будущее! А теперь, глядя на него, Павел Ильич при всем желании не мог представить его блестящего прошлого, настолько жалок был этот человек.
Но разве он был такой один? Сколько несостоявшихся талантов, загубленных судеб,-- думать обо всем этом было тяжело и страшно...
В калейдоскопе завсегдатаев Павел Ильич однажды все-таки увидел знакомое лицо. Пять лет назад Таргонин делал этому парню сложнейшую, прямо-таки ювелирную операцию колена. Молодой человек был известным футболистом, кумиром сотен тысяч болельщиков. Павел Ильич тогда поставил его на ноги и даже не отказался сходить на стадион -- посмотреть первую игру парня после операции. Судя по реакции трибун, по возгласам сидевших рядом с профессором болельщиков, играл он замечательно. Таргонин был равнодушен к футболу, никогда не имел желания ни ходить на стадион, ни часами просиживать у телевизора, и потому не мог во всех деталях оценить игру своего пациента. Но два забитых гола произвели впечатление даже на него.
В тот вечер, когда он впервые увидел у стекляшки знаменитого некогда форварда, которого восторженные болельщики и даже местная пресса порой сравнивали с Пеле и Беккенбауэром, Таргонин дома невольно глянул в зеркало, пытаясь определить, сильно ли изменился сам за последние пять лет. Бывший кумир футбольных болельщиков не признал своего спасителя, а взглядами они в тот вечер встретились. Не признал... Бывшему форварду не хватило даже ума слукавить или просто отвести глаза. Это был уже человек конченый. И хотя Павел Ильич встречался со смертью не однажды, впервые, пожалуй, он увидел перед собой живой труп. Этот молодой красавец, некогда отличавшийся богатырским здоровьем и энергией, покорявший сердца многих сотен и тысяч людей своим талантом и филигранной техникой, навел профессора на неожиданное размышление. Во все времена врачи и знахари пытались найти средства омоложения человека, продления его жизни. И хоть человечество достигло на этом тернистом пути каких-то успехов, все же результаты мизерны, и успокаивает лишь то, что надежда все-таки существует. Зато каких грандиозных успехов достиг человек в разрушении своего организма, и без какой бы то ни было помощи науки! Ведь природа одарила этого спортсмена уникальным, совершеннейшим организмом -- прямо-таки эталон человеческого здоровья видел Павел Ильич перед собой всего пять лет назад. Какой подвижностью, быстротой мышления, реакцией, силой, гибкостью, даже внешней красотой обладал некогда этот еще молодой мужчина, медленно тонувший сегодня в вине! И хотя наркология не была специальностью Павла Ильича и сталкивался он с подобными больными по другим поводам, когда пьянство становилось причиной несчастных случаев, Таргонин, проявляя пристальное внимание к завсегдатаям "Лотоса", пытался нащупать конец той ниточки, за которую можно было ухватиться в борьбе за этих людей, ибо вред они наносили не только себе.
Подобные мысли посещали знаменитого хирурга всякий раз, когда он проходил мимо заведения с ярко-красной крышей и причудливым неоновым лотосом, разливавшим вокруг себя ядовито-зеленый свет. Неизвестно, чем бы кончились эти хождения Павла Ильича, если бы вдруг в клинике и в институте одновременно не поползли слухи, что профессора Таргонина видели в обществе забулдыг. Мало того, кто-то из "доброжелателей" анонимно позвонил жене профессора и красочно расписал, в каком обществе ее Павел Ильич пристрастился проводить вечера. И в тот же день она, к ужасу своему, действительно увидела мужа у злополучного кафе.
Напрасно Павел Ильич пытался объяснить жене, что его приводит сюда профессиональный интерес. Жена в слезах твердила: "Ты что, комсомол, профсоюз, милиция, в конце концов, какое тебе до них дело? Ты и так мучаешься с ними, неблагодарными, за операционным столом",-- а сама пристально
вглядывалась в него, не произошло ли с ним чего-то необратимого, хотя как будто и не замечала особого пристрастия мужа к спиртному в последнее время.
