Над ним издевались, его подкалывали, иногда оскорбляли, но все любили его и терпели, это был своего рода странный род любимца факультета.
Сейчас он стоял у памятника Троцкому с Бобом и плел очередные свои рассуждения. Боб любил его без ума и мог трепаться с ним до одурения, до скончания века. Мне он иногда надоедал. Он запинался и не то что заикался, а как-то пережевывал первую часть или начальную приставку слова, и дождаться от него законченной мысли было временами невероятно трудно. А иногда у него пахло изо рта. Тогда я его отправлял и говорил: «Борь, немедленно». Он все понимал и оправдывался, что опять не ночевал дома, пять раз повторял «прости» и скрывался, потом появлялся снова и продолжал. Заикаться, то ли запинаться. Но в большинстве своем он говорил нормально.
— А, Сашка, привет, — говорит Боб, — давно не видел тебя.
Билеткин обнял меня. Я еле уклонился от поцелуя. Это у него была такая привычка: всех, кто ему нравится, — целовать.
— Где наши молодые, — говорит Боб, улыбаясь, — где твоя Ирочка?
— Ой, не напоминай, Боб, она такую истерику закатила перед свадьбой.
— Ирка — это гениальный экземпляр шизофренички, — изрек Боб.
— Юстинов не лучше, — сказал Билеткин, — такой же мудак. — Это у них было коронное слово друг для друга, Юстинов его терпеть не мог, а Билеткин отвечал просто так, счет равняя. Хотя
Ирку он почитал и они были знакомы с первого дня этого необычайного курса.
— А Ирку точно лечить надо, — глубокомысленно философствовал Боб, высказывая свои сентенции, — по ней плачет вся психиатрия мира и ее последние достижения.
Он закуривает, поддевая сигарету из пачки грязным длинным ногтем.
— Боб, ну когда ты перестанешь это делать, а?
— Что это?
Я смотрю на его руку.
— А, это? — Он ржет. — Сашка, не будь таким чувствительным, как женщина.
У Боба были всегда нестриженные ногти с траурной, постоянной каймой черного цвета под ними. Когда я смотрел на них, меня тошнило. А смотрел я на них постоянно, не отрываясь, я не мог не смотреть, это как раздавленные яйца кролика, тошнит, а взгляда отвести не можешь.
И сколько я с ним ни бился, не мог уговорить его, чтобы он делал это: стриг ногти. Билеткин смеется, у него тоже ногти всегда грязные.
Боб обалденно любил деньги, у него их никогда не было, и мы договариваемся: каждый раз, когда он стрижет свои ногти, я ему даю один рубль. Боб сияет от удовольствия и говорит:
— Вот это классно!
Ногти у него, правда, были ужаснейшие, я таких грязных не видел никогда, а когда он курил, он постоянно подносил руку к лицу, и эти ногти лезли вам в глаза.
— Только рубль вперед, — говорит он.
— Хорошо, — соглашаюсь я.
— Сашка, только я честный человек, — говорит он, — и, чтобы я тебя не накалывал, ты мне еще приносишь и ножницы из дома. Так как я не знаю даже, где они у нас лежат, не видел никогда.
Я киваю, соглашаясь и на это.
— Значит, так, ты мне даешь рубль и ножницы, а потом, когда я их стригу, даешь еще один, за выполнение обещания, что я такой хороший и что целую неделю я буду держать их чистыми и мучиться. Я же к ним привык, без них будут мучения.
Я иду и на эти условия.
У него даже ногти росли не как у людей, а быстрее. У человечества прирост ногтей занимает две недели. У Боба они росли за неделю.
И каждую неделю я таскал ему в институт ножницы и платил два рубля, что ему страшно нравилось. А на факультете слагали легенды про меня, что я якобы сдаю Боба ногти в какую-то лабораторию, а за это девушка оттуда любит меня. Или вот другая легенда, что я такой чистюля, такой чистюля, что уже помешался на этом и заставляю Боба стричь ногти, чтобы мне было приятно.
Это был еще тот курсик. И про меня много легенд там ходило.
