Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Факультет патологии

ModernLib.Net / Современная проза / Минчин Александр / Факультет патологии - Чтение (стр. 21)
Автор: Минчин Александр
Жанр: Современная проза

 

 


Это моя теория. И хоть меня будут убивать, я скажу, как в древности древние: «Я — прав!» (по-латыни обязательно). Каждый более ли менее большой автор написал или создал только одну вещь (ну, максимум две, хотя они не будут равны по достоинству), и о н а у него самая сильная, единственная, максимально исполненная, это творение — во всем. Все остальные произведения, что он написал, — это уже прилагаемое, вокруг, позади, и никогда он лучше той вещи не напишет. Так, например: у Толстого — это «Анна Каренина» (вторая вещь «Война и мир», но это не та сила, не тот класс и вдохновение), все остальное ее уже не стоит и лучше он не создал. У Достоевского — «Идиот», и ничто остальное выше его не будет, всё. (Хотя я и люблю «Игрока», «Неточку Незванову» и поражаюсь «Вечному мужу».) У Лермонтова чудный «Герои нашего времени», лучшее, что создано в нашей литературе. У Тургенева — «Вешние воды», прекрасна «Первая любовь». У Чехова — несколько новелл, но новелла — мелкое литературное произведение, я говорю о больших. Как и у Куприна, у Бунина. У Андреева — «Рассказ о семи повешенных». У Замятина — «Ловец человеков», или «Рассказ о самом главном», тайком читал; правда, только рассказы. У Грина — «Бегущая по волнам». У Шишкова хороша «Угрюм-река». У Булгакова — «Мастер и Маргарита». У Паустовского — «Время больших ожиданий». У Бабеля — «Одесские рассказы» и конкретно «Как это делалось в Одессе», хотя, может, и «Конармия», трудно сказать. У Платонова — «Чевенгур» (запрещенный у нас, фантастическая вещь, пародия на город коммунизма). У Максимова — «Карантин» (изданный на Западе), хороши две повести о зэках, непонятно, каким чудом изданные у нас.

Я наугад выбрал, без последовательности. И ничего лучше у них уже не будет, они не создали, но одной вещи (двух) достаточно! С головой, другие и того не создали. А эти авторы — они пытаются, они пытались. И много хорошего, и есть прекрасное. Но вещь — одна (или две)!

Это все субъективно, и, может, я не прав, но я знаю, что прав я. И никто мне не докажет обратного. Вот разве что Светка, которая подходит ко мне и улыбается.

— Санька, а почему вот ты не пригласишь меня никогда, никуда. Ну, просто так, не обязательно же с этим…

— С чем, Светочка? — Она прекрасна!

— Ну, ты понимаешь, о чем я.

— Не-а. — Я делаю простодушный вид.

— Ну, Санька!..

— Этого я и боюсь, Свет, что потом все равно не выдержу, не устою я, точно знаю.

— Я тебе помогу, честное слово. — Ее прекрасные глаза улыбаются.

— Что, устоять?

— Нет, Санечка, упасть, конечно.

Мы смеемся. Но уж в ее шутках, как ни в чьих, большая доля правды…

— Свет, я тебе честно скажу, я бы тебя давно разорвал, если б не моя теория, тем более не в одной группе мы бы учились.

И тут я вспоминаю, что свою теорию уже нарушил раз. И какой. (А сейчас нарушаю второй, но Наташа уже не учится в институте и — не с моего курса.)

Светка наклоняется ко мне:

— Санечка, а ты закрой глаза и представь, что я не из твоей группы, ты со мной на улице познакомился.

— И тогда, — замираю я.

— И тогда, ох, Санька, не спрашивай, что будет тогда. Будет не земное. Какого не было даже у меня, никогда.

Мы смеемся, заходя в аудиторию. Лекции. Лекция этого Чувячкина (вот фамилия!) по дурацкому истмату. И кому это надо, или нужно, как вам больше нравится. А как правильно, надо или нужно? А?

Она опять сидит и смотрит на меня, и полуслезы стоят в ее глазах. Или мне это кажется? Да и какая разница. Неужели она все знает? А какое мне дело, я в этом не виноват, сама все делала. Тогда. Проклятой осенью.

