Все смотрят моляще на меня. Я сам точно не знаю определенного значения, но она и не требует догм, правил и однозначности. Ее интересует наше мнение, восприятие, как мы понимаем смысл его творений, в сегодняшнем сегодня. К тому же у него много символики, а ее не охарактеризуешь однозначно, кто знает, что он хотел сказать тогда, в XIX веке, нам он оставил только произведения и героев, не пояснения.
(Литературоведы и изучающие делают ошибку, когда исходят не из написанного, а из своих домыслов и досугов. О писателе.)
— Так что, никто не желает отвечать? — Губы ее обиженно подбираются, ведь это ее жизнь, диссертация, она его феноменально знает, как и остальное.
Светка молитвенно смотрит на меня, они никогда ничего не читают с Маринкой, не успевают, некогда, и только улыбаются на занятиях застенчиво. Ирка, сидящая с другой стороны, быстро шепчет: клянусь, больше ни одной истерики, никогда…
Она тоже не успела прочитать, они с Юстиновым в подмосковный дом отдыха Совета Министров ездили на неделю отдыхать. Ирка говорит — обалденно было.
Я встаю, по группе проносится вздох облегчения.
— Вы не думайте, что он будет говорить один, как всегда, до конца занятия. Остальных я буду спрашивать тоже. Я бы ему и сейчас не дала слова, он уже достаточно наотвечался, да хочу, чтобы хоть те, кто не знает или умудрились не прочитать, а я догадываюсь, что есть и такие, еще раз послушали, о чем там речь, в чем смысл этого произведения и вообще что хотел сказать Ибсен. Нам, интересующимся потомкам.
В классе слышно, как скребется мушка на окне, мучительная тишина.
— Начинай, Саша.
Я начинаю и говорю ползанятия, пока она меня не останавливает. Потом поднимаются и отвечают наши головы, отличницы, Таня Колпачкова (умная от ума девочка, не зубрила), Оля Лопаркина, Ира Павельзон (зубрилка и средняя от ума девочка), даже Сашенька Когман, которая занимается неплохо.
И за этими спинами вся группа скрывается.
— Хорошо, — говорит она, — в общем, занятием я довольна, — мне очень понравился разбор и анализ Саши, а также серьезные и существенные добавления, которые сделала Таня. Группа же вся в целом была пассивна и вяла, думая, что я этого не замечаю. Но я умышленно шла на это, чтобы говорили сильные студенты по литературе, это поможет остальным понять и разобраться. Но на следующем занятии так не будет. Все будут выступать, и отмалчиваться за спинами других я никому не дам.
Звенит звонок. Она нас всегда задерживала позже звонка на перемену, не укладывалась, столько было материала. Но мне нравились ее занятия, как чистый, честный, очень трудный поединок…
— К следующему занятию мы продолжаем изучение Ибсена. «Карточный домик» — это одно из его главных произведений, я бы сказала, программных, поэтому мы посвятили ему целое занятие. В следующий раз мы будем беседовать с вами о «Дикой утке» Ибсена, а также — «Пер Гюнт», очень важное произведение. Но об этом я буду говорить завтра на моей лекции, вторая пара, на которой, надеюсь, вас всех увижу я. До свиданья.
Как будто воздух из тугого шара, выпускаемся мы из класса. Напряженная женщина.
Сегодня пятница, но у нас еще четвертая пара, теперь это часто будет, много предметов, и мы не укладываемся, вернее, они — со своей программой.
Чтобы они были счастливы!
Четвертая пара у всех у нас спецсеминары, кто у кого, ведут и читают разные преподаватели. Мы еще в январе записались. На семинаре у Храпицкой подобралась веселая компания, от Ирки с Юстиновым и Яши Гогия до Васильвайкина и меня — все «умницы» курса. (Они думали, что так легче ей экзамен сдавать будет.) У нее — самый интересный семинар в этом году. «Драматургия в зарубежной литературе XX в.». Я не особо это знал и считал, что попутно восполню свои незнания или познания.