— Билеткин, Боря, ну, как дела? — спрашиваю я.
— Отлично, Саш. Только вот новая дура по литературе появилась, доцент Ермилова, полная маразматичка.
— А кто это такая?
Боб объясняет, он всегда всех знал:
— О, это бесподобный человек, она по литературе девятнадцатого века лекции читает и сама семинары ведет. Экзамены тоже сама только принимает, никому другому не дает, и все должны пройти через нее, и проскочить ее невозможно. У нее вся вторая половина девятнадцатого века — от Достоевского до Чехова, а она ебанутая полностью. Я серьезно.
— А как ее увидеть? Билеткин заржал, пахнув:
— Боб, как тебе Сашка нравится?! Он не догадывается, что надо прийти на занятия и тогда ее увидит: она уже у нас полсеместра, как ведет занятия.
— А то ты ходишь? — улыбаюсь я.
— Конечно, — говорит он серьезно, — если к ней не ходить, вообще в жизни экзамена не сдашь. Она же дура и всё крестиками отмечает, кто был, кто не был. Завтра занятия, приходи лучше.
Я смеюсь:
— Но если Билеткин ходить начал, тогда я просто обязан, я ведь не такой корифей в литературе, как он.
Он хлопает меня по плечу:
— Ладно, Сашк, не прибедняйся. Пойдем покормишь меня в буфете, я жрать хочу, со вчерашнего дня ничего не ел.
Я веду Билеткина в буфет, это моя святая обязанность. Я его вечно кормлю, это мой долг, мне его жалко.
Боб идет с нами и говорит:
— Сашка, раз ты такой богатый, то покорми и меня. Я люблю добрых людей.
Я не богатый, а наоборот, но я кормлю и его. Сам я не ем, мне вообще с утра не хочется. Да и денег уже не хватило бы на себя.
На занятиях Ермиловой я появляюсь еще через две недели, ровно в середине ноября. Сразу скажу (надо сказать), что классику я читал всю и абсолютно ее не боялся. И напрасно. Это была необыкновенная женщина, и даже Ирка, которая брала всегда преподавателей как хотела и за что хотела… ходила к ней на все занятия. Больше того, вся наша группа собиралась до единого человека. И не только наша, а четыре остальных тоже. Нагнала она страху на нашем факультете. Эта руссо-славяно-фильская душа Окулина Афанасьевна Ермилова.
— Голубчик, — говорит она, — как же это так, я вас не видела никогда?
Я пришел впервые на занятия и стою перед ней, встав из-за стола.
— А мы полсеместра уже занимаемся. Вот у меня и крестики все стоят, что вы ни разу не были на занятиях.
Я молчу и делаю вид, что удручен.
— Ну хорошо, садитесь, посмотрим, как вы будете заниматься.
Вся группа вздыхает облегченно, думали, пошлет в деканат брать разрешение, допуск от декана, иначе не допустит для присутствия.
Зачем я прихожу на занятия (крайне редко)? Посидеть, поотдыхать, пошутить с группой, пообщаться; чтобы немного повеселиться и не так скучно проходило занятие. Я и начал, естественно, с реплик, шуток и острот. И ей это страшно не понравилось, она поджала губы и молчала, когда я перебивал, не делая замечания.
— Саш, — прошептала Ирка, — не надо, она это не любит. Не делай хуже, она тебя и так простила.
— Озолотила, можно сказать, — пошутил, не успокоившись, я.
Как раз на этом занятии, на втором часе, она раздавала и спрашивала темы, по которым мы хотели бы писать спецработы для экзамена. Она странно принимала экзамены: первый вопрос каждый должен был выступать по написанной дома работе; второй — тянуть билет и менять его, если он совпадал с темой спецработы, выполненной дома, и плюс она могла задать один любой вопрос, дополнительный. Она была единственная с такой манерой приема экзамена и считала его идеальным, а себя самой умной, объективно и всесторонне выверяющей знания студента.
Я был в списке самый последний, не по алфавиту, так как пришел в группу позже всех, кроме Билеткина, и Городуля, наша блядская староста, записала меня в журнале в самом конце. Я скучал, пока девки, трясясь, запинаясь, называли свои темы, сто раз обдуманные или продуманные дома.
