Миллер Лариса
О том, о чем и вдох и выдох
Лариса Миллер
О том, о чем и вдох и выдох
1. Вниз по реке
Со временем все проходит: и человек и эпоха. Наступает другая эпоха, приходит другой человек. Но и он, как и его предшественник, непременно принимается выяснять отношения СО ВРЕМЕНЕМ И ПРОСТРАНСТВОМ. Прошлое, настоящее, будущее - что мы ведаем о них? Знаем ли мы о прошлом больше, чем о будущем? "Медлительность старого доброго времени", - прочла я в чьих-то воспоминаниях. Но было ли оно медлительным и добрым? Не иллюзия ли это? И что значит - старое? И не покажется ли нам завтра сегодняшний бешеный темп умеренным и спокойным? И все же, вспоминая свое детство, думаю о нем теми же словами - "Медлительность старого доброго времени": длинный зимний вечер, матерчатый абажур над столом, за которым бабушка штопает, дедушка читает газету, а я рисую. "И тихо, так, Господи, тихо, что слышно, как время течет". А текло оно неспешно и плавно. И я плыла в нем неспешно и плавно, как мультфильмовский ежик, который заблудившись в тумане, упал в воду и покорно поплыл по течению. "Я ежик. Я упал в реку", - изрек он, глядя на звезды в ночном небе. Каждый из нас, родившись, попадает во временной поток и плывет по течению, радуясь всему, что возникает на пути, пока однажды не спохватится и не спросит себя: "Кто я? Куда и откуда? И есть ли здесь дно?", а спросив, не начнет немедленно захлебываться и тонуть. Он больше не чувствует себя в реке времени, как рыба в воде, и вынужден заново учиться плавать, на что может уйти вся жизнь.
"Row, row, row the boat gently down the stream, merrily, merrily, merrily, merrily life is but a dream" ("Плыви, плыви вниз по реке спокойно и весело. Жизнь всего лишь сон"), - поется в старой английской песенке, которую обычно исполняют на несколько голосов. Причем сперва поют одни, потом другие, как и положено вступать в реку времени. Только, увы, не получается плыть по этой реке "спокойно и весело". Душа не желает мириться с тем, что "жизнь - всего лишь сон", в котором не существует ничего, кроме изменчивого представления об изменчивых вещах, и, сказав сегодня "я знаю", завтра поймешь, что тебе помстилось.
Один наш друг, эмигрировавший в Штаты в начале 70-х, как-то пожаловался своему американскому коллеге: "Вот проблема: без машины до работы не добраться, а водить не люблю. Мне это очень трудно. У меня к машине сложное отношение. Не знаю, что и делать." "I think, you must change your attitude" ("Я думаю, вам надо изменить свое отношение"), - посоветовал разумный американец. "Измени свое отношение", - сто раз повторяла я себе, попадая в очередную тупиковую ситуацию. Измени свое отношение к изменчивому и непостоянному миру, в котором смена иллюзий - процесс столь же естественный и неизбежный, как смена времен года. Смести акценты, перенеси ударение с тщетности надежд на тщету отчаяния. Ведь то, что ты с тоской называешь сменой миражей, можно с благодарностью назвать ПРЕОБРАЖЕНИЕМ, превращающим каждый новый день в tabula rasa. Время течет, и ты в потоке. Так плыви без судорог и страха. Плыви, пока время не впадет в вечность, а ты - в беспамятство. Впрочем, кто знает, куда впадает время и что происходит за пределами земного существования.
***
Жизнь - исчезновение
Каждого мгновения,
Всех до одного...
Ты другого мнения?
Выскажи его.
Говоришь - тягучая,
Долго длится, мучая
Особь ту и ту...
Вздор - она летучая,
Жизнь - она лету...
2. О том, о чем и вдох и выдох
И не осмыслить в словесах,
И не измерить здешней меркой
В бездонность маленькою дверкой
Сияет просинь в небесах.
Сияет просинь в небесах,
Зияет пропуск буквы в слове.
Не надо с ручкой наготове
Стоять у буквы на часах.
Пространство, пропуск, забытье...
Лишь тот земную жизнь осилит,
Кто будет поражен навылет
Непостижимостью ее.
В пустом пространстве ветер дик...
Попробуй жить, в стабильность веря:
Что ни мгновение - потеря.
Что ни мгновение - тайник.
Начиналось так: сидела на Рождественском бульваре на скамеечке и чувствовала - сейчас произойдет нечто. И оно произошло: я вынула из сумки тетрадку и ручку (благо, они всегда были при мне, поскольку я преподавала в школе), минута - и стихи свободно потекли. "Я иногда люблю бродить по улицам,/ Смотреть по сторонам и на прохожих,/ Бывает, и они посмотрят тоже,/ Порой помягче, а порой построже..."
С того дня прошло тридцать лет, и все тридцать лет - строчки, строчки (детские опыты - не в счет). Не пора ли оглянуться и понять, что же они мне накопили - эти строчки. "Хрустит ледком река лесная,/ И снег от солнца разомлел./ А я опять, опять не знаю,/ Как жить на обжитой земле" - год 65-й. "Не знаю, не узнаю впредь,/ Зачем живу на белом свете/ И для чего мгновенья эти,/ Опять стремлюсь запечатлеть..." - 81-й. "Не ведаю, как быть и как не быть - не знаю,/ Иду себе, бреду, травинки приминаю..." - 92-й. Обнаружив, что уже тридцать лет, как ничего НЕ ЗНАЮ, впала в тоску и решила устроить себе допрос с пристрастием. Итак:
Что для меня писание стихов?
Способ жить. Когда не пишу, пребываю во тьме и не понимаю, что со мной происходит. Стихотворение, даже если в нем сплошная сумятица чувств, все равно - свет. И еще. Само проговаривание слов, сам процесс озвучивания душевного состояния (даже мучительного) - наслаждение. Перекатывать во рту все эти согласные, касаться их губами, выдыхать гласные, шептать слова и слоги, одни казнить, другие миловать - ни с чем не сравнимая радость. И до чего же пусто, когда нечего проговаривать. И с какой завистью к себе самой вспоминаю я в такую глухую пору, как целый день твердила: "Тончайшим сделаны пером/ Судьбы картинки/ И виснут в воздухе сыром/ На паутинке..."
Нужен ли мне читатель?
Да, нужен. Жить без читателя, как находиться в сурдокамере. Хотя именно так я и прожила большую часть жизни.
Почему я начала писать прозу?
Потому, наверное, что стихи мои всегда приподнимаются над повседневным предметным миром, который люблю и помню. Проза моя - автобиографична. Пишу о том, что не вместилось в стихи.
Можно ли назвать мою прозу прозой поэта?
Вряд ли. Когда читаю прозу Цветаевой или Мандельштама, чувствую, что рождается она так же, как стихи, питается теми же соками. Моя проза - иная. Пишу ее чаще всего в состоянии отчаяния или потерянности. Пишу, как жизненно важное письмо, торопясь высказаться, сражаясь со словами, тяжелыми и неповоротливыми, как бревна. И никакого наслаждения от процесса. Наоборот, сплошная мука и желание поскорее кончить, изжить тему, освободиться.
Читатель ли я?
И да, и нет. Читаю много, но гораздо меньше, чем хотелось бы. И очень выборочно. Стараюсь читать только то, что помогает писать, заряжает и заражает творческой (простите за слово) энергией. Постоянно стремлюсь к самообразованию, хотя осознаю тщету своих усилий. Голова моя - решето. Не помню ни дат, ни названий. Забываю сюжет, имена героев, стихотворные строки. "Зачем читать, - спросил однажды младший сын, - если ты все забываешь?" Но толк все же есть, потому что многое помню "в духе". И то, что помню, живет во мне и никуда не девается. Впечатление от прочитанного бывает столь сильным, что почти заболеваю. Так в разное время "болела" Заболоцким, Набоковым, Мандельштамом, Цветаевской прозой, поздним Георгием Ивановым. И если бы я все это помнила "в букве", то, возможно, не смогла бы писать. Память на одно и отсутствие памяти на другое, наверное, от Бога. Ему одному ведомо, что нам помнить, и что забывать. Но и сегодня, когда мне за 50, я пытаюсь продолжить ликбез, начатый в конце 60-х, и держу на столе не только книги, невесть почему нужные мне в данную минуту, но и литературу по искусству, истории, философии.
С чтением происходили удивительные вещи. Часто книга, которую, как потом оказывалось, необходимо было прочитать, чудесным образом сама меня находила. "Дай мне что-нибудь почитать", - я никогда не понимала подобной просьбы. Чтение - процесс сугубо внутренний и загадочный. Именно благодаря неожиданно поселившейся на моем столе книге, я иногда чувствовала, что ведома.
Какие это были книги?
Всего не назову, но помню, что в начале 60-х с увлечением читала о Швейцере, его подвижнической и необычайной жизни. Тогда же меня потряс "Дневник Анны Франк", заставив испытать самые противоречивые чувства - от полного бессилия и апатии перед лицом черной бездны до ощущения драгоценности и значимости каждого мгновения. Позже поразили труды Ромэна Роллана о Рамакришне и Вивекананде. Но подробнее остановлюсь на одном особенно важном для меня событии.
Однажды мои друзья Зинаида Миркина и Григорий Померанц, знакомство с которыми само по себе было подарком судьбы, дали мне почитать тонкую книжку, вышедшую в России в начале века и с тех пор не переиздававшуюся (лишь в 91-м году впервые за почти 80 лет появилось ее репринтное издание). Я бережно открыла драгоценную книгу, которую мои щедрые друзья не побоялись на некоторое время выпустить из рук, и поняла, что происходит то, что неминуемо должно было случиться. Я не могла не прочесть этих пожелтевших от времени страниц. То были духовные проповеди и рассуждения великого немецкого мистика 13-го века Мейстера Экхарта (в переводе М.В. Сабашниковой).