Первые занятия она читала нам о предтечах и гигантах драматургической литературы XIX века, начиная от Ибсена (у нее от него все, как от печки, начиналось) и кончая Метерлинком, из которых, она считала, вышли все последующие драматурги XX века, или, по крайней мере, те оказали на них колоссальное влияние, то ли воздействие, которое отразилось в драматургии XX века и их творчестве. Она читала нам о Гауптмане, Метерлинке, Гамсуне, Ибсене, Гюисмансе, Стринберге, и я поражался, какое количество северников занималось драматургией и почему. (Неужели драма занимала в их жизни такое место?)
Потом она перешла к XX веку. Сегодня мы должны были, прослушав большую часть семинара, выбрать из предлагаемых тем и авторов того, по кому будем писать нашу заключительную работу. Она начала читать, перечисляя, и замелькали: Метерлинк, Брехт, Сартр, Ануй, Уильяме, О'Нилл, Беккет, Пиранделло, Камю, Олби, Дюррейнматт и многие другие. Господи, неужели она всех их знала. Я не очень любил вообще драматургию, но поклялся себе перечитать все, хоть раз названное ею или упомянутое, и хоть что-то выковырять, что не читала она.
Ведь должно же быть что-то. А также выковырять что-нибудь в том, что она читала. Ведь должно же быть что-то — тоже. А?
Юстинов взял Ж.-П. Сартра. Он был очень уверен в себе и горд, так как его папа был тоже драматург, и считал, что поэтому его знания абсолютны. Он даже пытался с ней себя вести, будто все это для него пройденный этап, что говорит она, и забытое давно. Но она на этот апломб абсолютно не обращала внимания. Тем более я-то знал, как Ирка рассказывала, что он по ночам книгу за книгой пожирал, чтобы на занятия всезнайкой всезнающим прийти. Эдаким утомленным от литературы и чтения.
Ирка взяла Брехта, она его еще со школы любила и мечтала в театральный поступать.
Великая актриса погибла.
Васильвайкин решился на очень трудную тему: «Ибсен и его влияние на драматургию XX века».
Я же взял «Театр абсурда» Э. Ионеско, так как давно хотел это изучить, вникнуть, разобраться, и мне обалденно нравилось само слово: как звучит «театр абсурда».
— Саша, это очень нелегкая тема, много зыбкого, символов, сюрреалистичного, литературы почти никакой — совсем нелегко, разберешься? Хотя я и уважаю твои знания, не обижайся на вопрос.
— Я постараюсь, — отвечаю я. Господи, хоть бы мне в чем-то было в жизни легко. Это со стороны все кажется, что я порхаю, но ведь это совсем не так. Что я резвунчик, шутник, веселый мальчик, которому маково живется. Кто бы знал, как это не так…
Кончаются занятия где-то уже часа в три. Мы выходим из класса. Звенит звонок, но это уже исторический факультет занимается.
Юстинов подходит ко мне.
— Саш, я тебе десятку должен. Ты Ирке на что-то занимал. Получи.
— Ладно, Андрюш, не выдумывай. Ирка мне родственница, как родная.
— Давай не выпендривайся, — и он засовывает мне красность бумажки в карман пиджака. Это же, кстати, и единственные деньги, которые у меня обнаруживаются, получается, до конца месяца.
Ирка машет мне любовно и прощально.
Я выхожу на улицу, и сил идти никаких нет.
А, какая разница, когда я потрачу, сегодня или завтра. И я беру такси. Таксист плачется, сколько у него детей (много), и никаких «делов» не хватает.
Вместо полутора рублей (это с чаем) я даю ему два (среди бела дня): я всегда ловлюсь на эти вещи.
Я выхожу на Герцена раньше, чем надо, и иду немного пешком, чтобы ему больше на «чай» оставить.
Прохожу чуть больше квартала и напротив своего дома захожу в маленький магазинчик купить хоть что-то, питаться ведь еще все равно надо, никто этого не отменял, и так до конца жизни, человечества. Господи!
Я покупаю две булки городских, слава богу, здесь всегда свежие, 200 граммов докторской колбасы, в этом магазине она всегда есть, пакет молока, так как — два до завтра испортятся. И укладываюсь в рубль, да еще мне сдачи дают. С ума сойти можно.