Неизвестно, чем бы закончилась эта история для профессора, если бы не внезапный отъезд Павла Ильича с семьей из Ташкента на целых два года.
Дело в том, что за несколько месяцев до своего первого визита в "Лотос" Павел Ильич получил предложение возглавить хирургическое отделение во вновь открывавшемся крупном госпитале в Найроби, построенном в дар Кении советским отделением общества Красного Креста и Полумесяца. Было время поразмыслить, и Таргонин не торопился, потому что не знал -- стоит ли? Он и здесь, в Ташкенте, только-только получил кафедру, и столь долгожданная самостоятельность радовала, начала приносить первые плоды. Да и дети учились в старших классах, не хотелось отрывать их от привычной школы, друзей. Впрочем, и других, менее важных причин оказалось достаточно. Но тут уже проявила неожиданную для нее решительность и энергию жена: в две недели оформили документы, вызвали к внукам в Ташкент бабушку, и Таргонины неожиданно для многих отбыли в Африку.
Там, в Найроби, Павлу Ильичу работы хватало. Временами казалось, что в Ташкенте он просто отдыхал, хотя дома всегда сетовал на отсутствие свободного времени. Он сутками пропадал в госпитале, в первый год у него была там даже персональная палата, где он по сути и жил. О "Лотосе" и его завсегдатаях Павел Ильич скоро забыл -- не до них было, да и повода особого, чтобы вспомнить, не было. Только однажды, когда истекали последние дни контракта и супруги уже потихоньку собирались домой, африканские коллеги пригласили Таргониных на пикник в родную деревню одного из врачей, и там, да и то на миг, всплыл в памяти "Лотос". Пикник удался на славу, и когда вечером, перед возвращением в столицу, совершали большую прогулку в живописных окрестностях деревни, наткнулись на небольшое озерцо, заросшее ярко-лиловыми лотосами. Крупная чаша тугого цветка отбрасывала тень. От легкой бегущей ряби на тяжелой, застоявшейся воде озерца тень, казалось, жила сама по себе, и что-то хищное, паучье увиделось Таргонину в ее изломах.
Цветы были прекрасны и притягательны, достать их не составляло особого труда, и Павел Ильич попытался сорвать один для жены, но его коллеги испуганно объяснили, что этот вид лотоса чрезвычайно ядовит. И в тот же миг всплыл в памяти краснокрыший "Лотос" в Ташкенте, столь же ядовитый, как и этот редкий африканский _цветок...
Наверное, не вернулся бы мыслями к "Лотосу" Таргонин и после возвращения из Африки, не произойди тот случай в темном переулке в день рождения жены. К тому же ему не давала покоя навязчивая идея, что он был знаком с тем седовласым алкоголиком. Перебирая свою жизнь, пытаясь припомнить, где же могли пересечься их пути, Павел Ильич, конечно же, не мог не вспомнить злополучное кафе.
Но сколько он ни возвращался памятью в то время, когда по вечерам заглядывал в "Лотос", восстанавливая, выстраивая, словно кадры кинофильма, группы, компании, одинокие фигуры, залитые бледно-зеленым неоновым светом, седовласого среди них не было. Слишком ярким, броским, можно сказать, незаурядным,-- даже среди столь обширной толпы -- выглядел бы не дававший покоя Таргонину алкоголик, но такого, как ясно помнил Павел Ильич, у "Лотоса" никогда не было. Мысль об этом человеке мучила профессора, и он даже рискнул снова побывать в кафе, хотя в свое время, чтобы успокоить жену, клятвенно обещал ей больше никогда туда не заглядывать.
