Он видит старинный перрон Оренбурга, еще не задушенный неуправляемым пассажиропотоком, даже слышит доносящийся из прилегающего к вокзалу железнодорожного парка духовой оркестр, играющий вальс. Ясно видит новенький вагон скорого поезда и себя на подножке. Она не отпускает его руки и делает несколько шагов вместе с медленно набирающим ход поездом. Вот тогда она молча смотрела на него такими же печальными глазами, хотя для грусти вроде не было причин. Он клятвенно обещал ей приехать на Новый год, а весной, когда получит диплом, увезти с собой по назначению.
Сердце девичье не обманешь, почувствовала если не беду, то тревогу за их судьбу, до последнего момента не разжала пальцев, считай, поезд силой вырвал его руку из ее горячей ладони. Печальные глаза Норы преследовали тогда Пулата до самой Москвы. «С чего это она так?» — думал он беспечно. Обманывать девушку и в мыслях не было, вполне искренне называл ее невестой.
— Нора, милая, прости… — шепчет невольно Махмудов.
Если бы сегодня он не признался в предательстве Инкилоб Рахимовне, не повинился перед собой, вряд ли бы вспомнил и Нору. Ведь у арыка хотел отделаться легким и красивым воспоминанием из прошлого, где больше романтики, чем реальности: парк «Тополя», джазовый оркестр Марика Раушенбаха, лихо игравший модный в ту пору «Вишневый сад», сплошное торжество медных труб и саксофонов, или томный «Караван» Эллингтона, когда солировал сам Раушенбах, кумир местных джазменов, первый денди в Оренбурге. Под занавес, когда уходило начальство, тишину старинного парка сотрясали такие рок-н-роллы, — это надо было видеть, что творилось и на эстраде и на танцплощадке. Если честно, ведь только это и промелькнуло в памяти на скамейке у арыка, даже лица Норы не припомнил, лица своей нареченной…
— Подло, что и говорить… — не очень-то решительно констатирует он, но и оспаривать обвинение, защищаться не хочется.
И даже Закира-рваного помянул так, между прочим, как нечто неодушевленное, несущественное, а ведь все было гораздо сложнее. Копнуть глубже в памяти, значит, еще раз признаться в предательстве, пусть, как и в случае с Данияровой, не в расчетливом, преднамеренном, но, как ни крути, — предательстве.
В жизни человека наступает день, когда приходится отвечать за предательство. И пусть карой будет только расплата покоем, душевным комфортом, и даже если это счет лишь к самому себе, нелегок этот суд.
Сегодня выдался судный день, а если точнее, судная ночь, и он это понимал и от ответственности увиливать не собирался, назад ходы отрезаны, слишком долго отступал.
«Кругом виноват», — заключает Махмудов, оглядывая двор, где многое посажено, взращено своими руками. Любит он, когда выпадает время, покопаться в саду, но свободного времени почти не бывает, а заслуга, что у него ухоженный, тенистый сад, неплохой виноградник и даже небольшой малинник за дощатой душевой, — все же не его, а садовника Хамракула-ака, появившегося в усадьбе лет пятнадцать назад. Однажды он попытался вспомнить, как, при каких обстоятельствах объявился во дворе тихий, услужливый, набожный дед, но так и не припомнил, да и спросить, уточнить не у кого было, Зухра в то время уже умерла. Мысли о садовнике ему неприятны, и, чтобы отвлечься, он берет чайник и направляется к летней кухне; ночная тень могучего дуба сдвинулась еще чуть левее, и возле газовой плиты светло, не нужно зажигать свет. Пока закипает чайник, хозяин прохаживается по дорожке, упирающейся в калитку Халтаева, ходит взад-вперед, словно собирается ворваться во двор начальника милиции и спросить у гориллоподобного соседа, кто же пристроил к нему садовником Хамракула-ака, уж тот наверняка знает это.
Он слышит за спиной свисток закипевшего чайника и возвращается в кухню. «Разберусь сегодня и с Халтаевым, и садовником», — успокаивает он невидимого оппонента — свою совесть — и направляется с чайником к айвану. За чаем думать как-то легче, да и после обильного плова жажда мучает.
