Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Факультет патологии

ModernLib.Net / Современная проза / Минчин Александр / Факультет патологии - Чтение (стр. 3)
Автор: Минчин Александр
Жанр: Современная проза

 

 


Боб же, когда меня встречал, спрашивал:

— Как ваша блядь?.. Я отвечал:

— Которая?

— Городуля.

Откуда он это узнал, было непонятно, но можно было догадаться. Хотя почему я должен был отвечать за всех блядей нашего курса (как она, что они и чем занимаются) — это мне все равно было непонятно.

Пронаблюдав за ней два месяца, я пришел к выводу, что она, кстати, одна из немногих (если не единственная) ходила на все занятия, чтобы о ней никто плохого не подумал. (И уж если она не приходила и говорили, что Люба Городуля больна, она была, правда, больна.) Люба хотела, чтобы все ее в стенах института считали хорошей, и очень для этого старалась. Всячески.

Например, она никогда не приводила к себе мужика в комнату общежития (хотя по немыслимым законам природы — жила одна), а хотелось, потому что иногда в номер к нему идти тоже не могла. Так как он «фирма» и черный (ну, хорошо, смуглый), а она белая — и могла попасться; в парке все делала, а в общежитие не приводила. Трудно ей деньги зарабатывались, бедная девочка, но она старалась.

Вот Люба была уже блядь (а не приближение к ним) законченная.

Со Светкой и Маринкой у нее были хорошие отношения, солидарные. Кстати, впоследствии Маринка оказалась тоже неплохая девочка, в результате:

«Все бляди будут в гости к нам!»

Вроде — с женской половиной в нашей группе я разобрался. Девичья была постна и неинтересна, как вяленый финик или арбуз.

Итак, вся наша группа была четко подразделена: на девушек и на блядей. И посредине был я. И рядом со мной была Ирка, юная женщина.

В общем, это был еще тот курсик. И моя группа на нем была особая. И она приобретала свою особенность еще потому, что в нее пришел я. Не блядь, но и не девушка.

Помимо такой большой группы, как студенты, в институте, как ни странно, существовала еще одна, такая группа, как преподаватели. Она была, жила и существовала, причем активно, среди нас и — над нами. Эта группа была меньше по количеству, но гораздо разнообразней по качественному составу. И каких там только маразматиков, придурков и отклоненных не было, и каждый со своими заходами, заездами, причудами, придурями, претензиями, вывихами и завихрениями.

Наверное, за всю учебу два-три нормальных встретились. И у всех была какая-то гадкая, гнусная, похабная, с мерзковатым запахом страстишка: учить нас. И откуда это, и зачем себе в привычку взяли? И не отучить было, вот в чем трагедия!

Но в процессе обучения эти две группы, представляющиеся мне двумя параллельными кривыми, не особо пересекались. «От сессии до сессии живут студенты весело» — есть такая поговорка. Хотя слово «студенты» звучало как-то… Зато ближе к сессии наши параллельные кривые, двигающиеся по непересекающимся кругам, не касающиеся друг друга (только разве посредством слова) — пересекались, вплетаясь и запутываясь, преимущественно наш круг в их круге. Опять я запутался, но неважно, вы — поймете. И тут они поджидали нас, показывая все свои маразмы, извращения, придури, и властвовали над нами, но уже не словом (кто бы, на хер, слушал их слова), а оценкой. О! эти оценки. Они, преподаватели, это семестрами ждали и терпели все наши прогулы, пропуски, невнимания, неизучения их пособий, часто ими же и написанных (о! тогда! святотатственный грех!) — только предупреждали, ничего, придет сессия — кровавыми слезами вам воздается. Так это и было, так это нам и давалось.

И вот она грянула. Стоял май. Приближалась летняя сессия второго курса, а я еще в лицо не знал преподавателей, они тем более не знали меня. А это хуже всего, когда преподаватель спрашивает: откуда ты взялся? я тебя не видел никогда. И иди ему докажи, что ты из того же женского места между ног взялся… Его это не волнует. (И не интересует: что вы родственники с ним через это место даже, в какой-то мере.) Его волнует совсем другое: свести с тобой счеты за то, что ты пропускал занятия! И не обращал внимания на его старания учить тебя.

