Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Факультет патологии

ModernLib.Net / Современная проза / Минчин Александр / Факультет патологии - Чтение (стр. 22)
Автор: Минчин Александр
Жанр: Современная проза

 

 


Появляется тетя Лиля.

— Санечка, звонила твоя мама…

— Как она узнала?! Я же просил…

— Она ничего не узнала. Она мне звонила.

— Вы ей что-нибудь сказали?

— Нет, это твое дело, а я тебе обещала. Но завтра она все равно узнает.

— Почему?

— Тебе завтра нужно идти к ним.

— А что случилось?

— Праздник завтра, 1 Мая, я поэтому и дежурю в ночь сегодня. Много травм и происшествий будет. Как и всегда накануне.

О Господи, я вообще забыл, что еще и этот праздник существует. Завтра.

— У вас собираются гости, она очень надеется, что ты придешь, и ждет.

Она появляется обратно из-за колонн, с сухим лицом, ничего не видно, как быстро она умеет приводить себя в порядок, ни следа, а может, это французские умельцы косметических изделий такие?

— Познакомьтесь, — говорю я.

Она уже улыбается, вернее, она пытается.

— Наташа.

— Лиля Некерман.

— Мне очень приятно, я уже о вас слышала.

— Да? От кого, если не секрет?

— От Торнике, с его пальцем.

— А-а! — Она смеется. — Забавный и приятный человек. Его вся больница после того грузинского угощения вспоминала. И ты знаешь, Саш, что он звонил мне, приглашал куда-нибудь сходить.

— Да, ну! Обязательно скажу Нане, аи да Торнике.

— Может, это и не всерьез, а просто так, не будь доносчиком, а то сниму швы обратно!

Мы смеемся — смех это полезное дело? — и мне нравятся медицинские шутки…

— Ладно, Наташа, забирайте своего героя, и не дерись так больше. А на лицо прикладывай холодные компрессы или просто тряпочку. — Она улыбается. Потому что с тряпочкой у нас анекдот связан. — Скорей отек и припухлость сойдет. Ну, счастливо, до завтра.

— Если я приду; но ничего не говорите, ни слова.

— Ладно уж, боец-конспиратор.

Мы целуемся в щеку, как обычно, Наташа вздрагивает. Она прощается с ней и уходит. Тетя Лиля ведь абсолютно молодая, это я ее в шутку так зову.

— А почему ты вздрогнула? — Я улыбаюсь.

— Я никогда не видела, чтобы тебя целовали в моем присутствии меня…

— Это софокловская трагедия, — шучу я. Но она не улыбается.

Мы едем в такси.

— Я завезу тебя, — говорю я, — мне все равно на Фрунзенскую надо.

— Как?! Ты разве не едешь домой?

— Нет.

— Ты не хочешь, чтобы я осталась?

— Нет, у меня дела, мне надо.

Она немного, но обижается, лицо ее грустнеет, но она старается этого не показывать.

Я привожу ее, не говоря ни слова; я уже не здесь, а там, меня подергивает всего внутри от ожидания и нетерпения.

Она выходит молча, я наклоняюсь: — Завтра, в час дня, я буду ждать тебя у Новодевичьего кладбища, — и вздрагиваю от совпадения и слова. Она кивает, такси трогается. — Сколько времени, шеф?

— Четверть десятого.

«Еще не поздно», — думаю я. Мы останавливаемся у их дома через пять минут.

— Подожди здесь, я сразу же…

Я стучу в дверь, забывая позвонить и что есть звонок. Все в голове уже плывет. От предвкушения.

— Кто там? — спрашивает ее голос.

— Это я.

— Ой, Санечка. — Она открывает дверь и сразу прячется в ванну. — Я голая.

— Прекрасно, — вздыхаю я, кого это волнует.

— Э-э, дорогой мой, кто это тебя так отделал, — говорит Юстинов, появляясь.

— Случайно. Послушай, ты помнишь, я тебе давал мой нож на кнопке, когда ты жил на Энтузиастов, у парка? Где он?

— У меня, в сохранности.

— Давай мне его обратно. Я спешу.

Он выносит нож, я проверяю, как выскакивает лезвие.