Прошлое властной рукой держит думы, и перед ним вновь всплывает грустное лицо Норы, бледное, с вмиг запавшими глазами, сухими, жаркими губами, такое, словно в укор сегодня оно предстало перед ним. А ведь он больше в жизни не встречал такой хохотушки и озорницы; лишь минуты расставания на вокзале, предчувствие беды, расставания стерло с ее лица краски и погасило глаза. Он помнит, когда по воскресеньям ходили вдвоем на Урал, на пляже он часто просил ее закрыть глаза — и любовался юной, пахнущей незнакомыми цветами, удивительно нежной кожей ее лица, словно подсвеченной изнутри неведомым светом. Он невольно касался рукой ее щеки, как бы желая стереть румяна, но вспоминал, что она же не пользуется косметикой.
Никогда не могла она долго лежать с закрытыми глазами, не хватало терпения, шутя оправдывалась — мне тоже хочется видеть тебя, запомнить, ведь ты скоро уедешь. Как ни старался, он не мог предугадать тот миг, когда она распахивала глаза, — всегда это происходило неожиданно, внезапно, хотя он вроде и был готов поймать ее первый взгляд, словно удивленный и вместе с тем радостный, ожидающий чуда, откровения от окружающего — поразительный взгляд чистых глаз юности, еще не знавших ни беды, ни обмана в жизни. Доверчивый взгляд вызывал в ответ прилив нежности, какой он в себе никогда не предполагал. Распахнутые глаза, освоившись с миром, лучились ясным светом, и вмиг преображалось лицо, оно становилось еще прекраснее, одухотвореннее — такое лицо хотелось ему увидеть сегодня хоть на миг, но оно не давалось его памяти.
— Что заслужил… — грустно подытожил он.
Если уж откровенно, то, наверное, следовало вспомнить и Закира-рваного, рослого, крепкого парня с темными, по-цыгански волнистыми волосами. Закир отдал флоту четыре года на Тихом океане и с тельняшкой никогда не расставался — в те годы привязанности отличались крепостью. Странная приставка к имени читалась на лице, рваный шрам от ножа на левой щеке не портил его крупных, не лишенных приятности черт. Рваный — кличку он получил до флота, — уходя на службу, пользовался большим авторитетом на Форштадте, что предполагает — и во всем городе. Редкой смелости был парень, многие искали дружбы с ним. Правда, на флоте его окрестили иначе — «Скорцени», и не только за внешнюю схожесть и шрам, а прежде всего за отчаянную храбрость. Среди морских десантников отличиться трудно, но он в мирное время вернулся домой с орденом, — спас во время учений жизнь командиру части.
Махмудов, человек не высокомерный, а скорее наблюдательный, после службы в армии, а тем более после пяти лет вольной студенческой жизни в Москве, отчетливо видел провинциализм Оренбурга, хотя и сюда докатился джаз, новые танцы и даже новая мода, резко преобразившая внешний вид молодых людей. Любопытную наблюдал он картину в «Тополях». Танцплощадка примерно поровну делилась на приверженцев новой моды, тут же окрещенных всюду по стране — стилягами, и молодых людей, одетых, так сказать, традиционно. Правда, это касалось прежде всего мужской половины, женщины более восприимчивы к новому, не любят заметно отставать друг от дружки, разнобой у них не был столь очевиден, хотя внимательный взгляд и тут обнаружил бы водораздел.
Вот, например, стоит молодой человек в голубых, невероятно узких брюках-дудочках, в туфлях на тяжелой белой каучуковой подошве, в свободной клетчатой рубашке, а рядом парень в тщательно отутюженных клешах немыслимой ширины и непременно в белой рубашке-апаш, расстегнутой чуть ли не до пупа, под рубахой красуется тельняшка. Те и другие искренне считали нелепой одежду ребят противоположного лагеря и, кажется, тихо ненавидели друг друга.
Вот такое переломное время в молодежной среде застал Пулат в то лето на своей преддипломной практике в Оренбурге.