Я не успеваю откусить купленную булку с колбасой, как у соседей раздается истошный крик. Этот дебил, низкорослый боксер, опять бьет мальчика. Мальчик такой слабенький, тоненький, он плохо учится. А тот его ненавидел и всегда бил. Сам этот боксер — дубовый, с чистой рожей, вечно ходил ко мне вести умные разговоры. Но с такими я сам тупею сразу, моментально отупевшим становлюсь. И вроде нормальным казался, а как мальчик из школы приходил (они его в группу продленного дня засунули), то прямо зверел. Они его все заставляли делать — ив магазин ходить, и полы мыть, и картошку чистить, и мусор выносить. И с сестренкой по матери сидеть. Мальчика было жалко, такого куцего… (Я был таким когда-то.)

А боксер только командовал и бил его дико то за плохие отметки в школе, то что он во дворе задержался, полчаса перегулял, по-моему, он просто повод искал, причину.

А эта женщина — странная мать была, постороннему мужику свое дитя бить разрешала. Только сидит, развесив свои молочные сиськи, и кормит ими своего нового ребенка. Грудного, это уже от него.

Мальчик был тихий, совсем забитый, и на носу у него было две конопушки, как у меня когда-то. Я покупал ему иногда шоколад, он заходил, когда их не было, и съедал его у меня, так как боялся, что тот (он его звал еще «папа», она заставляла) будет опять бить, что он взял у чужого. Свои, что ли, не дают.

И так он вздрагивал от каждого шума, шороха на лестнице, когда ел; так всего боялся, что у меня внутри все обрывалось, когда я глядел на мальчика, на его избитые, запуганные плечики. (А я еще своим был детством недоволен; и предъявлял отцу претензии.) И некому за него заступиться. Я никогда не вмешивался, так как это была чужая семья, когда тот все это с мальчиком делал, и только молил, чтобы эта стройная, несмотря на роды, толсто-грудая баба с голыми ногами скорей заголосила (иногда она это делала), и тогда тот остановится и не будет его бить, на него это действовало, иногда. Раздался истошный крик снова, и кто-то выбежал в коридор, потом звуки щелкающего ремня, он бил его, как никогда. А эта молчала. Я слышу, как мальчик уже в моем конце коридора, добежал, и вдруг — что-то бьется в мою дверь, — это его головка, и я понимаю, что этот дегенерат бросил ремень и бьет его руками, своими лопатами, ручищами, — этого хрупкого мальчика. Я не выдерживаю, вскакиваю и раскрываю дверь. Мальчик буквально падает на меня, и из губы его льется кровь. Я еле успеваю поймать его (благодаря волейболу, думаю я, — это последнее…) и прошу того остановиться, если он не с ума сошел.

— А, педагог! — тянет он. — А ну, уйди с моей дороги и не вмешивайся в семейные дела.

— Ты не его отец. Ты издеваешься над ним и избиваешь, как взрослого. — Я смотрю на ширину его плеч, и мне становится не совсем приятно. К тому же он вспотел, и от него пахнет потом. Я чувствительный на запахи.

— Не твое дело! Мы без ваших университетов могём воспитывать. Отвали, пока не поздно. — Желваки играют по бокам щек от его сплюснутого носа. — Я доберусь до костей этого молокососа, маленький подонок.

Я передвигаю мальчика за себя.

— Ты не посмеешь поднять на него руку, — говорю, — иначе я заявлю в суд, что ты истязаешь малолетнего ребенка, и покажу его тело.

Драться я с ним не собираюсь, да это было бы и смешно, там рычаги ручные, как лопаты — сметут и нет меня, к тому же он мастер спорта.

И вдруг меня как слепит в глаза:

— Ах ты, жидовня паршивая, все она знает, он в суд пойдет, да я тебя…

Я резко, сильно и быстро размахиваюсь и бью в самый центр, стараясь сделать мессиво из его лица. Он едва успевает отскочить, но не до конца, я попадаю, но несильно. Я подскакиваю и делаю еще два удара, но это уже воздух, это уже поздно, я забылся. И вдруг что-то нечеловеческое несется мне в глаза, бьет, как кувалда, и рушит на пол…

Не помню я ничего очень долго. Наверное, дольше, чем это долго, я перехожу уже в т о долго… но возвращаюсь.