— Ну, ты, я надеюсь, Саш, глупости делать не будешь?

— Да ты что, я просто должен отдать его брату… — и осекаюсь, не к месту вспомнил; хотя он знает, что тот существует у меня. Но так правдоподобней звучит. Хотя какое мне дело до правдоподобия или до звучания.

Я скрываюсь на лестнице, скатываясь по ней. И думаю, что уже пришел в себя. Это хорошо.

— На Герцена, к консерватории, — говорю я таксисту, который даже не выключил мотора.

Я сижу в такси, которое едет, и думаю, напрягаясь. Я не знаю, смогу ли я, и нос здесь вовсе ни при чем, а нация. Я ненавидел, когда ненавидели меня. Ни за что. И мстил, когда оскорбляли. Это с Кавказа. Но я не знаю… Я этого никогда раньше не делал и ненавидел, когда видел это в руках других. И бил раньше, чем это доносилось до меня. Но иначе мне не справиться, у него ломовые удары, а я должен.

Я расплачиваюсь и знобко-нервно, но спокойно поднимаюсь по лестнице, взбегаю. Открываю дверь, и одновременно с отмычкой щелкает кнопочная рукоятка моего ножа.

Только не при детях, не при мальчике, думаю я, а на нее положить, еще скажет спасибо (потом)…

Мое тело напрягается внутри до последнего нерва. Я слышу не стук, а грохот, мой, по их двери.

Открывает дверь она.

— Где он, пусть выйдет. Так будет лучше, чем зайду я. Ну, быстро.

— Что ты, его нет! Он заскочил, похватал вещи и умчался, сказал, что на несколько дней… — Она с тревогой смотрит на меня.

— Отродье, — говорю я, — я ему все равно жизни не дам. Тварь! — шиплю я.

И вдруг выскакиваю на кухню, размахиваюсь и распарываю до «мяса», до самого нутра, с одного удара, его боксерскую грушу; которая даже не рыпнулась. И потрошу ее, потрошу, потрошу, не в силах остановиться.

Я не знаю, что со мной.

И только когда я опускаюсь, усталый, плюхнувшись, на кровать, совсем обессиленный и пустой, я думаю: какое счастье, что его не было, — мой бы отец не пережил этого никогда. Его не волновали бы причины.

Глаза мои смыкаются.

Я не помню, сколько я сплю, мне кажется, что не-долго, я как будто проваливаюсь. Кто-то трясет потихоньку меня. Она, нет это мне снится, я смыкаю глаза плотнее, едва разомкнувшиеся. Но запах-то не снится. Сны не могут пахнуть, запахи не могут сниться.

Я открываю широко глаза:

— Наташа? Как ты здесь оказалась? Она смотрит встревоженно на меня.

— Сколько времени?

Смотрит на свои маленькие золотые часы:

— Три часа.

— Не может быть, я же должен был… мы должны были встретиться в час дня.

— Поэтому я и приехала, я прождала до двух, позвонила, сказали, что ты еще не выходил из комнаты, я испугалась и, взяв такси, приехала, примчалась, — поправилась она.

— И ты даже не обиделась?

— Ну что ты, милый, я же поняла.

— Ты моя умница, извини меня. Иди сюда, мы поцелуемся.

— А тебе не будет больно?..

Она выжидающе смотрит на меня.

— Я потерплю. Дожили, ох дожили.

— Видишь, теперь это не радость, а терпеть приходится…

— Ну, ты же знаешь: «пытки любви». Или муки любви, как там поэты слагают?

— А разве это — это слово? — и она замирает совершенно. Абсолютно вся.

— Не знаю, — смущаюсь я и вдруг сбиваюсь на чушь: — Кто что знает в этом мире, в этой жизни, поди сюда.

Она подходит и опускается рядом, целуя мои глаза, — это я научил ее, моя привычка. И они не поранены.

— Их хоть можно? — Она улыбается.

— Да, моя прекрасная маркиза. А что это ты сегодня так одета?

— Праздник вроде какой-то…

— Ах, да, так давай праздновать, веселиться. — Я пытаюсь, встаю, и слегка шатает. Я иду чистить зубы.