В его рассуждениях я находила то, к чему сама интуитивно шла. "Бог создает мир теперь точно также, как Он делал это в первый день сотворения мира, в этом-то как раз и заключается Его богатство", - читала я. Понимаю, что великая дерзость с моей стороны вторить Экхарту стихами, но не могу иначе.
Легко, на цыпочках, шутя...
Душа-младенец. Мир-дитя.
Рассвет наивен. Ветер юн.
Сменилось только десять лун
Со дня творенья. Вечность - миф.
Душа, себя обременив
Лишь сновиденьями, для снов
Еще не выдумала слов.
"Все вещи созданы из НИЧТО. Поэтому настоящий их источник - НИЧТО", пишет Экхарт. И снова не могу не вторить ему:
Не мы, а воздух между нами,
Не ствол - просветы меж стволами,
И не слова - меж ними вдох
Содержат тайну и подвох.
Живут в пробелах и пустотах
Никем не сыгранные ноты,
И за пределами штриха
Жизнь непрерывна и тиха...
Многое из того, что читала у Экхарта, находила и в других мудрых книгах. "Безымянное есть начало неба и земли", - сказано в Дао Дэ Цзин. "Дао - глубокая основа всех вещей. О глубочайшее! Оно кажется праотцем всех вещей". И Экхарт говорит о том же: "Богу нельзя найти истинного имени... Бог - это ничто, мрак, бездна... Бог - это свет, дух и глубина глубин". "Когда вы работаете, пусть одна рука держит работу, а другой касайтесь ног Господа!" - проповедует Рамакришна своим ученикам. "И те только люди творят, которые находятся среди вещей, но ими не поглощены", - читаю у Экхарта. - "Вплотную к ним они стоят, но держатся за них так, как будто стоят они там наверху, у крайнего небесного круга, совсем близко к вечности. Ибо все преходящее есть только средство". Эти совпадения не удивительны, потому что на глубине все подлинные философские учения и религии - исповедуют ли они Иисуса Христа, Драхму или высший абсолют едины.
Так почему же именно Экхарт подействовал так сильно? Почему именно его проповеди я читала и перечитывала?
Может быть потому, что в его речи есть душевный жар, но нет экзальтации, есть убежденность, но нет фанатизма, есть свобода без размытости и мудрость без отстраненности. И еще потому, что он обращался прямо ко мне: "Бытие в Боге, связь, единство с Богом - вот благодать... Уж если вы не имеете ее, то хотя бы томились по ней! Если же и томления нет, то пусть томятся по томлению!... Дай нам Бог так томиться по Господу, чтобы это заставило Его самого родиться в нас! Аминь". Да это же ответ на мои незадолго перед тем написанные стихи:
А вместо благодати - намек на благодать,
На все, чем вряд ли смертный способен обладать.
О, скольких за собою увлек еще до нас
Тот лик неразличимый, тот еле слышный глас,
Тот тихий, бестелесный, мятежных душ ловец.
Куда, незримый пастырь, ведешь своих овец?
В какие горы, долы, в какую даль и высь?
Явись хоть на мгновенье, откликнись, отзовись.
Но голос твой невнятен. Влеки же нас, влеки.
Хоть знаю - и над бездной ты не подашь руки.
Хоть знаю - только этот почти неслышный глас
Единственная радость, какая есть у нас.
Это была МОЯ книга. И когда я переписывала ее ночью, мне вдруг показалось, что я не переписываю, а сама пишу все это:
"Никогда во времени не назвал Бог имени Своего, только там, где нет ни "теперь", ни "иногда", где угасают все лики и различия, в глубоком молчании произносит Бог Свое Слово".
И ночью дождь, и на рассвете,
И спят благословенно дети
Под шепоток дождя.
Покуда тишь и дождь, как манна,
Идет с небес - все безымянно
Окрест. А погодя
Вновь обретет и знак, и дату
И двинется опять куда-то,
Неведомо куда.
И распадется, раздробится
На силуэты, жесты, лица,
Миры и города.
И станет зыбким и конечным
Все то, что достояньем вечным
Как будто быть должно.
И будут новые потери
Нас укреплять в нелепой вере,
Что так заведено.
Устав от собственного ига,
Мы будем ждать иного мига,
Напрягши взор и слух,
И позабыв за ожиданьем,
Что мы владеем мирозданьем
И что бессмертен дух.
Это была МОЯ книга не потому, что я умела жить, как учит Экхарт, а потому, что всегда томилась по такой жизни. Чтобы Бог мог родиться в душе, "должно отпасть всякое время или душа должна освободиться от времени с его желаниями и стремлениями".
Однажды выйти из судьбы,
Как из натопленной избы
В холодные выходят сени,
Где вещи зыбкие, как тени,
Стоят, где глуше голоса,
Слышнее ветры и леса,
И ночи черная пучина
И жизни тайная причина.
"Побеждайте время. Дни злы", - цитирует Экхарт слова апостола Павла. Но как немыслимо трудно, живя во времени, сохранять с ним дистанцию и всегда помнить, что "преходящее есть только средство".
Преходящему - вечности крылья,
Ветра вольного, света обилье,
Устремленье кочующих стай,
От подробностей душных засилья
Улетай, улетай, улетай...
Это самозаклинание - пожалуй, большее, на что способна. Улететь не удается. Всегда живу в постоянном страхе за близких, чувствуя их и себя заложниками на этой земле.
Мир ловил и поймал меня в сети.
И не сети ли малые дети,
И не сети ли, и не тенета
О любимых и малых забота?...
Всю жизнь спрашиваю себя, как вырваться из цепких объятий жизни - не для того, чтобы не жить, а чтобы перевести дух, собраться с силами.
От маеты, забот и хвори,
Раздвинув дни, я улизну,
Как между планками в заборе.
И окунувшись в тишину,
У осени по самой кромке,
Где листьев ржавые обломки
Покрыты коркой ледяной,
Пройду и стану тишиной.
Эти стихи написаны в 65-м, но и позже в 73-м о том же:
Наступают сна неслышней
Снегопада времена.
Невесомые всевышний
Густо сеет семена.
И кружится нам на зависть,
Не страшась судьбы своей,
Белый снег, едва касаясь
Крыш, заборов и ветвей;
И зовет забыть усердье,
Пыл, отчаянье и страсть,
Между облаком и твердью
Тихо без вести пропасть.
Читая Экхарта я постоянно слышала голос живого человека, прошедшего сквозь горнило земной жизни: "Кто не создан, для того нет боли и ада; и тварь, которая обладает наименьшими свойствами твари, наименее знает боль... И когда душа уходит от времени, в ней не остается ни боли, ни адского страдания... Чем дальше от адского страдания, тем легче развоплощение".
Экспонат расклеился,
Выбыл, расслоился,
По ветру рассеялся,
С радугою слился,
И со звездной россыпью,
Бросив тот гербарий,
В коем был он особью
И одной из тварей...
....................
Больше он не мается
И не ждет развязки,
И не домогается
Ни любви, ни ласки.
В одной из проповедей Экхарта я наткнулась на глагол "домогаться", поразившись не только смысловому, но и буквальному совпадению.
И будто прямо ко мне были обращены слова: "Если бы кто-нибудь тысячу лет вопрошал жизнь: Зачем ты живешь? И она бы ему вообще отвечала, она не сказала бы ничего иного, как: я живу затем, чтобы жить. И это от того, что жизнь живет своей собственной глубиной, бьет из себя самое. И если бы кто-нибудь спросил правдивого человека, такого, который действует из своей собственной глубины: зачем ты делаешь свое дело? Если бы он верно отвечал, он не сказал бы ничего иного кроме того, что: я делаю, потому что делаю".
"Делаю, потому что делаю", - такой ответ может дать либо простейшее существо, находящееся на самом низком тварном уровне, либо величайший мудрец, достигший той глубины, на которой происходит свершение всех времен и исчезновение всех вопросов. Я не умею так жить. И если до сих пор не научилась, то вряд ли уже научусь.
Век учись, умрешь невеждой.
Вечно жив одной надеждой
Развиднеется потом.
Притулился где-то между
Пропастями утлый дом,
Где живу с неясной целью
Под раскидистою елью,
Чтоб в тени ее густой
Заниматься канителью
Жизни сложной и простой.
Всю жизнь пытаюсь ответить на постоянное "зачем": зачем живу? чего хочу? - вопросы, которыми терзала себя со студенческого возраста. Но они не исчезли и позже. Вот что писала в конце 70-х:
"Кто проклял душу мою, превратив ее в "летучего голландца?" Что заставляет меня метаться в непостижимом поле, из которого не вырваться и в котором нет магнита, чтобы прильнуть к нему и не метаться больше? Ох, что говорю? Не магнит ли наш дом? Не праздник ли наши дети в пестрых панамках на летнем лугу? Звуки, запахи, краски, лица - драгоценные узоры судьбы, но они хрупки и постоянно распадаются, образуя новые:
Все в воздухе висит.
Фундамент - небылица,
Крылами машет птица,
И дождик моросит.
Все в воздухе: окно
И дерево, и крыша,
И говорят, и дышат,
И спят, когда темно...
Нет ничего моего. Даже то, чему дала жизнь, принадлежит пространству. И, судорожно прижимая к груди дорогих и любимых, знаю - не удержу".
"Пустоте, черноте, уходящим годам/ Из того, чем жива, ничего не отдам - / Повторяю и слез не умею унять/ И теряю опять, и теряю опять..."
Так существует ли хоть что-нибудь постоянное в этом непрерывно меняющемся мире, кроме пустоты, в которую все летит, и пространства, из которого все образуется? Хоть что-нибудь, на что можно опереться?
