— Это долгая история. Ты голодная? Она ласково смотрит на меня:
— Нет, почти нет. Только чуть-чуть хочется вина, я немного устала.
Я вообще тоже есть не собирался, так как цены здесь бешеные, а в кармане у меня рублей двадцать, не больше, я хотел просто посидеть, чтобы она послушала группу и мы выпили вина, отпраздновав ее окончание.
— Все в порядке, дорогой. Закуску я тебе даю легкую, специально. Зураб сам будет обслуживать, как самых дорогих гостей. Но он дороже, Наташь, вы не обижайтесь.
Она улыбается, глядя на меня:
— Я знаю.
И тут начинается у нашего стола столпотворение, носят четыре официанта, а старый Зураб распоряжается, что куда ставить, чтобы не мешало; приносят: капусту по-гурийски, грузинские соления, маслины, оливки, травы, зелень, белый сыр, сациви, сацибели, хачапури, лобио, — чего только не несут и ставят на наш стол.
— Торнике, что ты делаешь, кто съест столько?
— Э-э, слушай, о чем ты говоришь, не упоминай такую мелочь. Ты сюда не кушать пришел?
Я понимаю. А кто сюда кушать пришел, ты думаешь я? Я на эту еду смотреть не могу. Закусите немного, выпейте шампанского.
На столе уже локти ставить некуда.
— Вах, я же забыл распорядиться насчет вина. Наташья, скажите, какие у вас самые любимые две марки вина.
Она качает головой, подразумевая, что здесь не будет, и она не хочет обижать его гостеприимства.
— Нет, ну вы скажите, а мы посмотрим. Никто ж не умрет от этого.
— «Твиши», «Хванчкара».
— Вай, — он даже привстает на стуле, — откуда такие вина знаете?!
— Она же оттуда, я тебе говорил, — объясняю я.
— Ах, да, забыл совсем я, ты видишь, какая работа. — Зураб, — кричит он, хлопая в ладоши. И говорит что-то по-грузински. Он счастлив, и ему приятно: только в двух местах в Москве есть эти вина, в «Интуристе», в валютном баре, и у него.
Мы пьем «Твиши», она не верит.
В этот момент начинает стекаться публика. Торнике уходит от нас и впускает сам лично каждого. Все знают его или приезжают с тем, кого знает он. Чужих нельзя. Люди, заходящие и проходящие мимо, не сводят глаз с нашего стола. Смотрят на нее, она не замечает никого, потом на меня, не понимая, что с такой девушкой, мол, делаю я. И глаза горят не любезно, глядя на меня. И тут я не ко двору.
«Твиши» — обалденное вино. Зураб уже спешит, несет горячий сулугуни, прямо шипящий еще на тонкой металлической сковородке.
Она ест всего понемногу, пробуя, и очень красиво. И смотрит на меня так, что я вообще забываю, где я, на каком небе, и зачем мы здесь находимся. Мне совершенно ничего не хочется, только смотреть на нее. Что со мной?
Начинает играть группа, она играет классные вещи. Их певец-лидер стоит и пьет что-то у стойки бара, он, пока не платят, петь не начинает вообще.
Публики уже достаточно и всё прибывают, но зал большой. Новые и новые, и все смотрят на наш стол. Одеты они так, что мне стыдно за свое одеяние.
Появился Зураб, толстый, добрый и классный старик.
— Сашя, — (этот по-другому меня склоняет), — Торнике Мамедович занят, много гостей, и просит извинить, что не может уделить самым дорогим гостям самого большого внимания, и просит не обижаться сильно. — Зураб мне подмигивает по-грузински.
— Скажите, чтобы не беспокоился. Спасибо.
— Все есть, все хватает, дорогой, что еще могу я принести для лучших гостей Торнике Мамедовича и моих?
— Спасибо, это больше чем достаточно. Жалко, что с собой не могу взять, очень вкусно.
Он сияет и исчезает.
Она пьет вино очень медленно, красиво-маленькими глотками. В голове у меня слегка весело и кружится, и от горячего сыра, который я обожаю, и от мягкого вина.
Я смотрю на нее и говорю:
— Ты как богиня.