Везде тихо, и в коридоре ни звука. Я возвращаюсь.

— А где она? Соседи, я имею в виду.

— Она уже выходила, когда я приехала: детей к матери на два дня увезла, в Подольск, кажется.

— Это она тебе все рассказала?

— Да, вчера, когда я приехала. Без звонка, хотела удивить тебя. Вот и удивила…

— Ладно, давай забудем об этом, все, навсегда, надоело, как будто и не было ничего. Садись за стол, и будем твое вино любимое пить.

Она сама ставит бокалы, перед этим идет, их моет. И садится рядом.

— Ты посмотри, почти сорок бутылок, что мы с ними делать будем?

— Пить! — радостно говорит она.

— А скажи мне, прекрасная пивунья, — я делаю вид незамечающего мальчика, — почему ты меня никогда не называешь Саня или Санечка? — Она молчит. — Ну!

— Ты хочешь, чтобы я ответила?

— А как ты думаешь своей умной головкой, для чего ж еще я этот вопрос задавал?

— Наверно… потому, что она тебя так называла.

— Кто она? — не понимаю я, уже понимая. И это действительно так, поразительно, она меня только Саней и Санечкой звала, мне так нравилось.

— Разреши, я тогда спрошу у тебя: а почему ты никогда о ней не рассказываешь, о той, с которой у меня одинаковое имя?

— Это никого не касается, мое частное дело и личная жизнь. И ты права, она меня именно так звала.

Я завожусь, ну вот ответь что-нибудь не так! — Поэтому я и хочу быть приятным исключением. Хоть в этом. Не повторяться и звать тебя Саша. И ни в коем случае не вмешиваться в твою личную жизнь.

И вдруг я смеюсь, какой дурак! Она и так уже замешана в нее. Вся. Я делаю вид, что дуюсь:

— А мне не нравится так!

— У тебя сейчас потрясающее лицо, жаль, что ты не видишь. — Она наклоняется и чуть не целует в нос меня. Я вовремя отдергиваюсь: хей! У меня появилась реакция — где она была раньше…

— Хочешь, чтобы я звала тебя Сашенька?

— Да, очень, так мне нравится.

— Хорошо, Сашенька. Ты капризный, избалованный мальчик.

— Да? — поднимаю брови я. — Что вы говорите, неизбалованная девочка!

— Но иначе ты бы мне не нравился.

— Спасибо. Но я не избалованный, а просто больной сейчас.

— На какое место? — шутит она.

— На все места. Ты не смейся, кстати: все мы больные. И эта анормальность считается нормальной, а эту нормальность называют — люди. А теперь убери все и между «люди» и «больные» поставь тире, и это даст тебе знак равенства и тождественности.

— Я обожаю твои рассуждения такие философские, глубокие…

Мы смеемся отчаянно. Она обнимает мою шею и шепчет:

— И я рада, что твоя мама избаловала тебя. Это незаметно, но лишь иногда, чуточку-чуточку, совсем немножко — проступает, — но без этого что-то не хватало бы в тебе — очень важного, нужного — и ты не был бы таким, какой ты есть.

И сразу просит:

— Поцелуй меня, если сможешь. Я смеюсь и не могу остановиться.

— Что, что такое?

— Наташ, ты прелестная. И мне нравятся твои переходы и слова.

— Но я же волнуюсь о твоей губе и твоем здоровье.

— Спасибо, пойдем вот туда, — и я указываю куда, — и там ты будешь касаться меня, а я буду волноваться.

— Почему? — Она удивлена.

— О твоем здоровье.

Она просто заливается, впервые радостно и весело с момента моего носа. Был и такой момент.

Мы раздеваемся. Господи, и каждый раз это прекрасно. Она божественна.

— …Наташ, сколько времени?

— Половина седьмого.

— О, ужас! — вскакиваю я. — Должен быть у родителей, сегодня вечеринка у них.

Я бегу звонить к телефону. Эй, бегу, говорю я сам себе, и не шатает. Ее тело чудодейственно влияет своими действиями на…

— Мама, это я.

— Где ты, сыночек, мы ждем тебя.

— Я…э, я, наверно, не смогу приехать.

— Почему, что с тобой?

