Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Искушение учителя. Версия жизни и смерти Николая Рериха

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Минутко Игорь / Искушение учителя. Версия жизни и смерти Николая Рериха - Чтение (стр. 2)
Автор: Минутко Игорь
Жанры: Биографии и мемуары,
История

 

 


В 1913 году я успешно закончил Талмуд-Тору, и передо мной открылась возможность поступить в гимназию или реальное училище. Но, уважаемые граждане и товарищи, не тут-то было! Дальнейшее образование требовало денег, а их у нас не имелось, хотя мой старший брат и сестра уже работали. Но средств хватало только на довольно скудную жизнь. Словом, мое дальнейшее образование откладывалось до лучших времен. Или, как говорят русские, не с нашим рылом в калашный ряд.

Я пошел работать, и получилось так, что стал электромонтером — мастерство я осваивал постепенно, на разных предприятиях: сначала в электротехнической конторе Карла Франка (у этого господина, который во гневе страшно выкатывал глаза и топал ногами, я прослужил не больше месяца: с детских лет не выношу, когда на меня орут), потом в мастерской Ингера, где я задержался до 1916 года. Днем я монтировал электропроводку в частных домах и всяческих учреждениях, получая от двадцати до тридцати копеек в день, что, смею вас заверить, по тем временам совсем неплохо. По ночам занимался ремонтом вагонов в Ришельевском трамвайном парке Бельгийского общества, а в выходные дни превращался в подручного электротехника в одесском русском театре, и с того времени родилась у меня неистребимая любовь к театру, актерской среде, к запаху и хаосу кулис, а если шире — вообще к искусству и литературе. И сейчас я думаю: если бы не вся эта заваруха, начавшаяся в феврале 1917 года… Может быть, стал бы я драматургом или сочинял романы из такой пестрой и красочной жизни еврейского народа, живущего в России. Как мой первый учитель Менделе Мойхер-Сфорим. И стал бы я… Все, все!.. Виноват. Есть во мне эта чисто российская маниловская мечтательность. С кем поведешься…

В 1916 году я перешел — по причине более высокого заработка — на новую работу: стал электротехником на консервной фабрике братьев Авич и Израильсона. И таким образом, граждане и товарищи новой социалистической России,-получается, что электротехническим делом я занимался вплоть до Февральской революции 1917 года, получив к тому времени квалификацию подмастерья. Негусто, конечно. Но не взыщите: сделал, все что мог.

Впрочем, наверняка на ниве электротехнического поприща я мог бы достигнуть большего, если бы не главное мое призвание, которым оказалась — от судьбы не увернешься — революционная и политическая борьба.

И на эту стезю (пытаюсь быть объективным) меня толкнули жизненные обстоятельства: я мужал в социальной среде, в которой народ — не только мои соплеменники-евреи, но и русские, украинцы, греки, молдаване, то есть низы одесского общества — жили в крайней нужде и угнетении.

Первыми моими наставниками на этом пути были брат Лев и сестра Розалия, которые еще в 1903 — 1904 годах примкнули к социал-демократам, я бы сказал, к умеренному их крылу. Как теперь понимаю, их идеалом был западноевропейский парламентаризм, то есть путь к справедливому обществу через мирную парламентскую борьбу.

Мне же казалось, что для России парламентаризм не подходит: пока раскачаешь эту махину дебатами и политическими спорами… Революция — вот быстрый и радикальный путь в достойное будущее. Четырнадцатилетним мальчишкой я познакомился с тактическими лозунгами социалистов-революционеров, и партия эсеров стала моей партией — я не изменил ей до самого конца, до разгрома нашей организации большевиками в 1918 году.

Уже началась первая мировая война, когда я познакомился с товарищем Гамбургом. Под этим псевдонимом скрывался студент-эсер Горожанин. Впрочем, это тоже псевдоним. Настоящая фамилия первого моего революционного поводыря — Кудельский5 Валерий Михайлович. Этот человек принимал меня в партию социалистов-революционеров. С ним я начинал свою революционную деятельность: мы вместе организовали нелегальный кружок из студентов Малороссийского университета, в котором изучали программу тактики и стратегии эсеровской партии — мы готовились к неминуемой, по нашему убеждению, революции. Лично я просто физически чувствовал ее приближение, будто жар праведной классовой борьбы касался моего лица.