Стекляшка почти не изменилась, только выцветшая крыша была вновь покрашена в грязно-серый цвет, и по вечерам, когда зажигался неоновый лотос, плохо покрашенная жесть под зеленью ламп походила на трясину, покрытую тонким серым лишайником: ступи -- и без звука провалишься в бездну. К числу нововведений относились и четыре обшарпанных пластиковых столика, появившихся у платана, в тени которого притаился "Лотос". Хозяйка у заведения была все та же, со сбившейся набок прической, она по-прежнему разливала вино так искусно и ловко, что жалоб со стороны клиентов никогда не поступало. Может быть, по финансовым показателям и культуре обслуживания, а скорее всего -- из-за отсутствия жалоб, она была передовиком производства, или даже имела значок "Отличник торговли".
Если кафе в общем-то не изменилось, то состав посетителей отличался от прежнего -- он явно помолодел, и "пижонов" в велюровых шляпах здесь уже не было, как не было и многих знакомых Павлу Ильичу фигур. Читали стихи, перебивая друг друга, теперь другие поэты, говорили, что Серж по пьянке попал под трамвай; не было, как ни всматривался Павел Ильич, и знаменитого форварда, его бывшего пациента, как не было и не менее известного пианиста. Пропал и Инженер, но, судя по разговорам вокруг, технической интеллигенции прибавилось, и, пожалуй, теперь "технари" не уступали числом музыкантам. Непривычно и странно для Павла Ильича было увидеть здесь женщин, но и они появились тут, правда, выглядели среди мужчин как белые вороны.
Седовласого вальяжного пьяницы, ради которого Таргонин нарушил данное жене слово, среди завсегдатаев "Лотоса" не оказалось. Общество это, на взгляд Павла Ильича, седовласому никак не подходило, он казался на голову выше, чем эти люди, убивающие время в тени платана. "Скорее всего он из домашних, тихих алкоголиков, тщательно скрывающих свой порок и только изредка срывающихся в буйство",-- решил он, покидая "Лотос".
Странное ощущение своей вины и беспомощности испытал Таргонин после нового посещения "Лотоса". Ему-то казалось, что за то время, что он не бывал здесь, произошли какие-то решительные перемены к лучшему: например, ликвидировали сам гадюшник, или еще лучше -- отпала в нем необходимость. Представлял себе Павел Ильич и такую картину: сидит хозяйка "Лотоса" все с той же прической, без которой ее и представить невозможно, от безделья подперев кулаком обрюзгшую щеку, и грустно глядит на безлюдную аллею, а рядом проходят люди и брезгливо шарахаются, удивляясь, как это в самом центре столицы, в красивейшем ее уголке существует подобное заведение.
Более того, виделось Павлу Ильичу, что воспрянувший-таки духом Инженер увел за собой добрую часть своих собутыльников. А если он и надеялся кого здесь встретить, так только поредевший круг постаревших завсегдатаев, могикан "Лотоса". Однако то, что увидел Таргонин после двухлетнего перерыва, вряд ли можно было назвать затухающим процессом. Работу "Лотоса" отличал теперь несвойственный ему прежде динамизм сервиса: было прорезано второе окно, гораздо шире прежнего, и часть клиентов обслуживала дочь хозяйки, очень напоминавшая мать не только внешностью, но и стилем работы. Была у них и помощница, скорее всего поденщица, собиравшая со столиков стаканы и молча выставлявшая на прилавок груды новых бутылок, чтобы конвейер не сбивался с ритма. Раньше стаканы возвращали сами посетители, теперь эта традиция отмерла, как незаметно отмерли и другие: например, не появляться небритым, не канючить мелочь у посетителей, не ввязываться непрошенно в чужие разговоры... Все это неприятно удивило Таргонина, и больше к "Лотосу" он никогда не сворачивал...