— Ничего, со мной все в порядке, почему что-то должно обязательно быть со мной?

— А что же тогда, мы так тебя ждали? Все гости собрались, я твой любимый оливье две салатницы приготовила, больших.

— Просто… Наташа… плохо чувствует себя. Ну, там, голова, короче, женское.

— А она у тебя? — многозначительный вопрос.

— Да, — многозначительный ответ, чтобы правдоподобней. — И мне не хотелось бы оставлять ее одну — такой праздник, день, то ли вечер.

Ты понимаешь?

— Да, конечно, сыночек, это было бы некрасиво. — Французские духи играют свою роль, она даже не обижается. — Приятно тебе провести время, а ей мои симпатии и наилучшие пожелания.

— Спасибо, — я слышу смех и разговоры на другом конце телефона.

— Вот тетя Лиля здесь, рядом, передает тебе привет и спрашивает, как твое лицо.

— Прекрасно, — говорю я и жду.

— Сыночек, почему она так спрашивает? А мне еще сон плохой сегодня ночью снился.

— Мам, спроси у нее, что это значит. Трубка отрывается, раздается смех, и я думаю, что все в порядке.

— Она шутит, говорит, что давно не видела твоего прекрасного лица и желала бы его увидеть.

Я прощаюсь, желая им хорошо погулять, а тетю Лилю поцеловать от меня три раза: за остроумие.

Я захожу в комнату. Нагая богиня лежит, ожидая.

— Наташ, тебе всяческие симпатии, пожелания и поздравления от мамы и от Лили.

— Большое спасибо, — она поднимается на локте, — а с каких это пор, Сашенька, здоровая Наташа вдруг стала больной, а нездоровый Саша, пораненный, — здоровым, объясняющим о больной Наташе; и вообще — все с больной головы на здоровую валится. Объясни мне, пожалуйста!

Я целую ее закрывающиеся глаза, как прелюдию моего объяснения…

(Целую неделю я не появлялся в институте, пока все не прошло и не зажило, только еще разрез на переносице был, под легкой корочкой, и затягивался долго. Нос мой встал на место, идеально срастался и ничем не отличался от предыдущего. Хотя она говорила, что ее носа, такого хрупкого, тонкого, не будет уже никогда, — носа, из-за которого она подошла… Но она преувеличивала.)

Когда же я в нем появился — в моем прекрасном институте, — до начала сессии оставалось две недели. Я сел в буфете с грустным бутербродом и стал считать. Из пяти экзаменов — вроде — я сдавал только два, по литературам; другие два были больше вопросом, нежели ответом, а о пятом вообще говорить не приходилось: полковник Сарайкоза — военная кафедра, цикл огневая подготовка. От этого воспоминания мне приходится заталкивать бутерброд в свой рот насильно. Он лезет туда так же охотно, как покойный в катафалк (по доброй воле, без посторонней помощи).

Появляются Ирка и Сашенька Когман. В пьесах это называется: «те же, явление второе».

— Саш, — говорит мне Саша, — ты, интересно, на английский думаешь ходить или нет? Возможно, тебе в следующем году не нужно будет сдавать экзамен, государственный, по этому языку!

— Ой, Саш, не порть аппетит, и без того тошно.

— Какие мы все нежные стали! С ума сойти. — Она уплывает к Марье Ивановне покупать.

— Санечка, а что тошно-то? — Ирка садится рядом и улыбается.

— Военная кафедра, экзамен у Сарайкозы.

— Юстинов тоже психует страшно, не знает, что делать будет, как бороться.

— Да он еще и ненавидит меня, этот дебил. И какой идиот вообще армию создал, ведь всё о мире трубим, к коммунизму какому-то рвемся, а распускать ее никто не думает. И не собирается.

— Она всегда будет существовать, армия, поверь мне. Папа так говорит.

— Конечно, если социализм винтовками построили, то уж коммунизм на бомбах высиживать придется. (Иначе не выродиться: труднорожаемое дитя.)

— Очень интересные у вас разговоры, товарищ Ланин, — я поворачиваюсь, сзади стоит Юстинов, — с моей женой. Ты еще из нее Билеткина сделаешь. — Мне смешно. — Мне только этого дома не хватало, а так — в ней все есть.