А во всех учебных заведениях (плана нашего) существует такая система: без зачетов, даже без одного, тебя не допускают до экзаменов. Следовательно, если не сдается сессия — исключают из института. Но это было бы еще не так страшно, а дальше, как в песне мудрой и народной поется: «А для тебя, родная, есть почта полевая…», то есть армия, а кому ж это надо? когда все бежали от нее, как от ладана, даже — в педагогический институт. Как раз сюда, где я учусь сейчас.

Вот в таких условиях нам приходилось сдавать сессию, и они это знали. И они этим пользовались. Их сучья параллельная кривая — преподавательская.

Как мы сдавали зачеты, и что это такое было. Это был кошмар, и даже не такой, как сперма на юбке нашей Любы Городули, и вовсе не те неудобности (хотя, согласен, и они страшные), которые она испытывала в парке. Или парках, отдаваясь на лавках под деревьями черному контингенту, не обласканному нашей страной, в нашей стране (можно сказать: патриотический долг выполняла, за народ под ху… то есть под топор, черный, шла). Это был вовсе не тот кошмар. Это была апулеевская комедия! Я бы сказал гомерическая, только без осла и горшка, которая местами (довольно большими) — часто переходила в трагедии — Еврипида и Эсхила. Ужасая.

Причем определенное время преподавателей абсолютно не волновало, ходишь ли ты к ним в течение года. Они знали, что ты появишься в конце: по окончании семестра, и тогда — они спустят с тебя три шкуры. И куда там апулеевскому ослу! Хотя и ослу нехорошо было, согласен. Господи, пронеси мою шкурку и меня!

Фамилия преподавателя по физкультуре была Борис Наумович Пенис, почему он не сменил фамилию, я не знаю, но он ею вроде даже гордился; я бы давно сменил (на его месте), но он был не я, и его это, видимо, не волновало (все должно волновать только меня!), больше того — он вообще не знал про меня. Ничего, никогда.

Я приехал к нему первый на стадион (чтобы ему насчет его фамилии что-то посоветовать), аж в Лужники поплелся.

— Здравствуйте, — сказал я, — мне надо получить зачет по физкультуре. Что для этого должен сделать я? — Был конец мая. Оставалось три недели до конца занятий. И это была оригинальная постановка вопроса.

— А я вас не знаю, молодой человек, и никогда не видел, следовательно, ни о каком зачете и речи быть не может. Но в любом случае для получения зачета нужно отходить все занятия, начиная с февраля.

Это был еще более оригинальный ответ.

— Но вы же взрослый человек, Борис Наумович (я чуть было не сказал пенис, но потом подумал, обидится). И сами понимаете, что это невозможно. «Колесо истории вспять не повернуть».

Он внимательно посмотрел на меня.

— Больше ничего другого я вам предложить не могу. Отрабатывайте занятия, потом приходите получать зачет. Но перед этим вам еще придется сдавать нормативы по ГТО и ГЗР.

— А это что такое?

— Второе — «готов защищать родину», а первое с обороной связано.

— А я и не собираюсь ее защищать.

Он укоризненно посмотрел, поглядел на меня.

— А что, кто-то нападает? — спросил наивно я.

— Не в этом дело.

— А в чем же тогда? Зачем мне эти нормативы сдавать, тратить время.

— Могут напасть, может всякое случиться. Тут я начал одну философскую сентенцию:

— Если бы у моей бабушки были яйца, то она была бы дедуш… — но вовремя остановился. Он, кажется, не расслышал, так как загляделся на беговую дорожку, где уже бежали свои круги доходящие жертвы физкультурного воспитания.

— А сколько нормативов по самой физ-ре? — спросил я.

— Двенадцать, не то тринадцать, подождите, сейчас посмотрю в таблице.

А будь ты счастлив, сказал я про себя, со своими нормативами и пенисными фамилиями.