Седовласый пьяница постепенно забылся... Работа, лекции, учебник по хирургии, над которым Павел Ильич работал по заказу Академии медицинских наук, поглощали все время профессора. Кроме того, сын заканчивал школу, предстояли экзамены -- и выпускные, и вступительные, в общем, забот и проблем хватало -- только успевай решать. Пришлось даже взять на себя часть дел по дому, например, ходить на базар за продуктами, большего ему жена все-таки не доверила. Таргонины жили всего в квартале от знаменитого в Ташкенте Алайского рынка, и ходил туда Павел Ильич пешком. На востоке мужчины издавна и хозяйство ведут, и обед готовят, и на рынок ходят, и это не считается зазорным, скорее наоборот. Потому, наверное, и Павел Ильич быстро свыкся с авоськами и ничем не выделялся среди прочих мужчин, шагавших на базар или с базара, даже находил в этом какое-то неожиданное удовольствие. По воскресеньям Таргонин вставал раньше всех и, прихватив приготовленную еще с вечера женой вместительную сумку с банками, пакетами, а главное -- списком, где значилось, чего и сколько купить, отправлялся на базар. В подъезде он вынимал из почтового ящика свежие газеты и на обратном пути, когда возвращался нагруженным, отдыхал на скамеечке в скверике, успевая иногда прочитать, иногда лишь пробежать их глазами. Сидя в скверике, он то и дело поглядывал на часы, чтобы успеть к завтраку,-- приятно было порадовать домочадцев горячими лепешками, свежей сметаной и творожком, ягодами и фруктами, собранными поутру. Путь пролегал и мимо гастронома "Москва", но Павел Ильич заглядывал туда редко -- иногда по утрам, когда нужно было купить пачку соли, пакет муки или спички. Но отдыхать с газетой ему приходилось чаще всего на скамеечке, ближайшей к гастроному. Однажды поутру, когда Таргонин, нагруженный покупками, возвращался домой, он издали заметил, что облюбованная им скамья, обычно всегда в это время свободная, оказалась занятой. На ней расположился, пристально поглядывая на двери магазина,-- гастроном должен был с минуты на минуту открыться,-- крупный мужчина в мятом светлом костюме, с алой розой в петлице пиджака, несомненно сорванной тут же в сквере: именно такие розы в изобилии цвели рядом, и даже склонялись над скамейкой. Этот яркий цветок в петлице и привлек внимание Павла Ильича. Он невольно вгляделся в лицо мужчины, ибо до сих пор слышал лишь об одном человеке, появляющемся везде и всюду с цветком в петлице,--Пьере Элиоте Трюдо. Но незнакомец, конечно, не был бывшим премьер-министром Канады, он оказался... тем самым ночным прохожим, которого несколько месяцев назад чуть не сшиб на машине шофер, везший домой Таргонина.
Павел Ильич не успел как следует рассмотреть его: мужчина резко сорвался с места и ринулся к магазину -- городские куранты пробили восемь, и гастроном открылся. Стеклянные двери, зеркально отразившие яркие лучи солнца, скрыли его в глубине зала. Бежать вслед с тяжелой сумкой было нелепо, да и что бы Таргонин ему сказал?
"Значит, живет где-то рядом",-- не то обрадовался, не то расстроился профессор. Спроси Павла Ильича, что ему надо от седовласого с розой в петлице, он не смог бы ответить ничего вразумительного. Отчитать за то, что однажды чуть не угодил под его машину? Вряд ли он помнит об этом, потому что, вполне возможно, подобное с ним происходит едва ли не каждый день, ведь Ташкент то ли на душу населения, то ли на один квадратный метр городской площади занимает чуть не первое место в стране по количеству машин -- Павел Ильич читал об этом в местной газете. Как же тут бедолагам в таком состоянии от машин уберечься? И сейчас, когда незнакомец в нетерпении, чуть не бегом, кинулся к открывавшемуся магазину, Павлу Ильичу вновь почудилось что-то давно знакомое в осанке и движениях этого человека.
"Раз он здесь живет, значит, не разминемся, встретимся как-нибудь",--решил Таргонин и неожиданно потерял к нему интерес. Но больше по утрам, в выверенные Таргониным часы, незнакомец у магазина не попадался.