И революция, граждане и товарищи, грянула!

Только надо сделать одно отступление перед тем, как перейти к революционным событиям.

Повторюсь: наверняка в другой, мирной Российской империи первой четверти двадцатого века я выбрал бы другую профессию. Я стал бы писателем. Работая, занимаясь делами подпольного студенческого кружка, изучая народовольческую литературу, которой я в ту пору увлекся (особенно покорила меня грандиозная фигура Андрея Желябова), я сделал первые, пусть робкие шаги на литературном поприще: по ночам писал стихи. Мне удалось опубликовать несколько стихотворений в журнале «Колосья», в детской газете «Гудок» и одно даже в еженедельнике «Одесский листок», самым популярном издании города. Короткие, правда, стихотворения. Но ведь дело не в количестве строк, верно? Впрочем, судите сами:

И в некий Час, Когда за мной Слетит на Землю Ангел Смерти, Я вздрогну от его: «Поверьте, Пора домой».

…Итак, грянула Февральская революция 1917 года.

Мне семнадцать лет. Я агитатор первого Совета рабочих депутатов: «Товарищи рабочие (биндюжники, рыбаки, матросы, железнодорожники…)! Все, как один, в революционные ряды бойцов за всемирное братство людей труда! Смерть капиталистам-эксплуататорам!»

И тут неожиданное известие из местечка Сосница Черниговской губернии: умер мой дед по отцовской линии и оставил своему любимому внуку, то есть мне, наследство — триста рублей. Состояние! Еду в Сосницу, бросив все революционные дела. Не еду — пробираюсь: поезда ходят нерегулярно или совсем не ходят, кругом шныряют банды всех оттенков — зеленые, красные, Маруськи-Грешницы, Борьки-Костолома; грабежи, убийства, горят барские усадьбы…

Все-таки добираюсь до Сосницы, получаю дедово наследство, которое, однако, изрядно обесценилось, — буквально все цены подскочили в несколько сотен раз. Тогда я впервые услышал это слово: инфляция.

Одесса далеко — не доберусь. Поближе — Харьков.

Туда и подался. Мама моя родная! Что же творится во второй столице той самой Украины, которая, оказывается, жаждет самостийности! И об этом кричат все местные газеты. Что интересно: и по-украински, и по-русски. Содом, конец света. Нет, не буду описывать революционный Харьков — нет нужных слов: их еще не придумали люди. И как бы сказала моя мама — кушать хочется.

Ищу работу. Нахожу: я — конторский мальчик, то есть на побегушках в Торговом доме Гольдмана и Чапко. Миска супа и кусок хлеба обеспечены. И жилье: в конторе есть чуланчик, в нем тюки со старыми бухгалтерскими книгами, на них мешок с прошлогодней соломой: сплю в обществе мышей, но хоть тепло — май. А вы знаете, что такое май на Украине? Нет, вы не знаете… Дописывайте сами в стиле Николая Васильевича Гоголя. Ладно… но что же дальше?

И тут находят меня, представьте себе, местные эсеры, соратники по классовой борьбе. Как находят? Кто сказал? Загадка. До сих пор загадка с явным привкусом мистики и чертовщины. Нашли — и сразу в дело: оказывается, грядут выборы в Учредительное собрание и надо агитировать за наших кандидатов, прежде всего среди крестьянских масс, интересы которых, к немалому моему (следствие политического невежества) удивлению, выражает наша партия… Совершенно нетронутый, девственный пласт народной жизни — в смысле пробуждения революционного сознания. И будить его надо не где-нибудь, а во глубине России.

