Не он, а кн. Львов должен был это правительство возглавить, а не "назначить". Роли блока, председателя и намеченного премьера были определены окончательно, - как и решение династического вопроса. Оставалось лишь выполнить намеченное. Но как примирить это с позицией председателя, поддержанной нашим же признанием роли Думы, как учреждения? Это оставалось тревожной задачей, которая должна была быть разрешена немедленно, - до приезда кн. Львова. А Родзянко явно тянул {298} и колебался, в очевидном расчете нас как-то перехитрить.
Необходимо было как можно скорее выяснить его отношение к уже принятым мерам: правам временного комитета и состава Временного правительства. Я решился воспользоваться для этого моментом, когда Родзянко вернулся к нам из поездки в Мариинский дворец с известием, что Совет министров ушел в отставку. Произошла следующая сцена, которую я запомнил во всех подробностях. "Михаил Владимирович, - говорю я председателю, - надо решаться". Я разумел, конечно: решиться окончательно признать революцию, как совершившийся факт. Родзянко попросил четверть часа на размышление и удалился в свой кабинет. Мы сидели группой у дверей кабинета, ожидая ответа.
В эти минуты тягостного ожидания раздался телефонный звонок. Спрашивали полковника Энгельгарта. Наш коллега подошел к телефону. Из Преображенского полка: "Преображенский полк отдает себя в распоряжение Государственной Думы". У членов комитета отлегло от сердца. "Передайте немедленно Михаилу Владимировичу это сообщение, полковник". Энгельгарт уходит в кабинет. Комитет напряженно ждет, какое впечатление произведет это известие на старого гвардейца. Наконец, Родзянко выходит и садится к столу. "Я согласен", говорит он, повышая голос и стараясь придать ему максимальную значительность: "Но - только под одним условием. Я требую, - и это относится особенно к вам, Александр Федорович (Керенский), чтобы все члены комитета (о правительстве не упоминалось) безусловно и слепо подчинялись моим распоряжениям"...
Мы остолбенели. До такой степени и тон, и содержание ультиматума Родзянки не подходили к сложившемуся положению. Этой степени подчинения не требовал даже Штюрмер от своего Совета министров... С нами говорил диктатор русской революции!
Будущий диктатор Керенский сдержался и скромно напомнил, что он всё-таки состоит товарищем председателя Совета рабочих депутатов. Остальные молчали. Но мы знали Родзянку: "Вскипел Бульон, потек во храм"! Как ни как, соглаcие было дано, а {299} завтра, 1 марта, приедет кн. Львов, и всё войдет в намеченные рамки. Георгии Евгеньевич, действительно, приехал - и после полудня пробрался в помещение Таврического дворца. Мы почувствовали себя, наконец, au complet (В полном составе.); временный комитет и правительство собрались для предварительного обмена мнений. Я не помню содержания беседы: едва ли она и сосредоточивалась на специальных вопросах. Но хорошо помню произведенное на меня, а вероятно и на других, впечатление. Мы не почувствовали перед собой вождя. Князь был уклончив и осторожен: он реагировал на события в мягких, расплывчатых формах и отделывался общими фразами.
В конце совещания ко мне нагнулся И. П. Демидов и спросил на ухо: "ну, что? ну, как?" Я ему с досадой ответил одним словом, - тоже на ухо: "шляпа"! Не знаю выражало ли это то, что я чувствовал.
Я, во всяком случае, был сильно разочарован. Я знал князя очень мало и поверхностно. Другие знали еще меньше и поверили моему выбору на слово. Я как бы являлся ответственным лицом за выбор... В. В. Шульгин писал потом: кн. Львов "непререкаемо въехал на пьедестал премьера в милюковском списке". А мой друг Набоков, тоже позднее, писал: "он сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи". Когда друзья его спрашивали, как он мог согласиться, он, потупившись, отвечал: "Я не мог не пойти"... Что это был за человек, бывший незаменимым для "дела" и оказавшийся непригодным для "политики"?
Было бы, конечно, нелепо обвинять кн. Львова за неудачу революции. Революция - слишком большая и сложная вещь. Но мне казалось, что я имею право обвинять его за неудачу моей политики в первой стадии революции. Или, наконец, обвинять себя за неудачу выбора в исполнители этой политики? Но я не мог выбирать, как и он "не мог не пойти".