Очнувшись, я вижу эту женщину, хлопочущую возле. Смутно, но вижу. И то победа, думал, не видеть никогда. Как раскаленным жаром полоснуло. И застелило, и залило.

— Где мальчик? — первое, что спрашиваю я. Она поднимает глаза, показывая. Мальчик сидит и плачет, растирая слезы. Мой мальчик.

Я поднимаю голову, и кровь хлыном льет из меня, градом катится, я не понимаю откуда, голова моя падает и больно стукается зачем-то.

— Господи, — шепчет она, и я слышу, — слава богу, что живой, я думала, всё…

Я снова поднимаю голову и понимаю, что это льется из носа. Где он? Я зажимаю нос левой рукой, правая мне будет нужна. Встаю, опираясь рукой по стене, — все качается и гудит в голове, — я чуть не падаю, но она подхватывает, поддерживает меня и прислоняет к шкафу. Как солоно во рту и больно, что он мне там перебил, этот кретин. Только бы не нос в рот вогнался. Хотя от такого удара, я не удивлюсь. Еще несколько минут, и я прихожу в себя, устанавливаясь на ногах. Ковыляя, я иду к корзине — где все мои силы — и беру бутылку шампанского. Я понимаю, что это, может, и глупо, но что я могу сделать: я никогда не проигрывал.

— Где он?

Она испуганно смотрит на меня.

— Он убежал во двор, испугался, подумал, что убил тебя… Ты не дышал.

Я переставляю ноги по направлению к двери, сжимая бутылку в руке.

Я убью его, я не дам ему жить, это я знаю точно. Она обгоняет меня, заслоняя дверь собою.

— Пожалуйста, я тебя умоляю, не ходи, ты весь в крови, он убежал, ты не найдешь его.

— Найду, — через кровь во рту говорю я. Качаюсь и вдруг падаю на колени.

— Господи, — шепчет она, — зачем тебе это надо было.

Зачем? Это второе дело. Первое — я найду его и размозжу ему череп, квадратный и мерзкий, как все боксерство. Я поднимаюсь с колен, удерживаясь, стою минуту, потом тяну руку к двери (она о чем-то молит меня) и падаю плашмя, и что-то с новой силой льется из носа. Кто-то переворачивает меня лицом вверх. Я подтягиваю колени, переворачиваюсь на них и ползу. Куда я ползу? Она оторопело ступает сбоку от меня.

— Что же делать, может, «скорую помощь» вызвать? Но ты не скажешь про него?

Я доползаю до телефона.

— Скажи мне номер, я наберу. Ты не сможешь сам.

Перестал ли мальчик плакать? Я что-то бормочу, она набирает, подставляя трубку к моему уху.

Мне кажется, что я еще и оглох, ужас охватывает меня. Но вдруг я слышу голос и успокаиваюсь, чуть не радуюсь.

— Алло, — говорят голосом.

— Тетя Лиля? — спрашиваю я. Это ее мама.

— Она на дежурстве. Кто это?

— Саша.

— Я тебе дам ее номер, позвони. Что с твоим голосом?

— Ничего, так, она в Склифосовского?

— Да, позвони ей туда.

Я вешаю трубку. Трубка падает, и рожавшая женщина вешает ее.

— Еще один номер, — говорю я, стоя на коленях, и не могу двинуться ни вперед, ни назад; только бы не упасть, больше я не поднимусь, у меня сил не хватит подняться. Она набирает номер.

Я сплевываю сгусток крови прямо на пол, я не могу держать его больше во рту. А где бутылка, вдруг некстати интересует меня, так всегда. Мальчик взял ее, когда я упал, и отнес обратно. Мальчику, кажется, меня жалко. И то хорошо.

— Доктора Лилю, пожалуйста.

— Что? Говорите яснее, не понятно. — А как тут говорить я с ней? Я повторяю.

— Тетя Лиля, это Саша.

— Что с тобой, Сашуля?

— У меня что-то с носом, не то со ртом, я не знаю.

— Что случилось?! Ты подрался.

— Нет, да это и не важно, я приеду сейчас, вы мне что-нибудь сделаете?