Она замирает с рубиновой капелькой на губах и впервые смущается.
— Я хочу поцеловать тебя, это удобно здесь? Мне нравится, что она это спрашивает, я не люблю, когда люди наружу выставляют свои чувства. Я наклоняюсь, и мы целуемся.
Кто-то платит, и певец начинает петь. Голос у него глубокий, приятный, но мне не нравится, больше шума из него делают, как и из всего у нас. Мне нравится, как играет группа.
И тут они начинают играть классную вещь, которая год назад мне обалденно нравилась. Я не знаю названия, но там есть такие слова «Леди, леди, леди», английская песня.
— Ты хочешь потанцевать? — спрашиваю я.
— Как тебе только хочется.
— Ты умеешь? — ну везде мне надо выставиться знатоком.
— Немножко. — Она мягко улыбается.
Мы встаем, и в этот момент я вижу, что взгляды всего зала прикованы к нам. Вернее, к ней. Они и раздевают, и одевают, и оценивают, и просят, и хотят, и зовут, и не понимают. Последние, конечно, насчет меня.
Танцует она, естественно, классно, я бы сказал бесподобно, очень тонко чувствуя ритм и как бы предугадывая музыку в своих мягких и сдерживающихся па.
Да, они же все эти красиво танцуют, вспоминаю я о нем, научилась, и это неприятно режет меня. Мой ритм сбивается.
Мы танцуем еще один танец, медленный, и она обнимает меня, обвив мою шею. У нее бесподобная фигура, и она прекрасна в этом желтом платье из шифона под блесками лучей разного цвета, несущихся беспрерывно с потолка и отражающихся падающим снегопадом от крутящегося зеркального шара.
Жадные глаза ощупывают каждый сантиметр ее тела, на мое счастье, скрытое удлиненным и суженным платьем.
Мы возвращаемся на место. Дальше начинается что-то невероятное, столпотворение бутылок шампанского и самого дорогого вина для нее. Она даже не успевает кивать и понимать, от кого это и с какого стола. Зураб бегает безостановочно, и уже не хватает места на нашем столе, чтобы ставить.
Как минимум пять человек подводят Торнике, чтобы он представил и познакомиться. Остальные горят нетерпением узнать: кто же она? Почему раньше не видели, и как же она не появилась — в таком месте?
Торнике знакомит и знакомит, у него, по-моему, уже кружится голова, и каждый раз она вежливо кивает, а он многозначительно говорит, показывая на меня: «А это мой лучший друг», но на меня никто не обращает никакого внимания. Даже маленького вниманьица. И я не думаю, что даже это будет потом защитой мне.
Ей целуют руку, говорят комплименты, приглашают за стол, почитают за счастье, просят станцевать с ней танец. Еще что-то.
А я сижу и считаю бутылки. И думаю: богатыри, не мы. Там денег в карманах столько, что у меня волос на голове не хватит. Пять таких ресторанов, как Торникин, могут купить, не напрягаясь. И каждый раз, откланиваясь, очередной гость щелкает Зурабу, и тот носит уже по две бутылки — «Твиши» и шампанское. Я сбился, до того я сосчитал было пополам того и другого, всего восемнадцать. Теперь Зураб только показывает ей, кивает, от кого, и складывает позади ее стула. Наконец Торнике подходит один.
— Слушай, дарагой, прямо ажиотаж твоя девушка произвела, такого у меня не было с открытия ресторана. Даже когда Марина Влади с Володей приезжала.
Она мягко улыбается, а я думаю, прекрасная нация — грузины. И вообще весь Кавказ. Торнике садится за наш стол.
— Зураб, — щелкает он, тот возникает из ниоткуда. — Начинай носить бутылки в мой кабинет, для горячего место освобождать нужно. — Сашья, — как он забавно произносит, — я распорядился в час ночи подавать. Это не рано? — Мне нравится эта святая серьезность.
— Торнике, я не могу уже, очень тебя прошу.
Не надо.
— Слушай, покушаешь немножко, кто говорит, что надо. Кто говорит, что много.
— Сколько, Зураб?
— Тридцать пять, Торнике Мамедович.