Нужно знать или хотя бы догадываться о местечковых нравах тех лет, где культ силы преобладал надо всем, чтобы понять: Нора при всей вольности своего характера не была свободна в выборе поклонников. Крутым характером следовало обладать, чтобы устоять перед угрозами форштадтской шпаны, кстати, слов на ветер не бросавшей. Красавица Нора с Форштадта, по их твердому убеждению, должна была принадлежать только парню с Форштадта, и именно Закиру-рваному. Иной исход местные посчитали бы позором для себя, для Форштадта, чью марку берегли пуще своей жизни, даже если и были сами равнодушны к Норе. Дико по нынешним временам? Возможно, но тысячи семей сложились в те годы, и не только в Оренбурге, по жестким местечковым нравам, и ничего — живут, много среди них и счастливых пар.
Если Нора, одна из лучших модисток популярного салона «Люкс», шагала в авангарде новой моды и самореализовывалась в ней, то Закир оказался явным антиподом ей. Парню, по крайней мере тогда, казалось, что он и под страхом смерти, под пистолетом, не наденет узкие штаны, тем более голубые, а уж о том, чтобы он в угоду моде расстался с тельняшкой, или, как говорили тогда — тельником, не могло быть и речи. Подобное перерождение он меньше чем изменой флоту не расценивал. Для него не имело значения, какие юбки, кофточки носила его возлюбленная, хотя, честно говоря, ему было приятно видеть ее нарядной, выделяющейся среди подружек. Ему льстило, когда дружки-приятели говорили: смотри, пришла твоя красавица Нора, и опять в шикарном платье! Он не только ничего не имел против ее увлечения, но даже клялся, что она будет у него всю жизнь ходить в «бархате и соболях», слышал он такую песню на Севере, где на годок остался после флота заработать на золотых приисках. Соболей он, правда, не дарил ей, а вот роскошную чернобурку привез. Отдал ему для будущей невесты таежный охотник, которого он защитил случайно от блатных в общежитии — иначе забили бы насмерть старателя и пушные трофеи, добытые за долгую сибирскую зиму, отобрали.
Познакомился Закир с Норой на балу во Дворце железнодорожников, училась она тогда в десятом классе, а он прибыл на короткую побывку после учений, на которых отличился; оставалось тогда служить ему еще год. Нельзя сказать, чтобы у них заладились отношения — ни писать не обещала, ни фотографии не дала, хотя и попросил. Но девичьим умом поняла, влюбился морячок. В нее влюблялись в ту пору каждый день, и она не удивилась, не обрадовалась. Живя на Форштадте, рано начав крутиться в «Тополях», она наслышалась о Закире-рваном с соседней улицы, о его похождениях, и знала Светланку Соколянскую, за которой он приударял до флота. Ей льстило, что такой авторитетный парень, как Закир-рваный, волнуется, говоря с ней, нравилось, что ей завидуют многие девчонки.
Десяти календарных дней отпуска оказалось вполне достаточно, чтобы уезжал бравый моряк без памяти влюбленный в стройную темноглазую школьницу, жившую на углу Чапаева и Оружейной, в старинном краснокирпичном доме, отстроенном тем самым прадедом, что некогда привез жемчужное ожерелье из Константинополя. Прадед и дед Норы торговали в крае чаем.
Фотографию Норы Закир все-таки увез с собой во Владивосток — не тот парень Ахметшин, чтобы не раздобыть карточку любимой. Не очень склонный к эпистолярному жанру, Закир несколько раз написал ей, но Нора ни на одно письмо не ответила.
— Приеду, разберусь, — мрачно говорил моряк товарищам по тесному кубрику, но фотографию над головой на стене не убирал.
Приехал Закир через два года, снова в канун новогодних праздников, и опять же на балу у железнодорожников подошел к ней, словно и не отсутствовал долгое время. Нора, как обычно, находилась в окружении друзей, поклонников, но моряк, не замечая их, увел ее танцевать. В тот новогодний вечер вокруг Норы образовалась пустота, куда-то вмиг подевались ухажеры. Нора вначале не поняла, что произошло, посчитала это за коварство соперниц, но одна подружка объяснила все очень просто.