Ирка улыбается:

— Да, я такая.

— Причем чем здесь гордиться, Ира, я не знаю! — Юстинов смотрит на нее, и что-то они выясняют там во взглядах, им понятное. Мне нет, но мне это и даром не надо: я свое на них отпахал, отработался. Они теперь скрытней стали, и никто не знает, что у них промеж творится. То есть я-то знаю, бываю иногда, и Ирка постоянно делится (как только видит), но кому это интересно. Все это уже прошедший этап.

— Как ты смотришь, чтобы мы по пиву, голубь, а? — спрашивает Юстинов.

— Андрюш, оставь его в покое, ему на английский надо, — громким голосом верещит маленькая Саша.

— А, ну с тобой я не спорю, — говорит Юстинов и скрывается. Он никогда с ней не спорит (хотя и не терпел, что Ирка с ней дружила), так как она громка и шумлива, а он всегда боялся шума.

— Пошли на занятия, Саш, а то опять зачет будет кровью даваться.

Я сижу на занятиях по английскому и думаю, зачем меня мама родила. И не нахожу на этот вопрос ответа.

Потом я сижу полдня в читалке и еще следующие два дня. Так как в пятницу у меня на семинаре по зарубежной литературе доклад по Эжену Ионеско и театру абсурда. Собственно, опубликована у нас только одна его пьеса «Носороги», иных вещей или произведений других драматургов, как Беккет или Артюр Адамов, не опубликовано вообще; поэтому я в основном пишу по ней, никаких материалов нет, а сам я не могу создавать «театр абсурда», выдумывая его. И так все в жизни абсурдно. У них там, в Европе, говорят, что вся жизнь «комедия», — театр. У нас, по-моему, вся жизнь — абсурд. Или театр абсурда.

Доклад я делаю хорошо и получаю пять баллов.

В субботу и воскресенье я что-то читаю, не обращая внимания что. Когда наступает сессия, у меня моментально падает настроение, оно падает в такие глубины, что мне страшно. (Я даже не подозревал, что такие уготовлены Богом в нас.) И не поднимается, пока весь этот сессионный бред не кончается.

В понедельник я даже не иду на военную кафедру, чтобы не видеть рожи Сарайкозы, так как знаю, что мне все равно ничего не светит. Весь день я валяюсь в постели с книжкой Вулфа (хотя его мы не проходим по зарубежной литературе), а потом иду в кино, недалеко на углу кинотеатр «Повторного фильма», и смотрю, в который раз, «Не горюй!», грузинскую кинокомедию, которая мне обалденно нравится. Во время нее настроение мое немного поднимается. Но потом я горюю опять.

Вечером мне звонит Юстинов и говорит такое, что я не верю своим ушам.

— Саш, ну твой голубь Сарайкоза улетает в дальние края, в санаторий, свои дела не разрешил никому принимать, поэтому в эту сессию будет экзамен Песского, а его, по огневой, переносится на зиму. Так что ты имеешь еще полгода — пребывания в институте.

Я прыгаю чуть ли не до потолка, едва не пробивая головой: появилось почти пятьдесят процентов, что в эту сессию проскочу я. Сдам, будь она проклята. Видать, он перетрудился, выползая под Сталинградом, и ему отдых нужен.

Мне тут же хочется ее увидеть, но я не хочу мешать, ей надо писать диплом, и так она опаздывает, плюс к диплому сдавать три госэкзамена.

Шурик появляется в институте перед самым началом зачетов, и мы сдаем их вместе, ему везет, что он тощий и слабо выглядит, они ставят ему охотней, без возражения. Непонятно, как опять-таки, но я сдаю все зачеты и даже — английский. Хотя и остаюсь ей должен три текста. Какие, я и сам не знаю, — какие-то.