— Мало, добавь еще пять от меня, лично, для Наташьи. — И он называет это вино, как оно на грузинском называется. Почти что одинаково.
— Один момент, — говорит проворный Зураб и скрывается.
Я не понимаю, о чем он, но, думаю, он не надеется, что я потащу сорок бутылок вина с собой.
Музыка громко играет, публика веселится, все льется рекой: бляди, деньги, блюда. Шампанское.
Живут же люди, думаю я, и не мешает им система.
Несколько человек еще подходят и приглашают ее танцевать: хоть один только танец, хоть полтанца. (Я-то знаю, что потом будут на ушко шептать…) Ей неловко, но она отказывается. В эти моменты горят их глаза. В эти моменты неизвестно чьи глаза горят сильнее, их или мои. (Меня они не спрашивают, но у нас это и не принято.) Торнике смотрит на меня. И видит что-то.
— Зураб, — говорит он, тот возникает, как Аладдин из волшебной лампы.
— Пойди скажи певцу, никак его имя не выговорю, пускай объявит в микрофон, что девушку в желтом платье зовут Наташья и она устала, поэтому просьба, нет лучше скажи так, чтобы не обиделись: поэтому Торнике, — (он выговаривает свое имя сочно), — всех просит, глубоко и почтенно, не приглашать, а дать отдохнуть и насладиться покоем, — и добавляет: — девушке.
Я улыбаюсь, он мне нравится.
Зураб исчезает, как и появился, и через несколько минут певец объявляет в микрофон. По залу прокатывается волна аплодисментов и возбужденного смеха, и сыпятся новые бутылки вина, теперь уже с шоколадными плитками.
— Наташья, ты необыкновенная девушка. И я завидую моему лучшему другу, после двух детей и жены, что у него есть такая. И горд за него. Я счастлив. Но этот тост, — и «Твиши» льется, как река, в наши бокалы, ей он скромно добавляет, Торнике знал школу, — я хочу выпить за Сашью, за моего спасителя. Если б не он… однако выпьем.
Она отпивает, а Торнике и я пьем до конца.
— Торнике, — она открывает губы, — а вы мне расскажите? Очень интересно.
— Вай, слушай, как она произносит мое имя, зачем я женат! И трудное имя!
Она улыбается.
— Конечно, расскажу, дорогая, все, что пожелаешь, сделаю, только скажи.
— Торнике, — говорю я, пытаясь его остановить.
— Подожди, уважаемый, это был подвиг! И дай слово сказать, чтобы люди знали о нем.
И он начинает:
— Год назад я купил себе этот дурацкий машина «мерседес». Я не понимаю, какая разница, никогда не ездил до этого, но люди говорят хорошё. Он автоматический, думать не надо. И вот купил его, зачем он мне, не знаю, такси есть, на худший случай «Волга». Купил права, все документы, разрешения и еду по набережной, и хочется мне остановиться и вздохнуть воздуха. Останавливаюсь, открываю дверь и смотрю на воду, на природу и все остальное. Потом сажусь обратно, хлопаю дверью и как-то странно, но полпальца у меня в двери, оказывается, остается. Я сижу, полпальца висит, кровь на меня капает, и думаю, для чего я купил этот «мерседес», ну зачем, когда отечественное прекрасно, а горцы говорят, вообще нет лучше ишака.
Сижу я и размышляю, оторвать мне его и выбросить эти полпальца, еще девять останутся с половиной, или махнуть сильно рукой — и он сам отвалится. И тут проносится вихрем синяя машина, визжит, тормозя, и возвращается быстро задом: я думал, снесет пол «мерседеса» и меня, — не то что полпальца, головы не останется. Он же как ненормальный ездит, позволь тебе сказать, хоть я и сам ненормален, но я потому, что водить, как надо, до сих пор не умею. Останавливается машина, и выходит он, Сашья.
Она удивленно смотрит на меня.
Отец купил машину год назад, назанимав по всем родственникам: тридцать пять лет была его мечта; и когда я дома, и мы в мире, то езжу, конечно, я, права у меня еще с десятого класса, папа помог, а скорость — это моя ненормальная обычность передвижения. И стихия.
— Я тебе потом объясню. — Я улыбаюсь, как он рассказывает. Мне забавно.