И оказываюсь я… Никогда не догадаетесь, где. И не пытайтесь угадать. В Симбирске! Да! И еще раз — трижды да! На родине вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина (о чем, впрочем, тогда я еще не ведал). Буквально охрип на митингах и собраниях и в самом Симбирске, и главное, в окрестных селах. Получается! Более того: аплодируют, крики «ура», восторги: «Качать Кучерявого!» На самом деле у меня тогда была роскошная шевелюра. Не то, что сейчас… Укатали Сивку крутые горки, как говорят русские товарищи по классовой борьбе. И тут происходит уж совсем невероятное: меня выбирают (не забывайте — семнадцать лет пареньку) в симбирский Совет крестьянских депутатов. И уже в этом новом качестве товарищи направляют меня в уездный городок Алатырь: там, разъясняют они, крестьяне — уже абсолютная темнота, а в смысле понимания текущего политического момента — конь не валялся. Еду! Опять выступления на деревенских сходках — то я на телеге, то на паперти церкви, то на крыльце помещичьего дома, который реквизирован беднейшим крестьянством (и разграблен, надо признаться), а хозяин-барин сгинул неведомо куда. Мой главный тезис:

— Запомните, мужики: есть в России только одна партия, которая защищает ваши интересы, — это мы, социалисты-революционеры!6 И потому на выборах в Учредительное собрание голосуйте за наш список! И опять: «Ура!», «Даешь эсеров!»,

«Землица — наша!» А в моей молодой груди бушуют радость, подъем и убеждение пополам с удивлением: «Умею с российским крестьянством разговаривать!»

И во время одного такого митинга — весть, как молния: в Питере большевики власть взяли!

Товарищи, которые со мной на агитацию в такую даль приехали, в один голос:

— В Петроград! На баррикады! Вся власть Советам! А я… И не знаю, как объяснить. Сердце заныло: домой, в Одессу, к маме.

До родного города я добрался в сентябре 1917 гола. Каштаны на Дерибасовской были уже в пурпурных с коричневыми краями листьях, на море бушевали осенние штормы, иногда ложились густые туманы, и непонятно было, где ревущее море, где небо, где земля. На Привозе продавали огромные полосатые арбузы из Херсона, копченую серебристую кефаль, черный виноград «Изабелла», пахучие серо-желтые плитки подсолнечного жмыха, которые одесситы приобретали особенно бойко — начались перебои с хлебом. С десяти часов вечера объявлялся комендантский час. В оперном театре давали «Евгения Онегина», и Ленский на дуэль выходил с красным революционным бантом на груди, а на Потемкинской лестнице в середине дня, если пригревало солнышко, в серые гнезда собирались беспризорники. Когда я возвращался домой поздно вечером — с митинга или с занятий боевого отряда, где бойцами были большевики и эсеры (мы совместно готовились к боям за Советскую власть в Одессе, понимая, что без баррикад не обойтись), мама, встречая меня, голодного, грязного после занятий на плацу стадиона бывшего клуба «Генрих Вайтер и К°», с кобурой револьвера на боку, — бедная мамочка обнимала младшего сына и плакала.

— Чует мое сердце — ты, Яшечка, пропал! Ваша окаянная революция раздавит тебя, как не знаю кого. Как клопа в спальне толстой Блюмы, — Блюма, торговка парфюмерией с лотка у кафе «Грезы», что возле Люка на Приморском бульваре, была нашей соседкой. — Ты видел, сколько у нее раздавленных клопов на стене с картиной «Волхвы с дарами Христу»? И этот твой револьвер! Ты что, собираешься убивать живых людей? Я ненавижу его!..

А я его любил. Я гордился своим револьвером. Я уже знал, какая в нем заключается сила. И власть, граждане и товарищи! Власть, которая…

Фу ты! Ключ гремит в скважине двери. Обед позади, прогулка была, ужинать рано. Значит, опять на допрос. Хорошо, что сижу на родной Лубянке. Пока… Кое-кто из бывших товарищей здесь. Бумагу и карандаш дали: «Все подробно, автобиографию от „а“ до „я“. Будет исполнено, гражданин начальник! Что? Да иду же… Я вам не Ванька-Встанька. Вот… Поднялся. Только число поставлю. Для истории.