Что же, спрашивал себя В. В. Шульгин: был лучше Родзянко? И он правильно отвечал, как и я: нет, Родзянко был невозможен, - ему "не позволили бы левые!" А нам, кадетам, {300} имевшим "все же кой-какую силу", могли бы "позволить"? В обнаженном виде к этому сводился весь вопрос. Мой ответ выяснится из дальнейшего.
Во всяком случае, я не хотел бы быть несправедливым к кн. Львову. Прежде чем писать следующие строки, я прочел подробную биографию Львова, написанную его ближайшим сотрудником Т. И. Полнером, - и написанную с любовью и с глубоким уважением к личности своего героя. Он ищет тоже объяснений, но не оправданий. Позволю себе взять оттуда несколько штрихов, мне до тех пор неизвестных.
Первые 10 лет жизни князь Львов провел в деревне, в атмосфере семейной любви и доброжелательства к крестьянам. За это время он узнал сельский быт, так сказать, изнутри, мог говорить с мужиком его языком и знал все его особенности и нужды. В последующем 20 лет он провел на службе в земских учреждениях - и там осмыслил свои детские впечатления. По-славянофильски он ценил "народную душу", по Константину Аксакову конструировал русскую историю. Отношение к крестьянам выражалось старой формулой: "мы - ваши, вы - наши". Отношение к государству - по аксаковской же формуле: власть монарху, но мнение - "земле". Зла русской жизни он органически не мог и не хотел видеть и от него отталкивался, поскольку соприкасался с ним. Он брал действительность, как данное, и из него извлекал наибольшее добро - не путем борьбы, а путем приспособления, "Всё образуется" благодаря народной мудрости: к этому сводилась его философия. Те, кто сверху, - только мешают ей проявиться. Достаточно поговорить по душе, пошутить, посмеяться, и лучше всяких приказов дело будет сделано. Собеседник будет вашим.
Формальная наука не пошла князю впрок. Он возненавидел классицизм и просидел по два года в двух классах гимназии. Он избрал юридический факультет, как "самый легкий", и приезжал из деревни в университет, только чтобы сдавать экзамены. Зато практические, прикладные знания, нужные для деревни, он старался усвоить во всех деталях, чтобы применять их к {301} жизни, как на сельском сходе, так и в своем "дворянском гнезде", Поповке.
При отце Поповка прошла через искус дворянского оскудения, но была восстановлена деловитостью сына. В городской среде и в культурном обществе Львов уходил в себя, не блистал красноречием, не вступал в споры и производил даже на ближайших товарищей молодости, как гр. Д. Олсуфьев, впечатление человека хитрого и себе на уме. В других и в самом себе он ценил тип "деляги", не любил распоряжений сверху и "статистики", недоверчиво относился к "бюрократии" и к официальному законодательству. Народ сам все устроит; он знает, что ему нужно.
К общественной деятельности кн. Львов подошел при посредстве земства и вложил в нее все, тогда уже вполне сложившиеся, черты своей личности. Земская работа шла тогда под флагом либерализма. Но Львов оставался чужд политике и сосредоточил свою деятельность в той части работы, которую наш сатирик зло, но несправедливо, осмеял прозвищем "лужения умывальников". В этой деловой работе Львов развертывался вовсю и был сам собой. Он проявлял необычайную изобретательность, кипучую энергию, знание жизни и уменье собрать у себя молодежь, действуя не приказом, а примером, лаской и шуткой. Он был при этом чрезвычайно прост и обходителен: никакого начальственного тона. Наступила открытая борьба с правительством; Львов по кадетскому списку прошел в обе первые Думы, но пользовался депутатским званием не для боевых выступлений, а для того, чтобы продвинуть те же свои деловые предприятия. Для меня он прошел бледной тенью и не оставил никаких воспоминаний.