Красивая женщина, со вкусом одетая, стоит у некрасивого подъезда, поставив ногу на бортик заборчика вокруг газона. Красивая женщина не моя, некрасивый подъезд мой, и почему так всегда? Почему бы хоть раз для разнообразия не наоборот. Она очень стильно одета, и впечатление, что я ее знаю, что-то в спине знакомое или кажется. Надо же, и прямо в моем дворе около моего несчастного подъезда. Совсем готовая, но не подходить же и клеиться, когда у меня в руках булка и колбаса, молоко в пакете, — а, будь ты все проклято, думаю я.
И вдруг она поворачивается, как раз в тот момент, когда я ногой открываю, пытаясь придержать скрипучую дверь такого же подъезда.
Я смотрю и не верю своим глазам.
— Я тебя полтора часа прождала.
— Как ты запомнила, где я живу? — Я стою и совсем обалдевший смотрю на нее.
— Это единственное, что тебя волнует, а то, что ног у меня нет и подо мной, тебя это не касается?
— Но я же не знал, что ты придешь…
— А если б знал, — сверкают глаза, — где это ты был так поздно?
Мне нравится эта сцена.
— На занятиях… у нас семинар по зарубежной литературе был…
— С каких это пор ты стал таким прилежным учеником? Я заезжала в одиннадцать часов в институт, тебя там не было.
— Я уезжал домой… Мальчика одевал.
— Какого мальчика?! Уже мальчика. Что ж ты снимал с него тогда!
И вдруг она прыгает на меня и обнимает и стискивает сильно, не выдержав роли обиженной.
— Наташ, молоко раздавишь, — только и верещу я. Но уже поздно, она зацеловывает мое лицо, и небо в моих глазах вдруг кружится, а потом — уплывает.
И вдруг я слышу «крык», я вовремя отталкиваю ее и успеваю сам. Лопнувший пакет молока падает на землю, обрызгивая только ноги нам. Все-таки у меня осталась еще какая-то реакция от волейбола. Гордо думаю я, мне это важно.
— Наташ, я же говорил, — и улыбаюсь, как дурак, не могу сдержаться.
И вдруг она футболит его ногой, концом изящного сапога так, что он летит переворачиваясь. И, неожиданно опомнившись, хватается за голову:
— Ой, это был твой обед, да?
Я улыбаюсь и ни слова не могу сказать. Она бежит и быстро приносит его обратно.
— На, пожалуйста, — и молоко течет струйками из ее рук. Какие руки у нее.
— Наташ! — только и говорю, сияя, я.
— А, да, — и она бросает его обратно, — ты очень расстроился, — и ее глаза, с искрой, вопросительно смотрят на меня. И бровь замерла в ожидании. Ох, эта бровь!
Как тульский самовар сияю я начищенными боками и молчу.
«Кусок дурака, — картина называется, — дебильного».
— Но ты не расстраивайся, я тебе много всего принесла, — она оглядывается, и тут я вижу позади нее громадный пакет с ручками, как большая сумка, и на нем что-то не по-нашему написано.
— У тебя ничего больше нет в руках лопающегося, бьющегося или ломающегося?
— Нет, — говорю я.
И она повисает на мне снова и сжимает в объятиях. Мы целуемся. Проходит пять минут, она отрывается.
— А чего ты молчишь все время?
— Что ты делала весь день? — Господи, прошел всего лишь один день, не полный, а кажется — вечность.
— Поехала в общежитие, переоделась и сразу стала тебя искать, уже не могла, хотела увидеть. Но тебя в институте не было, потом я убивала время у подруги дома, что-то слушая и кушая, потом сама готовила, купив все; и вычислила, что уже после якобы «занятий», хотя бы часами к двум, ты появишься обедать или что-то делать. Приехала в два часа и жду тебя.
— Прости, мне очень неудобно.
— Так где ж ты был?
— Мальчика переодевал…
Она смеется.
— Я серьезно.