18.Х. 1929. Лубянка, ОПТУ, внутренняя тюрьма, камера № 14».

Будет ли у Якова Григорьевича Блюмкина в нашем правдивом повествовании время, вернее возможность, дописать свою кроваво-романтическую автобиографию? Кто знает… Поэтому доведем жизнеописание нашего героя хотя бы до мая 1918 года, когда начались уже известные читателям события в Москве.

Итак, Одесса осенью 1917 года. В портовом городе начинаются революционные бои за власть: «Да здравствуют Советы рабочих, солдатских, матросских и крестьянских депутатов!», «Хай жывэ самостийна Украина вид Кыева до Бэрлыну!»

В январе 1918 года в результате жестоких уличных боев большевистско-эсеровских отрядов с войсками Центральной рады и гайдамаками в Одессе устанавливается Советская власть, и бесстрашный, яростный, переполненный революционным энтузиазмом Яков Блюмкин в гуще событий.

Но не только революция сотрясает страну — продолжается Первая мировая война, и новорожденная республика Советов в критическом положении: на Украине части совсем недавно созданной Красной Армии ведут тяжелые бои с наступающими войсками Германии, которые действуют в союзе с Центральной радой. И солдаты на фронтах не знают, что в Брест-Литовске уже начались сепаратные переговоры с немцами. «Только заключив немедленный мир, — убежден Ленин, — на любых условиях, мы спасем революцию».

Яков Блюмкин записывается добровольцем в матросский «железный отряд» при штабе 6-й армии Румынского фронта, участвует в кровопролитных боях; его отряд вливается в 3-ю Украинскую армию.

Двенадцатого марта 1918 года (обратите внимание: 3 марта уже подписан Брест-Литовский сепаратный договор, но его условия, тяжкие и позорные для России, еще не действуют) 3-я армия оставляет Одессу и спешно, почти панически отступает к Феодосии, двигаясь в Крым несколькими колоннами.

Наш герой, уникальный в своем роде — восемнадцать лет, не забывайте! — стремительно движется вверх по лестнице военной карьеры: в Феодосии его вводят в Военный совет армии в качестве комиссара, через неделю он становится помощником начальника штаба. В начале апреля 1918 года Яков Григорьевич Блюмкин — начальник штаба 3-й Украинской армии. Согласитесь: впечатляет!

И тогда, в апреле восемнадцатого года с юным красным командиром происходит странный, необъяснимый случай. Или событие. По всем материалистическим законам (а был Яков Блюмкин в своем мировоззрении материалистом, атеистом, ни в какого бога не верил, религия для него была, по Марксу, «опиум для народа»; впрочем, он серьезно не размышлял на подобные темы: не до того, другое захватило нашего героя) — так вот, по правилам материалистического пребывания человека на земле должна была в ту теплую апрельскую ночь оборваться жизнь Якова Блюмкина. А случилось это в маленьком татарском селе Коктебель на берегу голубой бухты, в двадцати верстах от Феодосии. Пришло донесение, что там в своем доме некий поэт Максимилиан Александрович Волошин укрыл нескольких контрреволюционеров, которых разыскивала местная ЧК. Туда и отправился краском Блюмкин с небольшим отрядом верных бойцов — бесстрашный революционер был весьма склонен к всяческим приключениям, ибо в одной из своих ипостасей, может быть, основной, был авантюристом.

Но нет! Пожалуй, об этом мистическом событии пусть расскажет сам Яков Блюмкин. Если будет тому благоволить Судьба. Если у нашего героя будет на это время.

Все в руках фортуны, дамы и господа!

Из Феодосии 3-я армия с жестокими боями отступает к Харькову — через Лозовую, Барвинково, Гусаровку, Никитовку, Славянск.