Он вспоминал, правда, что в Выборге мы ночевали на одной кровати; но это было немудрено, так как кроватью был пол, и все лежали вповалку. Из Выборга он уехал, не подписав воззвания; и его не осуждали. Все свои привычки он перенес и в руководство земской организацией, когда началась война. "Политику" тогда делало правительство; он защищал от "политики" свое "дело". Когда, помимо деловых препятствий, усилились и политические преследования, тон общественных {302} организаций, как мы видели, стал подниматься. Поднимался и тон выступлений кн. Львова: различить политику от дела становилось уже трудно. Но, и говоря о "принятии на себя ответственности", Львов продолжал возлагать надежду на "народную душу", которая "всегда выводила страну из опасности". "Только высокий подъем духа народного, только национальный подвиг могут спасти наше погибающее отечество", писал он в непроизнесенной речи. Однако, события опережали славянофильскую лирику. Кн. Львов "с некоторым недоумением" говорил: "я чувствую, что события идут через мою голову".
Со всех сторон его выдвигали в спасители родины. Он пропустил момент сказать "решительное: нет". "К половине 1916 г. он "окончательно сдался", говорит его биограф. "О революции он не думал", представляя себе судьбы России в виде монархии с министерством, ответственным перед законно-избранным народным представительством. Это была позиция "блока". Но о путях и способах добиться этого он не имел никакого представления. А у блока была уже намечена своя тактика. Таким мы его пригласили в премьеры. Он "не мог не пойти"... Приехав, он, по своему обычаю, начал присматриваться, Отсюда и та неопределенность, которая, при первой встрече, вызвала мою досаду. Мы не знали, "чьим" он будет, но почувствовали его не "нашим".
Ждать, однако же, было некогда. Новая власть была создана. Теоретизировать было рано в те моменты, но очевидность была у всех на глазах. Нужно было немедленно вступать в управление государством и определить, хотя бы вчерне, свои отношения к другим факторам положения: к Думе, к Совету рабочих депутатов, к царю. Из своего тесного уголка в Таврическом дворце каждый министр входил в связь с персоналом своего министерства. Ко мне явились служащие министерства иностранных дел. H. H. Покровский просил оставить его в помещении, пока он найдет квартиру. Я тем охотнее согласился, что не собирался переезжать. Пришел французский посол Палеолог и очень настаивал, чтобы в нашей декларации мы заявили о верности союзникам. Я ему обещал это. Принесли мне бумажку за {303} подписью четырех великих князей: они соглашались на ответственное министерство. Они запоздали, и я сказал принесшим: это интересный исторический документ - и положил бумажку в портфель. Подписавшие были очень обижены моим невниманием.
Родзянко остался вне власти. Но он продолжал быть председателем Думы, не распущенной, а только отсроченной царским указом. Он пытался считать Думу не только существующей, но и стоящей выше правительства. Но это была Дума "третьего июня", - Дума, зажатая в клещи прерогативами "самодержавной" власти, апрельскими основными законами 1906 года, "пробкой" Государственного Совета, превратившегося в "кладбище" думского законодательства. Можно ли было признавать это учреждение фактором сложившегося положения?
Дума была тенью своего прошлого. К тому же, срок ее избрания наступал в том же году. Временное правительство потом решило выдавать до этого срока содержание депутатам и не возражало против созыва председателем ее наличного состава. Но это и все, что осталось от Думы после того, как она послужила символом революции в первые дни образования власти. Родзянке, конечно, трудно было стать на эту точку зрения. Не знаю, когда именно он составил свою собственную теорию, изложенную в его воспоминаниях. Но основные ее черты он относит к описываемому моменту, утверждая, что его план был немедленно созвать Думу, как учреждение. "Государственная Дума... явилась бы носительницей верховной власти и органом, перед которым Временное правительство было бы ответственным. Таков был проект председателя Государственной Думы. Но этому проекту решительно воспротивились, главным образом, деятели кадетской партии". Родзянко, конечно, имеет в виду меня, ее "лидера", и мои возражения, только что приведенные. Я не помню, чтобы я излагал их ему лично; но мое мнение было ему известно, и оно стало мнением блока. Кн. Львов только к нему присоединился. Родзянко очень ошибался, полагая, что слабость Временного правительства зависела от того, что оно не {304} возглавило себя Государственной Думой. Он сам признает тут же, что это послужило бы лишь источником еще большего ослабления. Но его ошибка шла дальше. Он не понимал того основного положения социалистов, о котором я не раз упоминал здесь: по их теории, русская революция должна была быть "буржуазной", и, сохраняя "чистоту риз", они принципиально не хотели входить в состав этого правительства. Мы их включили в состав нашего правительства, как представителей левых фракций Думы, - и очень дорожили их участием.