— Хочешь, чтобы я уехала, — вдруг очень ясно спрашивает, — может, я неправильно сделала, что приехала. У тебя свои планы, я мешаю им.
— Конечно, — моментально подстраиваюсь я, — тебе лучше уехать.
Она молча, ни слова не говоря, поворачивается, делает красивые шаги (неужели отрепетированно, думаю я, нет, это природная грация), и почему мне всегда плохо думать надо, берет сумку, подходит и открывает дверь подъезда.
— Наташ, а уезжать в другую сторону, — говорю я, и мы вместе смеемся. Господи, какая же она умница, бесподобная. Но тайна эта умрет во мне. Женщина — тонкий инструмент, воспитания требует — настройки. Так что не пропусти мгновения, настройщик! (Глупые размышления, кстати. Вам не кажется? Но все в жизни глупо.)
— Только тише, — уже в подъезде говорю я, — сначала один войду, потом тебя заведу.
— Твоих соседей нет, они уехали в Подольск на два дня, к родственникам.
— Ты уже и моих соседей знаешь?!
— Конечно, если я приходила и поднималась три раза.
В душе у меня сладко, звонко отдается.
— А когда они выходили полчаса назад, то просили передать.
— Что же он тебя не впустил, дебил? — Сосед у меня кретин низкорослого типа, бывший боксер.
— Говорит, что я не знакомая ему и к тебе много тут всяких ходит… А всех пускать невозможно, он не может.
— Наташ, ты меня на этом не лови, ты меня на этом не поймаешь. Я же знаю, что сюда ко мне ни одна не пришла, у нас с ним договор, перед тем 303 как я въезжал, был. Ни одной женщины.
— А я как же? — Она смеется.
— Ты другое дело, — говорю я. — Ты — недоговоренная была…
Я помогаю ей раздеться, снимая ее плащ.
— Какой ты галантный, я даже не знала. — Искорки бегают в глазах.
— Это случайно, право, не обращай внимания. Я исправлюсь, обещаю.
— А, это другое дело. А то уж я подумала, что ошиблась, и тебя не узнала…
— То ли еще узнаешь, со мной пообщаешься, — шучу я, сваливая булки на стол.
— Что же я узнаю то? — Ее лицо близко у моего лица.
— Ну…
— Помолчи. Я весь день хочу тебя…
Мы на что-то опускаемся. Я не разбираю, на что…
Кушаем мы, конечно, потом. Но это было прекрасно.
— Кто тебя научил так бесподобно готовить?
— Нравится?
— Очень вкусно.
— Мама, она большая мастерица. Отец только ее кухню признавал, никогда в доме никому из поваров не давала готовить, эта привилегия была в ее руках.
— Как ты о них узнаешь? Или справляешься? Она вдруг грустнеет, и голос ее поникает мгновенно.
— Почему ты спросил? Я не думала, что ты помнишь.
— У меня память уникальная. Ответь.
— Ты первый, кто за все время спросил… Через тетю, она письма присылает, и мы перезваниваемся. По-моему, я уверена, и они все через нее узнают. Я всегда ей много рассказываю, чтобы больше знала.
— Ты… любишь их?
— Конечно. Это единственное, что есть в мире у меня.
Я не удержался, я вообще несдержанный.
— А… — Я не назвал, запнулся.
Она не сделала никакого вида и никак не отреагировала. Хотя я знал, что она девочка умная.
— Я хочу с тобой выпить. Привезла маленькую бутылочку грузинского вина, пожалуйста, оно очень вкусное.
И тут же вынула ее из пакета, как из волшебного.
— Как называется?
— «Хванчкара». Ты никогда не пил?
— Нет, я жил в другом месте, и там пили другие вина, а чаще лимонный спирт, или «лимонная водка», 60 градусов, которую производил мой дядя. Он был начальником цеха безалкогольных напитков. А этот спирт выпускал для себя и друзей.
— Это очень старое вино, ему двадцать лет, оно из особого подвала.
— А какую это играет роль? Чем старее, тем хуже?