Ближе к осени, когда жена начала варить варенье и консервировать на зиму овощи, Павел Ильич несколько раз ходил вместе с ней на базар среди дня. Однажды, возвращаясь обычным маршрутом, он вновь увидел седовласого на той же скамейке.
Несмотря на жару, был он в том же костюме, и в лацкане пиджака снова кокетливо алела роза. Сидел он на этот раз не один, а в окружении трех мужчин, явно живших неподалеку. Один, в майке, полосатых пижамных брюках и комнатных туфлях на босу ногу, ерзал на скамье, как на горячих углях,--видимо, ему удалось лишь на минуту ускользнуть из-под бдительного ока жены, и он жаждал ускорить какое-то событие. Но остальным, кажется, спешить было некуда, и они потешались над своим худощавым приятелем. При более внимательном взгляде становилось ясно, что эти двое не в счет, они права голоса тут не имели, а властвовал на скамье человек с розой в петлице. Он сидел, широко раскинув руки на ее спинке, словно обнимая сидящих рядом, хотя его по-барски капризное лицо с брезгливой гримасой исключало какие бы то ни было дружеские появления, и что-то нехотя, зло цедил сквозь зубы нетерпеливому.
-- Да спешу я, спешу, Георгий Маркелыч,-- услышал Таргонин умоляющий голос, обращенный к человеку с розой в петлице, когда поравнялся со скамьей.
"А, значит, его зовут Георгий Маркелыч",-- подумал Таргонин и невольно оглянулся. Жена перехватила этот взгляд, и тут же на ее лице появилась тревога, словно она спрашивала: "Что, дружков по "Лотосу" встретил?" Но Павел Ильич, успокаивая ее, улыбнулся и, пытаясь скрыть свой интерес, сказал:
-- Артист, наверное, бывший. Эстет -- роза в петлице, надо же догадаться...
Но жена шутки не поддержала.
-- Жену да детей этого нарцисса жаль,-- жестко сказала она. --Разбаловало государство некоторых, от пьяниц и пропойц не продохнуть, куда ни ткнись -- они. Да еще от собак шагу ступить некуда, хоть из дому не выходи.
Про собак жена Таргонина вспомнила не зря: по бульвару как раз выгуливали их несчетное количество и, конечно, без ошейников, без намордников, прохожие шарахались от наиболее свирепых на вид. Жена, работавшая логопедом, как-то в сердцах сказала, что ни самые трогательные судьбы собачек, о которых так любит писать наша пресса, ни нежная любовь и привязанность к ним хозяев вместе взятые, не стоят даже одной искалеченной судьбы ребенка, испуганного безобидной собачкой и оставшегося на всю жизнь заикой. Сколько таких детей прошло только через ее руки! Столько горя и слез родителей навидалась она, что Таргонину была понятна ее враждебность к безобидным, по мнению владельцев, собачкам.
Дома ни он, ни жена не говорили о живописном квартете у гастронома "Москва", но вечером, когда Павел Ильич смотрел программу "Время", в памяти вдруг неожиданно всплыло имя того, с розой в петлице,-- Георгий Маркелович. "Жорой, значит, звали в молодости",-- по инерции подумал Таргонин и вдруг вскрикнул, пораженный:
-- Да это же Жорик Стаин. Ну, конечно, Стаин!
Павел Ильич очень хорошо знал Маркела Осиповича -- Стаина-старшего. Совпадение? Но такое редкое отчество... Больше, пожалуй, он и не встречал никого в жизни с таким отчеством...
Конечно, когда мужчине давно перевалило за сорок, да и не виделся ты с ним лет двадцать, трудно признать прежнего знакомого, тем более в человеке опустившемся. Но это Стаин, точно Стаин, потому и голос его показался тогда в ночи знакомым, и манеры, движения, походка кого-то напоминали. Но больше всего выдавало Жорку его помятое лицо -- даже время и нелегкие, наверное, обстоятельства жизни не стерли с него того презрительно-барского выражения, которое смолоду, с юных лет выделяло Стаина среди других. Таких надменных хватало во все времена: одни шутя придавали лицам напускную важность, для других это служило защитной маской, и с возрастом, когда приходил жизненный опыт и человек начинал ценить в жизни истинное, это отмирало само собой, не оставляя даже воспоминаний. А если и случалось это вспомнить, то не иначе как с улыбкой.