— Конечно, конечно, немедленно приезжай. Подожди, ты можешь сам добраться, а то я пришлю за тобой машину?

О Господи, вой, сирена, «скорая».

— Не надо, все нормально. Только прошу вас, маме не говорите ни слова и не звоните.

— Да что случилось, Сашенька, ты волнуешь меня?!

Я роняю трубку, та вешает ее на рычаг. Как телефонистка, но только вежливая.

Я поднимаюсь все-таки и по стенке дохожу до ванны, санузла, так как ванной это назвать нельзя. Останавливаюсь у зеркала и наконец вижу свое отражение. Я смотрю на свое лицо и осознаю, что мой нос сдвинут вправо, примерно на полтора пальца от переносицы. Вот и все, думаю я, как это просто. Господи! и это на всю жизнь! Да кто ж пойдет со мной теперь куда! какая?!

Я омываю рукой всю кровь, и кажется, что она никогда не кончится; споласкиваю кровь, а тонкая струйка все равно льется из разреза у переносицы. Это от очков, он разбил, я их иногда ношу, когда работаю или кино смотрю. И изнутри тоже льется, — я затыкаю ватой, которая есть у меня.

Ногами потом выхожу из ванной.

— Куда ж ты такой пойдешь, — голосит она, — у тебя вся рубашка в сгустках.

Рубашку я не видел.

— Не говори про него, умоляю тебя, его же посадят. Ему три года назад запретили драться, с последним предупреждением…

Мой нос, думаю я, Господи, прощай вся жизнь, и ни одна женщина не коснется меня. Больше мне уже ничего не интересно.

Я меняю рубашку и выхожу на улицу, в голове чуть-чуть получше и что-то прояснется. Я прикрываю нос рукой, чтобы не шарахались, и ловлю такси. Останавливается черная.

— Склифосовского.

— Три рубля. Я сажусь.

— Корпус хирургический № 2.

И по-моему, опять забываюсь, только зажимаю нос, чтобы не испачкать ему сиденья. Шофер — шутник попался:

— Слушай, парень, а тебе не травматологический, случайно, нужен, а? — Он смотрит в заднее зеркальце, моя рука упала. — Кто это тебя так уделал, на два перелома потянет, как минимум. Как девки-то любить будут?! А?

— Ой, не говори, — говорю я.

В голове у меня опять кружится, и начинается тошнота.

Он заводит меня в самый вестибюль и называет дежурной, кого мне надо. Я даю ему пятерку и шепчу спасибо.

Тетя Лиля вылетает моментально.

— Господи, — она вскидывает руку, — кто же это тебя? Ужас. Рентген немедленно, как же ты доехал?

— Сидя, — говорю я.

Через минуту меня несут на каких-то носилках и катят на колесах.

Она касается моего плеча, у нее дрожит рука.

— Бог ты мой, я даже не знаю, с чего начать, все разбито. Сашенька, мать же не переживет этого.

— Спокойней, теть Лиль, начинать надо сначала, у Торнике было хуже. — Я пытаюсь улыбнуться и теряю сознание.

Прихожу в себя уже после рентгена и слышу, как тетя Лиля говорит:

— Да, у него — закрытый перелом носа, бесспорно, и, слава богу, что в одном месте. Вы постараетесь? — спрашивает она кого-то.

А я и не знал, что шоферы у нас хорошие диагносты тоже. И с ходу, с первого взгляда, без всяких рентгенов.

Я открываю глаза, или они раскрываются.

— Сашенька, это Злата Александровна Артамонова, она будет оперировать тебя, я ее вызвала, она профессор и лучший отоларинголог-операционист нашей больницы.

— Оперировать? — вздрагиваю я. Звучит кошмарно.

— Да, — подтверждает тихо она.

— А вы?

— Я ведь только хирург.

— А мой нос? Здравствуйте, — говорю я, —

Злата Александровна.

— Постарается, чтобы он был в порядке.

— Но я не хочу операцию, я боюсь их и не делал никогда.

— Не пугайтесь, это не операция даже, а так, Лиля слишком уж серьезные слова употребляет. Однако время не ждет, поехали.

— Там еще у него губа от зубов рассечена, изнутри, надо шов накладывать, — говорит ей быстро тебя Лиля.