— Ир, ты что писать будешь?
— Конечно, Достоевского, это ее любимый писатель. — Ирка была тонкий политик и бесподобный стратег.
Я тоже не имел ничего против Достоевского и решил, это смягчит ее в отношении моих пропусков.
Во время опроса она всем подсказывала свои идеи, когда называли темы, выражала какие-то странные эмоции, перебивала, добавляла, мне это было непонятно; к тому же скучно, и я сидел, подкалывал девок вокруг себя.
Она молчаливо наблюдала.
— Ну, а вы, молодой человек, много говорящий, что будете писать? — Казалось, ее это интересовало. То ли наоборот.
— Я? Наверно, Достоевского, — сказал я.
— Как «наверно»? Вы разве дома не обдумали, не взвесили все?!
— Конечно, обдумал, потому и говорю: Достоевского.
— Прекрасный писатель, — оценила она, — а что вы хотите взять у Федора Михайловича?
— «Игрока», — сказал я.
— Но, голубчик, я не знаю, стоит ли, по нему совсем нет публикаций, книг, роман неисследованный, сильный. Как вы будете работать, я боюсь, справитесь ли, на экзамене будет поздно, мой долг предупредить вас.
— А у меня вообще есть голова и пара мыслей в ней.
— Да? — Она была удивлена. — Что ж, это приятно, и тема интересная. — (Она вроде как сопротивлялась и в то же время соглашалась, как бы против была и в то же время по течению шла). — А позвольте спросить, почему вы выбрали этот роман?
— Нравится, динамикой, сюжетом.
— А-а, я понимаю, вы, наверно, тоже в душе игрок.
— Вы угадали, абсолютно точно. Большей чуши она сморозить не могла.
— Я ненавижу игроков, — сказала она.
— Богу — богово…
— Что вы сказали, а? Как это прозвучало?
— Что? Я разве что-то сказал.
— Или мне послышалось…
— Послышалось. — Я опустился на свое место, думая, что разговор по теме окончен.
— А я еще с вами не окончила.
Она сидела на столе, верхом, и мотала ногой, прикрытой длинным платьем ниже колена. Это была единственная преподавательница, которая сидела на столе на всех занятиях, на глазах у студентов. Одевалась же она в глухие платья темных тонов, как гимназистки — в гимназические: от темно-коричневого до темно-синего цвета, с белыми оборочками или воротничками у горла и рукавов.
— Да, что еще? — спросил я, вставая.
— А вы не хотите взять другую тему? Я бы вам посоветовала.
— Это почему? Я не волен делать то, что хочу?! У нас вроде свободный выбор, вы же и предложили. Или я исключение? Тогда хотите — назначьте, и я выполню, что вы скажете. — Я начал заводиться. А этого с преподавателями делать не стоит. Они выигрывают при любой игре.
— Ну что вы, я не хочу вас подталкивать или заставлять, у нас же демократическое общество («Когда оно было?» — прошептал Билеткин), и выбор, конечно, свободный, он предоставлен вам, но я не уверена и боюсь, что вы не справитесь. Возьмите лучше Некрасова или Короленко, я согласна.
Все зашептали: не упрямься, соглашайся, не лезь на рожон, ты видишь, она бесится.
— Нет, Некрасовым вы уж занимайтесь сами, а я буду писать по тому, что выбрал я. И я боюсь, что я справлюсь. — Эта дегенератка меня уже раздражала.
— А вы имеете что-то против Некрасова?
— Нет, — ответил я.
— Тогда я постараюсь спросить вас о нем на экзамене, — сказала она.
— Прекрасно, — ответил я. — Я могу сесть?
— Конечно, голубчик, вне всякого сомнения. Вам и вставать не надо было.
Она подняла следующего и последнего: Билеткина.
— Ну, Саш, она тебе устроит, зачем ты с ней связался, — сказала Ирка.
— Не разговаривайте, пожалуйста, — моментально пропела она.
