Илья плюхнулся рядом на жесткое сиденье и замер.
Довольно долго ехали молча; трамвай уже миновал три остановки, через одну — конечная.
Требич-Линкольн чувствовал все большее беспокойство.
«Или вытряхнуть его из вагона на следующей остановке к чертовой матери?..»
Но тут Илья нарушил затянувшееся молчание, громко воскликнув:
— Ни хрена не понимаю!
— Да в чем дело? — спросил Инокентий Спиридонович, ощутив вдруг острейшее любопытство.
— Ты, скажи со всей откровенностью, видел, как я в трамвай садился?
— Ты уже в нем был, когда я вошел.
— На какой остановке?
— «Заводской тупик».
— Так это же моя остановка! Мой дом через квартал! Нет, ни хрена не понимаю!..
— Чего ты не понимаешь?
— А то… Где я был? Откуда ему? Затмения… Слушай, давай поручкаемся? Я — Илья, если хочешь-Илюха. А ты?
— Иннокентий.
— Значит, Кеша? Давай пять! Рукопожатие оказалось крепким и долгим.
— Вот что, Илья. Сейчас конечная. Там я сойду. А ты оставайся, трамвай кольцо сделает, в парк пойдет, попроси кондукторшу на «Заводском тупике» остановиться…
— Это само собой! — нетерпеливо перебил Илья Иванов. — Я другого не понимаю.
— Чего именно?
— Да как объяснить?.. Я — и не я…
— Темно говоришь, Илья.
— А как по-другому обсказать? Понимаешь, Кеша… Ведь я есть… Нет, был… Злыдень я по всей округе. Так меня и кличут, особенно бабы да детишки: Зверь! Потому как весь я переполнен злостью — на весь мир. Все бы сокрушил к едреной фене. Ну… Ты понимаешь, драки всякие, безобразия… Пакость какую сотворить, хошь кому, — это милое дело. Особенно, если выпью. И свою половину, Марфу Ивановну — смертным боем, если под горячую руку, считай, через день. Только… Это все было… Раньше… И вот, представьте себе, будто из меня всю злобу вынули. Нету ее!
— Ничего не понимаю…
— А я, думаешь, понимаю? Вот щас… Нет у меня никакой злости! Нету! Ни на кого! А всем, кому зло сотворил… Упасть бы на колени и прошение вымолить…— Голос Ильи Иванова дрожал от переживания, в глазах блестели слезы. — И первая, перед кем покаюсь, — это моя Марфуша. Вот войду сейчас в дом и от дверей поползу к ней червяком. «Прости, — скажу, — Марфуша, прости…» Эх, гостинец бы какой ей… Первый раз в жизни. А то ведь все из дому таскал — на пропой.
Трамвай заскрежетал на повороте.
— Конечная! — мгновенно вышла из спячки кондукторша.
Требич-Линкольн вынул из кармана бумажник, извлек из него три десятирублевки и, не узнавая себя, можно сказать, изумляясь порыву, протянул их Илье Иванову.
— Для твоей Марфуши, на гостинцы. Ей отдай. Она лучше тебя распорядится.
— Да я…
— Увидимся — отдашь.
— Кеша, друг милый, теперя до гробовой доски, — отдам! Вот тебе крест святой! — Илья неумело, но истово перекрестился. — Пивную на Мыльной знаешь? Возле бани?
— Знаю.
— Там и свидимся. Я, считай, в пивнушке нашей — каждый вечер.
Трамвай остановился.
Выпрыгнув из вагона, Исаак Тимоти Требич-Линкольн, он же Иннокентий Спиридонович Верховой, увидел ярко освещенный трамвай, делающий разворот на кольце, и стремительно идущего по вагону к кондукторше Илью Иванова.
Удивительное дело! Эту, в общем-то, будничную картину он помнил всегда, всю оставшуюся жизнь. Она часто и постоянно, без всякого повода возникала в его сознании, ярко и контрастно: июльская темная ночь в Измайлове, ярко освещенный вагон трамвая, делающий крутой разворот по кольцу, и по нему идет мужчина, охваченный Божественным порывом сотворить Добро.
