Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дилогия - Европа в окопах (второй роман)

ModernLib.Net / Милош Кратохвил / Европа в окопах (второй роман) - Чтение (стр. 2)
Автор: Милош Кратохвил
Жанр:
Серия: Дилогия

 

 


      Но еще раньше, чем Беденкович успел это сделать, он оцепенел от ужаса… Что это? Что-то случилось, что-то такое, чего прежде не было… Не может быть… всюду, всюду тишина. Тишина! Полнейшая тишина! Она тут с той минуты, как он очнулся, только не сразу осознал…
      Беденкович весь напрягся и прислушался, пытаясь уловить хоть малейший звук. И глаза судорожно прикрыл, чтобы ничто его не отвлекало.
      Но кругом была тишина, полная, ничем не нарушаемая тишина. Весь мир затопило густое, непроницаемое молчание…
      Собственно, ему бы следовало почувствовать облегчение после недавнего оглушительного грохота, но он ощущал страх. Это было слишком нереально… На миг им овладело сомнение, не мертв ли он все-таки, не попал ли в иной мир. И он предпочел поскорее открыть глаза, чтобы вновь прощупать взглядом все вокруг…
      И увидел гейзеры земли, взметаемые разрывами снарядов, фигуры бегущих людей, переламывающиеся пополам в середине прыжка и падающие лицом или навзничь, совсем близко от себя он заметил солдата, который извивался, пытаясь ухватить горстями вываливающиеся внутренности, рот его был широко раскрыт, словно бы в судорожном крике…
      …Но все это разыгрывалось перед глазами Беденковича в безгласной тишине, в каком-то странном немом мире, начисто лишенном звуков.
      Тогда гвардеец понял, что оглох.
      Он непроизвольно затряс головой, как пловец, которому попала в уши вода. Мгновенная острая боль где-то внутри черепной коробки не позволила повторить попытку; да он уже и так знал, что все напрасно.
      Оглох…
      Это пришло так неожиданно, что поначалу он не знал, что делать. Как ни странно, прежде всего он понял, что в глухоте есть и приятная сторона: когда мир звуков вроде бы перестал для него существовать, он почувствовал явное облегчение, поскольку — прежде он этого не сознавал — именно шум сражения больше всего действовал ему на нервы. Когда же он еще и глаза закрыл, то словно бы вообще перестал воспринимать войну. Как будто уже был вне ее.
      Но очень скоро Беденкович настолько опомнился, что стал мыслить нормально. Минутное облегчение прошло. Он все еще пребывал в каком-то необычном состоянии, так что даже конкретные мысли выскользнули из логического ряда и в неустанно ускоряющемся потоке вызвали в сознании и в подсознании все усиливающееся нарушение связей, неудержимо стремящееся к безнадежному хаосу.
      Да, глухота — гвардеец, который не услышит приказа, императорский гвардеец Его Величества!.. и Терта, когда будет сговариваться со своим хахалем, спокойно сможет делать это при мне — чего она только ни наплела о том парне: двоюродный брат! А теперь ей даже выкручиваться не придется — я калека, просто калека! Господи, что со мной будет? Газетный киоск мне не нужен, инвалидам его обычно дают вместе с медалью за мужество, проявленное перед лицом неприятеля, — кабы еще не было этого малого, нет, я непременно должен отсюда выбраться, ведь у меня сын, сыночек!.. Вы слышите, ублюдки? Эй вы, там, напротив! Это мой сынок, мой! А что, если как раз в эту минуту какой-нибудь другой гвардеец — у русского царя тоже наверняка есть своя гвардия — что, если этот парень потянет запальный шнур, как раз когда дуло его орудия будет нацелено сюда, вовсе при этом не зная, что тут я… а я бы, допустим, точно так же выстрелил, и с той стороны это разорвало бы на куски другого… Только бы сейчас, сейчас, пока не прекратится артиллерийская канонада, это меня миновало, ведь я всего лишь маленькое пятнышко — ну что тебе, Господи, стоит? Смилуйся надо мной, будь же благоразумен… А когда все кончится… Если бы я не боялся открыть глаза, я бы увидел, когда настанет конец… Все равно потом будут искать, придут с носилками, найдут меня, или я сам поднимусь, ведь со мной ничего не случилось…
      Да, теперь он должен думать — он ведь не малое дитя и не баба, — теперь он должен думать об одном: как бы там ни было, глухой он или не глухой, главное — выбраться отсюда.