— Останавливается он, ну в пяти только лишь сантиметрах от меня, выходит и говорит: что случилось?
— Как, говорю, что случилось, купил проклятый «мерседес» и не понимаю, зачем он мне нужен был. — Что-нибудь с машиной случилось, сломалась? — Нет, говорю я. — А с пальцем что? — спрашивает он. Вот палец, говорю, поломался. Тут он смотрит и бледнеет, кажется. Потом берет меня, сажает к себе, и мы несемся так, как никогда в жизни не ездил я. Думаю, бог с ним, с пальцем, лишь бы у него права навсегда не забрали. (Знал, как дорого стоят!) За всю дорогу задал только один вопрос: вы с Кавказа?
Привозит он меня к приятной женщине, домой, Лиля Некерман называется, хирург, подруга его матери, ослепительная женщина, я тебе скажу! Но старше тебя, Наташья. Не переживай.
Мы улыбаемся, я потягиваю скромно вино. (Герой!..)
— Она смотрит на мой палец и говорит: возможно, поздно — с ним говорит, я пациент для нее. Я ей говорю: слушай, доктор, я понимаю, что поздно, убери только, чтоб не болтался. Она смотрит на меня, не улыбается.
— Лилечка, — говорит он, — попробуем, пожалуйста.
И они как угорелые несутся в Склифосовского, где она и ее друзья работали, я сижу сзади, как будто меня это не касается. Но я сосчитал: пятнадцать красных светофоров он проехал, точно. Ужас, что было. После этого я в жизни ничего, даже ОБХСС, уже не боялся.
— Три часа она и еще двое ребят мой палец делали, я думал, лучше бы мне не рождаться. Потом он так же быстро отвез меня к моей машине и умчался: у него там с отцом свое расписание было, и он опаздывал. Даже имени не сказал, как ветром сдуло. Одно я понял, что живет где-то недалеко от этого места. Смотрю на свой забинтованный палец и думаю: зачем мне эта машина. Два дня я, как дурной дурак, сторожил его на этой набережной и поймал наконец-таки. Какой там поймал! Если бы он во двор не поворачивал, опять спеша ко времени, никогда бы в жизни не догнал. Так я с ним познакомился.
— А палец? — говорит Наташа.
— Ты посмотрите на этот палец, Наташья, красавец, лучше, чем остальные девять. С половиной. Я потом доктору — ослепительная женщина, но старше тебя — и этим ребятам — хирурги, то ли анестезиологи — такой банкет в больнице устроил, пол-"Иверии" туда вывез, даже инвалиды ели шашлык у меня.
— Выпьем, ладно, за твой палец, — говорю я, и мне неудобно, что он рассказал ей все это и в та— ком виде. Все было гораздо проще, хотя и быстро. Но это же Торнике и он, кажется, любит меня.
— Не за мой палец, а за твой! Зураб, — щелкает он. Тот возникает из ниоткуда. — Ты видишь этот палец?
— Да, Торнике Мамедович, — кивает тот.
— Он тебе нравится?
— Хороший палец. Он у вас лучший среди десяти.
— Так это не мой палец, а его, он ему принадлежит.
— Тогда он еще прекрасней, раз дорогому гостю принадлежит.
— Поэтому выпьем за Сашью, моего дорогого друга и спасителя, за его дорогое и дрожайшее здоровье!
Мы пьем и смеемся.
— Наташья, а теперь скажите, зачем я купил этот «мерседес», я на него с тех пор глядеть и ездить не могу?!
Она кивает, улыбаясь.
— Прекрасная вы женщина, и зачем я женат. Мы смеемся. И пьем.
— Торнике, а как Нана?
— Она приедет к трем, попозже, меня забирать. К ней младший брат приехал, она его катает.
И он опять уходит, его зовут.
— Ты хороший, — говорит она, — я тебя еще раз поцелую, можно? — И мы целуемся.
А стол заставляется уже горячим, открывается новое вино, Зураб плывет и летает, а не служит.
Я с ужасом думаю, как я буду расплачиваться (прямо хоть вином ей подаренным торгуй назад, у, мешки денежные!), и надеюсь только на то, что Торнике поверит моим долговым обязательствам, и завтра, в Москве, я ему верну.