Ты сброшен в пропасть - ты рожден.
Ты ни к чему не пригвожден,
Ты сброшен в пропасть, так лети.
Лети, цепляясь по пути
За край небесной синевы,
За горсть желтеющей травы,
За луч, что меркнет, помелькав,
За чей-то локоть и рукав.
И все же дыхание бездны - не единственное, что ощущала. "Тайна", - так называлось одно из самых первых моих полудетских стихотворений: "А тайна, когда просыпаешься утром,/ Весь город в снегу. Седоватый и мудрый.../ А тайна, когда в этом мареве снежном/ Прохожий посмотрит задорно и нежно..."
Предчувствие неведомого смысла, непостижимого ответа на все вопросы, намек на нечто большее, чем зримый мир - как жить без этого?
Хорошо помню, как однажды, раскрыв тетрадь, в которую, казалось бы, совсем недавно переписывала проповеди Экхарта, я не увидела в ней ничего, кроме слов, начисто лишенных чудесного смысла. Мне стало страшно. Я ли это? И что такое я?
Аз есмь - когда благую весть
Несут в себе любые миги,
Когда сулят любые сдвиги
Лишь лучшее, чем то, что есть.
Еще остался на губах
Вкус тех времен совсем недавних,
Но наглухо закрыты ставни,
А там за ними крыльев взмах.
А там в предутренней тиши
Витает песня заревая,
Но я ее не прозреваю
В потемках собственной души.
"... И вот что для нее (души) самое лучшее, это неведение, которое приводит ее к чудесному и заставляет искать его! Ибо она хорошо чувствует, что нечто существует, только не знает: что и как. Когда человек постигает сотворенность вещей, сейчас же они утомляют его, и он обращает свой взгляд на что-нибудь новое; всегда есть у него стремление познавать эти вещи, и все же не может он остановиться на них; только такое непознаваемое познание удерживает душу и все же пробуждает ее к исканию" (Экхарт).
И снова вторю Экхарту, но уже не стихами, а цитированными прежде записками конца 70-х.
"... Раннее утро. Полутемная аудитория в старинном особняке. Студенты, позевывая и зябко ежась, слушают монотонный голос преподавателя: "В четвертой и пятой строфах содержатся противоречащие друг другу утверждения. В последней строфе Байрон дает интересный пример неполной антитезы. Послушайте, я перечту стихи":
"I speak not, I trace not, I breathe not thy name,
There is grief in the sound, there is guilt in the fame..."
Чуждые звуки и завораживают, и не дают коснуться живого нерва стиха:
"Too brief for our passion, too long for our peace...", - читает преподаватель. И звуки стиха сливаются с воркотней голубей за окнами аудитории. Тяжелые птицы вспархивают с подоконника, снова садятся и воркуют, воркуют. Их так много, что они заслоняют и без того скудный свет раннего утра. И кажется мне, я блуждаю в пленительных сумеречных дебрях, из которых пытаюсь выйти на просвет, набрести на какой-то знак, чтобы понять, чьи это владения. А знака нет.
Июнь. Пух летит. Я бегу в аптеку за укропной водой своему двухнедельному сыну. И вдруг дождь, шумный, щедрый. Прибитый к земле пух лежит под ногами. Мокрое платье прилипло к телу. В туфлях полно воды. Только бы вот так идти и чтоб дождь не кончался. Шум дождя похож на шум птичьих крыльев. Будто целая стая птиц обрушилась с неба. Птицы кружат над головой, бьют влажными крыльями. "Гуси-лебеди летят/ И меня с собой уносят/ Коль над пропастью не бросят,/ То на землю возвратят./ Но отныне на века/ Жить на тверди, небу внемля,/ И с тоской глядеть на землю,/ Поднимаясь в облака".
А на земле все, что мне дорого, и все, кто мне дорог... Прозрачная узкая речка, скорее похожая на ручей. На дне льнущая к ногам трава и камушки. Я медленно тяну по ручью надувную резиновую лодку, в которой, затаив дыхание, сидит мой старший пятилетний сын. Лодка застревает в высоких травах. "Это джунгли, мама?" - шепчет он и вздрагивает, когда шумно взлетает потревоженная стрекоза. Вот она летит над зеленым полем, над красными маками. "Все эти солнечные маки/ Июньским днем,/ Все эти явственные знаки,/ Что мы живем./ И что с того, что жить дано нам/ От сель до сель?/ Дана и эта с тихим лоном/ Река-купель..." Люблю эти сменяющиеся картинки, кружу в их пестром хороводе. Картинки пестры и переменчивы. Надо раздвинуть их, сквозь них проникнуть. "Порою мнится, будто все знакомо,/ Весь дольний мир на фоне окоема/ Давно изведан и обжит вполне./ Но вот однажды музыка иная,/ Невесть откуда еле долетая,/ Вдруг зазвучит, напоминая мне/ О том, что скрыт за видимой личиной/ Прекрасный лик, пока неразличимый -/ Как хочешь это чудо нареки,/ А все, что осязаемо и зримо,/ Миражней сна, неуловимей дыма,/ Подвижней утекающей реки./ Напомнит мне, растерянной и слабой,/ Что высь бесплотна и бездонны хляби,/ Которых и желаю и страшусь./ И прошепчу я: "Господи, помилуй,/ Как с этим жить мне, бренной и бескрылой,/ И как мне жить, коль этого лишусь?""
Почему же после таких стихов могла писать:
Хоть трудны пути земные,
Нам не ведомы иные,
Ничего иного нет.
Только здесь и тьма и свет.
Здесь и поле, и ложбина,
И отчизна, и чужбина.
Здесь и воздух. Здесь и твердь.
Здесь и вечность. Здесь и смерть.
"Музыка иная", "владеем мирозданьем", "бессмертен дух", а потом снова: "Все исчезнет в этой яме/ И зальет ее дождями,/ И снегами занесет..."
Так был ли путь или только "непрестанные качели/ Между Босховским уродом/ И весною Боттичелли"?
Не знаю. Знаю одно - постепенно изменились размеры моего "Я". Оно потеснилось, дав место тому, чего не вмещало прежде. Оказалось, во мне жило много такого, о чем я и не подозревала. Неосознанные мной лица, слова, события тихонько лежали на дне души, чтобы однажды в ней очнуться. Происходило высвобождение внутреннего пространства, и сама жизнь помогала мне в этом. Родив сына, я открыла для себя новую планету - душу ребенка. Лишь в тридцать лет по-настоящему увидела и услышала природу, ощутив, что "и луч, и лист случайный,/ Как племена нездешние,/ Владеют речью тайной". Купив на Птичьем рынке щенка для детей, сердцем поняла, что значит любить "наших братьев меньших". Благодаря детям, стала смотреть на мир их глазами, стараясь разглядеть его "до каждой подробинки", как говорил мой младший сын, изучая картинки в любимой книжке.
В чем же смысл нашего присутствия в этом мире?
Понимаю, что вопрос, мягко говоря, не нов
... Но что нам тяжкий опыт всех веков
И знание иных тысячелетий,
Когда мы снова не находим слов
И немы, точно первые на свете,
Перед лицом и счастья и утрат...
Может быть, в том и смысл, чтобы преодолеть немоту, чтобы "силой звуков, тоник, пауз/ Был побежден вселенский хаос,/ Все, что веками намело,/ Все, от чего душа спасалась,/ Стремясь укрыться под крыло..."? Может быть, смысл - в процессе озвучивания, проговаривания (о чем уже писала), когда даже отчаянье становится музыкой:
Танцует смертная тоска,
Крылами машет,
И жизнь, что к гибели близка,
Поет и пляшет.
"Бог создает мир теперь точно также, как Он делал это в первый день сотворения мира" (Экхарт).
... Семь нот в звукоряде. Семь дней у Творца.
И нечто такое творится с басами,
Что воды гудят и земля с небесами.
Не участвуем ли мы в этом промысле Божьем?
Ты кто, смятенная душа,
И кто тебе велит скитаться
Средь лип и кленов, и акаций,
Дорожным гравием шурша.
Велит без устали шептать
Невнятные чудные речи,
Ладонь незримую на плечи
Кладет, ведя и вкось и вспять...
Но летят вниз мои качели и гаснет "искорка души" (так называет Экхарт внутренний свет), и я слепну и глохну. Долгие годы я не умела справляться с отчаянием, в которое впадала в такое время.
Не пишется, не пишется
И тщетны все уловки.
Не пишется без помощи
Таинственной диктовки.
..............
Ни шороха, ни шепота
В дому забытом Богом.
Глухонемые хлопоты
О бренном и убогом.
"... И Бог не желает от тебя ничего большего, как чтобы ты вышел из себя самого, поскольку ты тварь, и дал бы Богу быть в тебе Богом" (Экхарт). Мне понадобилось немало усилий, чтобы хоть немного выйти из себя самой и воспринимать мир независимо от собственных состояний. И за это он открыл мне то, о чем молчал прежде.
Неслыханный случай. Неслыханный случай:
Листва надо мной золотистою тучей.
Неслыханный случай. Чудес чудеса:
Сквозь желтые листья видны небеса.
Удача и праздник, и случай счастливый:
Струится река под плакучею ивой.
Неслыханный случай. Один на века:
Под ивой плакучей струится река.
"Должно отпасть всякое время..."; "Душа освобождается от времени с его желаниями и стремлениями..." И тогда оказывается, что для счастья надо совсем немного - замедлить шаг, затаить дыхание:
Ритенуто, ритенуто,
Дли блаженные минуты,
Не сбивайся, не спеши,
Слушай шорохи в тиши.
Дольче, дольче, нежно, нежно...
Ты увидишь, жизнь безбрежна
И такая сладость в ней...
Но плавней, плавней, плавней...