      Да только не так это просто.
      Выбраться — значит отлепиться от земли и тем самым подставить тело под пули, шрапнель и осколки снарядов. Разумеется, Беденковичу и в голову не придет вставать во весь рост, такую глупость, как минуту назад, он больше не повторит, но даже если полезет на четвереньках, даже если поползет…
      От одной только мысли об этом пот выступил у него на лбу. Наоборот, в нем росло ощущение, что надо еще немного отдохнуть. Хотя он сознавал всю бессмысленность такого поведения, потребность тела была сильнее. Сладкая усталость разливалась по всем его членам. Он понимал, что не должен ей поддаваться, но после всего пережитого искушение было слишком велико. Только бы не уснуть, глаза закрываются все чаще и все дольше не хотят раскрыться, но это, наверное, для того, чтобы хоть на мгновение избавиться от безумия войны, хоть на минутку, пока он ничего не слышит и не видит…
      Вот и дождь кончился. Правда, грязь и лужи, в которые свалился Беденкович, от этого не переменились. Удивительно — он только теперь заметил, — левая нога у него цепенеет от холода, а правой тепло. Тепло разливается от бедра к колену и дальше к икре. Приятно, только… Сердце его вдруг сжалось от страха. Он должен убедиться! Преодолев колебания, которыми он хотел отдалить решающий момент, Беденкович резко согнул ногу, и сразу же в правом бедре отозвалась острая боль и новая волна теплой влаги залила ногу. Он быстро расстегнул ремень и провел рукой по бедру, чтобы нащупать место, откуда исходило тепло; когда потом Беденкович поднес руку к глазам, вся она оказалась залита кровью. Ярко-красной свежей кровью. Да, да, это его кровь вытекает из тела, а с кровью по каплям вытекает и жизнь! Он погибнет от потери крови, погибнет!! На помощь, надо позвать на помощь, надо кричать, чтобы его услышали, надо сейчас же встать и бежать назад, надо…
      Между тем он продолжал лежать, неподвижный, безгласный…
      Потом немного пришел в себя… Главное, не поддаться панике… Кричать нет смысла, хоть кругом и тихо, но ведь эта тишина — только для него. Идти он тоже не может: все равно не дошел бы. Каждый шаг лишь увеличит кровотечение. В этом он сам убедился. Теперь, когда он снова лежит неподвижно, кровотечение уменьшилось, он это чувствует. Кровь, разумеется, продолжает течь, все еще течет… Что-то надо делать.