8.05
— Господин полковник, они в миле от нас.
— Что же, сержант Стоун, — Чарльз Мелл облизал вдруг высохшие губы, — займите место в укрытии, и когда они будут против нас, по моей команде — по три бойца на каждого…
Полковник не успел договорить.
— Скотина Чарльз! — зычно прозвучал резкий грубый голос. — Ты узнаешь меня?
По. приказу командира полминуты назад было разрушено гипнотическое поле, делающее шеренгу черных воинов невидимыми.
Теперь они стояли в тылу бойцов «Кобры», которые, все разом повернувшись, с изумлением, но без всякого страха смотрели на двенадцать безоружных мужчин в странных черных одеяниях средневекового покроя.
— Полковник Мелл! Так ты, ублюдок, узнаешь меня или от страха лишился памяти и наложил в штаны?
Исаак Тимоти Требич-Линкольн вышел из-за шеренги своего отряда.
Пала тишина.
Они смотрели друг на друга…
Получерный Маг вдруг испытал внезапный ужас, который в буквальном смысле слова парализовал его: у него не было ненависти к этому человеку, смотревшему на него пристально и с удивлением. Из жгучего красавца Чарльз Мелл превратился в пожилого тучного мужчину с дряблым морщинистым лицом, отмеченным следами всевозможных пороков, которому седеющие бакенбарды придавали нечто печально-комичное. Не мог Требич-Линкольн, глядя на полковника, возбудить в себе ярость и ненависть к британцам, так унижавшим и оскорблявшим его когда-то… Все покрылось пеплом. Горечь на душе.
«Да что это со мной? — ужаснулся Исаак. — Господи! Что со мной?.. Лида… Лидушка… Помоги мне!..»
И в этот момент полковник Мелл исторг победный
ВОПЛЬ:
— Узнал! Узнал! Это ты, жалкий, косноязычный венгерчик! Неужели ты, сукин сын? Здесь! Какой подарок! Вот и посчитаемся! Без всяких церемоний! Ребята! Черных комедиантов — в клочья! А венгерчика живым! Я с ним сам! Да быстро! Главное дело — рядом!
Ничего не оставалось Требичу-Линкольну — он сделал знак своему воинству:
«Рви!»
Он и раньше наблюдал подобные кровавые сцены, испытывая чаше всего удовольствие от этих зрелищ.
Но сейчас…
Это не было сражением. Побоище. Сладострастное избиение беззащитных неуязвимыми. Черные Воины с гиканьем, едва касаясь земли, ринулись к каменным глыбам, из-за которых выскочили бойцы спецподразделения «Кобра». На каждого из черных призраков бросились с победными криками по три или четыре бойца и…
Они превращались в кровавые куски — их разрывали на части руки, которым была дана черная, неимоверная сила.
Стоны, хруст костей, вопли ужаса и изумления — все смешалось в кровавый клубок, над раскромсанными кусками человеческих тел клубился пар, и над этим пиршеством Сатаны кружили Черные Воины, оторвавшись от земли, превратившись в огромных черных птиц. На них не было ран, к одежде и коже не приставала кровь жертв, а лица, искаженные сладострастием, наливались силой: пульсировали мышцами, вожделенно и судорожно дергаясь: они поглощали жизненную энергию растерзанных бойцов «Кобры», которые, скорее всего, так и не поняли, что же с ними произошло… Жуткое побоище не заняло и трех минут…
Требич-Линкольн в первые мгновения боя потерял из виду полковника Чарльза Мелла и теперь, оглянувшись, увидел его растерзанное тело на самом обрыве. Оторванная голова подкатилась к большому камню и смотрела на Исаака замершими глазами, в которых навсегда застыло только одно чувство — изумление.
Нечто содрогнулось внутри естества Требича-Линкольна, вспыхнуло жаром и мгновенно окатилось ледяным валом. Две стихии, два испепеляющих чувства, слившись в клубок, терзали его.
Он смотрел на мертвую голову полковника Мелла, и страдание, жалость, сочувствие, сожаление и угрызения совести тоской и раскаянием сжали сердце.