Но время настигает, накрывает с головой и диктует совсем другие строки:
... Мой сынок, родная плоть,
Черенок, пустивший корни
Рядом с этой бездной черной,
Да хранит тебя Господь
От загула плачей,
От пинков и душегубки,
От кровавой мясорубки,
Жути газовых печей.
Ты прости меня, прости,
Что тебя на свет явила.
И какая может сила
В смутный час тебя спасти?
..............
Воистину, "Лишь тот земную жизнь осилит,/ Кто будет поражен навылет/ Непостижимостью ее..."
Можно ли всю жизнь раскачиваться - вверх-вниз, вверх-вниз - "то невиданный свет, то невиданный мрак, то невиданный взлет, то невиданный крах..." Моя ли это вина, беда, что неспособна прийти к чему-то. Или НЕКУДА идти и НЕТ НИЧЕГО?
Не знаю кем, но я была ведома
Куда-то из единственного дома.
Не потому ли по ночам кричу,
Что не свои, чужие дни влачу,
Расхлебывая то, что навязали,
И так живу, как будто на вокзале
Слоняюсь вдоль захватанных перил...
Да будь неладен тот, кто заварил
Всю канитель и весь уклад досадный.
Приходит в мир под свой же плач надсадный
Дитя земное. Кто-нибудь потрафь
И посули невиданную явь.
Как музыка она иль Божье Слово.
Но мне в ответ: "Под дудку крысолова
Идти, под вероломное "ду-ду"
Написано всем грешным на роду
С младых ногтей до полного маразма.
Вначале смех, а после в горле спазма,
А после холм и почерневший крест,
И никаких обетованных мест.
Понеже нет иной и лучшей яви,
От нынешней отлынивать не вправе".
... Все так. Но что за лучезарный дом
Припоминаю изредка с трудом?
Январь, 1993 г.
3. Открытое письмо
Адресую туда-то такому-то,
То ли черту из тихого омута,
То ли ангелу с тихих небес,
Но кому-то, чей призрачен вес
В этом мире...
Последнее время в голове постоянно вертится мандельштамовская строчка: "Я скажу тебе с последней/ Прямотой:/ Все лишь бредни - шерри-бренди, -/ Ангел мой". А еще вспоминаю свидетельство из недавно прочитанной книги Виктории Швейцер "Быт и бытие Марины Цветаевой": "Поражали задаваемые в лоб вопросы, на которые неловко было отвечать: "К чему все?", "В чем смысл всего?"". Поняла, что хочу того же: "С последней прямотой" задать невесть кому те же отроческие вопросы, которые мучили в восемнадцать лет и которые, наверное, не имеют ответа. Вполне отдаю себе отчет, что деятельному, занятому конкретными вещами человеку подобные разговоры могут показаться "жалким самокопанием" (выражение из недавнего идеологизированного прошлого). Вспоминаю, как мама моей знакомой, отвечая на вопрос, что поделывает ее тридцатилетняя дочь, усмехнувшись, ответила: "Ищет смысл жизни". И все же рискую заняться тем же. Как ведет себя человек, когда ему плохо? Приходит в отчаяние или с головой уходит в работу. Вот и я хочу с головой уйти в работу, что в данном случае означает - еще глубже погрузиться в свои мучительные проблемы. Таково уж свойство моей работы. И кто кого нашел - она меня или я ее - не знаю. Еще будучи студенткой, чуть ли не ежедневно просыпалась с сердечной болью: неужели живу лишь затем, чтоб преподавать английский? Не слишком ли мелкая задача для целой жизни? Такие мысли не помогали сосредоточиться на учебе. К тому же были другие отвлекающие факторы: счастливая любовь, ставшая вскоре несчастной, и другая счастливая любовь, перешедшая в семейную жизнь. Уже окончив институт, я бросилась наверстывать упущенное: начала частным образом заниматься английским с бывшим преподавателем нашего института - милым стариком, который отказался брать деньги, считая уроки моей блажью. Прозанимавшись год, я поняла, что все - НЕ ТО. Но где ТО, не знала.
Все чаще вспоминалась ночь (конечно же, ночь), когда писала стихи, позднее помещенные в нашей студенческой газете:
В чем счастье жизни? Как знаком
Сей давний, но больной вопрос.
И ты меня спросил о том.
Вот мой ответ. Ответ мой прост.
Да счастье жизни в том, чтоб жить,
Жить каждый день и каждый час,
Жить: думать, сравнивать, творить,
Не завтра ждать, а жить сейчас...
(Видимо, случай хронический: всю жизнь - один больной вопрос). Той ночью я чувствовала себя, как Татьяна, пишущая письмо Онегину: озноб и жар, и вдохновенье. Сравниться с этим могла только другая, совсем давняя ночь, когда я, девятилетняя, сочиняла поэму "Двойка":
Все вышли из класса и мчатся домой,
А я не иду. Что случилось со мной?
Стою одиноко у парты своей,
Не рад я и сам отметке моей.
(Мой лирический герой почему-то мужского рода.)
Вчера я гулял и не сделал урок,
Сегодня с коньками ходил на каток,
А щас (так в оригинале) в моем табеле двойка стоит,
С графы на меня так сердито глядит...
То была жизнь: "Глазами тучи я следил, руками молнии ловил".
В начале 60-х на книжных прилавках лежало множество стихотворных сборников, в периодике регулярно печатались стихи. Моим любимым занятием было таскаться по Москве (Петровка, Сретенка, Кузнецкий) и заходить в книжные магазины. Однажды забрела на Рождественский бульвар и, присев на скамеечку, стала листать "Юность": стихи, стихи, знакомые имена, незнакомые имена. И вдруг, не знаю почему, достала из сумки тетрадь с планами школьных занятий (я преподавала английский в спецшколе) и, найдя свободное место, написала несколько строк. Потом зачеркнула, написала другие, зачеркнула, вернула прежние и в результате получились стихи о том, что надо почаще смотреть на небо. Этот совет я давала самой себе, рифмуя "небо" и "мне бы". Остальное забыла. Началась НОВАЯ ЭРА. Первый самодельный сборник, переплетенный в желтые обои, помечен 64-м годом. Теперь жизнь представляла собой некий пунктир: пробел, стихи, опять пробел. Когда писала, жила. Остальное время мучилась. Но мучилась активно, пытаясь управлять творческим (выражаясь высоким слогом) процессом: воевала с бытом и службой за свободные часы, в которые, обложившись журналами и книгами, ждала вдохновенья. Но прогулки по лесу оказались плодотворнее сидения дома: ритм шагов помогал думать. Летом я надевала темные очки и чувствовала себя невидимкой - так легче было сосредоточиться. В общем, изобретала много разных приемов и уловок, чтоб написать несколько робких строк, которых от меня никто не ждал и которые стали смыслом существования.
Когда родился старший сын, в мою жизнь вошла природа. В конце 60-х мы жили недалеко от платформы Яуза, и я выгуливала сына в лесопарке за платформой. На лето уезжали в поселок Востряково. Там я вставала рано-рано и, проходя через сад, задевала свисающую с дерева крупную вишню, которая сама просилась в рот, хоть была и не наша, а соседская. Под ногами лежали упавшие за ночь яблоки. Я прибегала к озеру, где в столь ранний час не было ни души, и входила в воду, нарушая ее покой и целостность. "Я вхожу в это озеро, воды колыша,/ И колышется в озере старая крыша,/ И колышется дым, что над крышей струится,/ И колышатся в памяти взоры и лица..." Накупив определителей и открыток, я пыталась узнать, как зовутся птицы и растения. "Какое странное желанье/ Цветка любого знать названье,/ Знать имя птицы, что поет,/ Как будто бы такое знанье/ Постичь поможет мирозданье/ И назначение твое..." Именно тогда появилось ЧУВСТВО ПУТИ, ДВИЖЕНИЯ, мощного воздушного потока, властно влекущего куда-то, появилась вера, что "существует час,/ В который то должно свершиться,/ Что превращает в лики лица/ И над судьбой подъемлет нас".
Внутри постоянно звучало Гетевское: "dahin, dahin" ("туда, туда"), ставшее эпиграфом к одному из написанных тогда стихотворений: "Туда, за той цветущей веткой,/ За тем кустом, за серой сеткой/ Того дождя, за той листвой/ Неповторимый праздник твой..." Листая стихи 70-х, обнаруживаю, что помню, когда, где и даже при какой погоде и в какое время суток они возникали. Существовала незримая, живая связь между мной и тем, что меня окружало. Все казалось неслучайным, исполненным смысла: встречи с людьми и книги, которые в нужное время сами плыли мне в руки. (Об этом писала отдельно.) Ни одно явление и событие не было равно самому себе, а принадлежало некоему контексту, в котором роль каждого велика и загадочна. У англичан есть пословица: "Every cloud has a silver lining". Это можно перевести просто: нет худа без добра. Но буквальный смысл гораздо интересней: "У каждой тучи серебряная подкладка". Туч было много, но серебряная подкладка светила всегда. Не знаю, имеет ли смысл говорить здесь о вещах внешних, но кто способен провести четкую границу между внешним и внутренним. Конец 70-х в отличие от 60-х, был глухим и темным, когда все живое изгонялось и пресекалось, когда нечего было и думать пробиться к читателю в неусеченном, непокалеченном виде. Писателю, поэту было все же лучше, чем музыканту, артисту, художнику. Его орудия труда - просты и компактны. Написал, прочел друзьям и убрал до лучших времен. А "лучшие" времена не заставили себя ждать: наступили 80-е и к нам пожаловали с обыском. Вот когда мои папки были развязаны и стихи, включая черновики, перерыты и изучены. Помню, как один гебист толкнул локтем другого и сунул ему под нос какое-то стихотворение. Тот прочел и, хмыкнув, отложил в груду крамолы, которую потом унес с собой. Гордись, поэт, и радуйся, что живешь в России. Правда, сейчас времена изменились: на ТАКОЕ внимание рассчитывать, надеюсь, не приходится. Да и на другое пока тоже.