— Но это уже по вашей части, Лиля, но сначала я, это не терпит, может быть поздно. Договорились, я верну его сразу.

— Куда его? — спрашивает белый персонал.

— В мой корпус, быстро.

В этот раз я не теряю сознание, но оно уходит от меня далеко.

Она сажает меня в кресло, только с железными ручками, и надевает зеркальце на лоб, совсем как у мамы. Оно закрывает лицо. Мне даже кажется, что это мама, то ли мне все уже кажется.

— Саша, ты взрослый мальчик, поэтому я буду с тобой откровенна. Тем более твои родители — врачи, и ты должен все понимать. У тебя закрытый перелом носа, вернее, переносицы со смещением носовых хрящей и косточки носа. У меня даже нет времени давать наркоз тебе, я боюсь прозевать, надо вправлять по-горячему. Я не везу тебя в операционную класть на стол, а буду делать это сейчас, здесь, сидя, без наркоза. И как я вправлю, так и будет, и или он срастется прямо и будет красивый, или он срастется криво…

— Но он будет прямой?..

— Я скажу тебе честно, не обещая: я не уверена, я боюсь, что уже не поздно ли. От тебя требуется одно: терпеть, максимально. Ты сможешь? Я понимаю, что это адски больно, без наркоза, но… если хочешь быть красивым… — она мягко улыбается.

— Хорошо, я согласен, — говорю я, как будто у меня есть выбор.

Все то, что было потом, — я согласен, чтобы он мне бил в нос каждый день, лишь бы не повторялось это.

Белая медсестра сразу же становится за мной и берется за виски, а врач упирается в мои скулы. Это сразу напоминает мне стоматологическое кресло, крючки и пломбу, которую мне сверлили по периодонтиту без наркоза, тихий ужас… то был тихий ужас, это будет громкий. К тому же я ненавижу, когда меня держат.

— Только не держите меня, пожалуйста. — Я вырываюсь.

— Отпустите его, — говорит доктор, и сестра убирает руки.

— Но только не мешай мне, а то скажу привязать тебя, — говорит она. А это еще ужасней.

Она упирает руки в скулы, чтобы зафиксироваться, и приближает два больших пальца к моим глазам, чуть пониже. Она касается моего носа, что-то там устраивает из своих рук, без единого инструмента, и вдруг делает резкое сильное давящее движение.

Я взвываю от боли, и сестра виснет на меня, взлетающего, грудною тяжестью. Мне кажется, что темнота в моих глаза чернеет и останется там навечно.

Все рассеивается, она опять упирает руки в мое лицо, фиксируя их и готовясь.

— Неплохо, неплохо, — говорит она, — ты сильный мальчик, я думала, вообще порасшвыряешь нас по сторонам, так как у тебя вот…

Я думаю: неужели эта дичайшая боль повторится? И вдруг — хряск! Они вдвоем повисают на мне, так как меня выбрасывает из кресла от боли. Меня усаживают в кресло снова. О Господи, спаси меня.

— Ну что, привязывать тебя?!

— Нет, это невозможно. Злата Александровна, вы прекрасная женщина, но это вытерпеть невозможно. Я через многие боли и раны прошел, и всякое было, но я не смогу это, давайте наркоз, не нужен мне никакой прямой нос, я дурею от боли. Мне кажется, нервы и мозги, перемешавшись, через глаза выскакивают из меня.

— Я понимаю, Сашенька, все понимаю, ты молодец, потерпи еще чуть-чуть, он двигается. Еще два-три раза, и я вправлю его, и у тебя…

— Что?! Еще несколько раз? Да я не вынесу и одного прикосновения больше.

— Хорошо, я постараюсь в два раза, но не торгуйся только, нет времени у меня. А где я тебе нос возьму целый потом, у себя?!

Но мне нужно поторговаться, иначе не соглашусь на это добровольно, я не решусь.

Она берется за мое лицо, и мне себя уже дико жалко и больно, и страшно мне к тому же. Будь оно все проклято! Медсестра, как будто в любовном акте, хватается за мою голову и наваливается на плечи.

— Руки, — говорю я, едва не вскакивая.

— Отпустите, — произносит Злата Александровна. И ведет пальцы к моим глазам, ниже глаз, там, где нос находится у меня. Я веду их инстинктивно в сторону.