В Славянске к начальнику штаба армии инкогнито, ночью прибывают двое в штатском, товарищи по партии эсеров. Короткое тайное совещание. Яков Блюмкин берет троих своих верных бойцов из числа штабных ординарцев, на несколько дней передает бразды правления своему заместителю, и конный отряд из шести человек исчезает в теплой апрельской ночи.

В Харькове происходит вооруженное нападение на Государственный банк. Захвачено четыре миллиона рублей: «На нужды революции», — говорит руководитель экспроприации Яков Блюмкин директору банка, который уложен на пол лицом вниз и — «Руки на голову!», а к виску дрожащего, весьма полного господина приставлен так любимый нашим героем револьвер.

Свидетельствует П. А. Зайцев, начальник Одесского военного округа в ту революционную пору: Блюмкин предложил командующему Третьей армии П. С. Лазареву взятку в десять тысяч рублей, столько же намеревался оставить себе, остальные деньги он собирался передать партии левых эсеров. Под угрозой ареста Лазарев потребовал, чтобы уворованные деньги были возвращены в банк. Блюмкин подчиняется, но банку возвратили только три с половиной миллиона рублей. Куда подевались остальные пятьсот тысяч рублей, выяснить не удалось.

Но самое невероятное (впрочем, почему невероятное?..) в этой истории заключается в том, что красный командир Яков Григорьевич Блюмкин отделался легким испугом. Если вообще испугался. Ведь человек он бесстрашный.

В начале мая 1918 года 3-я Украинская армия республики Советов была расформирована, и наш опасный герой, как уже знают читатели, объявляется в Москве, поступает в распоряжение Центрального комитета партии левых эсеров, который (хлопотами В.А. Александровича, члена ЦК эсеровской партии и одного из заместителей председателя Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией) рекомендует его для прохождения службы в ведомстве товарища Дзержинского. И буквально через несколько дней на новом поприще Яков Блюмкин уже стоит во главе только что созданного отдела по борьбе с международным шпионажем.

Шестого июля 1918 года была суббота. Утро разгоралось солнечное, безветренное, обещая жаркий летний день.

Всю ночь Яков Блюмкин и Николай Андреев не спали в своем номере гостиницы «Эллит», готовились к «акции», пили крепкий чай, возбужденно спорили, переходя с высоких тонов на свистящий шепот, много курили, и в горле у обоих першило от табачного дыма.

Потом — было около трех часов ночи — Яков сел писать письмо-завещание другу, бывшему эсеру, покинувшему ряды партии, имя которого архивы не сохранили.

В пять утра Николай Андреев отправился в Первый дом Советов7, там жил П. П. Прошьян, член ЦК партии левых эсеров, у которого надлежало получить «средства», необходимые для осуществления «акции». И за ним Яков согласно разработанному плану заедет уже на машине, полученной в ЧК.

В дверях Яков Блюмкин остановил боевого товарища:

— Подожди, Коля. Давай на всякий случай простимся здесь. Дальше везде мы будем на людях.

— Да… Простимся! — голос молодого человека сорвался. Было Николаю Андрееву в тот год девятнадцать лет: невысокий, рыжий, худой, он ходил по-матросски, вразвалку, и походка совсем не вязалась с его хилым обликом.

Они крепко обнялись и так постояли несколько мгновений молча.

Николай ушел. Яков Блюмкин прошелся по комнате, возник у распахнутого окна. Их номер был на втором этаже, и окно выходило в захламленный двор. Судя по резкой тени, упавшей на одну половину двора, солнце уже поднялось.

«У меня еще три часа времени. Может быть, поспать?»

Яков упал на кровать, не раздеваясь, в ботинках. Пружины мягко покачивали.

«Я на самом деле засыпаю, — подумал юный террорист. — Нет, нельзя…»

Он резко поднялся и начал медленно ходить из угла в угол — как заведенный.

В девять утра он был в своем кабинете на. Лубянке, вынул из стола папку с делом Роберта Мирбаха (протоколы допросов, переписка с генеральным консульством Королевства Датского об арестованном ЧК офицере австро-венгерской армии, Датское консульство по просьбе германского посольства взяло на себя все переговоры; тут же находилось и «обязательство» Роберта Мирбаха сотрудничать с Чрезвычайной комиссией), и положил папку в портфель.