А ее, кажется, ничего вокруг не интересует, она только смотрит на меня. Я смотрю на нее, и глаза наши впиваются друг в друга.
В ресторане веселье идет полным ходом, звучит — играет гитарная музыка, ревут усилители, колонки, кто-то пляшет, кто-то полураздевается, это, наверно, из центровых девочек (взятых сюда богачами).
Торнике никак не может вырваться и вернуться к нам.
Появляется Нана и сразу узнает меня.
— Ой, Сашенька, здравствуй! Как ты сюда попал, кого угодно ожидала увидеть, только не тебя. Я рада!
— Познакомьтесь, — я встаю. — Наташа, Нана.
— Очень приятно.
— Почему ж ты мне не сказал, я бы раньше приехала. — Я целую ей руку и пододвигаю стул. Она садится.
— Ничего, если в бокал мужа? — Мне не хочется звать Зураба.
— Конечно, Сашенька, о чем ты спрашиваешь.
Где он, кстати? — Но Торнике уже рядом, Зураб сообщил.
— Я всегда рядом, дарагая, и слежу за тобой пристально.
Мы улыбаемся. Зураб уже несет бокал, приборы, второй официант ставит стул. Наливают еще вина.
— Торнике, чем от тебя пахнет?
Он не успевает ответить, его опять отзывают на кухню. Он уходит своей красивой походкой уставшего грузина.
— Вот так всегда, наберется по столам, никому отказать не может, гостеприимство, долг, друзья, а наутро я с ним мучаюсь, когда он умирает от мигрени, которой головная боль называется.
— У вас очень приятный муж, — говорит Наташа.
И это первый мужчина, которого, я слышу, она хвалит.
— Да, он неплохой, Торнике, только я очень переживаю за него с этим рестораном. Это ж все очень… вы понимаете меня.
Наташа кивает ей. В Москве это и, правда, феноменально, что он делает.
— Я уже забыла, когда жила спокойно и спала нормально.
Наташа смотрит на нее и быстро закуривает, сочувственно кивая.
Нана — очень изящная уверенная грузинка с большими, как два миндаля, глазами.
— Ой, вы счастливая, можете курить.
— Пожалуйста, — говорит Наташа.
— Что вы, он меня съест сразу, не разрешает курить ни за что. Убить готов, если я заикаюсь только. Саша вам разрешает, да?
Она смотрит на меня, мне, конечно, приятно такое построение фразы.
— У-у, не то, чтобы да, но что поделаешь, она взрослая девочка уже. — Она моментально тушит сигарету, без звука.
Мы смеемся.
— Вот видите, все они одинаковые, — говорит Нана. — Ну, Сашенька, как твои дела, чем ты занимаешься? — И мы разговариваем, она очень умная женщина, Нана, природно, от земли, и мне приятно с ней разговаривать.
Возникает Торнике и садится. Мы пьем долго.
Наташу опять начинают приглашать танцевать, но Торнике, сидя рядом, отвечает, что сегодня это его девушка и она ни с кем никуда не идет.
Я ему благодарен, я бы не пережил этого: если бы кто-то брался за ее тело, фигуру, платье. Да еще здесь…
— Торнике, тебе пора. Я за тобой приехала.
— О чем ты говоришь?
— Не забывай, что у тебя есть дети. — У них прелестные дочки, две.
— Вот на этом, Наташья, она всегда ловит меня. Я же на работе.
— Они и без тебя догуляют, с ними все нормально. И Наташа, по-моему, утомленно выглядит.
— Да, я чуть-чуть устала.
— Тогда, конечно. Но подождите, женщины, о чем вы говорите, дайте моему самому дарагому гостю слово сказать — мужчине.
— Да, Торнике, я тоже устал, и потом — для меня желание женщины — закон.
— Для меня — тоже! — говорит он.
— Ой ли! — смеется Нана.
— Как нет. Пожелала, Торнике, едем — Торнике едет, пожелала, Торнике, девочку — Торнике девочку, пожелала вторую — Торнике вторую. Кто тебе еще такое сделает!
Мы все смеемся.