Мне вдруг стало весело: какая-то полупридурочная маразматичка и нагнала страху на двадцать пять человек — это наша группа, да и на другие тоже: все трясутся в ожидании.
— А вы что будете писать, Боря? — спросила она.
Мне захотелось ее подколоть. Билеткин зазаикался.
— А он хочет по Пушкину или по Байрону лучше, — пошутил я.
Сначала мне пришел в голову Пушкин (первая половина XIX в.), а потом Байрон (иностранная литература), он был удачней, но не сразу в голове родился. Группа засмеялась, не сдержавшись.
— Голубчик, а вы, если будете вести себя так и мешать мне, я вам песенку спою на экзамене.
Я рассмеялся:
— Очень приятно будет послушать. А что это значит?
— А вам потом расскажут, поинтересуйтесь на перемене, — и она выключила меня из внимания и из своего взгляда, поворотом головы, и опять взялась за Билеткина.
— Ну что, допрыгался, — зашептала Ирка, — тому, кому она поет песенку на экзамене, это значит — двойка.
— Она что, серьезно это делает: поет!
— Я же тебе говорю, что она шизофреничка. Не выводи ее, пока не поздно.
— Разговоры, пожалуйста. Я повернулся.
— Опять вы, голубчик, разговариваете. Вы меня очень огорчаете.
— Вы же не даете мне вас развеселить, — говорю я.
— Что?!
— Потому вы и огорченная…
— Саш, — вскрикнула Ирка, — прекрати! Прозвучал звонок, и все стали выходить из класса.
Ирка повисла на мою руку и оттащила к перилам, откуда была видна вся круглая площадь и пол-института, середина здания у нас была пустая.
— Ты ненормальный, что ты с ней связался, она же больная, двух мужей уморила, а сама жива, уже пять лет как девственница, и только кафедра — ее жизнь, и литература.
— Хочешь, чтобы я попробовал? — спрашиваю я.
— Чего? — не понимает она.
— Ну… пять лет девственница…
— Да ну тебя. — Ирка смеется.
— Ты, кстати, у нас по мужьям, Ир, большая специалистка, так что я тебя послушаю.
Выходит Городуля и подходит ко мне:
— Саш, кончай себя так вести, с ней эти номера не проходят.
— Люб, ты куда шла?
— А что?
Я смеюсь.
Тут Ирка говорит (она всегда это говорила после того случая в Ленинграде):
— Ну, Любку вы не трогайте, Люба у нас — девушка. Саш, как тебе не стыдно, — и мягко улыбается.
Люба в чем-то была дура и не понимала, подкалывала ее Ирка или нет, и очень ее любила за это.
Люба смотрит на меня и говорит:
— Так что ты давай, веди себя по-другому. Смешно, брянские бляди учат меня, как вести себя.
И наконец сообразила.
— А я куда шла, туда и дойду, — парировала она неуемного агрессора.
Это меня.
Люба ушла, а Ирка смеется, чуть вниз не падает с третьего этажа.
— Ир, а ты чего смеешься, — говорю я, — такая же б…дь, как и она.
Особенно после той истерики на улице Герцена.
— Ну ладно, — Ирка надувается, улыбаясь, — положим, не такая же. Я тоже б…, но до Любки мне еще далеко, она профессиональная б…, а я любительница. Жалкая, больше говорю, чем делаю.
— А хотелось бы, да?.. — шучу я.
— Как тебе сказать… Ладно, пойдем в буфет попьем чая, а я съем пирожное, что-то сладкого хочется.
Мы идем в буфет, где вечно за всех плачу я, за Ирку тем более, она мне как родная.
На следующий день, когда я приехал в институт, естественно, все, кто представлял из себя что-то, были не на занятиях. Билеткин опять стоял у памятника Троцкому, это их любимое место для бесед было («Беседы у Троцкого»), и я пошел послушать, что умного он изрекает на этот раз, снова, что нового принес в стены нашего неописуемого института.
— Здорово, Сашка, — сказал Боб, — давно не видел тебя!
Хотя видел меня он вчера — это у него привычка была такая.