— Не бойся, малыш, я ничего не делаю, только пощупаю его месторасположение…

Я ей даю себя уговорить. Я понимаю все, что сейчас будет, хотя бы по ее напрягшимся губам. Я даю ей себя уговорить…

И вдруг она давит, давит, и что-то хрустит, хрустит, и дикая, как одичавшая боль вышвыривает меня из сознания.

Я прихожу в себя от мерзкого запаха нашатыря.

— Уберите, — говорю я и отодвигаю руку медсестры. — И что за манера совать все в нос, в лицо? И что вам всем от моего носа надо?

— Умничка, вот и пришел в себя, — улыбается Злата Александровна. — Давай, ругай ее, ругай меня, кляни нас, только потерпи, еще немного осталось.

Я уже не сопротивляюсь, у меня нет сил, голова ничего уже не соображает. Она все равно не слезет с меня. Пока не доделает, я знаю.

— Ну, проверим, как там всё. — Она опять тянет эти хищные, цепкие, сильные руки и останавливается на лице у меня.

Господи, думаю я, дай мне силы не умереть до конца, пережить эту боль, и я поверю, что ты есть в мире, или на небе, или еще где-то, где угодно, только избавь меня от этих мук. И от этого — я поверю в тебя!

Она опять примеривается, и тысячи игл вонзаются мне в нос, раздается треск и хруст, которого я не слышал никогда, и он отдается у меня во всем теле каждого нервного окончания. Я чудом не теряю сознания, походив где-то на грани его, и только голова моя от этого иголочного шока отбрасывается назад, ее ловит медсестра.

— Вот и все, вправила, — говорит радостно Злата Александровна, — пустяки какие-то, любой вытерпеть мог, велика беда. Принесите ему компота, Зоенька, подкрепиться. — Медсестра уходит. — Так, верни свою голову обратно, я только гляну, как получилось и хорошо ли стало.

Но меня на эти дела не купишь, я из врачебной семьи тоже.

Я поднимаю руку.

— Не-а. Все. Даже если он трижды кривой будет, к нему больше никто не прикоснется. Во всем мире! Мне это даром не надо, я думал, рехнусь от боли, точно.

— Саша, все уже, я тебе клянусь.

— Не надо. Злата Александровна, больше ничего не надо, ни вправлять, ни выбивать, ни ломать. Больше никого к себе не подпущу, даже если вся больница соберется.

Она видит, что это так.

Медсестра Зоя приносит компот. В стакане. Злата Александровна берет его.

— На, попей.

— Ничего не хочу, пустите меня.

— Ну, хорошо, возьми компот и прислони его ко рту, а я только потрогаю, а ты со стаканом, ты же понимаешь, что я ничего не буду делать. Я же не ненормальная, чтобы тебя и себя компотом обрызгивать.

— Неужели вы думаете, что я на это поймаюсь, Злата Александровна?

— Но я только посмотрю, как стало.

— Как встало, так пускай и стоит, — говорю я. Она смеется.

— Ну, быстренько, Саш, ты же умный мальчик, я о твоем носе пекусь, а не о своем.

Я соглашаюсь, но не с компотом, конечно, а что я беру ее за руки и держу их, пока она ощупает. Это я так обычно с мамиными стоматологами делал, держал их за кисть, пока они лечили меня. Иначе не соглашался.

Я беру ее за руки. Она опять подносит их. В этот раз, и правда, не делает ничего. Она давит, ощупывает, мнет легко и удовлетворенно кивает.

— Вставай, трус несчастный, не мог потерпеть до конца.

— Все?! — не верю я.

— А ты что думал, я с тобой до утра возиться буду и твоим носом, у меня своих дел полно.

— Ой, Злата Александровна, — я чуть не прыгаю на месте, — я вам так благодарен, спасибо огромное.

— То-то же. Пожалуйста.

— Феноменально, Злата Александровна, — говорит медсестра, — так сделано.

— Ему же не нравится, ох уж эти мне докторские дети, все им не так.

Я целую ее щеку и благодарю миллион раз.

— Подожди, не радуйся. Зоя, в рентген его сейчас же, посмотрим, как на снимке — вправился.