— Закир вернулся, — сказала она ей, как несмышленышу. — Разве непонятно? Ахметшин устроился в таксопарк, откуда его и призвали на службу. Командование Тихоокеанского флота прислало благодарственное письмо коллективу, воспитавшему доблестного краснофлотца, рассказало о подвиге, за который их земляк награжден боевым орденом. Встретили его как героя, чему он весьма поразился, вряд ли сам сказал бы о награде.
В те дни из гаража горкома передали в таксопарк на баланс черный ЗИМ, — наверное, получили новую машину или новую модель «Волги». ЗИМ отслужил горкомовскому начальству лет семь, но, поскольку находился в одних руках, для таксопарка вполне годился. Претендентов на машину оказалось хоть отбавляй, но тут Ахметшин как бы выручил руководство, снял проблему — за то, чтобы отдать машину орденоносцу-краснофлотцу, проголосовали и в парткоме, и в профкоме.
С Севера парень приехал при деньгах — попал в удачливую артель, там, если подфартит, за год можно огрести больше, чем иногда за десять лет. Заработком он ни с кем не делился, хотя и рисковал головой, это сейчас, да и то робко, начинают говорить о рэкетирах, а рэкет существовал всегда, только не имел звучного иностранного определения, ставшего вдруг модным и у нас. Ахметшину еще до армии, зеленому парнишке, врезалась в память одна сцена.
Как-то он оказался в парке задолго до танцев и от нечего делать решил заглянуть в бильярдную. В дверях он наткнулся на старших ребят с Форштадта. Со многими из них у Закира сложились натянутые отношения, потому что он, как молодой волк-первогодок, определял свое положение в форштадтской стае, а тут позиции просто так не сдавали. Но сегодня он не узнавал задиристых парней, они словно сопровождали высокого официального гостя и, как всякая свита, ловили каждое слово худого, бледного парня в тесноватом бостоновом костюме.
Закир не знал Османа-Турка, но слышал, что тот со дня на день освободится из тюрьмы. Закир не хотел этой встречи, в будущем не рассчитывал ни с кем делить власть и влияние на Форштадте, такие честолюбивые замыслы зрели в его душе. Отступить, отойти куда-то в сторону не представлялось возможным, столкнулись лоб в лоб, и он оказался вынужден со всеми поздороваться за руку.
— Эх, выпить бы, отметить возвращение Османа, — оказал Федька-Жердь, накануне в пух и прах проигравшийся в карты.
Братия сидела на мели, оттого и смолчала. У Закира имелись деньги, но он не собирался их поить, он уже не считал их для себя авторитетом, уж лучше он своих молодых корешей уважит. Не глянулся ему и Осман-турок. «И этого задохлика с шальными глазами некогда боялся весь город?» — презрительно подумал он.
— Я угощаю, — сказал вдруг Осман небрежно, доставая из кармана пиджака пачку «Казбека», и худой рукой показал в сторону летнего буфета, водились некогда такие заведения во всех парках страны.
Закир отступил в сторону и хотел остаться в бильярдной, словно приглашение его не касалось, но Осман уловил его настроение и неожиданно произнес:
— А ты что, Рваный, не рад моему возвращению?
Вроде сказал обычные слова, ровным и даже ласковым голосом, но что-то похолодело внутри у Закира, — не зря, наверное, именем Турка блатные запугивали друг друга.
«Не лох, не лох, если сразу навел справки», — думал Закир, шагая рядом с Османом; значит, доложили о его амбициях, которых он, впрочем, и не скрывал.
В загородке летнего буфета на воздухе большинство столиков оказались заняты, толпился народ и у раздаточного окошка, подавали, кроме вина и водки, разливное бочковое пиво. Усадив шумную компанию за свободный столик, Осман сказал Закиру:
— Идем, поможешь мне, — и направился во двор, к заднему входу обшарпанного заведения.
Дверь оказалась распахнутой настежь, но на пороге стояли пустые ящики из-под вина. Осман небрежно отшвырнул их ногой в глубь подсобки. На шум, оставив клиентов, прибежал буфетчик, работавший в паре с женой.