— Нет, — она мягко улыбается, — наоборот, — вино тем вкуснее, букет его тем сочнее и терпче, чем старее оно. Видишь, наконец, я знаю что-то, чего не знаешь ты.
Мне это льстит.
— Я еще не знаю кое-что.
— Спроси. — Она наливает вино в свои тонкие стаканы, из пакета, у меня ужасные были, граненые.
— Чем от тебя пахнет?
— Это «Диор», моя любимая фирма.
— Я не слышал, кажется.
— Вот видишь, еще одно. Хотя это не важно. Но про «Шанель» ты слышал?
— Да, ею пользовалась Нат… — Я осекаюсь.
— Это то же самое, — говорит она, не обращая внимания, — только мне «Диор» больше нравится.
— Это переводится как-то?
— Нет, это имя основателя и создателя этой парфюмерно-косметической фирмы — «Кристиан Диор».
— Ну, давай выпьем. — Она прозрачным взглядом смотрит на меня. Но я-то понимаю, что она слышала.
— А почему ты принесла даже свои стаканы? Мои тебя не устраивают? Они разбиться же могли.
— Не потому. Хорошее вино нужно пить из тонкого стакана, чтобы его влага прозрачными рубинами переливалась и сверкала, иначе вкус и ощущение, восприятие будут не те. Есть такая поговорка даже: «Тонкое вино надо пить из тонкого стакана».
— О, да ты глубокий знаток!
Она улыбается, и рука ее поднимается.
— Са-ша, — (говорит она по слогам), — я хочу, чтобы…
Я поднимаю быстро свой стакан: вино сверкает, оно и вправду красиво переливается.
— …ты был у меня… всегда.
Я перестаю играть (постоянно) и наклоняюсь, целуя ее:
— Ты мне нравишься. Спасибо.
— Я буду без ума, если это будет так…
— Что? — не понимаю я.
— Всё, — не отвечая, отвечает она.
Так я и не понимаю, то ли то, что она мне нравится, то ли чтобы я был с ней всегда.
И вино тонкой струйкой падает, льется на наш поцелуй.
Она растворяется во мне настолько органично, что я не верю, что она такая, что она женщина и она моя.
И все же что-то сковывает меня с ней, стесняет, мешает, не дает до конца быть самим собой. Как я был с другими…
Она лежит на моей руке и целует мочку моего уха.
— Наташ, ты любишь Хайяма, наверно?
— Нет, не терплю, он слащавый. А почему ты вдруг спросил, а?
— Мне так показалось, когда ты говорила о вине… вдохновенно.
— Ты всегда такой?
— Какой?
— Ты все подмечаешь и анализируешь?
— Не все, но частично.
— А-а. Это мне в тебе нравится.
— Что это? — дурачусь я, играя словами.
— Наблюдательность твоя.
— Даже тебя вынаблюдал.
— Нет, это я тебя.
— Нет, я, — я.
— Когда, скажи, когда?
— Ой, ты мне ухо откусишь.
— Это и хочу я, — говорит она.
— Когда ты стояла у памятника Ленина в серой юбке и пуховом тонком свитере. Я еще удивился, что до этого не видел тебя.
— А я еще раньше увидела.
— Не-а, этого не может быть. Если я не видел тебя…
— Когда ты метался по шести номерам волейбольной площадки и орал на своих подопечных так, что в стенах звенело, отдавалось. Теперь веришь?
Я потрясен.
— Не-а.
— Вы играли за третье место. А я еще подумала, ты смотри, как мальчик старается. В белых носочках. И тогда мне что-то понравилось в тебе.
(Это точно, белые носки — моя слабость, я всегда в них играл.)
— Что, скажи?
— Не скажу, ты и так избалованный.
— Да, зато ты в скромности росла! Она вздрагивает.
— Я не то имел в виду. Я имел в виду, когда выросла — не имела внимания. Имела ведь?
Она молчит.
— Я надеюсь, ты не обиделась.
— На что?
— Нет, я так, не важно. И она говорит:
— Я стою у входа в спортивный зал, смотрю на тебя и думаю: смотри, какая звезда, и чего они его слушают. Но играл ты хорошо, почти классно, я согласна.