Он посмотрел и сказал, что четырнадцать, он ошибся.

— Ладно, завтра увидимся, — сказал я, — сейчас у меня формы все равно нет. С собой.

— Хорошо. — Он вежливо улыбнулся.

— А кроме вас кто-нибудь еще принимает зачет, с кем можно… договориться.

— Нет, на вашем факультете только я, и все должны пройти через меня. — Он продолжал вежливо улыбаться.

И чего у него такой бритый подбородок, а от чего у меня кулак зудится?? Я философский мальчик и весь в рассуждениях.

Да, этого не перешагнешь, подумал я, а перешагивать придется, хотя и не легко, иначе отец не переживет моего исключения из института. Да еще после академического, когда я ему говорил, что сил, здоровья надо набраться… для занятий. А я хотел, чтобы мой папа жил долго. И для этого готов был хоть с тремя пенисами сражаться. Выходи, только по одному!

Я повернулся и вежливо откланялся. Ирка ждала меня в такси у стадиона, счетчик стукал, ей было все равно. Платить буду я. Мы ехали куда-то развлекаться, они меня «приняли» в свою компанию. Хотя сейчас их компания волновала меня, как вчерашний дождь, поэтому по пути к развлечениям я заехал выяснить по поводу обязанностей. Жизнь состояла не из одних развлечений… Как это горько. Вам не кажется?

Я сел на свое место. Юстинов с ней никогда не ездил, и эта обязанность выпадала (падала) на меня. Я был вроде как подвозного.

— Ну что, Саш? — спросила она.

— Глухо дело, Ир. Говорит, что должен отработать все занятия с февраля, иначе не поставит зачета.

— Бедненький, — сказала она.

Ирке было хорошо, Ирке ходить на физкультуру не надо, ей родители сделали справку, что у нее юношеский климактерикоз, то ли что-то в этом роде; в общем постоянно фигурировала везде из заключения — ранняя девичья климактерия. Климакс, короче.

Как это может быть у девочки в восемнадцать лет, я не представлял, но в деканате верили всем справкам, и это никого не волновало. Правда, Ирка, сама не понимая, на всякий случай говорила, что Юстинов ее до этого довел, «бия» ногами по животу. Оказалось, что он бил-то ее всего два раза и то, как он считал, — пинал просто, — но Ирка утверждала, что этого достаточно.

Она грустно смотрела на меня.

— Я всегда знала, что он г…о, мне девочки говорили.

Я улыбнулся:

— Ничего, Ир, не переживай, прорвемся. Она обняла меня.

Когда мы приехали, все уже ждали нас. Юстинов пожал мне руку, сказав спасибо, что довез. С Иркой же поцеловался. Но когда вывалила компания, он воскликнул:

— О! Приехали лучшие друзья!

— Моя Ирка и Сашка Ланин. — Ланин — это я. Напоминаю на всякий случай, если вы забыли. Хотя женщины говорят, что я незабываемый… — не переживайте, я шучу.

Все засмеялись. Мне тоже стало весело, ситуация была, правда, забавная: он с Иркой спал, а я о ней заботился. Вроде подносящего был или оберегающего.

(Она уже поперебывала у всех моих гинекологов и других врачей, залечивая свои старые раны, и везде с ней таскался я: она одна не могла, или боялась, или нервничала… И никто не верил, что это просто так — кроме Юстинова. Он по-прежнему считал, что на Ирку только дурак позарится, а уж я тем более — никогда.)

Мы вошли в комнату. Дым стоял коромыслом. Находилась здесь вся юстиновская компания и часть с факультета: их пятерка и я.

Едва мы вошли, навстречу поднялись два парня (они знали, что Ирку должны привезти) и представились:

— Никита. — Я пожал руку.

— Саша Литницкий. — Я назвал себя.

— Привет, Ирка, как дела? — Она поцеловала каждого.

Они были вежливые ребята. Нам налили, хотя Юстинов говорил, что Ирке нельзя. Но она выпила. Кто-то танцевал в обнимку, оказалось, это девушка и девушка. Потом они начали целоваться в губы. Но незаметно.