— Салам алейкум, Шакир-абзы. Наверное, соскучились по мне? — спросил весело Осман и обнял потного лысеющего толстяка. Закиру показалось, что они давние знакомые.
— Вернулся, значит, — ответил тот без особого восторга, и, не зная, куда от волнения девать руки, мял грязный фартук.
— Отмотался, — бодро уточнил гость. — И первым делом решили с друзьями к тебе, обмыть, так сказать, возвращение в родные края. Обслужи по-быстрому, мы хотим еще на танцы попасть, обрадовать и прекрасный пол…
— Что подать? — спросил потерянно буфетчик.
— Нас шестеро. Значит, три пузыря водки, закуски как следует, имеем аппетит, а позже дюжину свежего пива из новой бочки, разумеется, с раками.
Шакир-абзы, хорошо знавший Закира-рваного, — он тут не раз гулял с друзьями, — метнулся на кухню и быстро принес поднос с закусками: крупно нарезанную колбасу, сыр, жирную копченую сомятину и малосольные огурцы и прямо из ящика достал три заказанные бутылки водки. Поднос с закусками он подал Закиру, а водку передал самому Осману. Закир чуть задержался, подумав, а вдруг Осману надо помочь рассчитаться, но тот вместо денег протянул буфетчику руку в наколках и, процедив небрежно «рахмат», не спеша двинул из подсобки.
Зная Шакира-абзы, о жадности которого ходили легенды, Закир потерял дар речи, но во дворе все же спросил у Турка:
— А деньги?
— Какие деньги? — не менее удивленно переспросил Осман. — Ты хочешь сказать, я не взял у него сдачи?
Закир растерялся пуще прежнего, подумал, что ловкие пальцы Османа, некогда начинавшего карманным воришкой в трамваях, а позже ставшего одним из известных картежных шулеров, уже успели вложить незаметно в карман буфетчика белохвостую — так прежде называли на жаргоне сторублевку.
Наконец до Османа дошло! Подобной непонятливости в Закире он никак не предполагал, и аж заколотился в смехе, бутылки в руках звенели так, что казалось, вот-вот разобьются.
— Ну, насмешил ты меня, Рваный, век не забуду! — и, погасив смех, стал утирать кулаком слезившиеся глаза. Затем, поставив бутылки на поднос Закира, по-мужски неловко державшего его на вытянутых руках, добавил: — Запомни, не я ему, а он мне должен по гроб жизни.
— Он что, проигрался тебе в карты? — не унимался Ахметшин.
— Какой ты, оказывается, Рваный, дурак, а еще намерен задавить всех на Форштадте. Зачем тебе власть, если ты даже барыге Шакиру, заплывшему от жира, платишь за выпивку?
— А что ты можешь ему сделать, ты ведь не торговый инспектор? Не мент?
— Многое, — ответил уклончиво Осман. Потом, хищно оскалив порченные цингой зубы, пояснил: — Послать, например, тебя с монтировкой в подсобку — за две минуты перебить три ящика водки, ему их никто не спишет. Или садануть по витрине — стекла-то нынче дороги. Да мало ли что, соображай…
Вот когда дошло до Ахметшина, почему наглый буфетчик лебезил перед Османом, — видно, знал, чего от него можно ожидать. Дефицитное пиво к столу подал сам Шакир-абзы. А когда он, пятясь задом от стола, любезно приглашал заходить Османа в любое время, Турок вдруг, словно вспомнив разговор во дворе, взвизгнул нервно:
— А сдачу?
Буфетчик, наверняка предполагавший подобный исход, извиняясь за память, протянул вору две аккуратно сложенные сторублевки. И Закир понял, что на Форштадт вернулся настоящий хозяин.
В тот пьяный вечер неожиданно для себя он как бы протрезвел от романтики лихой жизни, осознал, куда она может завести. Повезло ему и с призывом на флот.
Несколько лет спустя после этого вечера вся компания, гулявшая по случаю возвращения Османа-турка в «Тополях» у Шакира-абзы, попалась на дерзком вооруженном ограблении ювелирного магазина в Актюбинске. Клима и Федьку-Жердя в завязавшейся пальбе застрелили на крыше магазина, куда они успели прорваться, прикрываемые Османом, а остальные получили новые сроки.