Далее его путь лежал в общую канцелярию, где по случаю субботы оказалась только дежурная секретарша, миловидная барышня с кукольным лицом и роскошной грудью.

— Мне, пожалуйста, бланк комиссии, — спокойно и строго сказал Блюмкин. — Надо составить важный документ.

Бланк с пугающим грифом вверху: «Всероссийская чрезвычайная комиссия по…» — он тут же получил, вернулся в свой кабинет, заправил бланк в пишущую машинку и, сосредоточившись, отстукал — медленно, ударяя по буквам одним пальцем:

Всероссийская чрезвычайная комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с господином германским послом в Российской республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к господину послу.

Председатель ВЧК:

Секретарь:

Подпись секретаря Ксенофонтова довольно умело тут же подделал сам Яков Григорьевич — накануне он долго тренировался.

Подпись Дзержинского подделал член ЦК партии левых эсеров, который тоже работал в Чрезвычайке, кабинет его был этажом ниже, и он находился в это субботнее утро на своем рабочем месте, потому что «был в курсе». И — ждал. Росчерк «железного Феликса», который на Лубянке все знали, у него получился просто великолепно.

Оставалось поставить на документе печать. Она имелась у председателя ВЧК и его заместителей. Расчет был на Александровича, «крестного отца» Блюмкина в Чрезвычайке, — обычно заваленный срочной работой, он работал по субботам и даже по воскресеньям. Но в это утро Вячеслава Алексеевича в его кабинете не оказалось.

Оставалось ждать. Яков Блюмкин томился, слонялся по коридорам, «работал» у себя в кабинете — то есть бессмысленно перебирал бумаги: он читал их машинально, ничего не понимая. Вспотели подмышки, всполошенно билось сердце.

Наконец в начале двенадцатого появился Александрович, и Яков Григорьевич, усилием воли успокоив себя, трижды, не торопясь, постучал в дверь.

— Входите! — Голос у Александровича был властный и жесткий.

Блюмкин оказался в начальственном кабинете.

— Вот, Вячеслав Алексеевич… Поставьте, пожалуйста, печать, — он протянул хозяину кабинета «документ». — По срочному делу еду в германское посольство. Прошу выделить автомобиль.

Быстро прочитав текст на листе с грифом «ВЧК», заместитель председателя шлепнул в нужном месте печать и позвонил в гараж:

— Александрович. Какие у нас машины свободны? Так… Понятно. Шофер? Хорошо… Для товарища Блюмкина, — и, положив трубку телефона, сказал, внимательно глядя на своего молодого коллегу: — Отправляйся в гараж. «Паккард» темного цвета с открытым верхом. Шофер — Евдокименко Петр.

— Спасибо, Вячеслав Алексеевич.

— Только, Яша, — Александрович относился к восемнадцатилетнему Блюмкину по-отечески, опекая его, — в посольство к самому послу и в таком затрапезном виде? Если я правильно понимаю, некая дипломатическая миссия? Кстати, что это за дело, имеющее непосредственное отношение к графу Мирбаху?

О готовившемся покушении на германского посла знал только узкий круг людей, состоящих в ЦК партии левых эсеров, и центром этого круга была Мария Александровна Спиридонова. Вячеслав Алексеевич в этот круг не входил, хотя тоже был ярым, убежденным противником Брестского мира, и Блюмкин, естественно, знал это, И Яков Григорьевич не выдержал: посмотрев в глаза своего протеже и наставника преданным и одновременно воспаленным, сухим взглядом, он прошептал:

— По постановлению президиума ЦК партии, Вячеслав Алексеевич, мы едем убивать германского посла.

— Что? — лицо заместителя Дзержинского в одно мгновение стало мертвенно бледным.

— И этим мы сорвем позорный Брестский мир, — Блюмкин уже был у двери. — Мы заставим их воевать с нами! И потом — победим!