Билеткин обнял меня и поцеловал, без этого он не мог обходиться.
— Ну, как дела насчет Революции, — сказал я, — под кем стоите?!
Троцкий глядел на нас, пришурясь. И тут Билеткин завелся (я ведь ему ничего не сказал…):
— Вот я тебе скажу:
Будь проклят Маркс, потому что он создал теорию;
Будь проклят Ленин, потому что он претворил ее в практику;
Будь проклят Дзержинский, потому что его длинно-польскими руками уничтожился весь цвет и ум России, вся интеллигенция;
Будь прокляты Фрунзе, Буденный, Ворошилов, так как они топтали народ его же армиями, созданными из голытьбы и дурачья, подавав им в руки винтовки;
Будь проклят Сталин, усатый дурак, сын сапожника, недообразованный недоучка, вовек ему в гробу не перевернуться;
Будь прокляты Свердловы, Троцкие, Орджоникидзе, Камо, Зиновьевы, Каменевы, Тухачевские, Радеки, потому что тоже к этому руку приложили — к Революции (забрали у народа все и не дали ему ничего, и пятьдесят шестой год это тянется);
Будь проклята эта дешевая проститутка Октябрьская Революция, которой Ленин вертел как хотел, как девкой трехрублевой с трех вокзалов, на пересечении Ярославского, Казанского, Ленинградского… Тщеславный, маленький, плюгавый, с сифилитическим началом, маньяк-фанатик… И не говори мне больше о Революции, а то я тебе откушу полноса.
Я потрогал свой нос. Я не хотел, чтобы Билеткин его откусывал. Он мне был дороже, чем революция, и я замолчал.
И хотя спор у Билеткина до этого шел с Бобом, кусать он почему-то мой собирался. У Боба, наверно, нечистый был; за очистку носа я ему еще не платил и с ним не договаривался.
Я же вам говорил, что Билеткин начитан чрезмерно. Я, например, не знал, что у Ленина сифилис был, так Билеткин успокоил: три раза, два из которых до второй стадии доходили, но залечивали однако. А тому, что говорит Билеткин, можно верить: он даже книги дореволюционных и послереволюционных медиков читал.
— Ты думаешь, почему у него Фаньки Каплан яду сил сопротивляться не было, — сифоном весь пропитан был. Так и не очухался.
Мы стоим и философствуем под памятником.
— Борь, но ты только херню не при, — думаю я вслух.
— Не веришь, что ли?! Так я тебе на весь институт скажу, — и он заорал: — У дедушки Ленина сифилис был, три раза.
Никто, правда, не обратил внимания, чего орет Билеткин. На наше счастье.
— Одно к другому не имеет значения, — философски изрек я. Хотя не был уверен.
— Я тебе вообще гениальную историю расскажу, — сказал Боб; это у них с Юстиновым одинаковое было, все что от них — гениальное.
— Ты знаешь, почему у Ленина детей не было?
— У Наденьки базедовая болезнь была, бесплодной курва оказалась, — сразу ответил начитанный Билеткин.
Вообще, я считаю, что это трагическое совпадение, что у него папа в Музее Революции работал.
— А ты знаешь, что у него дочка от Инессы Арманд, его любовницы, была, и Надежда об этом знала, и первой, кому она дала телеграмму, была та: «Владимир Ильич умер, тяжело скорбим». То ли «скончался» — в тексте было. А дочке сейчас около шестидесяти лет, она зав. библиотекой Сорбонны, только фамилия у нее материнская, то ли мужа, — никто не знает, что она Ленина. Мой друг в Ленинграде доступ имеет в спецотдел публичной библиотеки Салтыкова-Щедрина, сам читал, в архивах. Я ему верю, а почему бы и нет: это дело все любили, — и Боб грязно выматерился.
— Этого я не знал, — сказал Билеткин, — и это интересно.
— Учись, сынок, пока я живой, — сказал довольный Боб, так как Билеткина удивить, тем более в политике, было правда невозможно, и что-то новое ему выдать было трудно.