      Беденкович снова сунул руку в штанину и приложил палец к ране, из которой текла кровь. Почувствовал легкие толчки крови, ударяющей в его палец в ритме пульсации сердца. Так, а теперь он крепко прижмет палец к этому месту, притиснет изо всей силы. Беденкович настороженно ждет. Кажется, удалось. Только не ослабить нажим. Выдержать. Выдержать? До каких пор? Напряженный палец начинает болеть. Это означает…
      Беденкович чувствует острое желание оставить в покое ногу и отдохнуть, хоть на минутку отдохнуть! Потом, конечно, придется перевязать, перетянуть бедро выше раны… Но это нужно тоже как следует обдумать, с другой стороны — он таким образом скоротает время. Итак, первым делом — и Беденкович удобно подложил под утомленную голову обе руки, — первым делом отрезать низ плаща… где-то у него должен быть нож… и сделать из него бинт… потом найти какой-нибудь плоский камешек, положить его прямо на рану, под повязку и хорошенько затянуть… есть еще кожаный ремень…
      Минутами ему кажется: все, о чем он размышляет, уже происходит, и он старается сосредоточиться на одном: не шевелиться, не усиливать кровотечение, так что сейчас, хотя бы в данный момент, все в порядке. Только не уснуть, как бы ни хотелось смежить веки! Только не уснуть! Кто ему это постоянно твердил? Каждый раз там, дома, когда он собирался в горы… Ага, дедушка… Никогда не ищи отдыха на снегу, так можно уснуть и не проснуться… Но ведь сейчас не зима, и еще нужно сделать перевязку… лучше всего, если бы перевязала Герта, у нее ловкие руки… в остальном это стерва… И все-таки она должна прийти сюда, раз он в ней нуждается… Этого у нее не отнимешь: о нем и о малыше она всегда заботилась… и о доме… никто не умеет так застелить постель… А те сигареты в пепельнице? Ведь они остались там после другого… собственно, из-за него он, Бранко, тут… добровольно ушел из охраны императорского замка! Из-за какого-то пустяка! Да только… только что, если все это совсем-совсем не так? Вдруг Беденковича охватил ужас, чуть сердце не остановилось, — ужас, когда он вспомнил…
      Разом исчезла пепельница с окурками. Герта, тот, другой… что, если — раненый стал судорожно ловить воздух — что, если это он, он сам — виновник войны? В тот дождливый вечер… ему дали портфель… он точно помнит, совершенно точно… портфель из светло-коричневой телячьей кожи… Он прыгнул в седло… да, у него снова перед глазами картина, как он выехал тогда из Гофбурга и сделал небольшой крюк через Панскую улицу — пусть-де женщины полюбуются императорским гвардейцем… золотая шнуровка на груди, шлем с султаном из белого конского волоса… Смех да и только! Главной все же была эта сумка! Сумка, а в ней бумага с подписью императора… Что, если именно в этой бумаге император… а его послали передать… Разве сам он не хотел когда-нибудь стать посланцем, несущим великую весть, которая поразит весь мир?.. Вот он сворачивает в улочку напротив Центрального кафе и уже въезжает на площадь Миноритов… вот и маленький парк с мерцанием дождевых капель в конусах фонарного света… и… и… почему вдруг гаснут фонари? один за другим?., а тьма густеет… вот уже оно, министерство… оно закрыло собой все… и такое черное… черное… а он, Беденкович, держит портфель, потому что конь под его седлом исчез, точно растворился в ночном мраке, как и все вокруг: здания, церковь миноритов, земля… а сумка с императорской депешей все тяжелее и тяжелее, она тянет его вниз — нет, пока не поздно, Беденкович должен избавиться от нее, потому что теперь она тяжела, как сама смерть… смерть, которую он принес сюда… даже сюда…
      В последний миг Беденкович еще пытается пришпорить коня, но уже только перебирает ногами в пустоте: императорский гвардеец въезжает в последнюю тьму.

4. СТРЕЛОК

      Мужчина разжимал пальцы и снова сжимал в кулак, резко, судорожно, так что каждый раз у него от напряжения белели суставы. Когда при этом рука хватала наволочку, Наташа всегда ожидала, что та будет разорвана, рука мужчины вдруг представлялась ей лапой какого-нибудь хищника во время охоты. Казалось, во сне он действительно с кем-то борется. И его лицо с плотно сомкнутыми веками было такое жестокое, такое чужое, что Наташе становилось страшно.
      Женщина невольно отодвигалась от спящего и, опершись на локоть, продолжала за ним наблюдать. Не впервые заставляли ее проснуться ночные кошмары возлюбленного, которого подарила ей война. Днем мирный, тихий, скорее даже печальный… Чтобы он когда-нибудь смеялся? Нет, такого Наташа не помнит, но в остальном добряк — по глазам видно, по голосу определишь. Возле него было спокойно, тепло, с ним никогда не чувствуешь себя одинокой. При нем точно снова начало оживать что-то из далекого детства — так в доме у Наташи благоухал хлеб, грела печь, сияли подсолнухи под окнами, звучал голос матери.