Революционер-террорист вышел из кабинета и тихо прикрыл за собой дверь.

Несколько мгновений Вячеслав Алексеевич стоял в полном оцепенении. «Какой герой!» — это была первая мысль, которая возникла в его сознании.

Петр Евдокименко, шофер «Паккарда», выделенного Блюмкину для визита в посольство Германии, оказался здоровым крепким детиной лет тридцати, разбойного вида, с крупными, как от охотничьей дроби, рябинками на упитанном лице.

— Сначала к гостинице «Эллит», — сказал Яков Блюмкин, садясь в автомобиль рядом с шофером и с удивлением осознавая, что совершенно, полностью, абсолютно спокоен (было бы правильнее определить это состояние, как безразличие к собственной судьбе).

У себя в номере гостиницы он тщательно, со старанием переоделся: черный костюм-тройка, белая рубашка, запонки из янтаря, повязанный аккуратным узлом модный галстук (крупные белые горошины по темно-зеленому полю), начищенные до блеска ботинки с тупыми носами; костюм завершала темно-серая фетровая шляпа, из-под которой выбивалась копна густых, слегка вьющихся черных волос.

Взглянув на себя в зеркало, Яков Блюмкин даже улыбнулся:

— Хорош! Прямо этот… лондонский денди.

Когда он занял место в автомобиле, шофер Петр Евдокименко присвистнул и панибратски хлопнул юного террориста по плечу:

— Ну ты, парень, даешь! Прямо первый фраер из Марьиной Рощи! Что, к мамзели едем?

— Без хамства, товарищ, — Яков Блюмкин смерил шофера таким властно-уничтожаюшим взглядом, что у того в буквальном смысле слова отвисла нижняя челюсть. — К Первому дому Советов.

— Слушаюсь!

В квартире П. П. Прошьяна в Первом доме Советов (в нее был превращен номер-люкс бывшей гостиницы «Националь») нервничали. Как только появился Блюмкин, на него накинулся «Три Пэ» (такая была дружески-партийная кличка у товарища Прошьяна, квадратного гражданина ниже среднего роста, всегда почему-то потного):

— Что за расхлябанность! Время идет!.. Вы срываете мероприятие! Уже второй час, — он потел все сильнее. — Я как руководитель мероприятия от ЦК…

— Так, может быть, — перебил «Три Пэ» Яков, — вы как руководитель мероприятия сядете в автомобиль и возглавите акцию в посольстве?

Хозяин номера осекся.

— Ладно, — сбавил тон Прошьян. — Вот, забирайте. — В комнате, где происходила «последняя инструкция», третьим был Николай Андреев, и Блюмкин заметил, что лицо его буквально пылает. «От волнения, что ли? Или перенервничал, пока меня ждал?» — В этих свертках бомбы. И вот еще — два револьвера.

Смертельный груз рассовали по портфелям.

— Пошли, Николай, — спокойно сказал Яков.

— Будьте осторожны! — прозвучало им вслед. Когда они сели в автомобиль — Блюмкин рядом с шофером, Андреев позади, — Яков вынул из портфеля револьвер и осторожно сунул его Петру Евдокименко:

— Спрячьте. Может понадобиться. — Свой револьвер у Блюмкина, как всегда, был с собой под полой пиджака и, вынув его из кобуры, он переложил «верного друга» в портфель.

— Объясните, что мы…— шофер поперхнулся, бледность залила его щеки. — Какое задание…

— Вы слишком много разговариваете, товарищ Евдокименко! Поехали! Денежный переулок8, к посольству Германии.

Домчались быстро — центральные улицы Москвы были совершенно пустынными, только изредка встречались летние пролетки извозчиков, и — ни одного автомобиля. Вообще в этот субботний полдень город был словно вымершим. Или так казалось?

Во время короткого пути все молчали.

Вот и Денежный переулок. К нему «Паккард» подъехал со стороны Арбата. Тихо, пусто. Старые липы замерли в полном безветрии. Двухэтажный особняк, выстроенный в стиле русского классицизма. В ту пору — эпохе Советов не исполнилось и года — возле посольств еще не было будок с дежурными милиционерами.