Боб подумал-подумал и вдруг вспомнил:
— Саш, а-а, мой ты славный, — заверещал он, — я ногти вчера постриг, так что гони два рубля, пива хочется!
Я рассчитался. У памятника платил Бобу деньги, чтобы его грязные ногти не нервировали меня. Боба политика в данном случае мало интересовала, по крайней мере, меньше, чем выпивка, поэтому они сразу отчалили пить пиво.
Я пошел на теплую лестницу, наверх. На нашем курсе в это время стало модно играть в карты. Естественно, что все шло от Юстинова и компании. Карты он обожал. Играли в «дурака», так как короче было и интереснее. Васильваикин и Юстинов резались каждый день, с момента прихода на занятия и до конца. Иногда в турнир вступал Боб, но не часто, ему было лень двигать карты руками. Он предпочитал время, проводимое в институте, пассивному отдыху, нежели активному.
А творилось там вот что: Юстинов с Васильвайкиным, конечно, играли в карты, сидя на лавке. Юстинов вел, и я стал наблюдать. Васильваикин был сильный игрок, но азартный, и падал в красивые, но рискованные дела, когда колода кончалась, а Юстинов выжидал и вроде остатки подбирал, поклевывая, и — выигрывал.
Я продолжал стоять и смотреть, как в стенах нашего божественного института играют в карты два студента, это было не совсем обычное зрелище, такого я не видел никогда раньше. Но это было только начало.
Юстинов уже много раз выигрывал, но при этом приговаривая, что Васильваикин сильный, конечно, игрок и это все случайность, что он выигрывает.
Мне казалось, он заводил его. Когда Васильвайкин проиграл все, плюс занятое тут же у Юстинова, последний мне сказал:
— Саш, давай сыграем. Ты как в «дурачка», карты тасовать умеешь?
Вопрос мне нравился самой оригинальностью постановки. Впрочем, играть я не хотел, у меня не было, во-первых, денег, а во-вторых, желания смотреть на последующие реакции и агонии Юстинова, если б он проиграл (как это было в кегельбане).
— Давай, чего ты, все равно делать нечего, по рублику партия, играем из пяти, разницу и платим.
Я сел, хотя сам не понимал зачем. Мы начали играть, я вдел Юстинова пять чистых раз, и после этого все и началось, на мою голову свалилось. Он положил пять рублей на кон и сказал, что это мои, но то была случайность, и он хотел бы отыграться. Опять из пяти партий. Я обыграл его снова. Начали новые пять партий, он положил еще пять рублей.
Васильвайкин сидел, наблюдал, комментировал, и все грешные страсти или страстные пороки горели на его лице.
— Ладно, Саш, — сказал Юстинов, — давай так: играем сейчас большую игру из десяти партий, кто выигрывает, тот и получает все; если ты выигрываешь, я тебе доплачиваю разницу в выигранных тобой и проигранных мной партиях, а если я выигрываю, то ты мне отдаешь все, что до этого выиграл, — он показал на пятнадцать, три по пять лежащих рублей, — плюс разницу тобой проигранную в десяти партиях.
— Что-то это очень по-еврейски, Андрюш, — сказал Васильвайкин, — выходит, он ставит на кон все — и что выиграл, а ты совсем ничего.
— Ничего, Вась-Вась, он сильно играет. Саш, ты согласен?
Я согласился.
Откуда я умею играть в карты? Я научился в эту игру в шесть лет. Но к тому времени не играл в «дурака» года три, наверное. И я думал, что Юстинов завлекает меня, чтобы потом разделаться и выиграть все сразу, и на новые игры завести меня, и ожидал, что сейчас он напряжется и выложится.
Мы начали играть десять партий — матч. Он бился неимоверно, я стал играть собранней, и предыдущие пятнадцать партий как-то поднапомнили мне навыки, ходы, приемы. За все десять партий Юстинову удалось сделать две ничьи, и то я расслабился в конце, и не преувеличу, если скажу, что он был счастлив. Он тут же гордо выложил деньги на скамейку, получилось двадцать четыре рубля.
Это были деньги для меня, и немалые.