— Прости, Чарльз! Прости…— слезы текли по его лицу. И одновременно в душе поднимался ликующий огненный вал: отомстил! Отомстил! Всем британцам!..
Теперь черный вал поднимался в нем, разрастался. Поднимался, поднимался!.. Сейчас он накроет его с головой.
«Кеша! — сквозь гул и непонятный хохот долетел до него голос Лидуши. — Опомнись! Спаси себя и нашу любовь! Перекрестись на лик Господень!»
— Сейчас! Или будет поздно! — громко и грозно прозвучал голос над местом побоища, над которым высоко в безоблачном небе уже кружили грифы-трупоеды.
«Да! Да!.. Сейчас!..»
Требич-Линкольн оторвал взгляд оттого, во что превратился полковник Мелл, и осмотрелся по сторонам. Его отряд, выстроившись в шеренгу, стоял перед ним в нескольких шагах. Все Черные Воины напряженно смотрели на него, своего командира.
— Гим! Стакан воды! — приказал Исаак.
Походная кружка с водой из реки появилась перед командиром через мгновение. Гим поставил ее на плоский камень у ног Требича-Линкольна.
Из кожаного кисета, висевшего у него, как талисман, на шее, Исаак Тимоти достал квадрат плотной бумаги и маленькую колбу с белым порошком, закупоренную пробкой с хвостиком веревки.
Он поднес квадрат бумаги к глазам.
Над песчаным плато, над истерзанными телами бойцов спецподразделения «Кобра» и лужами крови, казавшимися черными, над неподвижной рекой с большими золотистыми рыбами прозвучало грубо и страстно:
Глео бод традо — Враты! Идо туб прэву — Враты! Мэб шеру кратэ — Враты!..
Требич-Линкольн выдернул пробку из колбы и высыпал порошок в кружку.
Порошок мгновенно растворился. Вода осталась бесцветной.
Исаак медленно выпил содержимое кружки. Жидкость была почти безвкусна, и только еле уловимый привкус серы присутствовал в ней.
Что-то взорвалось внутри командира отряда Черных Воинов, рассыпавшись огненными протуберанцами с черными оплывающими краями. Было мгновение, когда Исааку показалось, что его тело разрывается на части.
И он — по Человеческим понятиям — потерял сознание: Исаак потом не мог вспомнить ни того, что с ним происходило, ни своих чувств, ни ощущений. Просто некому было вспоминать: прежнего, единого Исаака Тимоти Требич-Линкольна больше не существовало; перед невозмутимой шеренгой Черных Воинов стоял окаменевший сосуд-человек с широко расставленными ногами, со страшными бельмами вместо глаз, и из его рта, все увеличиваясь и густея, выливалась струя белой субстанции, постепенно превращаясь в вертикальное плотное облако.
А через минуту или, может быть, две (в том измерении, где обретается Черное Братство, отсутствует время) рядом стояли двое — Требич-Линкольн, командир отряда черных воинов, под черной одеждой которого было вечно молодое, мускулистое, сильное и неуязвимое тело, и родившийся из вертикального плотного облака с туманно-прозрачными краями голый субъект пятидесяти пяти лет, худой, с ввалившимся животом, с дряблой кожей, с больной печенью от чрезмерного употребления алкоголя, с испорченным желудком — результат беспорядочного питания и пристрастия к жирной пище; он дрожал от страха, прикрывая детородный орган руками, пытался понять, что с ним случилось, где он, но тщетно…
А высоко в небе над Исааком Тимоти Требичем-Линкольном и Иннокентием Спиридоновичем Верховым появился крохотный черный треугольник, начал, увеличиваясь, колыхаясь, пикируя, спускаться, обратился в кусок черной материи, который наконец достиг земли, описал плавный круг, пеленая вздрагивающее тело. И сделался длинным плащом или тогой.
Гражданин Верховой судорожно вцепился в прохладную ткань, будто она была спасением, но продолжал дрожать.
На его плечо легла сильная властная рука. Он встретил сумрачный взгляд Черного Воина, бывшего в первом посвящении Требич-Линкольном. Но было в этом взгляде сочувствие.
— Я помогу тебе, брат, — сказал он, — выбраться отсюда. Куда ты хочешь?