Но Чхеидзе, председатель Совета рабочих депутатов, отказался. Керенский, товарищ председателя Совета, лично приглашенный, дорожил министерским постом, как козырем в своей игре, и, можно сказать, вынудил согласие Совета. "Трудовик", объявивший себя, когда понадобилось, с. - ром, он теперь готовился на роль "заложника революционной демократии" в стане "буржуазии" и принимал соответственные позы. Это место было ему нужно до зарезу.
А Совет решил представителей демократии в правительство не посылать. В воспоминаниях Суханова, Мстиславского и некоего "гр. В. В-ого" рассказано, как Керенский преодолел это препятствие. Он произнес бессвязную речь, рекомендуя себя, требуя "доверия" и поддержки, заявляя о "готовности умереть", обещая "с почетом" освободить из Сибири политических заключенных, "не исключая и террористов". "Товарищи, в моих руках находились представители старой власти, и я не решился выпустить их из своих рук... Я не могу жить без народа, и в тот момент, когда вы усомнитесь во мне, убейте меня!" Произнеся эту речь "то замирающим шопотом, то захватывающими нотами, с дрожью в голосе", Керенский выбежал из собрания, не дождавшись голосования, но с предполагаемым разрешением "объявить правительству, что он входит в его состав с разрешения Совета, как его представитель".
Помимо принципиального взгляда на правительство, как на "буржуазное", была и другая причина воздержания социалистов соучастия во власти. Я упоминал, что социалистические партии держались в стороне от {305} широкого рабочего движения последних дней перед революцией. Они были застигнуты врасплох, не успев организовать в стране своих единомышленников. Родзянко, который смешивает всех левых в одну кучу, приписывает им заранее обдуманный план. Такого плана не существовало, и именно поэтому правительство было сильно.
Керенский именно на идее буржуазной революции разыгрывал и в течение восьми месяцев свою посредническую роль.
Даже Ленин вплоть до июля держался этой идеи, а его ученики, Зиновьев и Каменев, на этом основывали свое недоверие к своевременности октябрьского переворота. Возвращаясь к первым дням революции, ораторы на съезде советов 30 марта откровенно признавали эту "психологическую" причину своего воздержания от власти. "Нам не было еще, на кого опереться. Мы имели перед собой лишь неорганизованную массу", говорил Стеклов. "Мы не чувствовали в первые дни революции почвы под ногами для захвата власти", повторял военный врач Есиповский. При отсутствии этой почвы, подчеркивал Суханов (Гиммер), социалистам "пришлось бы делать своими социалистическими руками буржуазное дело, и это было бы гибелью доверия демократии и социалистических партий к своим вождям". Таким образом, "буржуазное" правительство получило отсрочку и не могло не быть признано, именно как власть по праву.
Однако же, и Совет не хотел отказаться от своей доли фактической власти. Между этими двумя, главнейшими факторами необходимо было установить определенное соглашение. Потребность в этом чувствовалась едва ли не больше со стороны Совета, нежели со стороны Временного правительства. По крайней мере, инициатива переговоров принадлежала исполнительному комитету Совета р. и с. депутатов. Поздно вечером 1 марта от его имени явилась к временному комитету Думы и правительству делегация в составе Чхеидзе, Стеклова, Суханова, Соколова, Филипповского и др. с предложением обсудить условия поддержки правительства демократическими организациями.
Они принесли и готовый текст этих условий, которые должны были быть {306} опубликованы от имени правительства. Для левой части блока большая часть этих условий была вполне приемлема, так как они входили в ее собственную программу. Сюда относились: все гражданские свободы, отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений, созыв Учредительного Собрания, которое установит форму правления, выборы в органы самоуправления на основании всеобщего избирательного права, полная амнистия. Но были и пункты существенных разногласий, по которым завязался продолжительный спор, закончившийся соглашением только в 4 часа утра. Кн. Львов отсутствовал. Гучков в эту ночь с 1 на 2 марта ездил на вокзалы Варшавский и Балтийский, чтобы предупредить прибытие в Петербург войск, посланных царем для усмирения восстания. Надо пояснить, что еще 28 февраля в Ставке смотрели на волнения в столице, как на бунт, который можно усмирить.