70-е, 80-е - время потерь и потерь: навсегда покидали страну друзья, навсегда покидали землю близкие. Глухие годы становились еще глуше. Страна постепенно превращалась в зону вечной мерзлоты. Но стихи писались, ПУТЬ продолжался.
И если этот путь продлится,
Неутоленный утолится.
Но птиц осенний перелет
И озеро сковавший лед
Сулят - не будет утоленья,
А будет лишь преодоленье
Печальных верст, печальных миль...
Осиль же их, осиль, осиль.
Вера в скрытый смысл происходящего давала силы даже тогда, когда не на что было опереться. А знание, что любая опора неустойчива, пришло еще в детстве, когда, к ужасу своему, поняла, что мои близкие - не всемогущи: маму можно уволить с работы, где она столько лет дневала и ночевала, дедушкин еврейский акцент может передразнить, потешая приятелей, мальчишка во дворе, и над бабушкой можно смеяться. Помню, как послевоенным летом в Расторгуеве, куда выехал детский сад, где бабушка работала зав. педом, а я ходила в старшую группу, мы обедали на открытой террасе, когда вдруг раздался громкий смех воспитательницы. Подняв голову, я увидела бегущую мимо бабушку. Она страшно кричала и махала руками, пытаясь спастись от пчел, роившихся в ее пышных волосах и жалящих в глаза и губы. Глядя на хохочущую воспитательницу, засмеялись и ребята, а я не знала, куда деваться от стыда и обиды. С годами жизнь все усердней убеждала в хлипкости любой опоры, а мириться с этим становилось все трудней. Особенно, когда появились дети. "Просто быть травой, межой,/ Снега белого щепотью,/ Трудно быть живою плотью/ С уязвимою душой..." Но таинственная диктовка не прекращалась.
Лететь, без устали скользить
По золотому коридору.
И путеводна в эту пору
Осенней паутины нить,
И путеводен луч скупой,
И путеводен лист летучий,
И так живется, будто случай
Уже не властен над судьбой...
Смешно вспоминать, что "Лететь, без устали скользить" я писала, когда была на девятом месяце и тяжело ступала по дорожке осеннего леса. В "Самопознании" Бердяев часто говорит о "гнетущей власти обыденности", от которой его всегда спасала творческая мысль. А для меня повседневность нечто другое.
Обыденность - рай и подарок, и чудо:
Шумела вода и гремела посуда,
Вели разговор, шелестели газетой...
Творился уклад до сих пор невоспетый.
Уклад, бытие и соборное действо,
Рутина отнюдь не святого семейства.
Возможно ль такое: все целы и в сборе,
И в полном покое житейское море.
Подробности земной жизни притягательны и завораживают потому, что всегда освещены для меня светом вечности. Мимолетные и непрочные - они строки, слоги, буквы бесконечного письма или незавершенного стихотворения. И только с таким чувством я могу жить и писать стихи. Любое творчество есть выход за рамки. Ощущение разомкнутости бытия - необходимое для него условие.
Это - область чудес
И счастливой догадки...
Капля светлых небес
Разлита по тетрадке.
Область полутонов
И волшебной ошибки,
Где и яви и снов
Очертания зыбки.
Область мер и весов,
Побеждающих хаос,
Это мир голосов
И таинственных пауз.
Здесь целебна среда
И живительны вести,
И приходят сюда
Только с ангелом вместе.
Так что же произошло? Почему все настойчивее звучит внутренний голос: "НЕТ НИЧЕГО, кроме дурной бесконечности"?
И еще виток, и еще виток,
И еще листвы золотой поток,
И еще один на пути вираж,
И еще один впереди мираж,
И еще подъем, за которым спад,
И еще один шелестящий сад,
А над ним опять облака гуртом...
Эту чашу пьют пересохшим ртом,
Лишь одну на круг на исходе лет,
Открывая вдруг, что исхода нет.
А что, если все эти проблески, просветы, таинства, высший смысл - есть лишь гениальные уловки горемыки, который не в силах смириться с несовершенством мира и конечностью существования? То и дело ловлю себя на мысли, что балансирую на грани банального и смешного. Вспоминаю "картофель безумный" Станислава Лема - особый вид картофеля, обитающий в глубинах космоса и во всем похожий на обычный, кроме одного: иногда он вдруг задумывается о смысле жизни и бренности бытия, впадает в глубокое уныние, самовыкапывается, выползает на дорогу и погибает под колесами проносящихся автомобилей. Воистину, во многой мудрости много печали, и кто умножает знание, умножает скорбь. Но что делать, если мы не можем существовать, как "картофель обыкновенный". Я не философствую, а лишь пытаюсь найти выход из тупика.
Помню, как хирург в травмопункте, вправляя вывихнутое плечо моему двухлетнему сыну, заставлял его, преодолевая боль, набрасывать колечки на пирамиду, которую поднимал все выше и выше. "Ну, ну, - подзуживал доктор, еще немножко". "Ай", - вскрикнул сын, надевая последнее колечко, и расплакался. "Что ты плачешь? Ну-ка дай лапу". Хирург взял сына за руку и подергал - рука не болела. Может, и мы так - тянемся, тянемся, пытаясь дотянуться до некой точки, где боль отпустит и наступит освобождение, а тянуться-то некуда. Есть только болезненный процесс жизни, альтернатива которому - небытие. "Все лишь бредни - шерри-бренди, - / Ангел мой".
Касаться этой темы так, как это делаю я - дерзость и простодушие: слишком много умных людей на протяжении всех веков размышляло о том же. Но, к сожалению или к счастью, в этой области не бывает прогресса, и каждый начинает с нуля. Чужой духовный опыт не спасает. Когда меркнет внутренний свет, его вряд ли можно зажечь снаружи.
Моя жизнь протекала на стыке земного и небесного, в точке, где, вызывая сильные ветры, встречаются потоки холодного и горячего воздуха. Все романтики в музыке творили на этой границе, и я постоянно испытываю томление, слушая их: вечная незавершенность, стремление к тонике и бегство от нее, тучи на серебряной подкладке, солнце, подернутое мглой. Не сияние, а мерцание. Но можно ли оставаться романтиком всю жизнь, и не является ли тупик, в котором нахожусь, расплатой за то, что не смогла сделать следующего шага по вертикали?
Из пышного куста акации, сирени,
Где круто сплетены и ветви, и листва,
Из пышного куста, его глубокой тени
Возникли мы с тобой, не ведая родства.
Дышало все вокруг акацией, сиренью,
Акацией, грозой, акацией, дождем...
Ступив на первый круг, поддавшись нетерпенью,
Пустились в дальний путь. Скорей. Чего мы ждем?
И каждый божий день - посул и обещанье.
И каждый божий день, и каждый новый шаг...
Откуда же теперь тоска и обнищанье,
Усталость и тоска, отчаянье и мрак?
А начиналось так: ветвей переплетенье,
И дышит все вокруг сиренью и грозой,
И видя наш восторг, шумит листва в смятенье,
И плачет старый ствол смолистою слезой.
Неужто лишь затем порыв и ожиданье,
Чтоб душу извели потери без конца?
О, ливень проливной и под дождем свиданье,
О, счастье воду пить с любимого лица.
Недавно я набрела на интересное высказывание Л.С.Выготского: ""Болезнь-к-жизни" при последовательном ее углублении, вынашивании есть, конечно, не что иное, как petite morte - "маленькая смерть", смерть при жизни, смерть в этой жизни и вместе: СМЕРТЬ ДЛЯ ЖИЗНИ - Новой. "Маленькая" же она потому, что, как правило, затрагивает лишь часть нашего существа, пусть и очень важную. Иногда "болезнь-к-жизни" - целый ряд таких "маленьких смертей", через которые приходится пройти человеку, "пережить" их, дабы обрести наконец возможность еще одного, пусть "маленького", но воистину обновляющего его рождения."1 Цепляюсь за эту мысль, как за утлый плотик. А вдруг выплыву, а вдруг еще есть, куда плыть, "... А вдруг и не жил ты еще на белом свете,/ Еще и музыка твоя не зазвучала,/ ...Надежду робкую тая,/ Дождись начала."
Июнь, 1993
.
4. Хорошо быть беглой гласной
... А впрочем, какая мне воля угодна,
Коль я от самой от себя не свободна?
"Сжимайте и разжимайте пальцы", - говорит медсестра, вводя иглу в вену. Голоса людей в белых халатах постепенно удаляются, становятся тише. В какой-то момент мне начинает казаться, что, сжимая пальцы, я пытаюсь удержать что-то бесконечно важное, но никак не пойму что.
Возник странный грохот. Не грохот, а какой-то вселенский гул, под который я начала стремительно удаляться по длинном коридору. Нарастающий гул не заглушал привычных, до боли знакомых звуков: телефонного звонка, хлопанья дверей, голосов детей, прибежавших с прогулки. Я вижу их: пестрые свитера, мяч в руках. Удержать, во что бы то ни стало удержать все это. Из последних сил сжимаю пальцы в кулак. "Не сжи-мать", - приказал далекий женский голос. Я разжала пальцы. В отдалении, в конце бесконечного коридора в последний раз мелькнул мой силуэт и исчез. "Ее звали Лариса", подумала я отчужденно и равнодушно. Мне больше не хотелось ни бороться, ни цепляться. Вселенский гул прекратился. Наступила ПОЛНАЯ ТИШИНА. Вернее, возникло то, что плохо поддается описанию - белый квадрат тишины, пустоты, АБСОЛЮТНОГО ПОКОЯ. Я нахожусь внутри этого квадрата, медленно раскачиваясь на чем-то подвешенном в воздухе. Блаженство - вот единственно возможное слово.