Другое дело Жорка Стаин -- он, казалось, и родился с таким выражением лица, словно мир за многие века существования не сумел создать ничего достойного его внимания: будь то люди, вещи или сама мать-природа. И, пожалуй, отношение его ко всему окружающему нисколько не изменилось, разве что годы добавили этому презрительному взгляду наглости, бесцеремонности, злобы...
О, в далеком заштатном городишке, где прошли их молодые годы, Жорик Стаин был личностью известной. О его похождениях ходили прямо-таки легенды, а закадычные дружки, коих было немало, цитировали своего кумира, создавая ему славу провинциального философа. И как ни смешно сейчас вспоминать об этом, бытовала среди молодежи и манера поведения -- а ля Стаин. Да что там молодая поросль провинциального городка, которой за каждым нашумевшим поступком Стаина виделся ее собственный протест против скуки, застойной жизни захолустья, если он однажды заставил говорить о себе весь город!
К удивлению многих и, прежде всего, самого Жорки, он не поступил в институт с первого захода. Наверное, помешала этому излишняя самоуверенность или какая-нибудь сумасбродная выходка на экзаменах, но это навсегда и для всех осталось тайной, он и родителям не захотел объяснять, почему провалился. А учился Стаин в школе прекрасно, обладал памятью феноменальной, и уж в том, что он-то поступит в институт, никто не сомневался. Стаин мечтал стать законодателем мод, а проще сказать -- модельером, обязательно известным, и, наверное, преуспел бы в этом, потому что вкусом природа его не обделила, да и на машинке он шил на зависть девчатам, хотя об этом распространяться не любил. Одно дело модно одетый Стаин, и совсем другое --Стаин-портной. Тогда, по крайней мере, он не хотел, чтобы эти два понятия совмещались, а первым он очень дорожил и ревностно поддерживал свою репутацию первого модника. Однажды на школьном вечере он избил одноклассника, который имел неосторожность заметить школьной красавице, слишком уж восторженно высказавшейся по поводу элегантности Жорика,-- мол, кому и быть таким, как не портняжке. Еще до окончания школы, класса с девятого, многие ребята знали о жизненной программе Стаина, потому что Ленинград, где он собирался учиться, а позже завоевать его как модельер мужской одежды, не сходил у него с языка. Он и летние каникулы после девятого класса провел там... И вдруг -- крушение всех надежд и планов, и это при известности и самоуверенности Стаина! Было много возможностей остаться в любимом городе: большие заводы наперебой зазывали на работу, но этот путь был не для Жорика -- он и думать об этом не желал. И Стаин вернулся в город, из которого еще месяц назад не чаял вырваться.
Таргонин, как и многие его одноклассники и знакомые из соседних школ, уже учился тогда на первом курсе медицинского института, одного из двух вузов в их небольшом городке. Он помнил, как моментально разнеслось тогда по институту: "Стаин вернулся! Жорик приехал!" Особенный восторг это сообщение вызвало среди девушек. В тот же вечер Таргонин увидел Стаина на центральной улице, с легкой руки того же Жорика прозванной Бродвеем и иначе среди молодежи с той поры не именовавшейся. Жорка, и без того выделявшийся на Бродвее, выглядел в тот день, по мнению местных пижонов, которых тогда называли стилягами, просто умопомрачительно: узкие кремовые брюки, коричнево-желтый, в мелкую клеточку твидовый пиджак, однобортный и широкоплечий, с узкими лацканами и застежкой на одну пуговицу, туфли с блестящей пряжкой на боку и на толстой каучуковой белой подошве. Довершали наряд темно-бордовая рубашка и золотистый галстук с рисунком, на котором была изображена яркая блондинка на фоне пальмы с обезьяной.