Для этой цели были назначены части войск с Северного и Западного фронта, ген. Иванов назначен диктатором с объявлением военного положения в Петербурге, и царь выехал 1 марта из Ставки в Царское. Но в то же время наши инженеры Некрасов и прогрессист Бубликов вместе с левыми вошли в связь с железнодорожным союзом и оказались хозяевами движения по всей железнодорожной сети. Под этими впечатлениями находился и исполнительный комитет Совета р. и с. депутатов, и, может быть, этой угрозой объясняется и настроение делегатов и их сравнительная уступчивость в ночь на 2 марта.
В. В. Шульгин очень картинно описал внешнюю сторону нашего совещания с делегатами. "Это продолжалось долго, бесконечно... Чхеидзе лежал... Керенский иногда вскакивал и убегал куда-то, потом опять появлялся... Я не помню, сколько часов все это продолжалось. Я совершенно извелся и перестал помогать Милюкову, что сначала пытался делать... направо от меня лежал Керенский,... по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно выдохлись". Шульгин наклонился к Чхеидзе спросить, почему они так настаивают на выборном офицерстве. Чхеидзе "поднял на меня совершенно усталые глаза, поворочал белками и {307} шопотом же ответил: "...Вообще все пропало... чтобы спасти, надо чудо... Надо пробовать... Хуже не будет... Потому что, я вам говорю, все пропало"... Один Милюков сидел упрямый и свежий".
Увы, я тоже не был "свежим". Это была уже третья бессонная ночь, проведенная безвыходно в Таврическом дворце. Обрывки ночи я проводил на уголке большого стола в зале бюджетной комиссии, прикрываясь шубой, по соседству с лежавшим рядом Скобелевым, который тоже не проявлял радужного настроения. Но меня поддерживало сознание важности переговоров, по-видимому, далеко не всем ясной.
Шаг за шагом я отвоевывал у делегации то, что было в их тексте неприемлемого. Так, я не согласился считать "вопрос о форме правления открытым" (они хотели тут провести республиканскую форму). Они согласились также вычеркнуть требование о выборности офицеров, о чем спросонку услышал Шульгин. Я ограничил "пределами, допускаемыми военно-техническими условиями", осуществление солдатами гражданских свобод и отстоял "сохранение строгой воинской дисциплины в строю и при несении военной службы", при введении равенства солдат "в пользовании общественными правами". Но я не мог возражать против "неразоружения и невывода из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении" и только что обеспечивших нам победу. Ведь было неизвестно в тот момент, не придется ли им сражаться далее с посланными на столицу "верными" частями. О настроении солдат я уже говорил.
Когда, наконец, все было соглашено между нами в тексте, который должен был появиться от имени правительства, я поставил вопрос, какие компенсации может дать в обмен Совет р. и с. депутатов. Вопрос был для делегатов неожиданный, но они признали его справедливость. Н. Д. Соколов тут же набросал проект такого заявления от имени Совета. Я признал его неприемлемым - и написал свой. Мой проект был принят, и в нем заключалось обязательство Совета восстановить порядок. "Нельзя допускать разъединения и анархии.
Нужно {308} немедленно пресекать все бесчинства, грабежи, врывание в частные квартиры, расхищение и порчу всякого рода имущества, бесцельные захваты общественных учреждений. Упадок дисциплины и анархия губят революцию и народную свободу. Не устранена еще опасность военного движения против революции. Чтобы предупредить ее, весьма важно обеспечить дружную согласованную работу солдат с офицерами... Армия сильна лишь союзом их". Это было приблизительно то же, что я говорил солдатам с вышки полка. И это было принято к напечатанию от имени Совета! Соглашение было подписано и признано окончательным...