И вдруг слева от меня стук. Поворачиваю голову и вижу женщину, которая мне кивает и куда-то манит. "Лариса", - зовет она. Как? Неужели снова? Неужели еще не все? Отчаяние, тоска, обида - полная сумятица чувств.
Я очнулась в палате.
Несколько лет спустя мне в руки попала книга Моуди "Жизнь после жизни", в которой описывается опыт тех, кто в стоянии клинической смерти или под наркозом пережил нечто подобное. Насколько мне известно, окончательного объяснения этому явлению не нашли. Но для меня здесь важно другое: я испытала ПОЛНОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ СЕБЯ, то есть то, о чем всегда мечтала. Да нет, даже и не мечтала, зная, что это невозможно. Наверное, пережитое мной называется сатори на языке дзен-буддистов, но я не люблю определений. Тем более, когда речь идет о вещах, которые боятся слов.
Много лет я не решалась рассказать о своем странном опыте. Да и сейчас постоянно ловлю себя на мысли: правильно ли делаю, пытаясь написать об этом? Не разумнее ли следовать завету "молчи, скрывайся и таи ..." Но для меня СЛОВО - единственная возможность изжить то, что гнетет или переполняет душу. "Мы только с голоса поймем, что там царапалось, боролось ..."2
ОСВОБОДИТЬСЯ ОТ СЕБЯ. Это желание возникло давным-давно, когда я, нелепая отроковица, безнадежно выросшая из всех своих кофт и платьев, мучительно боялась играть на отчетных концертах в музыкальной школе и с восхищенной завистью смотрела, как красавица Жанна, племянница моей учительницы музыки, спокойно выходит на сцену, неторопливо устраивается на стуле и после секундной паузы опускает руки на клавиатуру. Легко и уверенно справившись со своей программой, она раскланивалась и не спеша уходила.
Со мной все было иначе. Перед каждым выступлением моя бедная учительница затаскивала меня в свободный класс и заставляла проигрывать самые трудные места. "У тебя все хорошо, слышишь, все хорошо", - твердила она, обнимая меня за плечи. Я верила, но стоило мне выйти на сцену и посмотреть в зал, как понимала - конец. Руки превращались в ледышки, ноги дрожали, лицо горело, под ложечкой сосало. Нет, я не из породы победителей. Я из тех, кто на экзамене вытягивает единственный невыученный билет.
Но зато в своем предсонном воображении я творила чудеса: делала ласточку на брусьях, с волшебной легкостью скользила на коньках, летела с высоченной горы на лыжах, да и ходила не своей обычной, косолапой, а легкой, как у Ритки Крюковой, походкой. И не в латанной-перелатанной с истертыми рукавами форме, а в новенькой, с иголочки, как у Ирки Шаровой. Но главное, я потрясающе секла по всем ненавистным предметам: математике, физике и, особенно, химии, поражая умницу Элку Кикинзон, в которую была безнадежно влюблена. В ту пору я вела двойную жизнь. Одну - обычную, а в другой становилась царицей Ларисой, которая почему-то не сидела на троне, а возлежала на богато убранном ложе, раздавая поручения и приказы. Власть ее была безгранична, а ум, красота и щедрость славились во всем королевстве. Иногда она совершала такие благородные поступки, что слезы умиления выступали у меня на глазах.
Шло время. Я кончила институт и жила вполне взрослой жизнью. Но проблемы остались и даже обострились. Во мне постоянно боролись два противоположных желания: одно - от себя освободиться, другое - быть самой собой. В то время я начала писать стихи, в которых, конечно же, отразилось все, что со мной, а вернее, во мне происходило.
От привычного мне отдохнуть бы обличья,
И примерить чужую судьбу и величье,
И примерить чужую тоску и удачу,
И вздыхать, и ступать, и смеяться иначе,
Но, боюсь, кто-нибудь для потехи ли сдуру
Вдруг возьмет и сожжет мою прежнюю шкуру.
Впрочем, здесь, наверное, нет противоречия. ИЗБАВИТЬСЯ ОТ СЕБЯ НЕВОЗМОЖНО БЕЗ ПОГРУЖЕНИЯ В СОБСТВЕННУЮ ДУШУ. Поэзия - крайняя форма такого погружения, постоянное взаимодействие со своим "Я". Все, от чего хочется бежать подальше, становится материалом, сырьем, глиной.
Дело зашло за порог болевой.
Вот и свидетельство боли живой:
Десять попарно рифмованных строчек
С нужным количеством пауз и точек.
Эти рифмованные строчки и есть, - пусть временное, пусть неполное, но ОСВОБОЖДЕНИЕ. Получается парадокс: чтоб выйти из себя, взглянуть на себя со стороны нужно добраться до самой глубины, "повернуть глаза зрачками в душу". А там столько всего: недовольство собой, разочарование, боль, боязнь утрат, страх за близких - и не перечислить.
Страх за близких, как и многое другое, родом из детства, когда, провожая дедушку на остановку и почему-то боясь, что ему прищемит ногу, я делала абсурдную вещь - уходила до появления автобуса или трамвая. Меня гнала тайная вера, что если не буду смотреть, дурного не случится. Она жива и сегодня, сорок лет спустя.
Пока не настигнет последнее лихо,
Исчезнуть совсем, по возможности тихо,
С орбиты земной, вероломной орбиты,
Покуда мы намертво к ней не прибиты.
Хоть на время ВЫЙТИ ИЗ СУДЬБЫ, взять тайм-аут, потерять чувствительность - вот постоянное и неосуществимое желание.
Как-то в ответ на полушутливую реплику Арсения Тарковского - "Ох, как я устал. Жить устал. Обмениваться, дышать" - я воскликнула: "В самом деле, неужели нет иной формы существования, кроме жизни?" Арсений Александрович рассмеялся. Я тоже. Однако, всю жизнь задаю себе этот абсурдный вопрос.
Безумец, что затеял?
Затеял жить на свете.
И кто тебе навеял
Блажные мысли эти?
Затея невозможна.
Почти невыполнима.
Любая веха ложна,
Любая данность мнима.
Скажи, тебе ли впору
Раздуть под ливнем пламень,
И на крутую гору
Вкатить Сизифов камень,
Того, кто всех дороже,
Оплакивать на тризне?
И ты воскликнул: Что же
Бывает кроме жизни?"
Нет иной формы существования. Но есть отвращение к тупиковым обстоятельствам, бунт против них. Я никогда не пыталась своевольничать, вмешиваться в естественный ход событий по каким-то чисто внешним соображениям. Но когда в 82-ом году КГБ пытался выслать нашу семью за пределы страны, я, сперва испытав шок, отчаяние, ужас, позже поймала себя на мысли: "А вдруг это ТОТ САМЫЙ ШАНС, редкая возможность катапультироваться из прежней жизни в какую-то новую, иную, неведомую? Я бы никогда не сделала этого по своей воле, но раз всё решили за нас, надо ли сопротивляться?"
В те катастрофические дни друзья, желая меня развлечь, пригласили на встречу с Евг. Бор. Пастернаком. Развлечения не получилось. Я слушала стихи Бориса Пастернака и рассказ о нем с комом в горле и, не дождавшись конца, ушла. Шла по знакомым улицам и мысленно с ними прощалась. Жизнь вне России, вне Москвы, вне привычной среды, вне дома казалась абсурдом. К счастью, судьбу испытывать не пришлось: нас не выгнали, а лишь припугнули. Но и сейчас, думая о тех временах, вспоминаю тогдашние шальные мысли: "Вот он, случай все начать сызнова, с чистой страницы, прожить две жизни вместо одной. Ведь меняли восточные мудрецы имя и место, чтобы не слишком привязываться к земным вещам, не закоснеть и обновить душу". Хотела бы этому научиться, да вряд ли получится.
Как больно, милая, как странно,
Сроднясь в земле, сплетясь ветвями,
Как больно, милая, как странно
Раздваиваться под пилой.
Не зарастет на сердце рана
Прольется чистыми слезами,
Не зарастет на сердце рана
Прольется пламенной смолой ...
Эти, теперь знаменитые, стихи Александра Кочеткова, я впервые прочла в начале 60-х и запомнила на всю жизнь. Это и МОЙ плач, МОИ причитания.
Я не умею легко расставаться и лишь под наркозом мои пальцы могут подчиниться команде "НЕ СЖИМАТЬ". Боюсь ломки, страшусь потерь, ненавижу прощаться. Завидую тем, у кого все получается просто. Находясь в Штатах, то и дело ловила себя на мысли, что хочу стать "энергичным, щеткой вымытым, / Вовсе роком не отмеченным / Первым встречным-поперечным / Все равно, какое имя там".3 Ну хотя бы вон той молодой, красивой жительницей Манхэттена. Неужели и с нее тот же спрос, что с нас, живущих в России? Рассуждая так, я скорее всего попадала пальцем в небо, принимая манеру поведения за сущность, но все равно завидовала ее уверенной походке, раскованности, жизнерадостности (пусть даже напускной). И казалось мне, что живя в России, подчиняешься каким-то особым в метафизическом смысле законам, непрерывно за все расплачиваясь. Будто недреманое око неустанно бдит, чтоб тебе не перепало каких-то неучтенных, неоплаченных по самым крупным счетам даров. Хотелось бы и мне для разнообразия пожить в мире, где действуют иные, более умопостигаемые законы, где здравый смысл, энергия, профессионализм, здоровье есть непременная гарантия успеха, а успех - кредо жизни.