— Домой…— пролепетал Иннокентий Спиридонова. — К Лидуше…
8.20
Да, было восемь часов двадцать минут утра 19 апреля 1928 года. Отряд Рериха — сам художник, доктор Рябинин, Портнягин и двенадцать монголов-воинов, — растянувшись цепочкой, на рысях следовал по тропе, петлявшей по берегу реки, то вплотную приближаясь к ней, то удаляясь — недалеко, в песчаное плато.
Николай Константинович ехал вторым за монголом Цабаевым, командиром охраны, и неотрывно смотрел вперед: казалось, горизонт приблизился: горная гряда с четырьмя вершинами-старцами, сидящими в позе лотоса, совсем близко — они на фоне ослепительно-синего неба, сверкая ледниками, были отчетливо, контрастно J видны; туман, окутывавший горы, окончательно рассеялся.
«Там, там тропа в Шамбалу, — учащенно стучало в груди сердце живописца, — Скоро! Рядом.-.. Скорее! Скорее!..»
Неожиданно лошадь Цабаева встала на дыбы и пронзительно заржала. Всадник еле удержался в седле и в ужасе закричал:
— Смотрите! Смотрите!
Уже ржали все лошади, пятясь, вставая на дыбы, шарахаясь в стороны.
Невероятную картину увидели и почувствовали все, кто был в отряде: им навстречу двигалась земля — камни, заросли высокой травы, сама тропа, по которой они совсем недавно беспрепятственно продвигались вперед. Твердь устремилась вспять, надвигаясь на отряд.
Лошади заметались, сбились в кучу, одна из них, с походной поклажей в двух кожаных мешках по бокам, была сбита с ног надвигавшимся на нее большим камнем.
Навстречу поднялся внезапный ураганный ветер, несший колючие волны песка. Засвистело в ушах.
— Держите лошадей! — услышал Рерих голос доктора Рябинина.
Живописец посмотрел вперед, чувствуя, что его лошадь стоит, подчинившись сильно натянутой узде, но они вместе медленно, неуклонно перемешаются назад, — да, он посмотрел в ту сторону, откуда совсем недавно звучал, как ему чудилось, зов. Он посмотрел туда и ужаснулся: горной гряды с четырьмя вершинами не было. Там, впереди и совсем близко, клубилось черное месиво туч, на глазах густея и надвигаясь на них. Черная масса туч занимала полнебосклона, и картина была апокалиптическая: в синем небе, вернее, в его половине, свободной от туч, сияло солнце. А вторая половина была заполнена черной грозовой мглой, навсегда спрятавшей от Николая Константиновича Рериха и тех, кто был с ним, дорогу в Шамбалу.
Шквал ветра усиливался: все вокруг свистело, выло, стонало, и ржание лошадей тонуло в этом хаосе звуков. Что-то кричали люди…
И все ЭТО продолжалось одну-две минуты. Никто из членов экспедиции и не пытался понять, что же случилось, потому что самым страшным и невероятным во всем, что творилось вокруг, было то, что земля под ними в буквальном смысле двигалась вспять, уходила из-под ног. Постичь происходящее было невозможно, и это повергало в шок.
Один лишь Рерих осознал главную причину разразившейся драмы его жизни: Шамбала, ее Владыки не принимают, отвергают его.
Уже все небо было черно и низко. И вдруг огромная вертикальная молния, скользнув толстым ослепительным жгутом с высоты, устремилась к земле, и через мгновение сокрушительный раскат грома прокатился над Гималаями, повторяясь многоголосым затихающим эхом.
«Наверно, так во Вселенной рушатся миры», — подумал Николай Константинович Рерих — он и в самых трагических обстоятельствах оставался художником, творцом.
Внезапно шквальный ветер стих, упала короткая тишина, и на землю, движение которой прекратилось, рухнул теплый прямой ливень, мгновенно успокоив лошадей.
Ливень продолжался несколько часов и прекратился так же внезапно, как начался, словно по приказу. Мгновенно исчезли тучи, в синем бездонном небе сияло полуденное солнце. Первое, что привлекло всеобщее внимание, была река: неузнаваемо преобразившаяся, многоводная, светло-коричневого цвета, она стремительно, шумно, вспениваясь бурунами на перекатах, мчалась в ту сторону, откуда пришел отряд Рериха.