      Но откуда по ночам такая странная, такая неприятная перемена? Наверняка что-то его мучает. То, что не имеет выхода днем и вот прорывается наружу во тьме, а он с этим злом борется, один на один, и Наташа не может ему помочь, вся ее любовь оказывается бессильной; не может помочь, потому как ничего не знает. Ни о его муках, ни о нем самом, о Сергее Трофимовиче.
      Вот судорожно сжатый кулак ослаб, смягчилось выражение лица. Прекратилась и головная боль, не позволявшая Наташе спокойно думать; теперь ее мысли свободно потекли в направлении, которое сами себе определили: как могло случиться, что она, Наташа, ничего о Сергее не знает? Ведь они вместе уже… давно? Недавно? Это как посмотреть. Дело вовсе не во времени, скорее в том, насколько они теперь близки. А что знает о ее жизни Сергей? Никогда он ни о чем не расспрашивал; наверно, ему даже не ведомо, что она вдова, что муж ее погиб в самом начале войны. Разве что ему сказали соседи, да вряд ли. А он — что рассказал он о себе? Никогда ни слова. Поначалу, когда Наташа ненароком спрашивала его о былой жизни, он лишь отмахивался — беззлобно, без нетерпения. Сперва ее не расстраивало, что она так ничего о нем и не узнала. Видно, и не надо знать. Куда важнее в эти трудные времена познать успокоительное чувство безопасности и доверия, излучаемое этой встречей двух одиноких людей, не доискиваясь, что загнало их в тиски одиночества. Остальное было неважно, можно было очень просто назвать это одним словом: война. Война после полугода совместной жизни отняла у нее мужа, а с ним — кусок молодости и кусок сердца; и его, Сергея, тоже оторвала от родного очага, занесла сюда. Это здесь и теперь было единственно надежным и безопасным, потому что следующий день или час единым выстрелом может все перечеркнуть. От войны ничто не спасет — ни прошлое, ни мечты о будущем.
      Единственное, что сейчас реально, это он — Сергей Тимофеевич Злоткин, который лежит рядом с ней на спине, уже освободившись от кошмара, и спокойно спит.
      На миг Наташе показалось, будто все в порядке. Но этот миг продлится лишь до тех пор, пока спящий снова не начнет борьбу со своими мучителями, и все вернется с новой силой: сжатые кулаки, сомкнутые губы, напряженное лицо…
      Тут Наташа окончательно понимает, что все отнюдь не в порядке, просто она пытается себя успокоить. Перед ней человек, мужчина, которого что-то мучает, преследует, а рядом с ним, нет, вместе с ним — женщина, которая должна, обязана ему помочь. Но как? Она не знает. Как угодно. Она должна помочь именно потому, что она женщина, а женщина всегда наполовину мать для каждого страдающего ребенка, какого бы возраста он ни был, и безразлично, она ли его родила или ребенок к ней, квочке, только притулился.
      Чем помочь? Это уж ее дело, но что-то придумать она непременно должна. А потому ей необходимо ближе узнать Сергея. Да, в подлинном смысле слова узнать. Для этого вовсе не надо раскапывать бог знает какие подробности его прошлой жизни; нужно куда меньше и куда больше: узнать, чего, собственно, хотел этот человек от жизни и что с ним случилось. Какое препятствие все опрокинуло, перевернуло, что отняло у него смех, общительность, вкус к жизни…
      Что произошло?!
      В эту минуту — Наташе казалось, больше она не имеет права откладывать, — в эту минуту она хватает Сергея Трофимовича за плечи и трясет, пока не вытряхивает из него сон, пока не заставляет проснуться… Он еле продирает глаза, только наполовину приходит в себя, и в его вялое сознание проникает Наташин голос: «Что с тобой? Что случилось?» Это как град, когда ледяные горошины ударяют по крыше, бьют по голове, стучатся в мозг и нет от них спасенья: «Что с тобой? Что случилось? Скажи, скажи!!»
      В этом переполохе, в сумятице ощущений некогда что-нибудь придумать, и он, без раздумий кричит: «Ворона, ворона!»