Но в это время вернулся Гучков из своего объезда. Он начал возражать и сорвал соглашение. Решение было отложено на следующий день, и в промежутке примирительное настроение делегации изменилось. По настоянию Родзянко, 2 марта к вечеру переговоры возобновились, и обещанная правительству поддержка была введена в ограниченные рамки. Совет подчеркивал, что "новая власть создалась из общественно-умеренных слоев общества" и что, следовательно, за. нею надо присматривать. "В той мере", в какой она будет осуществлять эти (свои) обязательства, "демократия должна оказать ей свою поддержку". Это было знаменитое "постольку - поскольку". При этом еще правительство должно было обязаться не пользоваться военными обстоятельствами для промедления реформ, ею признанных. Все соотношение между нашими обязательствами, формулированными ими и добровольно принятыми нами - и их обязательствами, формулированными мною и принятыми ими, таким образом затушевывалось и менялось в сторону классовой подозрительности.
Тут уже намечались зародыши будущих затруднений в отношениях между нами, "цензовиками", и "революционной демократией". Оба заявления появились в печати рядом: их заявление, проредактированное нами, от имени правительства и мое заявление, проредактированное и пополненное ими, от имени Совета р. и с. депутатов. А для полюбовного разрешения дальнейших разногласий при выполнении взаимных обязательств была создана {309} "контактная комиссия" ("Контактная комиссия" была образована 10 марта. (Примеч.ред.).). К ее функционированию я еще вернусь. То, что можно было сделать на бумаге, было, во всяком случае, сделано.
Оставалось решить последний из больших вопросов образования новой власти: определить положение царя. Что Николай II больше не будет царствовать, было настолько бесспорно для самого широкого круга русской общественности, что о технических средствах для выполнения этого общего решения никто как-то не думал.
Никто, кроме одного человека: А. И. Гучкова. Из его показаний перед чрезвычайной комиссией видно, что он и сам не знал, как это совершится, так как не знал окончательной формы, в какой совершится ожидавшийся им переворот. Он не исключал и самых крайних форм устранения царя, если бы переворот совершился в форме, напоминавшей ему XVIII столетие русской истории, - в форме убийства. Но если бы переворот совершился в форме, которую он лично предпочитал - в форме военного пронунциаменто, то он желал бы удаления царя в форме наиболее "мягкой" - отречения от престола.
Он признал перед комиссией, что существовал у него и у его "друзей" (которых он не хотел называть) "план захватить по дороге между ставкой и Царским Селом императорский поезд, вынудить отречение, затем... одновременно арестовать существующее правительство и затем уже объявить как о перевороте, так и о лицах, которые возглавят собою новое правительство". Как известно, с некоторыми вариантами - и независимо от Гучкова осуществилась первая половина плана; но новое правительство уже составилось раньше, - так же независимо, - и пригласило его в свой состав. Во всяком случае, он считал себя первым кандидатом на то, чтобы добиться от царя отречения, и после того как оказалось, что кандидатура Родзянки не встречает поддержки ни правительства, ни левых, выставил, в форме почти ультимативной, свою собственную.
Вечером 1 марта он "заявил, что, будучи убежден (уже издавна) в необходимости этого шага, он решил его предпринять во что бы то {310} ни стало и, если ему не будут даны полномочия от думского комитета, готов сделать это за свой страх и риск". Изложение тут, мне кажется, несколько ретушировано; но непреклонность решения и настроение, которое немцы называют Schadenfreude (Злорадство.), хорошо известны из политической карьеры Гучкова. Низложение государя было венцом этой карьеры. Правительство не возражало и присоединило к нему, по его просьбе, в свидетели торжественного акта, В. В. Шульгина. Поручение комитета и правительства было дано путешественникам в форме, предусмотренной блоком. Царь должен был отречься в пользу сына и назначить регентом великого князя Михаила Александровича. Этим обеспечивалось известное преемство династии.
Однако, в течение дня 2 марта петербургские настроения продолжали прогрессировать, и плану блока стала грозить опасность слева. Около 3 часов дня меня просили выйти к публике, собравшейся в колонной зале дворца, и объявить формально об образовавшемся правительстве. Я с удовлетворением принял предложение: это был первый официозный акт, который должен был доставить новой власти, так сказать, общественную инвеституру. Я вышел к толпе, наполнявшей залу, с сознанием важности задачи и с очень приподнятым настроением. Темой моей речи был отчет о выполненной нами программе создания новой власти. Слова как-то нанизывались сами собой; по окончании речи я ее записал и отдал журналистам. Речь была напечатана в очередных выпусках газет - и, увы, отметила исторический этап, который, в свою очередь, уже уходил в прошлое...