Я поворачиваюсь:

— Зоечка, спасибо большое, не обижайтесь, боль дикая. — Я целую ее руку, но вдруг капает красная капелька, она затыкает ватой мне ноздрю сразу.

— Да что вы, я понимаю, это естественно. — Она с удивлением смотрит на меня. Может, ей никто рук не целовал…

Они выводят меня. Тетя Лиля ожидает, куря и ходя взад-вперед.

— Ну, как. — Она бросается к нам. Зоя ведет меня мимо.

— Я сейчас догоню, Зоечка.

И вдруг я слышу за спиной тихо:

— Лиля, я тебе скажу, не каждый бы мужик такое выдержал.

Это мне приятно. А то было стыдно, что я себя вел… как женщина.

Рентген говорит, что все в порядке, встало на место и косточка будет срастаться. Мне даже стало легче дышать. А как до этого дышалось? Я не могу вспомнить. Моего доктора уже нет, она ушла со снимками.

— Теперь ко мне, Саша, губа, — говорит тетя Лиля.

Да будь все проклято, что они решили, нового из меня сделать, что ли! Я покорно иду за ней.

— Злата Александровна сказала, что это лучшее вправление за всю ее жизнь, она говорит, никогда не видела, чтобы все так точно становилось на место, даже без рентгена уже знала.

Заводит меня в свой корпус, ведет на второй этаж, в маленькую операционную, вынимает тампон из-под губы, который мне положила Злата Александровна, и говорит:

— Терпи и не мешай только мне. Я думаю, два шва будет достаточно.

О Господи!

— Тетя Лиля, это же внутри губы, я не вынесу больше.

— Уж если ты нос вытерпел, небывалое, то это тем более. Молчи лучше, а то расходится шире. Ладно, я тебе местно заморожу.

Она заштопывает меня без единого звука. С моей стороны.

— Вот и все, вставай, теперь ты, как новенький починенно-залатанный.

Мы смеемся. Я-то только улыбаюсь, она мне запретила смеяться, пока шов внутри не срастется, не затянется.

— Пошли вниз. Злата Александровна сейчас придет, просила подождать. Пошла еще с одним рентгенологом советоваться, снимок показывать. Волнуется за тебя, как за своего, тем более знает, что твоя мама — ее коллега.

Спускаемся вниз, я сажусь в вестибюле и дико, впервые, хочу закурить, и нельзя. (Через нос дым не продохнешь, губами его не втянешь. Во, жизнь!) Тетю Лилю вызывают наверх, она говорит, что вернется, и уходит.

Я сижу и думаю. Так просто, ни о чем. И почему все в жизни случается. Или было написано на ней? Мне хочется увидеть ее, а где она? Хотя с такой физиономией вряд ли мне хочется, чтобы она увидела меня. Мне хочется вдруг, чтобы она меня пожалела, сказала что-то ласковое, например, что ее не пугает мой внешний вид. И разбитое лицо, с неработающей губой… я ее еще не чувствую. Но откуда ей знать, это же невозможно, какой бы она необыкновенной ни была. Или прозорливой, догадаться, что я… в Склифосовского. Занесло же, вечно у меня так. Я смотрю в сторону входа с тоской и ни о чем не мечтаю. И только я посмотрел… Я не верю, но в дверях появляется самая стройная фигура, которую я когда-либо встречал. Она влетает и, увидя меня, замирает. Потом быстро подходит. Плащ ее не застегнут, и полы разлетаются. Она чудесно одета, как всегда, думаю я.

Куда бы деть свое лицо?..

— Как ты узнала?

— Господи, — говорит она, опускаясь на колени подле меня.

— Как ты узнала? — повторяюсь я.

— Мой нос, — говорит она, — господи, мой драгоценный нос, что он сделал из тебя?

Она касается молниеносно моего лица, губы… и отдергивает руку моментально.

— Больно?!

Я приоткрываю ей рот и показываю подгубье.

— И там тоже? — Я чувствую себя героем дня, у нее прекрасные глаза, и они глядят на меня, а у меня бесподобное настроение. Вернее, у нее бесподобные глаза, а у меня прекрасное настроение. А совсем вернее: у нее все бесподобно, а у меня хорошеет внутри от одного ее вида. И бесподобия.