Надо сказать, что на Стаине, высоком и ладном, к тому же предельно аккуратном, умевшем носить вещи с завидной небрежностью, все это выглядело совсем не так уродливо, как пытались изобразить тогда карикатуристы. Не случайно Жорик был излюбленной мишенью всевозможных листков сатиры, столь популярных в те далекие годы в школе, горкоме комсомола, и даже парке, единственном притягательном месте их тихого городка. Считай, благодаря Стаину и держалась на высоте вся агитационная работа городка против чуждой нам моды. Павел Ильич даже сейчас, через столько лет, помнил яркий стенд "Окно сатиры" на центральной аллее парка, где местный художник изобразил Жорку с какой-то жутко размалеванной девицей танцующими рок-н-ролл на гигантском диске, естественно, не фирмы "Мелодия", а внизу были и клеймившие позором стихи:
Жора с Фифой на досуге
Лихо пляшут буги-вуги
Этой пляской безобразной
Служат моде буржуазной.
Жорик жил неподалеку от парка, в районе, именуемом Татаркой, где с незапамятных времен обитала самая отчаянная городская шпана, словно по наследству передававшая дурную репутацию из поколения в поколение. К тому же взрослая часть Татарки -- мясники, мездровщики, мыловары, колбасники, кожевенники -- работали на мясокомбинате, самом крупном в те времена предприятии города, где директором был Маркел Осипович Стаин. Работа на комбинате ценилась высоко, и отца жоркиного почитали. А потому на гордой Татарке мужики, одним ударом кулака убивавшие быка, первыми здоровались с Жоркой и не одному сыну-сорванцу драли с малолетства уши, чтобы не задирал Стаина-младшего, а был ему другом, защитником. Да и Жорка, если не по природе, то по беспечности своей щедрый, пользовался любовью на Татарке, потому что не жалел ни карманных денег, которых у него всегда было с избытком, ни своих знаний -- и списывать давал, и подсказывал в школе. А уж когда он начал играть в футбол за местный "Спартак", за который оголтело болел и стар и млад на Татарке, и быстро стал самым удачливым его бомбардиром, популярности его не стало предела.
Одного косого взгляда Стаина было бы достаточно, чтобы в тот же вечер исчезла из парка карикатура со стишками. Но Жорку словно забавляла его скандальная известность в городе, и он удерживал шпану, предлагавшую подпалить очередной шедевр парковой администрации. "Зачем же,-- отвечал он с ленцой,-- пусть висит, жаль, девочка не в моем вкусе, а так нормально. Всем надо жить: мне танцевать рок-н-ролл, комсомолу чуждое и тлетворное влияние Запада осмеивать. Се ля ви, как говорят французы, или еще проще: каждому свое -- диалектика жизни",-- и равнодушно шагал к танцплощадке под растерянные и восторженные взгляды своих почитателей и болельщиков.
И уж совсем непонятным было его отношение к школьной стенгазете, которая не раз и не два едко высмеивала Стаина. В их родном городе, как, наверное, мало в каком другом, царил тогда культ силы, и Стаин, живя на Татарке, конечно, почитал его, к тому же и физическими данными природа его не обделила. В школе Жорку побаивались -- нет, не из-за его дружков, боялись его самого, драться он умел, причем зло и жестоко. Стоило ему только пригрозить кое-кому из редколлегии, и он бы перестал быть объектом назойливого внимания стенгазеты,-- Павел Ильич помнил, какие тихони ее тогда готовили. Но Стаин никого не трогал, проходил мимо стенда, даже не замедляя шага и не повернув головы, словно ему было наплевать, что там о нем опять написали. Теперь, спустя много лет, Павел Ильич запоздало понял, что Стаин, считай, с детства совершенно игнорировал мнение окружающих, оно было для него пустым звуком... Кто знает, может быть, причина - в редкой атрофии каких-то клеток... Профессор Таргонин объяснить этого себе не мог...