— Ну, ты играешь, Саш, давно таких не встречал, — признался он в редчайший раз. А что ему еще оставалось делать. Счет — штука вечная, и неменяемая.
— Андрей, — пошутил я, — а как насчет, чтобы карты тасовать.
Он хмыкнул, тасовать пришлось ему, все время, все двадцать семь раз.
Но он не удержался тут же, чтобы не подбросить:
— Ладно, я не профессионал, а ты вот сразись c Васильвайкиным, он лучший «дурачкист» курса. И тогда посмотрим.
— Только не сегодня, — говорю я и встаю. Л почему звонков не было слышно? — думаю я.
Договорились — матч на завтра, Юстинов — судья.
Я стал спускаться.
— Саш, а деньги ты кому оставил, Васильвайкину, что ли?
— Нет, Андрюш, тебе, они мне не нужны.
— Ну, ты кончай эти дела, играли честно, я бы с тебя взял — это точно, — так что давай бери, не вы…ся.
— Первый раз ты не знал, как я играю, теперь знаешь и решишь, будешь ли играть снова.
— Ну ладно, Саш, ты давай не придумывай, повезло тебе в первый раз, я тебя еще не раз надену.
— Согласен. Тогда и рассчитаемся.
Он взял деньги и двинулся ко мне. Я соскочил еще на несколько ступенек, он остановился:
— Ты, как маленький, не будь пацаном. Ты что думаешь, я никогда в карты не играл, тысячи, мой милый, просаживал, когда на первом курсе учился, и в покер и в секу, жил на этом.
Меня не интересовало, на чём он жил, к тому же на Ленкины деньги, и я говорю:
— Давай так сделаем: считай, что я эти деньги взял, а ты купи Ирке колгот на все, у нее вечно они рвутся, и она жалуется, что не хватает.
Я спустился вниз и пошел из института. Звонка так и не было.
На следующий день на теплой лестнице собралось много народу: был решающий матч между лучшим «дурачкистом» курса Васильвайкиным и мною, молодым претендентом.
С Васильвайкиным было посложнее, он, правда, оказался неслабый игрок, а играли мы в здании института, тридцать партий в трех играх, и каждая была по десять рублей игра. Ставки были небольшие, но здесь престиж и звание были важнее, вы понимаете.
Ирка болела за меня страшно. После каждой выигранной партии она бросалась мне на шею и обнимала.
— Ир, не мешайся, — говорил ей судивший
Юстинов.
Она бросалась снова.
— Ир, правда, а чего ты так переживаешь? — спросил я.
— А Андрюшенька мне вчера купил четыре пары колготок и сказал, что это ты выиграл, от тебя. Так я думаю, может, мне и в этот раз перепадет что-то…
Мы рассыпались от смеха.
Первая игра закончилась со счетом 7:3 в мою пользу. Вторую, мне казалось, Васильвайкин лопнет, но он сделал ничью 5:5. Третья окончилась 9:1 — моя польза. Меня разозлила эта ничья, да еще Ирка лезла со своими объятиями и восклицаниями, повисая.
Итак, победив его, я был объявлен лучшим «дурачкистом» курса, а следовательно, и факультета, так как я не думаю, что подобные турниры проводились еще на каком-то курсе.
Юстинов пожаловал этот титул мне, сняв его с Васильвайкина, и тут же предложил сыграть, так как вчера он был не в форме, а я теперь в новом звании и титулован.
Я опрометчиво согласился.
И мы играли до вечера. Выиграть ему в этот день так и не удалось. В последующие тридцать — тоже. Но он ловил меня в любой части института, где бы я ни находился, и мы там же садились играть. Он все никак не мог пережить, что не может отыграться.
Меня уже тошнило, а он все заводил «а-а, боишься». В результате, чем это кончилось, я не имею в виду навсегда, а однажды.
Зинаида Витальевна появилась внизу и крикнула нам, слыша наши голоса:
— Мальчики, а чем вы там занимаетесь?
— В карты играем, — ответил я.
— Как в карты?! В какие?
— В игральные, — объяснил я.
— Да вы что?! В институте!