— Ужас, — тихо шепчет она, не сводя с меня взгляда. Ей совсем не весело.

— Это что, — говорю, — жаль, ты не видела до вправки, он вообще был на боку у меня. (Как отдельная часть лица.)

— Это вправду «жаль», — с болью говорит она и сжимает мою руку, целуя.

Я вздрагиваю, вся бравада падает с меня, и мне вправду становится жалко своего лица. (Сука боксерская!)

— Наташ, это действительно ужасно? Она впервые отвечает вопросом на вопрос:

— Ты не видел?

— После — нет, только до того.

Она горестно улыбается, и тут она говорит это:

— Но меня не пугает твой переломанный нос… и разбитое лицо. Обалдеть! Все то, о чем не мечтал, мечтая, я.

Я наклоняюсь к ней, и мы целуемся.

— Аи, — вскрикиваю я.

— Что случилось? — Лицо ее встревоженно.

— Губа проклятая, там же шов, я забыл.

Она встает с колен, я не могу поднять ее руками, и садится рядом. Садится и осторожно спрашивает:

— А в щеку можно? — И целует. — Так не больно?..

— Комедия, — смеюсь, пытаюсь я, — до чего дожили, чтобы больше всего волновало «не больно». — Она натянуто улыбается, а я быстро смыкаю свой рот, так как, расплывшись в смехе, он сделал мне больно.

Вихрем влетает в вестибюль Злата Александровна и затормаживает около меня.

— Ну, все в порядке, радуйся, три лучших рентгенолога подтвердили: все стало точно, которым я верю, как себе и даже больше.

— Это мой доктор, — говорю я Наташе.

— Очень приятно, — молвит она.

— Ну, как вам его нос, а? Загляденье, позавидуешь, хоть пляши на нем.

Я дергаюсь всем телом, невольно.

— Нравится? Очарование сплошное!

— Да, — грустно говорит Наташа, — чересчур.

— Эх, милая моя, вы до того не видели, меня ужас объял. А теперь — чудо, я еще за всю мою жизнь не видела, чтобы так точно вправлялся.

— Он же у него раньше как греческий был, — с болью говорит Наташа.

— Ну, подумаешь, великое дело, теперь римским станет, эпохи ведь менялись. Даже тогда, в древности. — Она улыбается.

— Ну, мне пора, и так из-за твоего носа все дома ждут меня, некормленые. Теперь свою еду — с меня начнут. Что называется: будут есть поедом.

— Спасибо большое. Злата Александровна, я вам очень благодарен.

— Покажись через неделю, — и она уносится, но вдруг возвращается: — И запомни, ты, прекрасный юноша с греческим, переходящим в римский носом, еще одна драка или кто-нибудь тебе попадет в него сильно в течение следующих двух лет, — ты ляжешь на операционный стол, но не ко мне, потому что я тебе такого — уже не сделаю. И я тебе обещаю: что у тебя никогда не будет прямого носа. Ты все понял?

— То есть вы хотите сказать, что мне два года драться нельзя? — говорю я, как будто теряю любимое.

Она удивленно смотрит на меня:

— …Ладно, нет времени, прощай, я не думаю, что ты такой ненормальный (и совсем безумный) — полезешь снова драться; и, кстати, у тебя очень хорошая девочка, не доставляй ей огорчений… из-за своего носа, драчливого, — и она скрывается на сей раз окончательно.

«Хорошая девочка» с тревогой смотрит на меня.

— Ну, улыбнись, а то мне нехорошо как-то.

— Конечно. — Она через силу улыбается.

— Наташ, а ты можешь осторожно, только осторожно поцеловать меня в одну нижнюю губу и не очень сильно. А? — и я закрываю глаза.

Она целует, и я вырываюсь от боли, все отдается в верхнюю, даже от нижней. Она смотрит расширенными глазами, и я боюсь, только бы у нее не началось это. Я не могу переносить этого у женщин, мне очень больно.

— Какой кретин, что он с тобой сделал…

И вдруг она отворачивает голову, вскакивает и быстро уходит. Далеко от меня. И там у нее начинается это, плечи трясутся, у колонны. А я не иду за ней, этого не могу видеть я.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24