— Ты бесподобный муж, — говорит Нана. — Я пойду в кабинет, соберу твои рубашки.
Она никогда ничего не ест и почти не пьет, такая худая. Нана уходит. Торнике опять зовут к эстраде.
Я зову Зураба, он почтительно наклоняется.
— Зураб, счет, пожалуйста.
— О чем ты говоришь, дорогой, все уже заплачено.
— Нет, нет, нет, не надо, я жду.
— Не обижай, дорогой, даже не спрашивай меня об этом, — и он исчезает. Торнике дает ему какую-то команду, и он уносится из зала.
— Ты очень устала?
— Нет, не очень. Но я хочу быть с тобой, уже скоро ночь кончается…
Возвращается Торнике сам.
— Торнике, дай мне счет, пожалуйста, только, если можно, я рассчитаюсь с тобой завтра, — говорю негромко я.
Она делает вид, что не слышит. Моя умница.
— О чем ты говоришь, дарагой, тебе не стыдно. Как по лицу ударил. А за что! Ты посмотри на них. — Я смотрю, как ползала смотрят на нас: мы поднимаемся. — Каждый почел бы за счастье рассчитаться за твой стол. Все давно уже уплачено. И не говори даже! Я что, в своем доме деньги буду брать с тебя, ненормальный, что ли, я! Пойдемте, Наташа, — говорит Торнике. Зураб уже отодвигает стул и подает ей сумку, появляясь.
Я поднимаюсь и чувствую, что стою на ногах некрепко, и в голове у меня относительно. Горящие глаза провожают ее, готовые растерзать меня, многие приподнимаются, и, если б не Торнике, я думаю, мы бы живые отсюда не выбрались. По крайней мере, я. С ней бы другое сделали.
Я задерживаюсь чуть дольше у стола. Зураб помогает мне развернуться.
— Кто, Зураб? — спрашиваю я.
— Даже не упоминай, дорогой, мне страшно становится, ты хочешь, чтобы я работу потерял! Торнике Мамедович сказал, что все заплачено, значит, все заплачено и больше ни слова.
Я достаю десятку и засовываю ему в нагрудный карман, говорю спасибо.
— Даже не думай, Саша, обижаешь совсем. Все уже сделано, ни копейки не надо.
— Зураб…
— Никаких Зурабов, — и он возвращает мне быстро и осторожно бумажку обратно.
— Ну, спасибо большое, очень, я благодарен. И тут я раскрываю объятия, и мы обнимаемся, по-кавказски, и я целую его щеку. Он мне нравится. А жизнь так проста: в ней все надо делить на нравится и не нравится… (Подумайте…)
Он поворачивает меня и ведет к выходу, показывая.
Бумажку я все-таки успеваю бросить на стол, возле плитки начатого шоколада.
В кабинете Торнике уже стоят три корзины из прутьев, нагруженные бутылками вина.
Три официанта начинают носить это из комнаты.
— Что это, Торнике?
— Как что, вино для Наташьи, шампанское для тебя.
— Ты с ума сошел, куда я это все дену?
— Но не себе же я это буду оставлять! К тому же жажда меня сейчас не мучает, это в юные годы было. Теперь старые годы и Нана…
Он осторожно оглянулся, она лишь улыбается. У меня уже нет сил сопротивляться.
— Зураб, быстрей, тебя ждем только, — говорит он, и я не понимаю о чем. Мы начинаем выходить к машине, вот и серебристый «мерседес» Торнике, с которого началось наше знакомство. Нана садится за руль, она хорошо ездит, не так, как Торнике. Официант захлопывает багажник и отдает ключи Нане.
— Я поведу, — говорит Торнике.
— Успокойся, — говорит Нана, — у тебя двое детей.
— Вот так всегда, Наташья, на этом она меня ловит. А что с ними будет, рожать их снова не надо.
— Я не хочу, чтобы они сиротами остались, — улыбается Нана.
— Я хорошо езжу! — подтягивается гордо он.
— Очень, все время едешь на встречные ряды движения. И не понимаешь, для чего разделительная полоса существует. Считая, что встречные полосы — это и есть разделительная.
— Это бывает, — соглашается он.