Мне почему-то понравился Никита, и я стал вслушиваться. У него было красивое московское произношение с эдаким немного подчеркнуто растянутым выговором. Его монголовидное лицо, как и модная одежда, привлекало. Находилось в нем что-то такое, что притягивало и невольно очаровывало. В отличие от Юстинова Никита походил и претендовал на интеллигентного мальчика. Его папа был известный драматург, написавший много пьес, которые шли на многих сценах ТЮЗов страны; жил он на «Аэропорте», где живет вся писательская компания, и вторая жена его была Белла Ах…на, что придавало их семье определенное очарование и большую популярность. А Белла говорила (а она понимала, в этих делах), что единственный мужчина, который был в ее жизни, это Гена (отец Никиты). Но сейчас писатель жил с другой женщиной, которую не любил Никита, но которая любила его отца (это было более важно), с которым у Никиты вечно были какие-то препинания и выяснения. Короче, отцы и дети, современно-писательский вариант.

Никита учился в институте культуры на режиссера и очень хорошо учился. Это был своего рода шик, бравада ума (потом она начнется и у Юстинова), показ своего мозга, его способностей. Не то дело «чести», я бы сказал — глупой чести.

Единственный минус, которым обладал Никита (не для меня, для окружающих), — он любил пить и пил страшно. Остановить его было невозможно: это была его страсть. Пил он только водку, почти никогда не заедая, и ничего другого из питья не признавал. Пил он запойно и днями мог не останавливаться. Его не могли остановить; да никто и не пытался. Никита был умный, начитанный, образованный мальчик (не было такого, что он не прочитал), но за тем, кто ему ставил, он мог идти куда угодно, когда угодно и слушать любую ахинею, лишь бы не скудела рука дающего. Балдел он уже от самого запаха водки, который даже махровые алкоголики со стажем, набранным, накопленным годами, едва переносили, не перенося. Он обожал этот запах. И все, что бродило, витало, обонялось вокруг него. Пил он всегда не торопясь, любил, чтобы была большая рюмка или небольшой стакан, и медленно выцеживал содержимое до дна. Затем занюхивал чем-то и курил, мог и разговаривать. Потом процедура повторялась. И в этот момент, когда он пил, кто сидит напротив него, ему было как-то безразлично. Без разницы ему это было. Совершенно.

В последующем времени как-то я его спросил:

— Никита, неужели тебе это нравится?

Я всегда, наверно, задавал глупые вопросы. Он ответил:

— Я не могу без этого жить, Сашка.

Когда ему хотелось пить, позже, он даже выслушивал меня.

Как его умным ушам удавалось выносить все в них из людских ртов вливаемое, мне было непонятно, но непонятное когда-нибудь разъясняется.

Вторая страсть Никиты была — женщины. Но вторая. Шли они к нему, с ним, под него, очень легко и свободно. Он умел их обговаривать. Какая-то была в нем очаровывающая манера говорить, подавать себя, вести; какой-то нездешний он был и особенный, и в то же время рядом с тобой находился и не доступен был до конца. Такие бывают мужчины, но редко. Даже я в Никиту влюбился сначала, в его жесты, манеры, интонации, общения — и это с первого раза, — когда я вообще терпеть никого не могу. И не сближаюсь.

Во второй своей страсти Никита был неутомим. Даже когда первая утомляла. Девочек всегда подбирал, старался выбирать высшего класса, очень красивых, неимоверно стройных, с длинными ногами, и, чтобы на нее все глядели, когда он с ней проходил, шел или где появлялся. Девочек он менял очень часто, все они были разные, разно-похожие, непохожие одна на другую и в чем-то похожие как-то, и все они были влюблены в Никиту: в его манеру поведения и умение разговаривать. Как-то это было очень интеллигентно, с шармом, и приятно, и в то же время — порочно, он весь был порочен, от корня до ногтя.