      Потом вдруг начинает плакать, резко отстраняет женщину и, повернувшись к ней спиной, зарывается в перины.
      Наташа в ужасе перекрестилась — как страшно слышать, когда плачет взрослый мужчина! Но как, наверное, это страшно для него самого…
 
      Потом он три дня к ней не приходил.
      А когда вечером на четвертый день возник на пороге ее хаты, ей вдруг показалось, что к ней пришел кто-то чужой: облик, черты лица и голос ей знакомы, но это совсем не тот человек, который покинул ее дом несколько дней назад.
      И хуже всего, что Наташа не знает, в чем заключается перемена. Ведь его шаги, пока он идет от двери к столу, звучат точно так же, как прежде: сперва шарканье у порога, когда с сапог счищается земля, потом — при всей тяжести обуви и громоздкости фигуры, отягченной заплечным мешком, — поступь легкая и пружинистая, как у хищника.
      Хищник… Сравнение сразу принесло разгадку: Наташа невольно отступила, скрестила руки на груди. Но она ясно ощущает: в глазах мужчины светится нечто противоположное этому образу, нечто невероятно ласковое, мирный взгляд, сдержанные, спокойные движения. Так, наверно, двигались бы святые, если бы сошли с иконы… Притом он не делает ничего необычного: достает из мешка хлеб, копченую рыбу, кусок сала, водку — то же, что носил прежде, и кладет все это на стол так же беззвучно и вместе с тем значительно, словно говорит: «Возьми, вот я принес тебе, прошу тебя — прими». Потом садится и взглядом приглашает женщину сесть рядом на лавку, а когда та садится, начинает двигать к ней по столу продукты, как бы увещевая, уговаривая взять, но с каким-то смущением, точно наперед благодаря за доставленную этим радость.
      Наташа в смятении, будто во сне подчиняется ему. То растроганная, как в девичьи годы перед иконостасом, то испуганная, ибо не знает, как себя вести со столь удивительно переменившимся мужчиной, чье лихорадочное дыхание, жар губ и силу рук еще живо помнит. Тоскливые предчувствия постепенно переходят в страх: эта перемена, которую она видит, выросла из чего-то неведомого, а коли она так подействовала на Сергея, то наверняка будет иметь и последствия, что-то встанет между ними, непонятное и потому опасное.
      И тут ее словно кто ударил в грудь: мгновенное прозрение! Они видятся в последний раз!
      Точно в ответ на ее догадку Сергей Тимофеевич стал ощупывать карманы, неспешно, основательно, пока наконец не нашел мальчишеский складной ножик и не положил перед ней:
      — Это единственное, что у меня есть, что не от них. Возьми на память.
      В простоте подарка и этого объяснения Наташа ощутила что-то торжественное, и плечи ее задрожали от сдерживаемого плача.
      Рука Сергея легла ей на шею, женщина очутилась в тепле спасительного гнезда, которое сулило такую надежную защиту, что, разом примиренная, она стала слушать тихие слова, слетавшие с губ мужчины…
      …А Сергей рассказывал о событии, перевернувшем всю его жизнь, — как в Петрограде перед Зимним дворцом он выстрелил по приказу над головами демонстрантов и роковая пуля убила залезшего на дерево мальчика, как он с той поры не может избавиться от воспоминания о детском теле, падающем с ветки, словно подстреленная ворона; на войну Сергея пришлось увести в кандалах, долго он вообще отказывался взять в руки винтовку; ему угрожали, его уговаривали, наказывали, били, пока однажды старшина роты…
      Волнение на миг прервало рассказ, но вскоре Сергей нашел в себе силы продолжать:
      — …не напоил меня и не отвел на стрельбище. А там: «Ты же отличный стрелок, покажи себя! Видишь цель? Не бойся, это кукла». Я и пьяный целился точно…
      Но это оказалась не кукла. Что было дальше — не пытай, освободи от вопросов. Меня стали звать «волшебный стрелок» и сделали снайпером. А потом я перед тобой открылся — только и сказал, что о вороне. Но одним этим словом высказал все. Будто сразу стал перед тобой стеклянный, прозрачный, аж до самого сердца. Может, потому, что ты никогда мне не лгала. А я… Три дня я раздумывал. Хотел уж было застрелиться. И правильно бы сделал… Вот почему я должен уйти. Прочь отсюда. Далеко. Сегодня же ночью.