Впрочем, у меня никогда не было иллюзий относительно пересадки на чужую почву и врастания в чужую жизнь. Единственно, что было, это еретическая мысль: "А вдруг, а что если, вот бы ...". "Я бы жизнь просвистел скворцом / Заел ореховым пирогом, / Да видно нельзя никак".4 Знаю, что нельзя, но так и тянет поиграть идеей катапультирования из своего пространства в какое-то иное, в котором наконец-то можно будет вздохнуть с облегчением. Наверное, это продолжение давней игры в царицу Ларису, когда любой сюжет непременно заканчивался счастливой развязкой.
Предчувствуя близость последних минут,
Те двое со страхом друг к другу прильнут.
И кончится драма. Погаснет экран,
Героям сердечных не вылечить ран.
И новая драма из многих частей
Других поместит в эпицентр страстей,
И нового дня освещенный квадрат
Потребует новых душевных затрат,
Прикажет, чтоб кто-нибудь дни напролет
Все бился и бился, как рыба об лед,
На веру приняв, что иначе нельзя ...
Куда ж ты, по наледи тонкой скользя,
Куда, не испив этой чаши до дна,
По наледи тонкой уходишь одна,
Уходишь, кому-то шепнув на ходу:
"Иное написано мне на роду?"
Стремление выпрыгнуть из себя химерично. Но не оно ли помогает не зацикливаться на второстепенном, не оно ли не дает превратиться в хроника, живущего среди тяжелых запахов давних страхов, обид, неудач, недугов, чего-то свалявшегося, лежалого, затхлого? Не оно ли позволяет сохранить ту свежесть восприятия, которая бывает лишь в детстве, когда первого снега ждешь с таким нетерпением, что тащишь на прогулку санки, едва на землю упадут две снежинки; когда в майские праздники выбегаешь во двор в носочках и, дрожа от озноба и восторга, доказываешь всем и себе, что уже лето; когда новую книгу сперва нюхаешь (Боже, как пахнет свежая типографская краска!), а уж потом читаешь.
Между тем временем и сегодняшним днем - целая жизнь. Но не детская ли жажда полного обновления заставляет писать:
День голубой, голубей голубого,
Всё претерпев, начинаем ab ovo,
Пляшем от печки, танцуем с азов,
Мир ослепителен, день бирюзов ...
"Да будет жизнь моя проточной"! Пусть временами течение становится турбулентным, лишь бы не прерывалось. Да и как ему быть иным, если в душе борются такие разные чувства, как потребность в стабильности и желание сменить русло, боязнь ломки и жажда вырваться из заданного контекста.
Хорошо быть беглой гласной
И, утратив облик ясный,
Неприсутствием блеснуть,
И, контекст покинув властный,
В нетях сладостных соснуть.
Хорошо бы в мире яром
Обладать чудесным даром
Беглой "Е" (ловец-ловца):
Постояла под ударом
И исчезла из словца.
Нет, это не программа действий. Это лишь чаяние, попытка заклясть, заговорить судьбу.
От себя не уйти ... Так ли это? А может быть мы только и делаем, что от себя уходим? От себя позавчерашних, вчерашних, сегодняшних. "Как все меняется и как я сам меняюсь! Лишь именем одним я называюсь ..."5 Это и есть единственный доступный нам ВЫХОД ИЗ СЕБЯ. От нас требуется лишь одно - не завалить его чем-то громоздким и лишним, НЕ МЕШАТЬ ВЫХОДУ. И еще - сохранить легкое дыхание.
Легкой поступью, с легкой душой,
С легким сердцем. Поверь, непременно
Надо легкость вводить внутривенно:
Полегчает от дозы большой.
И однажды всему вопреки
Встрепенешься, вздохнешь с облегченьем
И взлетишь. Дорожи приключеньем
И летай с чьей-то легкой руки.
5. Остров радости
Посвящается
Людмиле Николаевне Алексеевой
Эта гимнастическая система подобна танцу. А ещё можно сказать, что она - своеобразный театр. Театр одного актёра. И этим актёром может стать каждый, потому что речь идёт о театре для себя, который не предполагает зрителя. То есть, пожалуйста, приходите и смотрите. Никто не запрещает. Но главным в этом процессе является не человек смотрящий, а человек играющий, танцующий, бегающий, прыгающий. Человек радующийся. И подарила ему эту радость Людмила Николаевна Алексеева (1890-1964) Она создатель системы, которая сегодня так и называется - алексеевская гимнастика.
Людмила Алексеева родилась в Одессе. Отец её был военным инженером, мать - дочь декабриста М.А. Бодиско - педагогом. В начале 20-го века семья переехала в Зарайск, где Алексеева закончила гимназию с золотой медалью. В Зарайске она познакомилась с семейством Голубкиных. Сёстры Голубкины часто устраивали любительские спектакли, в которых принимала участие юная Алексеева, а знаменитый скульптор Анна Голубкина, заметив склонность девочки к движению, посоветовала ей пойти в известную в те годы в Москве Школу пластики Э.И. Книппер-Рабенек - последовательницы Айседоры Дункан. Школа много выступала как в России, так и за рубежом. Гастролировала в Лондоне, Берлине, Мюнхене, Нюрнберге, Будапеште. Танцуя у Рабенек, Алексеева одновременно училась на Высших женских курсах историко-философского факультета. В 1912 году она попала в самую гущу интеллектуальной и культурной жизни, которая била ключом в Доме Песни М.А. Олениной д'Альгейм. Тон там задавали сама Мария Алексеевна и её муж француз Пьер д'Альгейм - литератор, философ, поэт. Благодаря Дому Песни Алексеева впервые попала в Париж, увидела в Лувре скульптуру Ники, а в театре Champs Elysees - балеты Дягилева и танцы Нижинского. Вернувшись в 13-ом году из Парижа в Москву, Алексеева "пустилась в свободное плавание" - создала собственную студию гармонической гимнастики и начала сочинять этюды движения.
В те годы в Москве существовало множество разных школ и классов пластики. На улицах часто можно было увидеть спешащих на занятия девушек с чемоданчиками, в которых они несли специальную гимнастическую форму. Их называли "пластички". На состоявшейся прошлой весной в филиале Бахрушинского Театрального музея выставке "Человек Пластический" (она, - к сожалению, не в полном объёме, - перекочевала к нам из Италии) можно было увидеть интереснейшие рисунки и фотографии, посвящённые свободному танцу, который был невероятно популярен в начале столетия. Среди прочих экспонатов были и многочисленные фотографии знаменитого в те годы танцовщика Румнева, одно время посещавшего студию Алексеевой (когда-то у неё занимались и мужчины), а также самой Алексеевой и её студиек.
Начало века - эпоха славы Айседоры Дункан, время, когда много говорили и писали о физическом вырождении человечества, о запущенности тела, время создания новой гимнастической школы, когда теоретики гармонической гимнастики Дельсарт, Далькроз, Демени ратовали за сближение движения с музыкой, с искусством, время увлечения свободным, естественным, раскованным движением. Не механистическим, не снарядовым, характерным для немецкой и шведской гимнастики, не стеснённым жёсткими нормами, как в балете, но таким, которое доступно каждому и в котором нуждается не только тело, но и душа. А это возможно только при полном слиянии с музыкой, когда музыка диктует единственно возможный жест. Об этом писал Максимилиан Волошин в статье, посвящённой танцу (он имел в виду студию Рабенек, но его слова можно полностью отнести к одной из "звёзд" этой студии Алексеевой и её этюдам): "Музыка есть в буквальном смысле слова память нашего тела об истории творения. Поэтому каждый музыкальный такт точно соответствует какому-то жесту, где-то в памяти нашего тела сохранившемуся. Идеальный танец создаётся тогда, когда всё наше тело станет звучащим музыкальным инструментом и на каждый звук, как его резонанс, будет рождаться жест". Именно это и происходит в студии Алексеевой: каждый звук рождает жест - простой, естественный и, кажется, единственно возможный. В зале звучит самая разная музыка, начиная с Баха, Шумана, Брамса и кончая этюдами Черни, фокстротами и народными мелодиями. Урок чётко структурирован. Каждый этюд выполняет определённую гимнастическую задачу, но, двигаясь, мы не думаем ни о нагрузке, ни о мышцах, а просто живём в музыке, испытывая радость от самого процесса.
Создавая свою систему, Алексеева черпала из многих источников, но основным и неиссякаемым источником оставалась античность время наивысшего расцвета духовной и телесной культуры. Алексеева создала более трёхсот этюдов. В набросках к своей так и недописанной книге она приводит слова Овидия: "Если у тебя есть голос - пой. Если у тебя мягкие руки - танцуй". Ненапряжённое тело, плавность, слитность и непрерывность линии, античная стойка, являющаяся исходной позицией для многих этюдов вот основные признаки этой на удивление цельной, абсолютно лишённой эклектичности, чётко разработанной системы. За часовой урок нас как бы демонтируют, чтобы потом собрать из более гибких и послушных частей. Каждый этюд - это законченная пьеса, имеющая свою логику, своё развитие, свой сюжет и характер. Уроки Алексеевой - это и гимнастика, и игра, и соборное действо. Она добилась того, чего хотела: её студия превратилась в "остров радости". Что бы ни происходило вокруг (а вокруг, как известно, много чего происходило с 13-го года по 64-ый - год её смерти), в зале, арендованном для занятий, несчастных не было. Во всяком случае, до конца урока, а может, и немного после - пока не пройдёт та эйфория, которую испытывает посвящённый. А посвящённым может быть каждый, независимо от возраста, координированности и таланта. Система Алексеевой демократична и рассчитана именно на тех, кто любит движение, но не пригоден для профессионального спорта. Чтобы оценить её систему требуется одно - уровень культуры и интеллекта, достаточный для того, чтобы почувствовать благородство и красоту рисунка. В студии алексеевской гимнастики жизнь не откладывается на потом, а происходит ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС. Даже новички, впервые осознавшие, что у них есть руки и ноги, с которыми не так-то просто совладать, испытывают на занятиях радость.