Но Никита не герой нашего повествования (хотя он — несомненный герой), а потому перейдем к следующему, так как дружили они втроем. Еще со школы. Третьим в их тройке был Саша Литницкий. А может, и первым. По крайней мере, мне он глубже их всех казался, зрелей.

Саша был стройный, высокий парень с очень открытым лбом и умными глазами. Мне он тоже нравился. Они вообще казались слишком умными для меня и всё знающими, Никита и Саша, когда я с ними познакомился.

И я завидовал им по-доброму и думал: что ж я из провинции и всего этого московства не знаю. Но моя печаль была легко и быстро поправима.

Сашин отец был литератор, но этим делом никогда не занимался, и постоянно, все свои дни играл на бильярде в какую-то игру, кажется американку без луз. Это было его единственным времяпрепровождением, смысл и цель существования, и больше его в жизни ничего не интересовало. Он выигрывал и проигрывал на этом столе большие деньги, очень, но и это его мало волновало. Сашка не жил с отцом, а жил с матерью. Она была преподавателем английского языка в языковом институте у «Парка культуры». И отчимом. Отчим был молодым и персональным переводчиком Косыгина (позже занятый для Брежнева), и Сашкина мать на пятнадцать лет была старше его. Она вообще была такая баба, кого хотела брала, когда хотела меняла. (Как когда-то Сашкиного отца.)

Сашкин дед, отец Сашкиного отца, проводящего свою жизнь у бильярдного стола, был гомеопатом еще с дореволюционья. А при советской власти построил громадную гомеопатическую поликлинику на шоссе Энтузиастов и подарил ее государству, наверно, потому и жив остался, да еще лечил пол-Кремля — нужным им оказался. С Сашкиной национальностью было непонятно, возможно, это тоже спасло. И спасало.

Сашкин дед был баснословно, невероятно богат, он был миллионер и с деньгами не знал что делать, поэтому Сашкин отец и играл спокойно у бильярдного стола, не волнуясь. Чаще выигрывая. Потому что, когда у тебя миллионы позади, легче играется. Но и игрок он тоже был классный. Молва шла, каждый день тренировался. Дед уже не дожил до этого.

Саша очень любил деда и часто вспоминал о нем. Дед, умирая, оставил отцу Сашки все свои богатства, завещая, что после смерти последнего они перейдут к его сыновьям, у Саши был брат Сережа. Так что Саша был один из очень редких (и официальных) типов наследника миллионера. В наше время почти не оставшихся. Имеется в виду в нашей стране социализма, где капитал принадлежит народу. Весь. Но это его не смущало. А дед на внуков сразу отписал кое-что из своего наследства. Например, у Саши была великолепная дача на Николиной горе, рядом с дачей Микояна, оставленная дедом. Сейчас она стоила приблизительно семьдесят тысяч новыми деньгами, но оценить точно было невозможно, потому что дед ее строил тогда. (И все недоволен был поздним соседством Микояна, так как считал, что она ему незаработанной досталась. А дед вкалывал по двенадцать часов от воскресенья до воскресенья.) Эта громаднейшая дача имела два просторнейших этажа, кучу флигелей, подвалов, комнат, два луга, лес позади себя и невдалеке озеро. Ванна, не одна, была отделана венецианскими зеркалами с золотом и позолотой. Дед любил в определенные годы на себя смотреться.

Дача принадлежала Сашке и его брату, но наследников она не интересовала. Теперь на даче жила бабка по матери, следила за ней, берегла и вела. И лишь иногда она интересовала его, когда они с Никитой привозили сюда баб для развлечения (и то редко), или Никите некуда было ехать напиваться (на даче был большой винный погреб), или купаться, там еще озеро было.

Брата своего Саша любил очень нежно. Брат его был полный чудак и нигде не появлялся. Интересы его было понять трудно и практически невозможно. Кроме того, что он три раза сидел в Кащенко и каждый раз его оттуда выпускали под честное слово отца, он занимался такими развлечениями, как — приставал к каким-нибудь мужикам в подворотне и бился с ними до упаду. Успокоить его было невозможно, слушался он только Сашу, и Сашке его успокаивать удавалось… до следующего раза. Потом он опять бился. Иногда его приволакивали полудохлого, полуживого, полудышащего, волоча лицом по асфальту, вниз, к воротам дома, и бросали: многие знали, где они живут, и все знали уже этого странного парня в центре. Сашка очень переживал за брата, а потом бегал и отлавливал тех, кто его бил, — сам он дрался феноменально.