У меня уже нет сил смеяться. Я, кажется, пьяный и держусь за бок машины, «мерседес» называется.
— Ты где хочешь сесть, Сашья? Дорогому гостю — почетное место.
Я пропускаю Наташу, мы садимся сзади. И в этот момент в дверях появляется запыхавшийся Зураб, неся в руке большой пакет белой вощеной бумаги.
Он подбегает и подает его Торнике в открытое окно.
— Это для тебя, дорогой, но подержу я у себя, чтоб вам не мешало.
— О, Торнике, зачем?! — все-таки восклицаю я.
— Ты сказал, что «жалеешь, что этого не будет завтра», я не хочу, чтобы ты жалел о своем завтра! Я хочу, чтобы у тебя было счастливое завтра.
Мы смеемся в полный голос.
— Я же шутил.
— Мне понравилась твоя шутка!
Зураб хитро улыбается, я высовываюсь в окно, и мы целуемся снова. Я, кажется, пьян.
Машина плавно трогается, Нана разворачивается. В четыре часа ночи мы едем домой, возвращаясь в Москву. Все еще остаются гулять. До самого утра.
— Зураб, на тебя мое детище оставляю, чтоб все было в порядке.
— Будет, хозяин, — говорит Зураб и скрывается.
Я не помню, как мы доехали домой, я спал на ее плече, сладко.
Проснулся я только утром, ничего не понимая, не помня.
Она не спит и смотрит на меня. У окна стоят какие-то корзины.
— Что это? Как они здесь очутились?
— Торнике занес сначала тебя, а потом их.
— О-ох… — жалкий мужичонка.
Мне стыдно и немножко весело. Я хочу повернуться к ней, но это не такая легкая задача. Голова почти не болит, но в ней еще не ясно.
— Ты не опьянела совсем?
— Я тебе говорила, меня папа приучал, я никогда не пьянею.
— Хороший у тебя папа, у меня не такой!..
— Но мне очень понравилось в том ресторане, большое спасибо, и особенно — ты в нем.
Я опускаю руку под простынь, она голая.
— Кто же раздел меня, не Торнике, я надеюсь?
— Нет. — Она улыбается.
Я с ужасом думаю, все ли у меня чистое, и успокаиваюсь, вроде да. Я хочу ее поцеловать.
И тут я вспоминаю про зубы, надо идти их чистить, это пунктик у меня.
— А как ты выйдешь? — спрашиваю я.
— Я уже выходила. — Она смотрит на меня. — Соседей нет дома, они на работу ушли. — Я наклоняюсь, от нее пахнет моей пастой и ее обалденным запахом, у меня сразу плывет в голове, как от всех тех бутылок вина, вместе взятых. Мягко и прекрасно.
— Сколько же сейчас времени?
— Половина двенадцатого…
Мы любим друг друга целый день. До вечернего вечера. Футуристы — вперед!
Когда мы выходим, на улице уже темно, и фонари вглядываются в ночь. А ночь, как женщина. В ней все равно ничего не увидишь.
Я ловлю ей такси и сую ему какие-то деньги, но она мне не дает заплатить. Мы опять ни о чем не договариваемся. Да, вспоминаю я, у нее же диплом, госэкзамены, когда она будет готовиться? А я? Скоро сессия, и опять навалится: английский, военная кафедра, зарубежная литература. Будь ты все проклято!
— Саша? — Да.
— Тебе не хочется, чтобы я уезжала?
— Хочется…
Она вскидывает удивленно глаза.
— Чтобы ты осталась. И она остается.
Мы тихо пробираемся в мою комнату. Во жизнь, все подпольно! Но все, кажется, уже спят.
— Я хочу, чтобы ты меня раздел.
Я раздеваю ее сам. У нее удивительное тело, и женское, и девичье, и будто его никто никогда не касался. Я касаюсь его… Но в этот раз как-то не так.
Она лежит все равно усталая, немножко, и спрашивает меня. Она задает вопрос, который я не хотел, чтобы она задавала.
— А почему ты… чуть-чуть неестественный, нераскрытый всегда, как будто тебя что-то смущает, сдерживает. Или ты боишься раскрыться до конца.