— Еще б они меня не слушали. Я из них команду создал. Из ничего.
— А вот я бы тебя не слушалась, никогда.
— Хочешь поспорим, что бы слушалась.
— На все что хочешь, никогда.
— Наташ, не целуй меня.
Она не понимает, потом поняла и целует меня.
— А я этого и хотел, — смеюсь я, и мы снова целуемся в губы. И так всегда я — выигрываю… — А почему ж ты ко мне не подошла?
— Вот еще, а почему я должна была к тебе подходить?
— Ну, поздравить с победой, я все-таки за твой факультет играл тоже, сказать, что ты восхищена, как ты восхищена и так далее…
— Не догадалась.
— А почему ж потом подошла?
— Забыть не могла.
— Неправда.
— Правда, то, что увидела тогда… Нет, не скажу. И ты очень внимательно смотрел наверху тогда, начал. А я думаю, чего это он так пристально смотрит на меня, я же ему не волейбольный мячик и не судья, на которого он смотрел пристально, споря, когда было не в его пользу, а он считал, что в его. Я смеюсь, не могу остановиться.
— Я не знал, что у тебя такое тонкое чувство юмора — есть.
Она неожиданно замолкает и говорит очень серьезно:
— Во мне все есть, что хочешь; и все для тебя…
Ее грудь касается моей, нежно.
— Ты понимаешь меня?..
Я молчу и только мну ее грудь своими губами. У нее божественная грудь с неописуемыми сосками, розово-красными, пурпурного цвета, и они такие какие-то небольшие, мягкие, то твердеющие, нежные, то безвольные и слабеющие под моими губами, то напрягающиеся, но беззащитные.
Я останавливаюсь, мне кажется, она вздрогнула.
— Что такое?
— Нет, ничего, мне очень приятно, не обращай внимания.
Я вхожу в нее медленно. Она отдается мне долго и страстно, растворяется во мне страстно и долго. Она моя.
Поздно вечером мы едим большой второй апельсин, и она сначала кормит меня.
— Какой у тебя большой рот, я хотела сказать — глубокий…
— Разве это плохо?
— Смотря для чего. — Она смеется. — Мне кажется, что ты иногда ее съешь…
— Кого ее, тебя?
— Мою грудь.
— Она мне нравится.
— Мне нравится, что она тебе нравится, — говорит она и наклоняется.
— Ты ее съешь, если тебе хочется. Я разрешаю, пожалуйста.
Я улыбаюсь смущенно, стараюсь, чтобы не увидели ее фосфоресцирующие глаза.
Раздается звонок телефона в коридоре.
— Отвернись, пожалуйста, — говорю я.
— Ты всегда такой застенчивый? Я не люблю своего тела.
— Ну пожалуйста, Наташ.
— Не-а. — Она смеется. — Я ни разу тебя не видела смущенным, я и не знала, что ты стесняешься.
Я резко набрасываю ей простыню на лицо, и, пока она приходит в себя, я уже за шкафом, бегу в коридор, по пути к телефону. И слышу, как она смеется.
— Да.
— Санечка, здравствуй.
— Здравствуй.
Молчание в трубке.
— Ты не рад, что я тебе звоню?
— Нет, почему, это нормально.
— Ты же мне оставил телефон и разрешил, чтобы я звонила. — Она подчеркивает слова.
— Да, мама.
— Как живешь, мой родной?
— Нормально, спасибо.
— Ты был сегодня дома?
— Да, но скажи ему, что я ничего не ел из его холодильника, а кормил мальчика, он бедный и вечно голодный. Я всего пробыл там полчаса.
— Санечка, ну не надо так говорить. Ты же знаешь, что ему не жалко, он и живет-то для тебя. У него тяжелый характер, но он хочет, чтобы из тебя человек получился. «A mensh», как он говорит, а по-другому он с тобой справиться не может и, как всегда, перегибает палку. Я ему говорила много раз. Ты же его знаешь: упрется и все, даже когда не прав. Я сама от этого нередко страдаю. Но он же любит тебя.