Все свое время друзья проводили в ЦДЛ (Центральный дом литераторов). Но ни литераторов и ни хера подобного там не было. Это был еще тот гадюшник, построенный как закрытый клуб (дом? притон? вертеп? содом? змеюшник? — как хотите!) для писателей, критиков и любой пишущей (или орущей об этом) швали, у кого были билеты членов Союза писателей. Но поначалу мне там очень нравилось, и что закрытый, и что не для всех, и простого смертного не пускают, и каждому-всякому вход заказан. Знаете, это щекочет и привлекает, и на каждом шагу Ахмадулины и Ев-тушенки разбросаны, как грибы (после дождя), и другие знаменитости встречаются.

Всех и не узнаешь, кто встречается. Вот смотришь в лицо, понимаешь, что знаменитость, знаешь — где-то встречался, точно, — а не вспоминается.

Юстиновский папа тоже был драматург, как и Никитин, только детский сказочник, и тоже писал для театра. Поэтому они и проводили время в клубе. Юстинов этим очень гордился и повторял всем и каждому, Никите было все равно, а Сашке и подавно, безразлично. Он мог купить пол-ЦДЛ (на деньги деда), но и это ему было неинтересно.

Три ребенка. Они, собственно, и выросли в ЦДЛ на глазах у всех, и поэтому их знали все, и они знали каждого. Я их вообще называл «дети Цедеэлья». Никита, тот вообще не мог нигде пить, только там, а Юстинов — питаться, там была вкусная кухня и недорогая еда, для писателей имелись льготы, чтобы не тратились много (бедный народ). А Сашка ходил — потому что там были друзья.

Подошел Юстинов и спросил: как мне все это нравится? Я ответил, что нравится. Он поглядел по-хозяйски и снова ушел, удалился.

В последний раз Сашка прославился тем, обо всем этом я узнал уже от Ирки, что встречался с очень обаятельной, красивой девочкой Оленькой Даличевой. И часто вечером они сидели за чашкой кофе, разговаривая. В Москве вообще некуда пойти, чтобы выпить чашку кофе сидя. (Не дадут.) Либо не пустят, либо прогонят (когда сядешь). Либо официанты обидятся. (И не принесут.) И вечерами иногда Саша сидел с ней, разговаривая. (Никита напивался за стойкой верхнего буфета или нижнего бара, а Юстинов рассказывал ему, какая Ирка падла. Он это всем рассказывал, а Никита слушал, это была его специальность…) И пили кофе. В это время там находился модный поэт Женя Жевтушенко. А тот мимо смазливой бабы не мог пройти даже взглядом, особенно когда выпивал. (Или поддавал маленько.)

Сашу он, конечно, знал, и его отца тоже. И когда шел уже на выход, после обеда, то увидел, какая девочка сидит с Сашей, и немедленно приземлился у их стола. Сашка, очень вежливый мальчик, представил его, — Оленьке, конечно, было интересно (она не привыкла еще), но чисто визуально. Однако у поэта были свои мысли, особые, и особенно одна, не поэтическая…

Он стал клеиться к Оленьке прямо на глазах у парня. А манера клеиться у Жени ко всем девочкам одинаковая. Он берет их за руку и начинает плести, что он великий поэт России, ее будущий мессия, который останется на века, что он Жевтушенко! и его знает вся страна, весь мир, вся Америка. Но Сашку эти дела не интересовали, ему было глубоко положить на того, кого знает Америка и вся страна. А мир — тем более. Он терпел, но когда Женя-поэт полез к красивой Оленьке целоваться, Сашка сгреб его, вырвал из-за стола, проволок, опрокинув поэта телом два стула, вытащил в коридор и, — как говорил Юстинов, если бы не прибежавший на шум Никита, то Сашу бы не оттащили никогда. Даже вся сбежавшаяся толпа, пока он не добил бы до яичницы известного поэта. Он был эмоциональный, очень, и его не волновала чужая слава, даже мирская или мировая. Никита висел на его правой руке и только просил: «Саша, Саша…» Женька лежал где-то под ногами Литницкого, и о чем он думал, не знаю я.