      Договорив, он встал, отступил к самой двери и низко, в пояс поклонился женщине, а потом вышел из горницы.
      Наташа не нашла в себе силы осознать его уход как нечто реальное. Он ушел от нее раньше — когда говорил. И все неожиданно опустело; ночь, пустота и тьма были не только вокруг, но и в ней самой. Медленно, страшно медленно доходило до ее сознания, что она жива и должна жить. Так хочет Сергей.
      Через два дня какой-то солдат принес в деревню весть, что Сергей Тимофеевич исчез из полка. Сбежал вместе с винтовкой, наганом и патронташем. А если кто так снаряжается в дорогу, нетрудно отгадать, куда он направляется. И еще: утром, после ночи, когда это случилось, старшину его роты нашли на стрельбище мертвым. Кто-то его убил.

5. СМЕРТЬ ПОМИДОРА

      Если в чем и можно было упрекнуть кадета Немета, то уж во всяком случае не в отсутствии вкуса. Он был настолько тактичен, что не обременил сожителей по блиндажу даже созерцанием своей смерти. Когда после недолгой перестрелки обер-лейтенант Комарек и лейтенант Габерланд вернулись «домой», они пришли, так сказать, «уже на готовое».
      Кадет Немет лежал на своей койке, вытянув ноги и скрестив руки на груди, и лишь аккуратная круглая дырочка посреди лба объясняла, почему он никак не отреагировал на появление товарищей.
      Оба офицера у самого входа машинально сняли фуражки, первое, что им пришло в голову, было несоответствие их мятой и грязной одежды виду мертвого, который так благопристойно возлежал здесь перед ними; в сравнении с внешностью вошедших и его обмундирование выглядело приличней, и было относительно чище. Все это так контрастировало с грязью, руинами и кровью там, снаружи, что оба показались себе в тот момент участниками какой-то гражданской погребальной церемонии в глубоком тылу.
      И только потом, когда миновало смятение первых чувств, они осознали главное: Помидор погиб! Прозвище покойного пришло в головы обоим одновременно и вызвало рой воспоминаний о бесчисленных случаях, когда Немет подтверждал, что недаром заслужил это «окопное» имя; круглолицый и розовощекий — обоими этими признаками или хотя бы одним из них всегда были отмечены его лицо, щеки, всегда широко раскрытые глаза, постоянно улыбающийся мальчишеский рот, округлые жесты… И точно так же — в переносном смысле — эти признаки проявились и в области нетелесной, в его поведении и характере. Юноша весь был словно без острых граней, ни с кем никогда не вздорил, что случается лишь с редкими счастливчиками, которые всегда умеют найти наилучший подход к окружающим и вызвать симпатию. Помидор был ненавязчив, но без малейшего намека на холодную сдержанность, к любому положению и настроению он умел приспособиться без тени угодничества. Любил посмеяться, но никогда не насмешничал. Притом он вовсе не был изнежен и все трудности и страдания переносил с выдержкой человека, сознающего, что наряду с вещами, зависящими как-то от нас, на свете существует немало такого, что полностью находится вне нашей воли и устремлений; подобными вещами он просто не интересовался, ибо разве не бессмысленно ругать тучи, когда попадешь в грозу, или показывать кулак молниям.
      И как раз такому человеку суждено…
      Хотелось проклинать, ругать все и вся самыми грубыми словами.
      Но в его присутствии как-то не получалось.
      Офицеры сорвали злость, резко отбросив в угол фуражки и ремни.
      Но их мысли были обращены только в одну сторону: туда… к нему.