Мне остается сущий пустяк: сдать пять экзаменов, и самый главный — зарубежная литература. Которую я знаю так, что у большинства в глазах появляется горящая зависть, когда они глядят на меня или говорят, как я буду сдавать: я все читал. Читал я, однако, не все. И если обычно мне, как и любому другому обычному студенту, хватает три-четыре дня, чтобы выучить весь материал, который преподается полгода, а то и год (кроме этих трех-четырех дней просто больше нет времени), то к зарубежной литературе я начинаю готовиться, забирая еще два дня у предыдущего экзамена. Я хочу все знать и прочитать и порадовать своим ответом преподавателя Храпицкую. Она мне нравится, умная женщина, а это редкость…

Два экзамена из четырех я сдаю не готовясь, по девкиным шпаргалкам, которые они мне передают после того, как я беру билет. Нахально открываю лист, листы, просто читаю пару главных идей, необходимых для зацепок, и иду биться, — не ожидая, не могу ждать. Хотя бьюсь не я, а мой язык. Это называется: получать образование. Завтра я уже точно не буду помнить, о чем я говорил вчера и что это было. Страшное дело — образование. Такое быстрое и забывчивое.

Один экзамен я сдаю — до сих пор непонятно как. А предпоследний — детская литература, и я делаю обзорный ответ, думая, какой дурак придумал вычленять ее в детскую. Литературу отдельно. Что, выходит Черный — детский писатель, если написал стихи для детей, или Грин, например, «певец романтики только для юношества» (ну, вот я, мужчина уже, а до сих пор его люблю), — чушь собачья, но она тоже включена в наше образование. Иначе мы бы ничего не знали о собаках…

Благо, что преподаватель, маленькая кандидат наук и очень шустрая, вовремя догадывается и ставит мне пять баллов. По-моему, ни за что, но она говорит, что знает мою полезную и всестороннюю деятельность на кафедре сов. литературы, в качестве председателя кружка «Литература XX века». Что ж, известность, это приятно. А я и не знал, что можно еще легче учиться, чем это делаю я. Но это система Юстинова, он им вечно мозги забивает о папе, спектаклях, его друзьях, писателях и получает оценки ни за что.

К зарубежке я, как чокнутый, успеваю и еще проглатываю двух Маннов: у Томаса мне понравилось очень «Приключения авантюриста Феликса Круля», отлично и броско написано, остальное тоска, у Генриха — «Молодые годы Генриха IV», сгодится и терпима, Гете, Шиллера и Фейхтвангера; я вообще недолюбливаю немецкую литературу, и по ней у меня пробел, хотя Фейхтвангер и еврей, и мне у него нравится «Еврей Зюсс», «Иудейская война» и очень сильно сделаны «Братья Лаутензак». Все это останется на века, но жил он в псовом государстве, и поэтому им обладает немецкая литература. А по ней пробел у меня от Нибелунгов до морализирующего пацифистика Белля. Из французов я успеваю доухватить А. Франса, Флобера (великолепная историческая вещь «Саламбо», я ее перечитываю), и Роллана, чуть не умерев от тоски и печали, ночами читая этот чокнутый многокнижный роман «Очарованная душа», — зато мою он разочаровал, и сильно (в чем там очаровываться было?).

Это то, что я не совсем читал, а все остальное от Золя до Ибаньеса мне, кажется, известно. Зарубежная литература не разделена у нас на века, все в одной свалке. Вообще очень насыщенный экзамен, семьдесят пять вопросов, и, по-моему, еще ни к одному экзамену я так не был готов.

Вечером, когда я, засыпая над книгой, прочитывал какие-то бессмысленные высказывания Энгельса о литературе, в дверь мою кто-то тихо постучал. Подонок боксер так и не появлялся (и скажу вперед, надо сказать, он так и не появился, пока я не съехал, уехав отсюда). Я, не представляя, кто это может быть, да еще накануне экзамена, пошел открывать.

— Мой милый, я так соскучилась. — Она на шее у меня. — Истосковалась вся.

— Так разве можно, Наташ…

— Но я же делом занималась, и я не люблю показываться, пока все не сделаю. К тому же я не хотела тебе мешать, поэтому и не звонила.

— И как — дела? — замерев почему-то, спрашиваю я.

— Сдала диплом, написала, и два госэкзамена, последний — через три дня.

— И…

— И все на «отлично».

— Умничка ты моя. — Я целую ее глаза.

— Как ты, ты хоть вспоминал про меня, три недели тебя не видела, чуть с ума не сошла?