Я молчу.
— Тебе что-то мешает, смущает, да? Неужели это заметно?
— Во мне, ну скажи, пожалуйста. Я хочу, чтобы это было прекрасно, чтобы тебя ничего не смущало, чтобы мы растворились друг в друге, как никто в мире никогда.
Я раскрываю рот, пересиливаю себя, хотя такие интимные вещи вряд ли женщине говорят, но ей, мне почему-то кажется, можно.
— Ну, я слышал, что они все неописуемые мужчины… И ты его так хвалила, а это, — (я тыкаю рукой в под нами стоящее), — всегда было важно для меня, ну, как искусство, что ли, умение. И мне все время кажется, что для тебя я не…
Она закрывает мой рот всем чем попало и губами.
— Мой хороший… Ты единственный для меня…
(И в этой темноте, мне кажется, сверкают блестки полонеза, — мне хочется верить в это, я молю Бога, чтобы это было так.)
Раньше мне это говорили в шутку, или в полу, неужели это хотя бы полуправда. Хотя полу мне не надо, мне нужна вся.
И мы растворяемся так в друг друге, как, наверно, никто в мире и никогда.
Я прокусываю ей плечо… И мне страшно неловко. Но ей это нравится, она целует мои губы, потом зубы и благодарит, что это сделал Я.
Наш институт всегда грядет на меня, как дурное предзнаменование или как жуткий сон в грозовую ночь среди бела дня. Еще два года мучиться, биться, выживать. Я завидую ей, что она кончает его, и все уже — и этот бред, и эта сивость ненормальной кобылы — позади.
Сегодня Юстинов читает свой доклад по Сартру. Я иду в читалку и беру снова Сартра, не всего прочитанного. У нас издан один томик, и то странно. И если б этот прекрасно-странный человек не был, не стал вдруг за левых (с жиру бесится, наверно; так как мое мнение — к коммунизму можно прийти (стремиться, рваться) от двух вещей: либо от голодовки и недоедания, либо от пережировки и пережирания, третьего нет; как к гомосексуализму: либо у тебя нет женщин (как хлеба) и ты на мужчину согласен, либо у тебя столько женщин, что от них всех мужчину хочется). Я не домысливаю свою глубокую мысль, а то так недолго дойти, что: коммунизм и гомосексуализм — одно и то же, и возвращаюсь, — но его бы этот томик не издали. Мало того, что он экзистенциалист, а Кьеркегор и Ясперс у нас не проповедуются, что вы, упаси бог! Зато Достоевский проповедуется. Так он еще и отцом современного европейского экзистенциализма становится, Сартр.
Беру его томик и сажусь читать. Я не читал еще его главную вещь «Дьявол и Господь Бог». Проглатываю ее в один присест, в три часа, и она потрясает меня, виртуозно написана, я вообще еще таких пьес не читал (все они нудные, кроме булгаковских), — все эти развороты, перевороты, неожиданности, перевернувшиеся, и опять всё вскачь навстречу, переразвернувшись, несется. (Я понимаю, что это не самый оригинальный способ излагать пьесу.)
Это ж нужно такие мозги иметь — все сочинить. Я трогаю голову, у меня явно не такие.
Но не всем дано быть Сартрами.
(И один из многих это я, но я не горд, что я в этом всемстве.)
Звенит звонок, окончилась как раз третья пара. Я сижу усталый и довольный, мне понравилась вещь, сильная до бесподобия. Я иду на спецкурс, но мне уже неинтересно, что скажет о ней Юстинов. К тому же он ничего особенного не говорит, ни свежих мыслей, ни резких идей, так, серенько сделал, по всем правилам, как и получает правильную пятерку, которую ему ставит доцент Храпицкая.
Потом я нахожу упоминание, что Сартром была написана и у нас издана автобиографическая штука «Слова», мне интересны его глубины, корни, откуда он взялся, так как глубина мысли — колоссальная. Я прочитываю и его «Слова», но они мне не нравятся, какая-то нудятина, занудствование сплошное. Почему-то все писатели с тоской пишут свои автобиографии, и тысячи ненужных деталей.
Итак, он автор «одной вещи», как и все, как большинство.