      Как это вообще могло случиться? И почему, не ожидая, когда перестрелка кончится, его принесли в блиндаж?.. Это должно было произойти в самом начале боя, потому что сейчас он уже заметно начинал желтеть. Судя по характеру раны было исключено, чтобы его подобрали живым. Видно, кто-то счел это необходимым и приказал солдатам, чтобы его не оставляли под открытым небом, ведь и кадет уже принадлежит к офицерскому составу. Кроме того, всем было известно, что его отец не только поставщик двора, но и фигура, весьма уважаемая армейским интендантством, которое он снабжал всевозможными кожемятными изделиями.
      Комарек бессознательно достал из кармана портсигар, собираясь закурить, но звук открываемой крышки задержал его руку. Он защелкнул портсигар и вернул его на место.
      Тогда Габерланд сделал единственно разумное в данных обстоятельствах: вынул из «чуланчика» под своим ложем бутылку чего-то среднего между чистым спиртом, сливовицей и неопределенного вкуса пряной водкой. Эта потрясающая смесь имела одно неоспоримое достоинство — она была настолько крепка, что хватало нескольких глотков, и человек, отведавший ее, из болота печали и страданий легко переносился в такие высоты, откуда мог взирать на все со снисходительной улыбкой и откуда все выглядит куда менее ужасающим и тяжким, скорее обнаруживая свою трагикомическую сторону. К тому же утешительная философия, которая позволяет оценивать происходящее sub specie aeternitatis, то есть с точки зрения вечности, в какой-то мере лишала остроты самую жгучую боль.
      И вскоре оба офицера решили, что ведут себя как дети, хотя уже вкусили здешней жизни по горло, и что, к примеру, могут спокойно закурить, потому что Помидору это наверняка не помешает, а был бы он жив, так еще бы и протянул им с улыбкой зажженную спичку, хотя сам, разумеется, не курил.
      Все в нем было естественно. Просто и естественно отказался он от возможности не пойти на фронт по состоянию здоровья и был призван, как все остальные, хотя его отцу в Будапеште ничего не стоило добиться, чтобы сына забраковали (несмотря на то, что Помидор действительно выглядел здоровым и крепким, как помидор).
      И снова возникло следующее «почему», столь же бессмысленное и пустое, как все посмертные «почему».
      Комарек с Габерландом предпочли оставить эту тему и вновь обратились к бутылке, которая на сей раз заменила им и ужин.
      — Панихида…
      — Что это? — спросил Комарек. — Это как-то связано со смертью?
      — По ритуалу православной церкви это заупокойная месса, совершаемая перед погребением. Примерно наш сегодняшний случай. Слово взято из греческого и первоначально означало всенощную. Потому что во времена, когда христиан преследовали, они могли молиться сообща только по ночам.
      — Все, ну абсолютно все они усложнили.
      — Кто?
      — Да христиане. Только подумай: есть ли что проще смерти? Вот видишь — дырка во лбу, и конец. Но стоит прицепить к этому душу, бессмертную душу, как тут же начинаются сложности: во-первых, тут налицо тело, а оно, хоть ты верь во что угодно, разлагается и вскоре самым неприятным образом убедит каждого, во что ему свойственно превращаться. А во-вторых, душа, которая, судя по всему, — я имею в виду христианскую душу, — как говорится, где-то витает, избавившись от этой гнили… Да только общение с ней довольно затруднительно, и никому еще впрямую не удавалось, так что и вправду нам остается одно лишь тело. А теперь скажи мне: либо я верю в бессмертие души, и тогда телесная оболочка, я хочу сказать — телесная оболочка души, меня нисколько не интересует, тем более что ни с какой вечностью она не имеет ничего общего. К чему же тогда эти пышные похоронные обряды, разукрашенные гроба, венки, цветы, надгробные памятники и все прочее?.. А во втором случае, если я ни в какую душу не верю, к чему мне столько заниматься этой скоропортящейся телесной материей, которая не содержит в себе и одной миллионной шанса проявить себя как частица некогда живого человека?
      — Выходит, ты против каких бы то ни было погребальных обрядов, заупокойных молебнов и тому подобных вещей.