— Не-а, — говорю, — я тебя не вспоминал. — И уточняю: — Каждый день.

— Ты даже ни разу не подумал обо мне, о моих губах?

— Нет, — говорю, — каждый день только об этом и не думал. Старался! Она улыбается.

— Зачем мне о тебе думать, ты плохая девочка.

— Можно я останусь? — замирает она.

— Нет, — говорю я, и она, отмирая, остается.

Как прекрасно ее тело, как оно волнует и уводит меня в какие-то потаенные дали. Я исторгаюсь весь. Как божественно отдается она. Не верится, что она — моя.

Что там Энгельс говорил о литературе, кстати? Наутро вспоминаю я — и не могу вспомнить, да и разве это важно, если она лежит у меня и спит, впервые, когда просыпаюсь я, и я счастлив. (Мне не надо ведь много для счастья. Мир — мне не надо тебя, пусть будет она. Лишь она. Это же не так много для тебя, мир, — одна частица, отдай ее — это так много для меня.) Счастлив своей никогда не сентиментальничающей рукой сентиментально и нежно укрыть простынью ее голое тело, уставшее от терзаний тела моего. Радуясь, что она этого не видит. Я выхожу негромко из дома.

Впервые я не успеваю и не захожу на экзамен первый. Едва я появляюсь, все сразу смотрят на меня.

— Расступитесь все, "Панин пришел сдавать экзамен, — говорит Ирка, — сейчас мы будем потрясены глубиной его знаний и полнотой ответа.

Она хоть и шутит, но нервно улыбается. Улыбка ее нервна, а это не к добру.

— Саша, ты все прочитал? — спрашивают меня девочки.

Я их утешаю:

— Да что вы, девоньки, разве это возможно.

— Чокнутый объем, — говорит маленькая Сашенька громко.

— Как же мы будем сдавать, если Санька и то не все прочитал, — говорит Светочка. Рассуждающе.

— Ну «не все», большинство читал когда-то. — А я и половины не прочла, — говорит Светка, делая красивые глаза.

— А тебе зачем, Светочка?..

Она двусмысленно улыбается: мы понимаем друг друга, как курок стрелка.

Но я не могу обойти свою постоянную бывшую боевую подругу и обращаюсь к ней.

— Ир, какой расклад? — спрашиваю я.

— Не спрашивай, Саш, кошмарный: зашли пока все отличницы, первая пятерка, трясутся ужасно. Меня всю ночь истерика колотила.

— А чего ты не пошла, не идешь сдавать, все равно никуда не денешься?

— Да ты что, я успокоиться не могу, еще три часа надо, последней пойду, когда она устанет, может, проскочить удастся.

— Ты что, пять баллов хочешь?

— Ты с ума сошел, я на поганую тройку согласна! Лишь бы сдать. — Но это она всегда так прикидывается.

— Ты же читала много, на семинаре у нее была, успокойся.

— Кого это волнует, Саш, ты не представляешь, какая она строгая и что такое получить у нее экзамен!

Я смотрю на нее. Ирку я и вправду не видел в таком состоянии никогда.

— Ир, а что там Маркс, то ли Энгельс говорил кому-то о литературе?

— Не Маркс, а Энгельс — в письме к Фабиах, Кларе (это она так не знает), на, читай, здесь всего полторы странички, я только что взяла. — Я скачу через строку, я это вчера видел — и ничего не помню. Но сейчас уже я плохо соображаю вообще, начинается азарт, как в скачках. Меня знобит от предстоящего — неизвестного, — и я рвусь уже в бой, вперед, сражаться! И не могу ждать или читать.

Выходит Оля Лопаркина, получив пять, и говорит, что эта пятерка ей далась дороже, чем все, вместе взятые, остальные, за три года. А она на красный диплом идет!..

Я недосматриваю книгу и захожу, так как девочки с мольбой смотрят на меня — боятся идти, а она ненавидит ждать следующего: считает, что все должны залетать на ее экзамен. А не прятаться, выжидая. Хотя она не такая страшная и ничего в этом особенного нет. А что этот теоретик Энгельс сказал о литературе?..