Когда Саша успокоился, он вернулся за стол. Глаза красавицы Оленьки смотрели с блёстками (восхищения), она не представляла, она даже не могла себе представить, что такое можно делать с известными поэтами, которых знают во всех краях, концах, углах, местах и местечках, и что это ее вежливый, воспитанный, корректный, высокий Саша, который и не поцеловал ее еще ни разу, кажется.

Потом она сказала: «Спасибо» и добавила: «Он такой тощий и противный». (Она уже была хорошая пара ему, она все понимала. И привыкала.) Ах, эта красавица Оленька Даличева. Кто знал или предполагал, что так сложится ее судьба.

Мы сидим с Никитой и разговариваем. Мне очень интересно, что он рассказывает, а он рассказывает, какая у него была баба в прошлом году в Коктебеле у Черного моря. Но он как-то по-особенному рассказывает. Ирка ходит в дрезину пьяная. А потом он говорит:

— Саш, пойди налей себе полстакана, а то Юстинов опять вонять начнет и не даст мне выпить.

И даже слово «вонять» у него очаровательно звучало. Я иду и делаю, что просил Никита: наливаю.

Боб с Ленкой сидят в углу, обнявшись, и лениво целуются.

Никита еще долго мне рассказывает, а я приношу ему и приношу, от общего стола, где сидит Юстинов и ругается с Иркой. И куда в него столько влезает, думаю я о Никите, но влезает, и рассудок от этого не теряется. Глаза только мутные, впрочем, они всегда такими становились, едва он видел первую посудинку водки: будь то стопка, чашка или полстакана.

Вдруг Ирка орет:

— Я хочу танцевать стриптиз!

И вскакивает на стол (откуда я носил водку Никите), сбрасывая посуду и блюдца. Все звенит, падает и разбивается.

— Ира, слезь сейчас же!

В комнате воцаряется тишина, где-то только звучит музыка, какая-то резкая английская песня.

— Андрюшенька, ну а что здесь такого, я хочу потанцевать голенькая. В этом же нет ничего плохого, правда, Саша? — обращается ко мне она.

Что я ей могу ответить? Никита с сожалением смотрит на нее и с еще большим — наблюдает за ее ногой, которая вот-вот приближается к бутылке с водкой.

— Ирка опять в жопу пьяная, — слышу голос Боба.

И Ленкин:

— Тише, Боря.

Ирка сбрасывает кофточку и двумя руками берется за лифчик со спины сзади.

— Ира! — кричит Юстинов.

— Ну, Андрюшенька. Я же вся буду голенькая, только лифчик сниму с себя, — и она пытается это сделать.

— Ира, я тебе сейчас таких пиздюлей надаю, слезь сейчас же со стола! — орет Юстинов.

Ирке удается, и лифчик расстегивается.

Мелькает маленькая грудь, Ирка дергается. Юстинов резко бьет ее по икрам, она не удерживается и падает, прямо лицом валится в салаты, шпроты, чаши с винегретами — он резко дергает ее на себя и сбрасывает со стола. Она падает на пол, и он со всей силы на нее замахивается.

Я ловлю его руку на взмахе:

— Не надо.

— Уйди, Саш, не лезь не в свое дело. Я сжимаю его руку, удерживая.

— Я кому говорю, отвали и не лезь не в свои дела.

— Не надо, — повторяю я.

— Отъебись от меня, я прибью эту идиотку, — и он пытается вырваться. Я хрущу его рукой так, что болит моя рука, мои пальцы, и говорю:

— Не надо. Подходит Никита:

— Андрюш, успокойся.