      — До того момента, как я попал сюда, я был таким трусом, что подавлял в себе все, что сейчас говорю и что так или иначе во мне существовало, я принимал участие во всех похоронах, родственных и воинских. О последних нечего и говорить — они проводились в полном смысле слова формально, строго по установленному регламенту, без всяких проволочек. Хуже было с гражданскими похоронами. Там в первую очередь действовал взаимный контроль всего рода, весь клан присматривал, не отсутствует ли кто, а если да — то почему. Одновременно распределяли пришедших по рангам и выставляли им отметки. И кроме того следили, кто как одет, в особенности тут проявляла активность женская часть общества: «Эта шляпа к такому случаю совершенно не годится!», «Ты видишь ее платье? Она ходит в нем на все похороны», «И не стыдится прийти сюда со своим… ведь развод еще не оформлен!». Это произносится вслух. Но обмен мнениями происходит и беззвучно в черепах тех, у кого они, в отличие от покойного, еще облачены живой плотью. Я имею в виду шевелящиеся в мозгу мысли, которые на похоронах выглядят примерно так: «Просто ужас, как долго тянется эта канитель! Мое тесто дома наверняка перекиснет… Если муж узнает, что я пошла на похороны, он не преминет этим воспользоваться… Нет, пожалуй-таки придется заказать портнихе…»
      — Доля правды в этом есть, — Габерланд протянул Комареку руку с пустой рюмкой. — Но что, скажи на милость…
      Однако Комарек, уже вошедший в раж, не позволил себя прервать:
      — Все это вместе взятое еще ничего не значит. Речь о другом: погребальные обряды в существующем до сих пор виде просто бесчеловечны, это жестокое, мучительное издевательство над близкими покойного. Разумеется, если они его любили. Только представь себе: выставленный на обозрение труп, церемония в кладбищенской часовне, речи и отпевание, окропление гроба — ну разве ж это не гвозди, вбиваемые в сердца близких? И каждый саднящий удар им внушает: поймите, он умер, умер! Вы оставите его здесь, в земле, и уйдете, и его с вами больше не будет! Его вообще не будет! Все кончено, кончено!! А вокруг — толпа соболезнующих, и даже если они совершенно искренне выражают вам сочувствие, все равно козыряют ножом рану, рану, которая еще так свежа, так кровоточит… А ведь есть и такие, кто, соблюдая различные формальности, делают все это лишь по светской обязанности, в данном случае приобретающей уродливые, совершенно уродливые формы! Да я и сам видел, сам не раз во время таких обрядов наблюдал за действительно близкими покойному людьми, чувствующими себя покинутыми, до глубины души потрясенными. Я знаю, знаю, говорят, будто участие «сопереживающих» утешает или даже придает силы. Черта с два! Только вспомни черную вуаль, которая прилипает к залитым слезами щекам вдовы или матери, вспомни их горестные причитания, обмороки…
      — Что же ты вместо этого предлагаешь?
      — Что? Я тебе скажу: там, дома, я бы, пожалуй, не смог ответить на твой вопрос, но здесь… Может быть, это и естественно, но здесь смерть научила меня чертовски ценить жизнь. Так вот что бы я предложил… Ты имеешь в виду мирное время, не так ли? Все чрезвычайно просто (разумеется, если речь идет о подлинных чувствах): коли уж проявлять их, то только по отношению к живым. Хочешь подарить цветы? Вложи их в живые руки, а не вплетай в погребальный венок. К чему все эти идиотские золотые надписи на лентах — скажи доброе слово человеку, пока он жив, пускай порадуется!
      — А что же вместо похорон? Тело куда-то нужно деть!
      — Никаких похорон, никакого истязания близких, ничего! Мертвое тело наидели… — до чего трудно выговаривается! — наиделикатнейше и как можно быстрее убрать с глаз долой и ликвидировать. Тайно. Тайно, без участия и ведома тех, кто особенно ранен болью и горечью утраты. Ни к чему усугублять их муки.
      От удивления Габерланд только качал головой:
      — То ли я прежде недооценивал тебя, то ли война действительно так тебя тряхнула…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12