Ахметшин не удивился, что возле артели золотодобытчиков крутились люди, подобные Осману, или, как их нынче величают, — рэкетиры.
На работу вербовали его с друзьями еще на флоте, за год до демобилизации. На золото, в тайгу, подписались они втроем — каким-то чутьем нашли друг друга. Один из них, Колька Шугаев, уже промышлял драгметаллом до службы. Третьим оказался Саркис Овивян из Карабаха, тому за годы службы так и не смогли подобрать парадную форму, все оказывалось и тесным, и коротким, хотя рядом служили отнюдь не лилипуты. «Вернусь домой, сошью форму на заказ в Одессе на память о флоте», — шутил он, и перед списанием на берег добился-таки у интендантов, чтобы выделили ему, как офицерам и генералам, материал для парадки на руки.
Удачливая артель оказалась немалой, пятьдесят два человека, и все безропотно платили дань пятерым бывшим уголовникам, работавшим рядом, бок о бок в родном коллективе. О том, что придется отчислять «дяде», и немало, стало ясно с первой получки, — за деньгами пришел к ним в балок сам пахан, старый лагерный волк. Вряд ли он ожидал, что через пять минут выскочит в бешенстве, изрыгая проклятия и угрозы.
— А это нэ хочешь? — спросил Саркис, продемонстрировав блатарю выразительно согнутую в локте руку. — Да разве ты нэ понимаешь, что я всю жизнь буду блэвать от презрения к сэбе, если стану делиться с тобой заработком?
Закиру вспомнился жирный, трясущийся от страха буфетчик; нет, такому он уподобиться не мог, да с ним на Форштадте не стал бы разговаривать ни один шкет, если бы узнал, что Рваный платил кому-то налоги. Шугаев держался спокойнее, праведным гневом не пылал.
— Здесь всегда так, закон тайги… — сказал он бесстрастно, философски, но уговаривать друзей смириться не стал, а после долгой паузы добавил: — Будем держать оборону, блатата бунта не прощает, — и, отодвинув доску обшивки балка над железной кроватью, достал короткий обрез. — Купил на всякий случай у Жорки с вездехода, говорит, в карты на постоялом дворе выиграл.
Шугаев — сибиряк, немногословный, но надежный парень: четыре года в морском десанте подтвердили это. Они не сомневались во флотском братстве, наверное, оттого и держались смело.
Наверное, если рассказать про их жизнь на золотом прииске писателю или режиссеру, захватывающая получилась бы книга или кинофильм. Целый год ни на один день не прекращалась борьба не на жизнь, а на смерть. Сгодилось тут все, хладнокровие и выдержка Шугаева, знание привычек и нравов блатных и отчаянная храбрость Ахметшина, и чудовищная сила Овивяна, и, конечно, их вера друг в друга, — пытались уголовники и клин вбить между ними. Долго они крутились возле Шугаева, и от дани клялись освободить, если отойдет от иноверцев, и на сибирское происхождение напирали, но не удалось ослабить морской узел, крепким братством наградил их флот.
И из горящего балка ночью не раз выскакивали, и с обрезом охраняли сон друг друга, а однажды, прямо за обеденным столом, сцепились в страшной рукопашной. Чудом вырвали дружки злобного механика с драги из рук Овивяна, — не умер, живучий, как собака, оказался, но в счет больше не шел, отбандитился, осталось четверо против них троих. Артель открыто не приняла их сторону, но, обремененные большими семьями, сибирские мужики сочувствовали морячкам, они часто подавали сигнал тревоги или тайком предупреждали о готовящихся кознях блатных. Это у них друзья разжились вторым обрезом и старым двуствольным винчестером. Ребята, наверное, остались бы еще на год, тем более хорошая деньга шла, но близилась амнистия, и они знали, что уголовники ждут подкрепления, готовы были взять любых мерзавцев в долю, чувствовали, уходит из-за моряков артель из-под контроля.