Среди большинства слушателей настроение было сочувственное - и даже восторженное. Но были в публике и принципиальные возражатели. Передо мной здесь митинговали левые. И с места в карьер мне был поставлен ядовитый вопрос: "Кто вас выбрал"? Я мог прочесть в ответ целую диссертацию. Нас не "выбрала" Дума.
Не выбрал и Родзянко, по запоздавшему поручению императора. Не выбрал и Львов, по новому, готовившемуся в ставке царскому указу, о котором мы не могли быть осведомлены.
{311} Все эти источники преемственности власти мы сами сознательно отбросили. Оставался один ответ, самый ясный и убедительный. Я ответил: "нас выбрала русская революция!" Эта простая ссылка на исторический процесс, приведший нас к власти, закрыла рот самым радикальным оппонентам. На нее потом и ссылались, как на канонический источник нашей власти. Но тут же надо было оговориться. "Мы ни минуты не сохраним этой власти после того, как свободно избранные народом представители скажут нам, что они хотят на наших местах видеть людей, более заслуживающих их доверие". Увы, до этой минуты - Учредительного Собрания - нам не удалось установить преемства нашей власти: она размельчалась столькими дальнейшими переменами и приспособлениями, - пока не потонула в новом перевороте.
Нужно было затем рекомендовать собранию избранников революции. Я начал: "во главе мы поставили человека, имя которого означает организованную русскую общественность, так непримиримо преследовавшуюся старым правительством". Немедленно последовало с той же стороны возражение: "цензовую". Я ответил, в духе возражавших: "да, но единственную, которая даст потом возможность организоваться и другим слоям русской общественности". Ответ был - на свою голову; но он не мог не удовлетворить самых убежденных сторонников "стадиальности" русской революции. Я перешел к рекомендации отдельных членов правительства. Керенский, телефонировавший мне с утра о своем окончательном согласии, обошелся без рекомендации. С аплодисментами прошли всероссийски известные имена вождей думской оппозиции. Менее известные имена думских оппонентов старого правительства справа по финансовым и церковным вопросам, Годнева и В. Львова, публика проглотила молча. Всего труднее было рекомендовать никому неизвестного новичка в нашей среде, Терещенко, единственного среди нас "министра-капиталиста". В каком "списке" он "въехал" в министерство финансов? Я не знал тогда, что источник был тот же самый, из которого был навязан Керенский, откуда исходил республиканизм нашего Некрасова, откуда вышел и {312} неожиданный радикализм "прогрессистов", Коновалова и Ефремова. Об этом источнике я узнал гораздо позднее событий...
Очередь дошла до самого рогатого вопроса о царе и династии. Я предвидел возражения и начал с оговорки. "Я знаю наперед, что мой ответ не всех вас удовлетворит. Но я скажу его.
Старый деспот, доведший Россию до "полной разрухи, добровольно откажется от престола - или будет низложен. Власть перейдет к регенту великому князю Михаилу Александровичу. Наследником будет Алексей". В зале зашумели. Послышались крики: "Это - старая династия!" Я излагал с уверенностью позицию, занятую блоком, но эти выкрики меня несколько взволновали. Я продолжал повышенным тоном. "Да, господа, это - старая династия, которую, может быть, не любите вы, а, может быть, не люблю и я. Но дело сейчас не в том, кто что любит. Мы не можем оставить без ответа и без разрешения вопрос о форме государственного строя. Мы представляем его себе, как парламентарную и конституционную монархию. Быть может, другие представляют иначе.
Но если мы будем спорить об этом сейчас, вместо того чтобы сразу решить вопрос, то Россия окажется в состоянии гражданской войны, и возродится только что разрушенный режим. Этого сделать мы не имеем права". Я говорил с сознанием своей правоты, и аргумент, видимо, подействовал. Но затем я опять сослался на высшего судью. "Как только пройдет опасность и установится прочный мир, мы приступим к подготовке Учредительного Собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования. Свободно избранное народное представительство решит, кто вернее выразил общее мнение России, мы или наши противники". Признаюсь, в этом заключительном аккорде было немного логики. Но настроение значительной части собрания было, все же, на моей стороне. Меня проводили оглушительными аплодисментами и донесли на руках до министерского помещения.