И только сейчас Николай Константинович подумал, в крайнем изумлении:
«Да как же так? Почему я не обратил на это внимания сразу? Ведь та река, по берегу которой мы шли, река с медленной-медленной водой и странными золотистыми рыбами, вопреки всем земным физическим законам, текла, пусть черепашьими шагами, к тем горам, а не оттуда!..»
Рерих, преодолев в себе ужас, холод и отчаяние, посмотрел вперед, на юго-восток, туда, где…
Не было дальнего горизонта, не было горной гряды с четырьмя вершинами-старцами. И песчаного плато тоже не было.
Они оказались в узком распадке, который образовала эта бурливая река, вокруг громоздились дикие непроходимые горы, отвесными уступами поднимались вверх.
Пустынность, темно-коричневые тона, мощный гул реки. Все непонятным образом замерло.
«Здесь могут обитать только злые духи», — подумал живописец.
Отчетливая тропа шла по берегу реки, постепенно удаляясь на юго-запад, и Рерих уже знал: им указывают путь.
К нему подошел доктор Рябинин, сказал тихо:
— Надо выбираться отсюда.
— Да, — согласился он. — Пойдем по этой тропе. Она для нас. Как люди и лошади? Все целы?
— Исчез командир монголов Цабаев, вместе с лошадью. Скорее всего упал в реку — ведь он ехал первым.
Цабаев в Трансгималайской экспедиции Рериха был человеком Требича-Линкольна, тринадцатым Черным Воином в его отряде.
— Николай Константинович, — перебил Рябинин, — что это было?
— Не знаю! — резко ответил наш печальный герой. — В путь! В путь…
Через двое суток они настигли основную экспедицию на подходе к Шекар-дзонгу.
Когда в палатке Николай Константинович и Елена Ивановна остались одни, художник, обняв жену и неимоверным усилием воли сдерживая рыдания, прошептал:
— Лада… Лада, мы..
— Молчи! — Она прижала прохладную, душистую ладонь к его губам. — Я знаю. Мне было явлено. Ты жив… Ты вернулся. И это главное. Они тебя не убили…
— Кто? — удивился он.
Елена Ивановна не ответила. Посмотрев в глаза мужу долго, пристально, успокаивающе, она сказала:
— Мы не отступим, Николя! Мы продолжим наш путь!
Рано утром двадцать первого апреля 1928 года на стол в рабочем кабинете Фредерика Маршмана Бейли лег документ, который английского резидента в Индии поверг в состояние шока:
Донесение Срочно Строго секретно
Спецподразделение «Кобра» вместе со своим командиром, полковником Чарльзом Меллом, следовавшее за отрядом Р., бесследно исчезло в горах недалеко от озера Тенгри, ориентировочно 19.IV.28.
В тот же день отряд Р. из 17 человек неожиданно возник в лагере основной экспедиции в одном переходе до Ше-кар-дзонга, хотя ранее передвижения его по этому пути не наблюдалось. Этот факт и то обстоятельство, что горная местность, в которой исчезла «Кобра», неузнаваемо преобразилась (горные хребты, река, отдельные вершины поменяли свое местонахождение, или их просто не стало), говорит лишь об одном: в события вмешались силы, не известные нам и не имеющие научного объяснения.
Слаг 20.IV. 1928
Слаг был одним из трех агентов подполковника Бейли, сопровождавших Трансгималайскую экспедицию Рериха на всем пути ее следования.
Через два дня штабы всех родов войск Великобритании, части которых были выдвинуты на передовые рубежи в северо-западной Индии, получили зашифрованное распоряжение: «Операция „Молния“ отменяется».
Осуществление операции «Молния» — все было готово, ждали только приказа — означало бы начало войны с Монголией, что равносильно войне с Советским Союзом.
Это была бы война грандиозная по своим масштабам (она неизбежно перекинулась бы на Китай и Индию), война прежде всего за Тибет, а значит — за Шамбалу.