Вот с каким опытом жизни вернулся через пять лет Закир домой в Оренбург. За эти годы много воды утекло, изменился и Форштадт, поредела шпана, одни отсиживали долгие сроки в тех краях, где он добывал золото для страны, другие напоролись на нож в пьяной потасовке и успокоились навек, третьи угомонились, надорвав здоровье в тюрьмах и драках, а главное — потеряв влияние. Но что-то порочное, петушиное сидело в генах молодых форштадтцев, и много романтических легенд о давних похождениях ребят с родного Форштадта гуляло среди подраставших и находило в их сердцах жгучий отклик. Воровство, дерзкий грабеж, шантаж не привлекали молодых, — изменилось время, а вот лихой кураж, отчаянное хулиганство по-прежнему почитались высоко. И за пять лет отсутствия в этой среде не потускнело имя Закира-рваного, широкого, открытого парня, новоявленного Робин Гуда с Форштадта.
Изнемогая от тяжелого труда на золотых приисках и в долгие бессонные ночи с винчестером в руках охраняя сон товарищей от уголовников, он меньше всего думал о своем авторитете в родном городе и в мыслях не видел себя, как Осман-турок, в окружении свиты и телохранителей. Нет, такая перспектива его не прельщала. И в Сибирь-то поехал потому, что думал о нормальной жизни, хотел скопить денег, чтобы купить или построить дом и зажить своей семьей.
Нет, он не хотел, чтобы Нора носила ему передачи в тюрьму, ждала от него писем. Он помнит, как лет десять назад, — он еще учился в школе, — повесилась красавица Альфия с соседней улицы. Кто-то в очереди за шифоном зло крикнул, что она жена вора, и не место ей среди честных людей. По юности ее околдовал романтический образ Шамиля — по прозвищу Аркан, предшественника Османа-турка на Форштадте. Он казался ей таким всемогущим, а этот всемогущий не дожил даже до тридцати, да и треть отдал тюрьмам да лагерям. Нет, так бездарно сжечь свою жизнь Закир не собирался. Он мечтал иметь свой дом, жену, детей; женой он представлял только Нору, которая часто снилась ему.
Закир был признателен судьбе за то, что вовремя, пока не засосала трясина блатной жизни, не наделал непоправимых дел, что увидел истинное лицо Османа в тот вечер в «Тополях», представив и свой возможный конец. А ведь Турок стоял на самой высшей ступени уголовного мира, вор в законе, коих в стране всегда было наперечет. Нет, Закир никогда не хотел жить за счет страха людей и пить, и угощать друзей считал допустимым только за свои кровные, в этом никто бы его не переубедил. Ворованное, хоть и у вора, не доставило бы ему радости, тут у него сомнений не было.
За два года Нора из школьницы превратилась в красивую, обаятельную девушку. В институт она не поступила, — как и Закир в юности, спешивший утвердиться среди шпаны, — торопилась реализовать себя, свои способности в моде. Непонятно, откуда в этом провинциальном захолустье сформировался у нее незаурядный вкус, чутье, интуиция. И руки оказались золотыми, да и усердием бог не обидел, что для модистки очень важно. Планов поскорее выскочить замуж не строила, хотя поклонники не давали ей прохода.
«Стоит мне только захотеть…» — беспечно говорила она, озорно щуря глаза, своим менее удачливым подружкам. И те знали, что это не пустые слова.
Нравились Норе больше парни образованные, студенты, молодые инженеры и, конечно, ребята из окружения Раушенбаха, джазмены, — эти стиляги постоянно отирались в «Люксе»: что-то шили, подгоняли, укорачивали. О морячке, влюбившемся в нее на новогоднем балу, она забыла, хотя и получила от него несколько невнятных писем, пахнущих океаном, на которые и не подумала отвечать. Передавали дружки Закира ей и приветы от него, помнится, даже угрожали, говорили, поменьше крути хвостом, не пыли: вот вернется Рваный, он быстро твоим узкоштанным ухажерам даст окорот, но она по молодости ничего не принимала всерьез.