Тот пинает Ирку ногой, не попадает и успокаивается.

Я освобождаю его руку, отпуская.

— Застегни лифчик, потаскуха, и скажи Сашке спасибо, я бы прибил тебя. Блядь! Ну что за блядь такая выросла!

(Хотя по моей классификации Ирка такой не была, она была — юная женщина.)

Мне ее жалко. Я сажусь рядом с Бобом. Он говорит:

— Ирка любой вечер обос…ть способна. Это талант иметь надо, — и улыбается.

Раздаются шорохи, голоса, движения, ставится новая музыка, не такая резкая. Ирка встает из-под стола.

Саша Литницкий появляется со двора. Оленька приехала позже, после занятий, и спрашивает, что случилось.

Юстинов говорит, что Ирка опять нажралась и посуду побила. Саша говорит, что не страшно, а Оленька раздевается — плащ, шарфик — и вся такая тонкая, только бедра красивые, выступают.

И тут мы впервые знакомимся.

Потом Боб опять спрашивает меня:

— Ну, как тебе твоя Ирка, не потерял еще вкус с ней возиться?

— И часто у нее такое?

— Как нажрется, вообще невменяемая. У Васильвайкина в общей квартире раз пили, так она приняла полстакана и стометровую квартиру от коридора до туалета — всю! — трехсантиметровым слоем облевала. Соседи потом не могли выйти два дня. Юстинов п…л ее и орал, чтоб она убирала. Помнишь, Ленка? Лена улыбается:

— Ирка пить не умеет. Но это с годами приходит.

— Ирка? — говорит Боб. — Ни-ког-да, потерянный для общества человек. Ты не видел, что она еще вытворяет, когда напивается: начинает рвать на себе волосы, по полу катается, орет, что юность у нее была ужасная.

Боб затянулся, взяв Ленкину сигарету.

— Ты носись с ней побольше, она и тебя запряжет, она любит, когда с ней носятся.

Мне ее все равно жалко.

Я треплюсь с Бобом и смотрю в Ленкины глаза. В них ничего не отражается. Может, и не было у нее ничего тогда? Что Боб рассказал. Хотя я понимаю — что все было.

Никита увел только что приехавшую бабу в соседнюю комнату, заниматься чем-то. Несмотря на выпитое количество алкоголя. И как он мог, не понимал я.

Саша кормит Оленьку из уцелевшей, неразбитой тарелки, она приехала после института голодная. Где она учится?

Васильвайкин ведет сложный разговор с Юстиновым на тему какого-то Розанова. Ирка стоит на коленях у ног Юстинова и просит прощения, говорит, что она больше так не будет и что ничего же не было — она не разделась до конца, и руку свою так мягко вставляет и ведет между ног сидящего Юстинова. Он не смотрит на нее, делает вид, что слушает, что ему говорит Васильвайкин про Розанова и повторяет:

— Ир, пошла отсюда, пошла, пьяная дура.

А Ирка по-прежнему вдвигает руку туда и там ею водит, то ли гладит, то ли еще что-то делает ее рука.

Я встаю и начинаю прощаться. Моя первая вечеринка (вечеря) с ними закончилась. Уже поздно совсем, и не то что смеркается (мне нравится это слово), а стоит абсолютно темная ночь.

Юстинов подходит ко мне:

— Саш, сделай одолжение, забери Ирку домой, я не хочу ее везти.

Оказывается, я был не только подвозной и подвозящий, оберегающий и подносящий, но еще и отвозной и развозящий.

Ирка сначала не хочет, потом неожиданно соглашается.

Юстинов ухмыляется.

— На тебе деньги на такси. — Он достает пачку и отщелкивает: десятка. Я усмехаюсь про себя. У меня нет денег, но я отвечаю: «не надо». Я гордый.

— Спасибо большое, — говорит он, — ты меня здорово выручил.

(Я вообще не собирался брать такси, метро было еще открыто. Но теперь придется.)

Ирка идет, и ее голова на моем плече; повиснув, она обнимает меня. Я не знаю, она пьяная или придуряется.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24