ЭПИЛОГ
Глава 1
Яков Григорьевич Блюмкин (1900-1929)
(окончание автобиографии)
Все, все, Яков Самуилович! Больше «докучать длиннотами», как вы вчера изволили выразиться, не буду. Краткая биография — значит, краткая. Прошу! Черт! Мысли путаются. Какое сегодня число? И озноб бьет. Да что это со мной?
Итак, на чем мы остановились?
Продолжаю утверждать и настаивать: в провале миссии Рериха в Тибете нет моей вины — никакой абсолютно! Я сделал все, что в моих силах. Но поймите, Яков Самуилович: на расстоянии, из Улан-Батора!.. Я просил, я умолял: мне опять надо быть при нем, рядом! Не вняли: «Вас в экспедиции раскроют англичане, и тогда рухнет все». Так считали и Бокий, и Трилиссер, и вы, Яков Самуилович! Да, да! Не отпирайтесь: и вы. Будь я рядом с Рерихом, я бы протащил его в Лхасу, уверяю вас! Да, и с Таши-ламой могло бы все получиться, не церемониться надо с ним было, а прижать…
Да, вспомнил! Сегодня 3 ноября 1929 года. Это вы мне сказали? В Москве холодина, то дождь, то мокрый снег. А в моей камере теперь жара: топят «по моей просьбе». Спасибо! Но зачем же так? К батарее не притронуться — ожог получишь. Или тоже — «из дополнительных мер воздействия» на подследственного? Да что такое? О чем это я?
Про монгольский период писать не буду — тошно. У меня, видите ли, невыносимый характер! Да с этими дремучими и упрямыми монголами любой взбесится!
А я, Яков Самуилович, все собирался в этих записях поведать вам о своей личной жизни: первая любовь, последняя, женитьбы, сын…
Но понимаю: это интересно только мне. Если интересно.
Ладно! Вы настаивали вчера. Или позавчера? Подробно о встречах с Троцким в Константинополе. Извольте! Но сначала разрешите вопрос: как бы вы поступили на моем месте? Я послан в Турцию для создания там нашей агентурной сети, я приступаю к работе, и, согласитесь, она у меня идет — простите за нескромность, как всегда, успешно. А в Константинополе оказывается опальный Лев Давидович, мой — таков факт истории — учитель в определенные годы. Да, не отрекаюсь: я и сейчас считаю товарища Троцкого выдающимся революционером, хотя и не разделяю его определенных взглядов, прежде всего на партийное строительство и перспективы мировой пролетарской революции. Но, Яков Самуилович, черт бы вас побрал! Он в Константинополе, я в Константинополе. И не встретиться? Просто как соратники по былой борьбе. Былой! А вы все в один голос: предательство! Да в чем тут предательство? Встретились, выпили, повспоминали. Ведь есть у Льва Давидовича заслуги перед пролетарской революцией! Былые, былые! Появись у меня возможность, я бы задал этот вопрос Сталину: «Иосиф Виссарионович, в чем Мое предательство? Умоляю: разъясните!..»
Из приказа ОГПУ 5 ноября 1929 г.
Осенью 1927 г. Блюмкин связывается с политическим центром троцкистской оппозиции и отдает себя в полное распоряжение троцкистского подполья, получив от Л. Д. Троцкого и Л. Сосновского директиву не выявлять своей политической оппозиции и использовать свое положение сотрудника ОГПУ в интересах контрреволюционной троцкистской организации. Блюмкин берет на себя роль предателя, информируя политический центр контрреволюционной организации о работе ОГПУ.
Весной Я. Г. Блюмкин, будучи за границей, вступил в личную связь с Л. Д. Троцким, высланным из пределов СССР за антисоветскую деятельность и призывы к гражданской войне. Блюмкин отдал себя и своего ближайшего помощника в полное распоряжение Л. Д. Троцкого, обсуждая с последним план установления нелегальной связи с подпольной организацией на территории СССР, планы организации экспроприации, и передал Л. Д. Троцкому сведения, носящие безусловный характер государственной тайны.
Возвращаясь в СССР, Блюмкин принял конспиративные поручения от Л.Д. Троцкого и вступил в нелегальную связь с остатками контрреволюционного подполья в Москве, пытаясь выполнить взятые им на себя обязательства.