— Он шутит, Зинаида Витальевна, — сказал Юстинов, — вы что, Сашку не знаете.
И она ушла, ей всегда было лень подниматься, — и вроде долг выполнила.
Почему мы не на лекциях, она даже не спросила.
— Саш, ты что, сдурел, ты чего сказал? — завопил Юстинов.
— А что?
— Кто ж в карты в институте играет, да еще когда идут занятия!
И тут до меня дошло, это стало настолько повседневное и привычное занятие — он задолбал, — что я даже не сообразил, что говорю я.
— Все из-за тебя, достал ты меня с этими картами, я согласен: ты играешь в «дурака» лучше меня, и давай окончим это.
Но он не отцеплялся от меня еще полгода. Плюс как минимум половина учащихся тоже хотела со мной сыграть, сразиться. Я чуть не стал давать сеансы одновременной игры в «дурака», как в шахматы. Но вовремя остановился.
Через три дня начались соревнования по волейболу. Мои питомцы старались как могли, падая и разбиваясь. Я орал на них, как ненормальный, бегал по всем шести номерам и играл за каждого. Они уже не могли слышать моего голоса, но играли отважно. Мы вышли в полуфинал. А потом вышли в финал, но играть — за третье место. Пенис целовал меня в обе щеки, ему и этого было достаточно. Но не мне.
Последнюю игру мы играли вообще впятером, с разрешения судьи, так как один из моих подопечных напился и не появился. Это была, наверно, лучшая игра в моей жизни, мы выиграли у английского факультета и заняли третье место. Среди пятнадцати факультетов института. О моем успехе писали в поздравлении, вывешенном около расписания (которое я знал теперь где находится — у деканата) на доске объявлений:
«Под руководством Ал-дра Ланина команда филологического фак-та, первый раз выставленная за всю историю его существования, впервые заняла…» и т. д.
Это было приятно, я не зря старался. Своим питомцам я дал месяц отдыха, хотя и отмечал их на занятиях, а меня взяли играть за сборную института.
Когда на моем курсе узнали о моих полномочиях с зачетом, а теперь Пенис был полностью у меня в руках (собственно, он был всю жизнь у меня, каждый день… но это не тот был), то от Боба до Юстинова все повалили в зал ко мне, где я иногда сидел, один, для приличия, и захотели быть волейболистами ради зачета в январе (и все они получили зачет). Когда же я представил ведомость Борису Наумовичу, то он спросил: откуда их столько взялось, ведь на последней игре у тебя даже не было шестого.
Я сказал, что они еще не были готовы к большим соревнованиям, но сейчас набирают форму. (И чувствуют себя хорошо.)
И еще, я с дрожью вспоминал, как перед финалом он говорит: а где твой тот лучший игрок Ленинского района, ну у которого рука и смертельный удар, — ты уверял, он обалденно играет. А Шурик в это время пил в какой-нибудь подворотне, наверно, и даже не вспоминал про грядущее или прошедшее. Или про прошедшее, которое гряло, и я должен был выбивать ему новый зачет по физкультуре. Я еле открутился тогда от Пениса. Победа все списала, а если б не было ее. Впрочем, он тоже получил какие-нибудь лавры.
На этом и окончилась волейбольная эпопея. Но не до конца…
В это же время новое известие потрясло курс: Ленка переходила на вечерний, то есть днем работать, а вечером заниматься. Работать она, конечно, не собиралась, просто принесла бы справку из какого-то места, что где-то работает и все. А на вечернем легче было учиться, меньше придирались, слабее были преподаватели, не цвет, как у нас, не цеплялись к посещениям, и вообще это была еще та контора — вечерний факультет.
Там учились от рожавших матерей до нерожавших отцов, — словом, черт-те кто там не учился.
Боб это пережил спокойно. Я не знаю, с Бобом они никогда не любили друг друга, он говорил мне, что может лежать на ней и смотреть телевизор (что он и делал), Ленка же мне говорила, что он ей не мешает, и этого достаточно. Ленка вообще ко всему была спокойная, в том числе и к Бобу, лежавшему на ней и смотревшему телевизор.