В тот вечер, в начале сентября, вернувшись из Ленинграда, Стаин пригласил друзей и одноклассников в летний ресторан все в том же парке. Таргонин тогда впервые сидел в ресторане на открытом воздухе и удивлялся, а может, даже завидовал, что многие уважительно раскланивались с Жориком, а уж официантки с ног сбились, стараясь угодить Стаину-младшему, тем более что Стаин-старший как раз гулял здесь же, в противоположном конце зала. То застолье запомнилось Таргонину. Стаин совсем не производил впечатления человека огорченного или растерянного, хотя собравшиеся за столом понимали, что случилось непредвиденное, и полетела в тартарары придуманная Жоркой роскошная жизнь в Ленинграде. Первый тост Жорик поднял за сидевших вокруг друзей, поздравил их с поступлением в институт и, не скрывая иронии, выразил надежду, что будущие врачи, уж конечно, позаботятся о его здоровье, не дадут пропасть, если что,-- в общем, все было по-дружески мило. В конце вечера, когда никому не хотелось уходить,-- потому что большинство впервые вот так по-взрослому гуляли в лучшем городском ресторане и обслуживали их по высшему разряду, упреждая каждое желание,-- Стаин, который много пил, но не пьянел, вдруг объявил:
-- Знаете, у меня есть еще один тост: я твердо решил покончить с мирской суетой и намерен теперь, уже в следующем году, поступить в духовную семинарию, но в оставшийся мне год я хотел бы взять от жизни все... Так выпьем за веселье и девичьи улыбки!..
Какой поднялся за столом переполох! Все стали наперебой давать Жорику шутливые советы, как себя вести с будущей паствой и прочее и прочее. Неизвестно, чем бы закончился неожиданно возникший горячий диспут о религии, если бы кто-то вдруг не рассмеялся и не сказал:
-- Да вы можете себе представить Жорика в рясе?
3асмеялись остальные, настолько не вязалось это со Стаиным. Конечно, все без исключения восприняли сказанное Жоркой как очередную блажь щедрого на сумасбродство одноклассника. Вот что неожиданно припомнилось Павлу Ильичу о Стаине, а вместе с этим вспомнилась и юность, их провинциальный городок, пахнущий по весне сиренью и акацией и белый от тополиного пуха в июне. Далекое время надежд и мечтаний, дерзких планов, время, когда все у тебя и у всех твоих друзей, включая Жоржа Стаина, было еще впереди и жизнь казалась бесконечной и такой долгой...
Что там цветок в петлице! Стаин мог выкинуть и не такое, даже в те юные годы. Нет сомнения, что все, кто присутствовал на банкете по случаю возвращения Стаина из Ленинграда, тут же забыли о духовной семинарии, куда он собирался поступить будущей осенью, забыли, еще не выйдя из-за стола, и иначе, чем за веселый и остроумный розыгрыш, это не приняли. Но через неделю по городу поползли слухи: осуждающие и восторженные, одобряющие и клеймящие позором -- в общем, разные...
Той же весной, за полгода до бесславного возвращения Стаина из Ленинграда, в их город или, точнее, в церковный приход взамен неожиданно умершего батюшки был назначен новый поп. Откровенно говоря, ни церковь, ни мечеть, расположенная на Татарке, никакой роли в жизни города не играли, существовали тихо, незаметно. Вспоминали о них лишь в немногие дни религиозных праздников, да и то в такие дни стекались сюда в основном богомольные старушки и благообразные старички...
Ни церковь, ни мечеть особым архитектурным изяществом не отличались, исторической ценности не представляли никакой, чтобы хоть этим привлечь чье-то внимание. Выросшие почти одновременно в начале века, постройки эти отличались лишь крепостью и надежностью, а главной достопримечательностью являлся парк вокруг, предусмотрительно разбитый по всем правилам садово-парковой архитектуры.