Опасаясь ареста, Блюмкин пытался скрыться из Москвы, но был задержан на вокзале.
Объединенное государственное политическое управление, стоящее на аванпостах пролетарской диктатуры, никогда еще не имело в рядах стальной чекистской когорты такого неслыханного предательства и измены, тем более подлой, что она носит повторный характер62.
Боевой орган пролетарской диктатуры не допустит в своей среде изменников и предателей, подрывающих дело защиты пролетарской революции. ОГПУ с корнем будет вырывать всех тех, которые в деле борьбы с контрреволюцией проявят колебания в сторону и в интересах врагов пролетарской революции…
Зам. председателя ОГПУ Г. Ягода
Что такое? Весь день беготня по коридору. Чего они там суетятся?
Почему так колотится сердце? Почему…
На этом обрывается автобиография Якова Григорьевича Блюмкина, над которой он корпел по просьбе следователя, товарища Агранова в октябре-ноябре 1929 года в камере № 14 внутренней тюрьмы ОГПУ на Лубянке.
В замочной скважине двери гремит ключ.
В камере появляется Яков Самуилович Агранов, сурово-торжественный и скорбный. В его руке лист бумаги.
— Что?.. Что такое?.. — Блюмкин шарахается в дальний угол и зачем-то закрывает лицо руками, будто сейчас его начнут бить. Озноб пробегает по телу, металлические зубы непроизвольно отбивают дробь.
— Только что закончилось заседание судебной коллегии ОГПУ. — Голос следователя бесстрастен и сух. — На нем, гражданин Блюмкин, рассматривалось ваше дело. Обвинение было предъявлено по статьям 58-10 и 58-4 Уголовного кодекса Российской федерации. Мне поручено зачитать вам выписку из протокола заседания коллегии.-¦ В руках Якова Самуиловича шелестит лист бумаги. Он читает медленно, с явным сладострастием в голосе: — «За повторную измену делу пролетарской революции и Советской власти Блюмкина Якова Григорьевича расстрелять. Приговор в исполнение привести немедленно. Дело сдать в архив».
Товарищ Агранов медленно сворачивает лист бумаги вчетверо, небрежно засовывает его в карман кителя.
— Сейчас, гражданин Блюмкин, за вами придут. — И Яков Самуилович направляется к двери камеры.
— Как?.. — Блюмкин по-прежнему стоит в дальнем углу, прижавшись к стене и обвиснув безвольным кулем. — Сейчас?..
Яков Самуилович, находясь уже в открытой двери, оборачивается, смотрит на свою жертву брезгливо и без искры сочувствия и говорит, цедя слова сквозь зубы:
— Дурак ты, Яшка! Дурак, потому что трепло и хвастун. Прощай!
Дверь захлопывается. В замочной скважине гремит ключ.
Темное бешенство охватывает Блюмкина — оно обратная сторона животного страха и ужаса, растворивших в себе нашего обреченного героя без остатка.
Он мечется по камере, стучит головой в стену— кровь уже стекает по разбитому лбу, он грохает в железную дверь кулаком, ногами, коленями и кричит звериным утробным ГОЛОСОМ:
— Меня?.. Революционера с пеленок — в расход? Да я всю жизнь — делу революций!.. Без остатка!.. — Дверь содрогается под ударами. — Апелляция! Подаю апелляцию! Мне есть что сказать! К Менжинскому! Ведите меня к Менжинскому!
В двери отодвигается металлическая заслонка, в квадратном отверстии — круглая крестьянская физиономия красноармейца. Грубый голос:
— Не безобразь! Жди. Щас тебя успокоют.
— Ах ты, скотина! Щенок! Да ты в пеленки гадил, когда я…
— Полно вам, Яков Григорьевич! — прерывает вопли Блюмкина сочувственно-знакомый насмешливый голос. — Право, не узнаю вас. Нельзя же так терять лицо! Подумаешь — смерть!..
Революционер-террорист; бывший суперагент ОГПУ резко поворачивается.