— Я согласен. Что еще?
— Я тебе помешала? Ты так говоришь.
— Нет, я просто спал и раздетый стою в коридоре.
— Папа хочет пригласить тебя завтра на обед, у него годовщина, юбилей. Я приготовлю много вкусного. Ты… придешь?..
— Я не знаю, мам, рано еще.
— Я тебя очень прошу, будь умней его, хоть раз. Ты же у меня умница, ты мое золотко. Для кого же мне еще жить, если не для тебя.
— Хорошо, хорошо, мам. Только не говори так, мне больно.
— Так что, сыночек, мне сказать ему? И вдруг у меня мелькает в голове:
— А если я приеду не один, это ничего?
— Конечно, — счастлив ее голос, — с кем угодно и сколько угодно. Ты же знаешь, я всегда твоим близким и друзьям рада. Это что, тот мальчик, ну, голодный?
— Нет, девочка.
— Я ее знаю? Или это новая девочка?
— Это не важно, мам, увидишь завтра.
Она счастлива, что я приеду, и ее уже не волнует ничего больше: у меня самая лучшая мама. Но я вырос уже и, к сожалению, сам не понимаю этого. Я изменился.
— Значит, вечером мы ждем тебя. Спокойной ночи. Извини, что разбудила.
Я смеюсь:
— Это ничего.
Она лежит и спит, так мирно дышит. Я стараюсь очень тихо, бесшумно лечь рядом, не потревожив ее.
Я ложусь и закрываю глаза устало, я не знаю, от чего, почему, но мне как-то устало. И вдруг она прыгает на меня, я вздрагиваю от неожиданности.
— А-а, испугался, один-один, ты ловко провел меня, теперь я сравняла счет.
— Наташ, у меня разрыв сердца так случиться может, тебе не жалко его?
— Жалко, но я сберегу твое сердце.
— Спасибо большое.
— Но — сначала я его разбить должна и — взять себе кусочек. — Она целует мой подбородок.
— Кто это был, очередная девочка, которых ты сюда не приводишь?
— Нет, это была моя мама, мы приглашены завтра на обед.
Она замирает, не дыша.
— И ты возьмешь меня с собой? К твоим родителям?
— А что, ты прокаженная?
Она не выдыхает и очень серьезно говорит:
— Просто это очень неожиданно, я не готова.
— Пустяки, это в шесть часов, подготовишься, еще целый день будет.
— Я о другом. Я не думала, что у тебя… это так, я думала… это все поверхностней, проще…
— А в этом ничего такого нет, мои родители всегда знали всех моих друзей, знакомых.
— А-а… я думала…
Она не договаривает. А я думаю: до конца ли я был искренен в предыдущей фразе и просто ли она моя знакомая.
— И девушек?
— Ты же взрослая, Наташ, что с тобой. Или я должен был знать, что встречу тебя? Но даже если б я и знал, — ни с кем не встречаться?
— Я просто расслабилась, извини. Мне очень приятно, что ты пригласил меня… И немного забылась.
Она целует меня, я целую ее глаза, которые в моих губах закрываются.
Я просыпаюсь поздно утром. Она уже не спит и смотрит в потолок.
— О чем ты думаешь? — Я бегу уже в ванную чистить зубы: у меня патология ко всяким запахам.
— О тебе, — слышу я.
— Что же ты думаешь обо мне? — спрашиваю я, когда возвращаюсь.
— Многое.
— Например?
— Если все скажу, я тебе буду неинтересна.
— Почему?
— Так мир устроен.
— Но ты мне и так неинтересна. Она смеется.
— Иди сюда.
Я иду. Она снимает с меня все снова.
— Наташ, я тебя уставшей, наверно, никогда не увижу.
— А ты устал?
— Нет, что ты, я никогда не устаю. Она обнимает меня нежно.
— Я слишком долго ждала тебя…
Мы встаем с кровати через отрезок времени, равный любви.
— Во сколько мы должны быть у твоих родителей?
— В шесть часов.
— Мне еще нужно заехать, переодеться, привести себя в порядок.