И вот Закир вернулся. То, что у парня серьезные намерения, Нора почувствовала сразу, ощутила и его влияние — куда-то вмиг подевались многочисленные ухажеры. Нет, вокруг нее не образовался вакуум, как на том новогоднем балу, когда Ахметшин заявился с Севера окончательно и подарил прекрасную чернобурку. Ее по-прежнему приглашали танцевать, но что-то изменилось в отношении к ней — погасли глаза у парней, что ли, а ей нравилось, когда на нее смотрели жадно, не скрывая восхищения, говорили комплименты.
Однажды в перерыве между танцами она пожаловалась Раушенбаху, руководителю оркестра, на свое нелепое положение незамужней вдовы, на что смешливый, ироничный Марик ответил не задумываясь:
— Нора, милая, что ты хочешь? На тебе же тавро: «Девушка Закира». Ты как любимая наложница шаха — за чрезмерное внимание к твоей особе вмиг сделают евнухом, с Закиром шутки плохи. Хотя к нам, музыкантам, он относится прекрасно, отчасти, наверное, из-за тебя. И потом, мы каждый вечер играем его любимое «Аргентинское танго», которое, как вижу, он танцует только с тобой. Честно скажу, вы неплохо смотритесь. Так что смирись, девочка, если не хочешь неприятностей… — и Марик поспешил к эстраде, где его уже ждали.
У Норы к Закиру было двойственное отношение: ей нравилось, когда он, особенно в ненастную погоду, подъезжал к салону на черном семиместном ЗИМе. Ныряя в теплое нутро лакированной машины, она ловила завистливые взгляды своих сотрудниц из ателье и даже просто проходящих мимо женщин. Нравилось ощущать на себе внимательный взгляд парня, — он всегда был готов прийти на выручку, поддержать, успокоить. Нравилась та независимость, с которой она могла держаться в молодежной среде, где во все времена самоутверждение давалось нелегко. Понимала, что многим обязана своему неожиданному положению — «девушка Закира». Она удивилась точному и хлесткому определению Раушенбаха — тавро Закира, потому что ощущала не только тавро на лбу, но и путы на ногах. Ее свободолюбивая душа противилась насилию, она пыталась вырваться из крепких сетей навязанного внимания, просто из чувства протеста, ведь ей исполнилось только девятнадцать!
Не нравилось ей, когда он лихо проносился мимо ее дома на трофейном мотоцикле БМВ, купленном на шальные северные деньги у отставного интенданта в чинах. Он позволял себе и в «Тополя» приезжать на вонючем драндулете (так называла она приобретение Закира) и даже предлагал ей прокатиться!
Ну, прекрасно сохранившийся БМВ еще куда ни шло, хотя она терпеть не могла ни мотоциклов, ни мотоциклистов… Бесило ее другое: умудрялся Закир и с гитарой приходить в парк. Тогда он почти не появлялся на танцплощадке, играл где-нибудь на боковой аллее для собравшихся дружков. В такие вечера она просто ненавидела его, гитару, а компанию возле него иначе как шпаной не называла, хотя там собирались разные люди. Играл Закир хорошо, и голос у парня был приятный. Так отчего же такое неприятие, доходящее до ненависти? Время было такое, когда гитару иначе как пошлым инструментом, атрибутом мещанства не называли. Играет на гитаре… Характеристика убивала наповал. Теперь-то это смешно слышать, но тогда…
С каким бы наслаждением Нора расколотила эту ненавистную гитару! Ей казалось, что он позорит ее перед всем светом, не меньше. Игра на гитаре, по ее тогдашним понятиям, причисляла Закира к парням из подворотни, отбрасывала к категории людей, с которыми даже общаться зазорно, не то чтобы любить такого. Если бы она могла предположить, что всего через пять-шесть лет этот инструмент ожидает такой невиданный взлет! Гитары просто сметут с эстрады всю медь оркестров. А тогда ей так хотелось, чтобы Ахметшин, как Раушенбах, солировал на саксофоне или играл, как Глеб Кастоян, на трубе, на худой конец, стучал на сверкающих перламутром ударных, как Талгат Ямбулатов. Говорила она ему об этом, предлагала переучиться, ведь Марик уверял, что у него отменный слух. Куда там, упрямый, как бык, он отвечал: