Совету предлагали требовать от правительства немедленного обращения к союзникам с предложением отказаться в свою очередь от "аннексий и контрибуций". Этим усиленным давлением надо объяснить, очевидно, и речь Керенского к английским социалистам, и его фальшивое сообщение о готовящейся ноте - и, наконец, поднятие вопроса о такой ноте в среде самого правительства. Начиналась новая кампания против меня, - на этот раз на более широком фронте.
Совершенно отказаться от всяких уступок было, очевидно, невозможно. Но я выбрал путь, который все еще ограждал меня и мою политику.
Я согласился отправить союзникам ноту, но не с нашими требованиями от них, а с сообщением им к сведению о наших взглядах на цели войны, уже выраженных в обращении к гражданам от 28 марта. Правительство согласилось удовлетвориться этим. Оставалось придумать повод к такому обращению и составить препроводительную ноту. Эта нота и должна была служить предметом обсуждения в правительстве. Мой предлог заключался в опровержении слухов, будто Россия собирается заключить сепаратный мир с немцами. Я опровергал их тем, что уже "высказанные Временным правительством (в воззвании 28 марта) общие положения вполне соответствуют тем высоким идеям - об освободительном характере войны, о создании прочных основ для мирного сожительства народов, о самоопределении угнетенных национальностей, - которые постоянно высказывались многими выдающимися государственными деятелями союзных стран", особенно же Америки.
Такие мысли, продолжал я, могла высказать только освобожденная Россия, способная "говорить языком, понятным для передовых демократий современного человечества". Подобные заявления не только не дают повода думать об "ослаблении роли России в общей союзной борьбе", но, напротив, усиливают "всенародное стремление довести мировую войну до решительного конца"; общее внимание при {360} этом сосредоточивается "на близкой для всех и очередной задаче - отразить врага, вторгшегося в самые пределы нашей родины".
Я повторил далее вставку Кокошкина: "Временное правительство, ограждая права нашей родины, будет вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников, - как то и сказано в сообщенном документе". В заключение, нота повторяла, во-первых, уверенность в "победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками", и, во-вторых, и в том, что "поднятые этой войной вопросы будут разрешены в духе создания прочной основы для длительного мира и что проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем". Слова "гарантии и санкции" были вставлены мною по настоятельной просьбе Альбера Тома, который, очевидно, не хотел все-таки выбрасывать всего союзного "балласта". Они были опасны (например, в случае понимания их в смысле гарантий и санкций Франции от Германии при заключении мира). Но зато они обеспечивали мне согласие союзного социалиста на мою ноту.
18 апреля моя нота была готова, одобрена правительством и на следующий день сообщена Совету. День 18 апреля соответствовал 1 мая нового стиля, и Совет готовил на этот день празднование рабочего праздника. Центром торжества было Марсово поле; туда с утра потянулись со всех концов столицы рабочие, солдатские и т.д. процессии с плакатами и красными знаменами. Из своего министерского помещения я имел удовольствие видеть на крыше Зимнего дворца надпись огромными буквами: "Да здравствует интернационал". В числе плакатов были и такие, как "долой войну", а резолюции заводских рабочих уже заранее требовали отставки Временного правительства и передачи власти в руки Совета. Но эти большевистские выступления тонули в общем характере праздника; Совет напечатал в "Известиях", что они "не отвечают его взглядам". Шествия были хорошо организованы и прошли в полном порядке. Многочисленные речи уличных ораторов и общее настроение толпы {361} отнеслись к ленинцам неодобрительно. Альбер Тома мог восхищаться грандиозностью празднества и восклицать:
"Какая красота, какая красота"! Это был советский праздник.
На следующий день, 19 апреля (2 мая), в Михайловском театре был устроен "концерт-митинг", на котором должны были выступить я и Керенский. Я тогда не обратил внимания на последовательность событий и опять должен прибегнуть к наблюдательности Палеолога, описавшего этот митинг подробно и красочно. "После симфонической прелюдии Чайковского, Милюков произнес речь, вибрировавшую патриотизмом и энергией. От райка до партера ему сочувственно аплодировали". Затем, после пения Кузнецовой, из бенуара выскочила всклокоченная фигура с криком: "Я хочу говорить за мир, против войны"!-Кто ты такой?-Человек колеблется, потом, "как бы бросая вызов залу", кричит с надрывом: Я из Сибири, я каторжник! - Политический? - Нет, но мне велит совесть! - Ура, ура, говори, говори! - Его выносят на плечах на сцену. "Альбер Тома в упоении". С восторженным лицом, он хватает за руку Палеолога и шепчет на ухо: "Это - несравненное величие! Это - великолепная красота"!
Каторжник начинает читать письма с фронта: немцы хотят брататься с русскими товарищами. Публика не желает его слушать. В этот момент, при аплодисментах публики, появляется Керенский (он всегда "появляется". - П. М.). Каторжника убирают со сцены, - Керенский выходит на сцену: он "бледнее обыкновенного, - кажется измученным от усталости". В нескольких словах он отвечает каторжнику. "Но у него, как будто, в голове другие мысли, - и неожиданно он формулирует странное заключение". Это - слова Палеолога, но мы знаем, что это - манера Керенского, становящаяся обычной: впасть в истерику, чтобы высказать интимную мысль, гвоздящую мозг.
Он восклицает: "Если не хотят мне верить и за мной следовать, я откажусь от власти. Никогда я не употреблю силы, чтобы навязать свое мнение... Когда страна хочет броситься в пропасть, никакая человеческая сила не сможет ей помешать, и тем, кто находится у власти, остается одно: уйти"! {362} И "с разочарованным видом он сходит со сцены". Палеолог в недоумении: "Мне хочется ему ответить, что когда страна находится на краю бездны, то долг правительства - не в отставку уходить, а с риском собственной жизни удержать страну от падения в бездну". Он не знал, - и я еще не знал, - что выходка Керенского воспроизводит метод Бориса Годунова. Он "уходит" - перед возвышением.
Это - повторение сцены в Совете, чтобы вынудить разрешение войти в правительство, сцена отказа в совещании в Малахитовом зале, сцена истерики на Московском совещании... Но все это скрыто пока от наблюдения, и я не помню, чтобы я обратил тогда внимание на заявление о необходимости ухода правительства - для прихода Керенского... Я теперь только вижу, что это было так: невольное и преждевременное откровение о состоявшемся соглашении (неизвестном Палеологу). Оно устанавливает дату.
На следующий день, 20 апреля, большевики взяли свой реванш за мирный советский праздник 1 мая. В этот день была опубликована моя нота, и она послужила поводом для первой вооруженной демонстрации на улицах столицы против меня и против Временного правительства.
К 3-4 часам дня к Мариинскому дворцу пришел запасный батальон Финляндского полка с плакатами: "долой Милюкова", "Милюков в отставку". За ним подошли еще роты 180 запасного батальона и около роты Балтийского флотского экипажа. Большинство солдат не знало, зачем их ведут. "Ответственным" признал себя в письме 23 апреля в "Новую жизнь" член совета Федор Линде.
Кроме войск, в демонстрации участвовали рабочие подростки, не скрывавшие, что им за это заплачено по 10-15 рублей. Руководителей Совета обвинять не приходилось уже потому, что Совет тогда вовсе не собирался занимать место правительства, ограничиваясь "давлением" на него. Между большевиками и моей нотой он оказался в затруднительном положении. Исполнительный комитет Совета ограничился предложением Временному правительству обсудить происшедшее сообща. К состоявшемуся впервые такому собранию, в составе около 70 человек, я сейчас вернусь. Предварительно скажу о {363} ближайших последствиях демонстрации для меня лично. Большинству Совета и публике прикосновение к составу Временного правительства, обязавшегося довести страну до Учредительного Собрания, еще представлялось недопустимым.
На смену демонстрантам появились многолюдные процессии с плакатами: "Доверие Милюкову!", "Да здравствует Временное правительство!" Местами доходило до столкновений, но уже к вечеру 20 апреля - и особенно в течение 21 апреля - настроение, враждебное ленинцам, возобладало на улицах. В ночь на 21 апреля многотысячная толпа наполнила площадь перед Мариинским дворцом с выражениями сочувствия мне. Меня вызвали из заседания на балкон, чтобы ответить на приветствия. Одна фраза из моего взволнованного обращения повторялась в публике. "Видя плакаты с надписями: "Долой Милюкова!", говорил я, я не боялся за Милюкова. Я боялся за Россию".
Я указывал на вред дискредитирования власти, на невозможность заменить эту власть другой, более авторитетной и более способной - довести страну до создания нового демократического строя. Однако, 21 апреля большевики попытались начать вооруженную борьбу. Из рабочих кварталов двинулись к Марсову полю стройные колонны рабочих с отрядами красногвардейцев во главе с плакатами "Долой войну!", "Долой Временное правительство!". К вечеру на улицах началась стрельба и были жертвы.
При таком настроении состоялось упомянутое совещание правительства с исполнительным комитетом Совета вечером 21 апреля. Ряд министров, включая и меня, выступили перед собранием с разъяснениями о трудностях положения в разных областях государственной жизни. Доклады произвели впечатление, и отношение исполнительного комитета к правительству было примирительное. Церетели, взявший к тому времени руководящую роль в исполнительном комитете, после моего отказа публиковать новую ноту, согласился ограничиться разъяснениями только двух мест, вызвавших особенно ожесточенные нападки. На другой день (22-го) текст разъяснений был обсужден в правительстве и одобрен Церетели. В одном из них было заявлено, что {364} "нота министра иностранных дел была предметом тщательного обсуждения Временного правительства, причем текст ее принят единогласно" (впоследствии Керенский пытался отрицать это). Далее, фраза "решительная победа над врагами означает достижение задач, поставленных декларацией 28 марта", а ссылка (Тома) на "санкции и гарантии имеет в виду такие меры, как ограничение вооружений, международные трибуналы и проч.". Исполнительный комитет 34 голосами против 19 решил признать эти разъяснения удовлетворительными и инцидент исчерпанным. Резолюция исполнительного комитета гласила, что разъяснения "кладут конец возможности истолкования ноты 18 апреля в духе, противном интересам и требованиям революционной демократии".
Вернувшись в министерство, я мог сказать Альберу Тома об этом результате: "Я слишком победил" (j'ai trop vaincu). Тома промолчал, а Терещенко был с этим несогласен. Бьюкенен доносил своему правительству:
"Терещенко сказал мне, что не разделяет взглядов Милюкова, что результат недавнего конфликта между Советом и правительством является крупной победой последнего. Конечно, с чисто моральной стороны это была победа... Но правительству, может быть, придется принять в свою среду одного или двух социалистов". В другом месте Бьюкенен писал: "Львов, Керенский и Терещенко пришли к убеждению, что, так как Совет - слишком могущественный фактор, чтобы его уничтожить или с ним не считаться, то единственное средство положить конец двоевластию это - образовать коалицию".
Это решение (потому что это уже было решение) ставило на очередь совершенно новый вопрос, несравненно более крупный, нежели споры об отдельных выражениях ноты или об адресе, по которому должны быть направлены заявления 28 марта. Из области дипломатической спор переходил в область внутренней политики. Я мог не заметить связи этого перехода с судьбой моей собственной персоны, но я должен был занять позицию по отношению к вопросу о судьбе всего {365} министерства, и эта позиция была отрицательная. После "чрезмерной победы" мне предстояла новая, уже совершенно непосильная борьба.
Прибавлю, что постановка на очередь кабинетного вопроса совпала с постановкой другого - о распоряжении военной силой государства. С своей точки зрения, исполнительный комитет мог быть прав, когда, в ответ на вооруженные выступления 20-21 апреля, ответил распоряжением "не выходить с оружием в руках без вызова исполнительного комитета в эти тревожные дни". Но он, несомненно, вторгался в права правительства, когда в следующей же фразе прибавил: "Только исполнительному комитету принадлежит право располагать вами". 21 апреля ген. Корнилов, в качестве главнокомандующего Петроградским округом, распорядился вызвать несколько частей гарнизона, но после заявления исполнительного комитета, что вызов войск может осложнить положение, отменил свое распоряжение и приказал войскам оставаться в казармах. Это могло быть уместно, как мера целесообразности "в тревожные дни", но превращалось в конфликт после воззвания исполнительного комитета Совета. Ген. Корнилову оставалось подать в отставку, и хотя Временное правительство в свою очередь "разъяснило" 26 апреля, что "власть главнокомандующего остается в полной силе и право распоряжения войсками может быть осуществляемо только им", через несколько дней Корнилов отставку получил и отправился в действующую армию. Так обрисовался конфликт, обещавший стать не менее грозным, чем смена министерства.
Постановка на очередь вопроса о министерском кризисе выпала на долю кн. Львова и была сделана им в том же заседании 21 апреля с исполнительным комитетом, о котором говорилось выше. Насколько помню, меня она застигла врасплох, так как переговоры за моей спиной оставались мне неизвестны. К тому же кн. Львов внес свое предложение, по своему обычаю, в нерешительной и факультативной форме. Он не собирался, конечно, подобно Керенскому, использовать кризис для себя лично, и спорить с ним можно было {366} только на принципиальной почве, - что мне и пришлось сделать в ближайшие же дни.
В заседании 21 апреля кн. Львов прямо начал с заявления: "Острое положение, создавшееся на почве ноты 18 апреля, есть только частный случай. За последнее время правительство вообще взято под подозрение. Оно не только не находит в демократии поддержки, но встречает там попытки подрыва его авторитета. При таком положении, правительство не считает себя вправе нести ответственность. Мы (я исключаю себя из этих "мы". - П. М.) решили позвать вас и объясниться. Мы должны знать, годимся ли мы для нашего ответственного поста в данное время. Если нет, то мы для блага родины готовы сложить свои полномочия, уступив место другим". Кн. Львов обращался здесь не к тому учреждению, которое дало нам полномочия. Исполнительный комитет был партийной организацией и не представлял "воли народа", перед которой "мы" должны были склониться. Правда, еще меньше представлял ее временный комитет Государственной Думы; но мы на него и не ссылались, если не считать Родзянку. Если уже ставить кабинетный вопрос "в данное время", надо было обратиться к мнению страны; но как она могла выразить свое мнение? По сообщению В. Д. Набокова, Гучков первый заговорил об уходе правительства, и ему же принадлежала мысль - сделать это в форме отчета перед страной, своего рода "политического завещания".
Всё поведение Гучкова, действительно, объясняется этим ранним желанием поскорее уйти от власти. Но у других министров та же идея мотивировалась иначе. В частности, Кокошкин, которому было поручено написать проект воззвания к населению, хотел в нем формулировать определенное обвинение против тех, кто мешал власти выполнить ее обязательства. Первоначальный текст его "завещания" принял форму обвинительного акта против Совета - и именно против Керенского. Керенский потом отрицал это; но он не видел первоначального черновика, доложенного нам, кадетам. А затем этот проект подвергся двойной переработке, причем резкие места постепенно исчезли, и "обвинение" {367} превратилось в "извинение". Для кн. Львова этот последний текст, просмотренный с.-р.'ами, был приемлем; но кн. Львов лично не собирался уходить, а готовился остаться шефом "коалиции". Намерения Керенского мы уже видели. Переход к коалиции с социалистами должен был вернуть правительству доверие "революционной демократии" и создать повод для изменения его состава. В этом последнем смысле и было формулировано практическое предложение кн. Львова: "возобновить усилия, направленные к расширению состава правительства".
Я решительно протестовал и против опубликования обвинительно-извинительного акта и против введения социалистов в состав министерства. Я доказывал, что, признавая свои провалы, правительство дискредитирует само себя, а введение социалистов ослабит авторитет власти. Но то и другое было совершенно бесполезно.
В духе кн. Львова само воззвание, с одной стороны, признавало, что правительство опирается не "на насилие и принуждение, а на добровольное повиновение свободных граждан", а с другой стороны, выводило "неодолимость" трудностей своей задачи именно из того, что оно отказалось "от старых насильственных приемов управления и от внешних искусственных средств поднятия престижа власти".
Это было очень идеально, но чересчур уже по-толстовски. Воззвание признавало, что "по мере перехода к менее сознательным и менее организованным слоям населения" развиваются в стране "насильственные акты и частные стремления", грозящие "привести страну к распаду внутри и к поражению на фронте". Но оно не указывало никаких мер для предупреждения этого, кроме того, что путь "междоусобной войны и анархии, несущей гибель свободе" - "хорошо известный истории путь от свободы к возврату деспотизма - не должен быть путем русского народа"...
В заседании 21 апреля я узнал, что моя личная судьба уже окончательно решена.
В. Чернов, опасный соперник Керенского по партии и роковой кандидат на пост министра земледелия, заявил, "со свойственными ему пошлыми ужимками, сладенькой улыбкой и {368} кривляньями" (выражения Набокова), что "и он, и его друзья безгранично уважают П. Н. Милюкова, считают его участие во Временном правительстве необходимым, но что, по их мнению, он бы лучше мог развернуть свои таланты на любом другом посту, хотя бы в качестве министра народного просвещения".
26 апреля воззвание правительства к "живым силам" было опубликовано, и кн. Львов официально уведомил о нем председателей Совета и Государственной Думы (Чхеидзе и Родзянко). Керенский, с своей стороны, форсировал положение, напечатав заявление в ЦК партии с.-р., в Совет и во временный комитет Государственной Думы о своей отставке. Он при этом продиктовал правительству и новый способ составления кабинета. В первом "цензовом" кабинете он, по его словам, "на свой личный страх и риск должен был принять представительство демократии" (это было, как мы знаем, неверно); теперь "силы организованной трудовой демократии возросли", и ей, "быть может, нельзя более устраняться от ответственного участия в управлении государством", а потому отныне ее представители "могут брать на себя бремя власти лишь по непосредственному избранию и формальному уполномочию тех организаций, к которым они принадлежат".
Итак, правительство должно было состоять теперь из представителей партий и перед ними нести ответственность. Это, конечно, существенно меняло самый источник авторитета власти, обрекая ее впредь на подчинение борьбе воюющих между собою партийных течений. Для "революционной демократии" эта новая форма ответственности была неудобна уже потому, что из положения критикующих правительство они превращались в критикуемых, а разделяя власть с "буржуазным" правительством, попадали под удары своих более левых противников. И исполнительный комитет Совета 29 апреля, после долгих споров, отказался большинством 23 против 22 послать в правительство своих представителей.
В этот самый день кн. Львов пришел ко мне в министерство. Я уже знал, что речь пойдет о моем уходе.
{369} Но он начал беседу с фразы: "запутались; помогите!" Это показалось мне таким проявлением лицемерия, что я вышел из себя, - что со мной редко бывает. В гневе я ему ответил, что он знает, на что он идет, и бесполезно искать помощи, когда дело идет о вопросе решенном. Перед ним выбор, который уже сделан. С одной стороны, это - возможность проводить твердую власть правительства. Но, в таком случае, надо расстаться с Керенским, пользуясь его отставкой, и быть готовым на сопротивление активным шагам Совета на захват власти. С другой стороны, это - согласие на коалицию, подчинение ее программе и, в результате, дальнейшее ослабление власти и распад государства. Я предупредил, во всяком случае, кн. Львова, что на перемену портфеля я не пойду и предоставляю решить мой личный вопрос в мое отсутствие. Мы условились с Шингаревым выехать в тот же день в ставку. Уезжая, я просил А. И. Гучкова, который тоже готовился выйти в отставку, отложить свой вопрос до решения принципиального вопроса о коалиции - и уйти одновременно со мной.
Однако, и тут Гучков повел свою линию. Едва мы успели приехать в ставку, как ген. Алексеев показал нам телеграмму А. И. о его отставке с известной его мотивировкой: "В виду условий, которые изменить он не в силах и которые грозят роковыми последствиями армии, и флоту, и свободе, и самому бытию России". Такое признание со столь высокого поста показалось нам чрезмерным. Ни ген. Алексеев, ни мы не были так пессимистичны - и не сказали бы, если бы были, в угоду личному самооправданию.
Отставка Гучкова заставила исполнительный комитет Совета пересмотреть свое решение. 1 мая вечером большинством 41 против 18 решено было, что социалисты войдут в коалиционное правительство - на определенной программе. Тут были введены и "аннексии и контрибуции", и спорные пункты по социальной и аграрной политике; но параграф об армии гласил об "укреплении боевой силы фронта", - очевидно, в виду обязательства Керенского перед союзниками одухотворить армию революционным энтузиазмом. Мы спешно {370} вернулись из ставки, и с утра 2 мая началось, при нашем участии, обсуждение декларации Совета. Кроме наших возражений, тут были внесены сходные декларации партии Народной свободы и временного комитета Государственной Думы. Мы все вместе требовали, прежде всего, формального признания нового правительства единственным органом власти. Затем к. д. требовали признания за правительством права применения силы и распоряжения армией.
В социальных, национальных и конституционных вопросах партия к. д. требовала, чтобы правительство не предвосхищало решений Учредительного Собрания. В случае неудовлетворения ее требований партия сохраняла за собой, по принципу, введенному Керенским, право отозвать своих членов из правительства. Все это было опубликовано, более подробно, в заявлении партии 6 мая, - одновременно с декларацией правительства, которая делала по отношению к нам кое-какие, но совершенно неудовлетворительные, уступки. "Коалиция", таким образом, с самого начала была основана не на полном соглашении, а на гнилом компромиссе, который вводил борьбу Совета с правительством в самую среду нового кабинета.
Я по-прежнему продолжал возражать против самого принципа коалиции - и на этом принципиальном вопросе, а не только на вопросе о дальнейшем ведении внешней политики, обосновал свой уход. Характерная сцена последовала, когда, выходя из самого заседания, я обошел стол, пожимая руки остающимся коллегам.
Кн. Львов, когда я дошел до него, схватил мою руку и, удерживая ее в своей, как-то бессвязно лепетал: "Да как же, да что же? Нет, не уходите; да нет, вы к нам вернетесь". Я холодно бросил ему: "Вы были предупреждены" - и вышел из комнаты. На следующий день, по поручению ЦК партии, Винавер и Набоков приехали ко мне с настоянием - принять портфель министра народного просвещения и пойти на компромисс с кабинетом, - тем более, что предполагается организовать в нем особые совещания по вопросам обороны и внешней политики, куда я могу войти и продолжать оказывать свое влияние. Спор был долгий; я, наконец, оборвал его, {371} заявив, что мое поведение диктует мне мой внутренний голос и я не могу поступить иначе. Свое "влияние", если какое-нибудь оставалось, я мог проявлять и извне, в качестве члена партии; оставаясь в составе правительства, я знал, что меня ожидает - особенно при начавшемся возвышении Керенского.
За день до моей отставки (и не зная о ней) уезжал из России Палеолог. Я решил, в первый и последний раз за мое пребывание в министерстве, дать ему прощальный обед по всей форме. До того времени раз только мои сочлены к. д. захотели меня приветствовать в помещении министерства. Но было условлено, что наши кадетские жены принесут с собой свое угощение, и прислуга была очень удивлена, наблюдая это домашнее торжество. На этот раз мне принесли на выбор два меню, и я с видом знатока выбрал одно из них. Прислуга была в башмаках, чулках и кафтанах, как полагалось по старой традиции. Произносились торжественные речи... Тома был тоже приглашен - и сказал мне свое a part (В сторону, отдельно.): "Ah, ces cochons les tovaristch!" (А, эти свиньи-товарищи.) Палеолог хвалил меня - тоже a part: я был для него министром, "как следует". Но общее настроение было похоронное...
4. ОТ ЕДИНСТВА ВЛАСТИ К КОАЛИЦИИ
Итак, мое намерение - сохранить за Временным правительством первого состава ту целость, с которой оно появилось на свете, не удалось. Я придавал этой сохранности большое принципиальное значение. Сторонники введения в него социалистов исходили из двоякого источника: слабости премьера кн. Львова и возвеличения Керенского. Кн. Львов искал в привлечении социалистов средство подкрепить правительство "живыми силами". Керенский осуществлял свой сговор с союзниками относительно ведения войны. Эта разница целей повела, как увидим, и к разнице взглядов на их осуществление. Практические соображения оказались сильнее {372} принципиальных, и мой вопрос о сохранении единства был решен отрицательно даже раньше, чем мне удалось его поставить формально. Тщетно я ссылался на преимущества нашего избрания, на нашу связь через Думу с массами и через интеллигенцию с русской общественностью. Тщетно я напоминал о данном нами под присягой обещании довести Россию до выборов в Учредительное Собрание, доказывал несвоевременность отчета (перед кем?) о нашей слабости - там, где есть полное основание говорить о нашей силе. Все эти соображения, практически, как я считал, достаточно важные, были оставлены в стороне.
Для внутреннего употребления или для внешнего - мы хотели быть подкрепленными поддержкой социалистов. Но - каких социалистов? Для внешнего (дипломатических целей) и для внутреннего (внутренней политики) они были разные.
Сближение буржуазных правительств с социалистами не было, конечно, исключительным случаем русской коалиции. "Священное единение" партий во Франции против общего врага служило классическим примером. Но надо вспомнить про разницу времени. Тот сговор происходил в самом начале войны, когда громадное большинство социалистов было "патриотически" настроено.
Три года спустя, когда эти самые "социалисты-патриоты" приехали в Россию убеждать членов Временного правительства, несмотря на нашу революцию, не прекращать войны, они застали у нас иную картину. В "советах" сидели противники продолжения войны, циммервальдцы и даже "дефетисты". На четвертый год войны, измученное ее жертвами население горячо воспринимало пропаганду пораженчества. А социалистическая интеллигенция была ослеплена революционным миражем всеобщего мира, продиктованного всем правительствам пролетариатом всех стран. Классический социализм старых партий был предметом жестокой критики.
К какому же социализму обращалось Временное правительство? Надо, прежде всего, заметить, что о течениях в социализме - особенно о новейших наши {373} домашние политики были очень мало осведомлены. Затем, самый выбор был ограничен. Автоматически, так сказать, самотеком, вместе с революцией просочилась в Россию самая мутная струя пораженчества - и тотчас сделалась предметом самой разнузданной пропаганды, при содействии германцев. В воспоминаниях Станкевича можно найти правильное наблюдение, что ни одна из классических русских партий не может претендовать на честь инициативы в русской революции. Не русские социалистические партии посылали первых агентов взбунтовать Кронштадт, резать по немецким спискам лучших офицеров флота в Гельсингфорсе, распространять среди солдат "Окопную правду" и т. д. Идеи разложения армии, прекращения войны, извращения целей союзной политики - все это стало достоянием массы помимо интеллигентского социализма - и все это проникло беспрепятственно в первый состав "советов", на фронт и т. д.
Это был тот "социализм", с которым мне приходилось бороться в "контактной комиссии", когда там господствовал Стеклов, и на министерском кресле, когда туда доходили отклики из первоначального состава Совета. В правительстве с ним были недостаточно знакомы. Керенский в это время свободно называл себя "циммервальдцем". Мне приходилось неоднократно возвращаться к выяснению этой темы и наталкиваться на возражения, заимствованные из того же багажа. Я, разумеется, предпочел бы иметь дело с тем традиционным социализмом, который вел против нас принципиальную борьбу, но ставил ее в рамки исторического понимания. Этот социализм устанавливал неизбежную грань . между нашей "буржуазной" и своей "социалистической" революцией. И как раз этот социализм вовсе не обнаруживал желания входить с нами в органическое соединение.
Первое предостережение по этому поводу мы получили от того самого лица, которое затем и содействовало осуществлению нашего объединения: И. Г. Церетели. Вернувшись из сибирской ссылки с репутацией человека высокой морали и с большим личным влиянием на {374} окружающих, Церетели прежде всего проявил себя, как хороший организатор. Ему удалось (после 20 марта) привести в порядок царивший в Совете хаос, поставить во главе его "исполнительный комитет" и прекратить самочинные действия членов Совета.
Приглашенный в заседании с контактной комиссией вступить в состав Временного правительства, Церетели сперва с недоумением ответил: "Какая вам от того польза? Ведь мы из каждого спорного вопроса будем делать ультиматум и в случае вашей неуступчивости вынуждены будем с шумом выйти из министерства. Это - гораздо хуже, чем вовсе в него не входить". Другие лидеры высказывались не в форме деликатного отклонения, а в форме категорического отказа. Суханов, с. - д., повторял: "мы сейчас совершаем не социальную, а буржуазную революцию, а потому во главе ее должны стоять и делать буржуазное дело ее люди из буржуазии"; иначе, "это было бы гибелью доверия демократии и социалистических партий к своим вождям".