— Да ты что, ты прекрасно одета и выглядишь чудесно. — Я улыбаюсь. Она не обращает внимания.
— Неужели ты думаешь, что я в таком виде появлюсь перед твоими родителями?
Меня удивляет и трогает, что она так к этому относится, серьезно и торжественно и как-то напряженно.
— Значит, ко мне ты могла прийти в таком виде? Ко мне по-всякому можно, чего там, все сойдет. А к ним так нельзя, да?!
— Ну, Саша, пожалуйста, я к тебе тоже очень тщательно собиралась.
Я смеюсь и не могу остановиться.
— Но к ним надо по-другому, я знаю, они же не ты.
— Я ненавижу ждать, когда кто-то собирается, это убивает меня. Убей меня лучше сначала, хочешь, на, убей, — я бросаюсь к ней, — только не ждать и не переодеваться.
Она целует меня и смеется. Совсем всерьез не воспринимает.
Я расплачиваюсь, когда она выходит, я не люблю это делать при ком-то, при ней тем более. Вся эта денежная процедура мне неприятна.
Машина отъезжает, улыбка у водителя довольная, слава богу; им вечно мало.
— Ты подождешь меня, я быстро, вот увидишь. Это не займет много времени.
— Хорошо, — старчески ворчу я, и она целует мои глаза.
А я стою и думаю, сколько девочек из нашей группы живет в общежитии, и сколько из них это видело, и через какое время это разнесется по всем закоулкам факультета: с кем встречаюсь я. Эта «тайна» их вечно волновала. Просто жизни им не давала. Они ни одну не видели.
Она скрывается в плаще, идущем по ее ногам.
И тут я вспоминаю, что у меня сегодня лекция по зарубежной литературе… была. И читала ее Храпицкая, доцент, страшная, но умная. Ладно, переживет как-то, думаю я.
Напротив ворот общежития, наискось в двух шагах маленький стеклянный магазинчик. После такси у меня еще остается пять рублей. Ровно на шампанское, как раз, и я знаю, что в этом магазинчике оно всегда бывает, продается.
Я покупаю бутылку шампанского, которое нравится отцу. Только один сорт — полусухое. Он вообще не пьет ничего другого, кроме этого, и то по праздникам, событийно. Просто так себе позволить не может. Старая гвардия. (Фронт и все такое прочее.)
В кармане у меня остается мелочь. Я иду обратно и думаю, сколько мне еще ждать надо. И тут неожиданно наталкиваюсь на нашу старосту Городулю.
— О, Саш, а ты чего это здесь делаешь? Ты смотри, с бутылкой шампанского!
— Люба, — говорю я, — ты секреты хранить умеешь?
— А что? Конечно, — Она становится необыкновенно серьезна, я с ней никогда откровенным не был.
— Ты никому не скажешь?..
— Что ты, честно, никому!..
— Як тебе пришел, для свидания!
— Да ну тебя, вечно шутки одни. Ничего серьезного.
— А жаль, да, Люб?..
— Ну ты и жук, Сашка, еще тот.
— Но не пожучистей тебя, — продолжаю традиционно я.
— А что, я — девушка.
— Ладно, я тебе верю, Люба. — У меня хорошее настроение в этот раз, и я не хочу ей портить его. — Вот поэтому ты сама понимаешь, что я не могу приходить к тебе на свидания…
— Почему?
— Потому что ты — девушка. Она сияет.
— Ну ты даешь, а с виду тихий такой.
К счастью, она сама спешит куда-то и скрывается быстро, вся расфуфыренная, в сторону метро.
Фу-у, с облегчением вздыхаю я. И думаю: будь ты счастлива, девушка.
Прошло минут всего десять, я стою с бутылкой в руке и думаю, ну, еще полчаса, как минимум, это точно. И собираюсь набраться сил для душевного и телесного томления.
И вдруг она неожиданно появляется передо мной:
— Вот и все, я готова.
— О, чудо, — говорю, — ты правда необыкновенная женщина, что не заставила ждать так долго.
— Пошли? — Она делает первый шаг.