На его арестантской кровати, вытянув длинные ноги, сидит «черный человек», или Цилиндр — выбирайте имя по вкусу. Впрочем, лучше Цилиндр. Потому что куратор Блюмкина из Черного Братства одет, надо полагать, соответственно церемонии, которая предстоит: черный смокинг, черный цилиндр на голове, подчеркивающий мертвенную бледность выразительного лица, белая кружевная манишка, на руках — белые перчатки, в петлице смокинга с длинными фалдами — темно-бордовая гвоздика.
— Вы? Я рад! Рад…
— Чему же вы так радуетесь, Яков Григорьевич?
— Ну… Ведь вы все можете…— Безумная надежда: «Буду жить! Буду! Буду!»— переполняет Блюмкина, и он уже готов заключить в объятия своего спасителя, но в его воспаленном сознании звучит строго и даже брезгливо: «А вот этого не надо». — Вытащите меня отсюда, умоляю. В третий и последний раз…
— Не в моих силах, — вздыхает Цилиндр искренне. — Во-первых, увы! — далеко не все мы можем. Во-вторых… Действительно, мы, Яков Григорьевич, намеревались поработать с вами еще лет двенадцать-тринадцать. Ваш окончательный переход к нам планировался во время большой войны, вам предстояло оказаться в тылу так называемого врага. В Берлине, покушение на Гитлера… Впрочем, об этом мы в России пока никому ничего не говорим. Так вот… Во время этого неудачного покушения… Что поделаешь, придется без вас. Кое-что подправим в мировой истории…
— Да о чем это вы? — не выдержал смертник из камеры № 14.
— А! Так… Мысли всякие одолевают. — Цилиндр встал с кровати, сильно потянулся — должны были бы хрустнуть косточки, но ничего не хрустнуло. — Сколько же с вами неприятностей, однако! Словом, я уже сказал, не все — увы и ах! — мы можем. Мешают! Мешают всякие там в белых одеяниях. Ладно! Это вечно, как мир. В-третьих, мы не в силах упразднить вселенский закон… А надо бы! Надо! — Цилиндр явно пришел в состояние крайнего раздражения. — Закон этот, милостивый государь, — определенная свобода индивидуума, которую мы не можем запретить. Свобода в желаниях и поступках. А я, будь моя водя, непременно запретил бы! Прежде всего для таких субъектов, как вы, Яков Григорьевич! Да, да! Для вас! — Цилиндр быстро прошелся по камере несколько раз. От него веяло ледяным холодом. — И прав этот ваш так называемый следователь Агранов… Между прочим, порядочная скотина.
— Скотина! Скотина! — завопил Блюмкин, размазывая по безумному лицу слезы. — Скотина!..
— Пожалуйста, Яков Григорьевич, — поморщился Цилиндр, — без истерик. Только этого нам не хватало. Так вот, прав господин Агранов: трепло вы и хвастун, каких свет не видел. Нет, надо же! Так бездарно использовать свободу! И нам все карты смешали! Ладно! Все! — остановил себя посланец «черного братства». — Я здесь, с вами в этот скорбный час, чтобы поддержать, утешить…
— Утешить? — вырвалось у Блюмкина, и опять нелепая надежда на спасение затеплилась в его помутненном сознании.
— Да, утешить! Только не стройте, пожалуйста, никаких идиотских иллюзий: сейчас вас расстреляют…
— Что-о-о?..
— Да, да! Преспокойно расстреляют. Но Яков Григорьевич, поймите вы, дорогой мой: смерти нет! Вовсе нет — ни для черных, ни для белых, ни, следует добавить, для красных! — Цилиндр вдруг расхохотался. — И я вам скажу — напрасно это…
— Что напрасно? — понуро спросил Блюмкин.
— Что окончательной смерти нет, например, для таких «красных», как вы. Уж больно с вами много хлопот, но оставим пока эту абстрактную философскую тему. Потом, на досуге… Словом, Яков Григорьевич, сейчас вы вовсе не умрете. Вас ждет всего лишь переход в новое состояние. Эфирное, если угодно. Как тут у вас все это называют? Всякие тонкие энергии. А! Долго и скучно объяснять. Еще совсем немного, и все сами испытаете.