Машина остановилась возле высокого крыльца в несколько ступеней под крышей теремком.

— У «кольта», если услышите выстрелы или взрыв, — тихо сказал Яков Блюмкин шоферу, — снимете предохранитель. На случай, коли понадобится нас прикрывать. — Он вдруг судорожно вздохнул. — Если будет кого прикрывать. В общем, действуйте по обстановке. Мотор не выключайте. Начнется перестрелка, и если мы не появимся через две-три минуты, уезжайте! Все! Вопросы есть?

Шофер молчал.

— Вперед, Коля!

Они с Андреевым вышли из машины, поднялись на крыльцо. Было слышно, как за их спинами тихо, ненадежно работает двигатель «Паккарда».

Яков Блюмкин нажал кнопку звонка на панели массивной дубовой двери.

Никого…

Руководитель «акции» только теперь обратил внимание на то, что его напарник одет совсем не для дипломатического приема: мятые брюки, заправленные в нечищенные сапоги, рубашка-косоворотка из синего ситца, распахнутый грязно-зеленый пиджак с двумя оторванными пуговицами, светло-желтая шляпа-панама с черной лентой, из-под которой в разные стороны торчат рыжие волосы.

«Да, — подумал Яков Блюмкин, — на клоуна смахивает. Он меня только невыгодно подчеркивает. Что у них там, спят, что ли? Позвонить еще раз?..»

Но дверь уже открывалась. В ее темном проеме появился величественный, даже надменный швейцар.

— Здравствуйте, господа! — сказал он по-немецки. — Что вам угодно?

Блюмкин уловил смысл сказанного, однако заявил:

— Мы не говорим на вашем языке. Извольте переводчика!

Ухмылка мелькнула на лице швейцара — он понял визитера, брезгливо покосившись на Николая Андреева, сказал:

— Момент! — и ушел, закрыв дверь. Слышно было, как щелкнул замок.

Прошло минут пять. Террористы нервно топтались на крыльце.

Наконец дверь открылась, и на этот раз к ним вышли двое. Один высокий, в летнем парусиновом костюме и рубашке с открытым воротником — аскетическое настороженное лицо, седеющие бакенбарды. Второй был высок, худ, с ввалившимися щеками, он что-то дожевывал и оказался переводчиком; проглотив то, что у него было во рту, и вытерев бледные губы носовым платком, он сказал по-русски, почти без акцента:

— Здравствуйте, господа! Приношу свои извинения: ваш визит пришелся на время обеда. Разрешите представить: господин Бассовиц, советник посольства его величества императора Германии Вильгельма Второго! А вы, простите…

— Я представитель советского правительства и работник Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией. Вот наш мандат, мой и товарища, — Блюмкин передал переводчику недавно рожденный на Лубянке фальшивый документ. — Мы просим аудиенции у графа Мирбаха, поскольку дело, с которым мы пожаловали к вам, касается лично его.

— Вот как! — удивленно воскликнул недообедавший и перевел советнику посольства и сказанное Блюмкиным, и текст «мандата».

Тень беспокойства промелькнула на лице господина Бассовица, однако он сказал холодно, но вполне учтиво:

— Что же, прошу, господа!

Темноватый коридор; направо — приемная: мягкая мебель, канцелярский стол с несколькими телефонами; никого — суббота…

— Побудьте здесь, — говорит господин советник посольства. — Я доложу.

И, взяв «мандат», он уходит.

С визитерами остается переводчик. Он с любопытством, которое постепенно переходит в беспокойство, рассматривает Николая Андреева — фотограф ВЧК красен, лицо покрыто бисеринками пота.

— Жарко…— приходит на помощь товарищу Блюмкин.

— Действительно жарко, — соглашается переводчик. — Сейчас!.. — Он щелкает выключателем, и под потолком начинает вращаться вентилятор. В приемной возникает ветерок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36