— Саша, здравствуй, — раздается.

— Здравствуйте. — В горле неожиданно у меня пересыхает и становится горкло. Только этого не хватало, сейчас, не владеть своим горлом, нагнали нервозности на меня девушки, там, перед дверью.

— Ну, бери билет и начинай готовиться. Хотя тебе, я думаю, волноваться нечего.

Я киваю головой без звука, я даже не соображаю, что говорит она. Беру билет и моментально успокаиваюсь: Гауптман «Перед заходом солнца», «Перед восходом солнца», значение творчества; второй вопрос «Ж.-П. Сартр и французская драматургия»; третий (я даже не знал, что такой есть) «Современная немецкая литература до и послевоенного периода». Я называю вслух ей вопросы и номер билета, одиннадцатый. Девочки обалдело смотрят на меня. Гауптмана никто у нас никогда не читал. Если б я не был у нее на семинаре, тоже не прочитал бы ни за какие богатства, даже за богатства. Я киваю головой, и они, нервно вздохнув, утыкаются панически в свои листы обратно.

Да, билет еще тот попался. Я ведь не знаю, что я буду делать с третьим вопросом, читал по нему немного, в основном учебник, но ей, кажется, и нужен только общий обзор. Я сажусь за отдельный стол и даже не пытаюсь собрать мысли воедино, хоть это бесполезно, я должен уже идти биться, отвечать, только тогда у меня начинает работать и заводится голова — на глазах у слушающего преподавателя.

(Согласен, возможно, это и не лучший метод. Но язык мой — спасение мое.)

— Итак, девочки, кто следующий? Вы уже готовитесь полчаса.

В классе нависает могильная тишина. Я смотрю на них: они как бы вжимаются в свои столы, желая в них раствориться. И это отличницы, цветы нашего курса, самая сильная часть его, маков цвет. Что же тогда мне говорить, думаю я.

— Разрешите мне отвечать, если можно, — говорю я то, о чем думаю.

— Ты даже не хочешь немножко подготовиться, использовать свое время?

— Нет, этого достаточно, я могу отвечать.

— Что ж, я всегда ценила твои знания. Пожалуйста.

Но недовольна она не мной, а тем, что девочки не идут отвечать, — на редкость принципиальная женщина.

Я сажусь к ней за стол, сбоку.

— А также ты даешь девочкам еще минут двадцать подумать и подготовиться. И может, они все-таки пойдут отвечать, решившись, я ведь не такая страшная.

Ни малейшего шороха не нарушило тишину класса.

— Так что скажите ему спасибо. — Она криво усмехается, но академически; они даже не поднимают головы, не зная, как реагировать.

— Пожалуйста, Саша, начинай, — и она поворачивается ко мне, впервые внимательно глядя на меня. И я вдруг понимаю, что я второй, кто сдает ей из всего курса экзамен, в этом году, в эту сессию.

Я начинаю — они, конечно, сразу отрываются от своих листков и слушают про Гауптмана, так как потом (в ее правилах) она может задать любой вопрос в дополнение, для проверки или уточнения. Независимо от ответа; чтобы выяснить, как мы знаем ту эпоху или того писателя.

Я рассказываю о Гауптмане все, что знаю. Многое из того, что читала нам она в своих небольших обзорных лекциях, на семинаре. У меня цепкая память, это помогает часто. Но не в случае с «необходимыми» предметами.

— Что ж, я довольна очень твоим ответом по Гауптману, обычно студенты уделяют ему мало времени, попросту не читая, хотя я считаю, что он значительная фигура в литературе и драматургии XIX века, которая во многом оказала влияние на развитие театра и течений драматургии XX века.

Про себя я глубоко — глубоко и очень глубоко — вздыхаю. О Сартре я рассказываю, обгоняя себя, столько мыслей и впечатлений, тут же соскакиваю на философию экзистенциализма, говорю о его «Словах», их мы не проходили. На половине ответа она меня останавливает и говорит, что этого больше чем достаточно. (Больше чем.) Потом шутит:

— Уверена теперь, что Сартра ты знаешь лучше, чем я. — Я принужденно улыбаюсь, я бы не хотел что-то знать лучше, чем она…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24