Алексеева не признавала ни разрядов, ни зачётов, ни соревнований. Что хорошо для большого спорта, то абсолютно противопоказано, когда речь идёт о занятиях для себя. Совершенствуй своё движение, слушай музыку, вспоминай то, что было дано тебе природой, и делай это, без натуги и боязни от кого-то отстать, без оглядки на других - абсолютно бескорыстно - вот основной принцип алексеевской системы, которая долгое время оставалась "полупризнанной, как ересь". Много лет стучалась Алексеева в двери официального спорта, пытаясь доказать необходимость гимнастики, доступной всем. Долго пыталась объяснить как нужна такая гимнастика женщинам и детям. Не слышали. Хуже того - над системой издевались, считая её буржуазной и декадентской. "Нельзя насыщать лирический этюд жестами беспомощности и тоски...", - писали в одной из рецензий на выступление алексеевской студии в Колонном зале по случаю Международного женского дня, - "...ей не вырваться из этого плена, пока в основу этюда не будут положены чувства и переживания нового человека, передовой советской женщины...". Когда читаешь недавно изданные учениками и последователями дневники Алексеевой, её статьи, записи (книга называется "Двигаться и думать"), то ещё раз с горечью убеждаешься, что нет пророка в своём отечестве. В годы парадов, маршей, спортивных призов и побед гимнастика Алексеевой казалась нелепым реликтом, анахронизмом, родимым пятном навеки исчезнувшего буржуазного прошлого. Полунищее существование (она жила в коммунальной квартире в отгороженной досками части девятиметровой комнаты какой простор для адепта свободного танца!), бродячая жизнь студии, вечный страх остаться без крыши над головой - вот постоянный лейтмотив её дневниковых записей. И даже обретя в 34-ом году статус студии при Доме учёных (что произошло благодаря стараниям тогдашнего директора Дома учёных, жены Горького М.Ф. Андреевой), Алексеева, не имея в Доме постоянного помещения, всё равно вынуждена была скитаться. Тем не менее именно в эти годы она создала один из своих шедевров - миниатюру "Интермеццо" на музыку Шумана, посвятив её В.Ф. Комиссаржевской, которой восхищалась всю жизнь. В 1940 году она готовила для Театра-оперы И.С. Козловского большую постановку - пантомимические сцены к опере Глюка "Орфей" (у Алексеевой всегда была, так называемая, специальная группа, где она разучивала с наиболее одарёнными ученицами этюды повышенной трудности, которые иногда показывала на сцене). Постановка не была осуществлена из-за войны. Последнее, что она сочинила - это посвящённый 400-летию Микеланджело этюд на музыку Баха.
Невероятно повезло тем, кто попал на занятия к Алексеевой в раннем детстве. За свою жизнь Людмила Николаевна воспитала не одно поколение детей. Сейчас в Москве существуют группы, где преподают её "дети и внуки". Много лет подряд выезжала она в Евпаторию, где работала в детском туберкулёзном диспансере с лежачими больными. Я видела фотографию, где прикованные к постели дети пытаются приподняться и повторить жест Алексеевой. А жест её - воздетые к небу руки - настолько выразителен, что не повторить его невозможно. Алексеева была из тех, за кем идут. Она была сильной личностью и яркой индивидуальностью. Даже голос её обладал гипнотической силой. Она называла себя "режиссёром радости, режиссёром жизни", и была таковым для очень и очень многих. Её школа - больше, чем просто гимнастика. Это мировосприятие, это судьба. Наверное, именно поэтому её студия выжила. Выжила несмотря и вопреки.
Алексеева умерла в ноябре 64-го года. Будучи неизлечимо больной, она, отказываясь от помощи, поднималась на пятый этаж школы на Цветном бульваре, входила в зал и, полулёжа, вела занятия, давая команды всё тем же сильным, повелительным голосом.
В 1965 году в английском журнале "Dancing Times" и в американском "Dance Scope" появились сообщения о её смерти. В России же ни звука.
2001
6. Речные маршруты
Счастье - это глухая, ночная река,
По которой плывём мы, пока не утонем,
На обманчивый свет огонька, светляка...
Г. Иванов
Мы забываем, что влюблённость
не просто поворот лица,
а под купавами бездонность,
ночная паника пловца.
В. Набоков
Если верить поэтам, счастье (а влюблённость - один из его синонимов) - это река. Глухая, бездонная, ночная. Ночная - так как именно ночью особенно ярок обманчивый свет, на который плывём.
Но почему же влюблённость вызывает панику? Потому, наверное, что любовь - это яркая вспышка, жар у самого лица, из-за которых нарушается привычный ритм, сбивается дыхание, движения становятся судорожными и беспорядочными, что вовсе не помогает держаться на плаву. Отсюда и паника. Но, к сожалению или к счастью, этот сбой длится одно мгновение. Свет гаснет, и становится темней, чем прежде. Наступает такая темнота, в которой еще не скоро начинаешь различать хоть что-нибудь светлое. Вот почему СЧАСТЬЕ имеет ещё один синоним - "ледяное, волшебное слово: ТОСКА". Между счастьем и тоской, тоской и любовью - такой ничтожный зазор, что даже запятую негде поставить и впору прочесть все три слова как одно.
Когда гаснет свет, и обступает тьма, всё прожитое повисает камнем на шее, пытаясь утянуть вниз, на дно. Хотя опять-таки, если верить поэтам, река, по которой плывём, - бездонна. Выходит, что не только огни обманчивы, но и дно - мираж, и путь на дно бесконечен.
Впрочем, "не верь, не верь поэту, дева". Он то и дело противоречит сам себе: то называет реку ночной и бездонной, то рисует более светлую картинку:
Голубая речка
Предлагает мне
Тёплое местечко
На холодном дне.
Г. Иванов
Так или иначе, но кроме двух уже упомянутых направлений вперёд к туманным огням и вниз на дно, если таковое имеется - существует третье: путь назад, в прошлое. Путь этот (который проходим только мысленно) - заманчив, потому что всегда есть на что оглянуться, и обманчив, потому, что "Не возвращаемся назад. / Нам только мнится, что вернулись...". Наши воспоминания - лишь фантазии на тему прошлого и мало соответствуют тому, что происходило на самом деле. Хотя что такое НА САМОМ ДЕЛЕ и существует ли что-нибудь кроме наших представлений и фантазий? Вопрос этот до того банален, что за него надо наказывать также беспощадно, как за рассказанный прилюдно старый анекдот. Но что делать, если наша жизнь в основном состоит из банальностей. Бояться их, всё равно что не жить.
Итак, вперёд, к новым миражам! Назад, к старым! Да здравствует река - глухая, ночная, голубая - любая, по которой плывём, плыли и будем плыть, пока не утонем.
И всё же, что заставляет нас оглядываться? Неужели огни отсветившие привлекательнее мерцающих вдали? Не привлекательнее, а милее. "Что пройдёт, то будет мило". Почти век спустя Александру Сергеевичу вторили другие:
Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдёт как с белых яблонь дым...
С. Есенин
Не жди, не уповай, не верь.
Всё то же будет, что теперь.
Вл. Ходасевич
Ох уж, эта лукавая многажды повторенная частица "НЕ", настойчиво отрицающая отрицание. "Жалею, зову, плачу, - слышит читатель, жди, уповай, верь."
Ты плачешь в зимней темени
О том, что жизнь проходит,
А мне не жалко времени
Пускай оно уходит...
Вл. Соколов
Жалко, жалко, остановись, мгновенье, не уходи, постой!
В моём детстве был такой странный обычай: стоило кому-нибудь из ребят произнести слово "жалко", как тут же какой-нибудь ехидный детский голосок скороговоркой парировал: "Жалко у пчёлки, а пчёлка в лесу." Так у меня и связались на всю жизнь слова "жаль, жалко" с чем-то, жалящим в самую душу.
Мне жалко юности вчерашней
И обстановки той домашней...
М. Рихтерман
- прямо, без обиняков произнёс молодой смертельно больной поэт, проведший последние несколько лет своей жизни в больничных стенах. Он обошёлся без лукавого "не", подсознательно следуя принципу, сформулированному автором мудрой книги "Голос из хора": "Я буду говорить прямо, потому что жизнь коротка."
Жизнь коротка, а река жизни бесконечна. Её не переплыть, из неё не выбраться, в неё лишь можно уйти с головой.
Хотя иногда кажется, что существует ещё одна возможность: ВОЗМОЖНОСТЬ ВЫРВАТЬСЯ ИЗ ПОТОКА, ВЗМЫТЬ НАД НИМ, ВЗГЛЯНУТЬ НА НЕГО СВЕРХУ. На это, по-моему, был способен тот, кто написал о своём герое: "Он, например, ходил не как все: ступая, особенно приподнимался на упругой подошве: ступит и взлетит, точно на каждом шагу была возможность разглядеть нечто незаурядное поверх заурядных голов." Набоков. Хоть он и плыл подобно каждому из нас по ночной глухой реке жизни, (а значит, знал и отчаяние, и усталость), но плыл не как все: проплывёт и взлетит. Как ему это удавалось? Трудно сказать. Возможно, он изобрёл свой особый стиль плавания, эдакий набоковский баттерфляй, позволяющий, сделав мощный рывок, зависать над рекой. Может быть, он силой своего воображения умел создавать ему одному ведомые острова, чтоб, выбравшись на них, наблюдать за плывущими в потоке. Так или иначе, но он был не столько увлекаем рекой, сколько увлечён ею, не столько поглощаем, сколько поглощён, захвачен её мощным течением, зигзагами и водоворотами. И не как пожизненный пленник реки, а как участник и соучастник её безумных и опасных игр. А, возможно, и как демиург, пробующий влиять на её течение и русло.
"Тщетные эксперименты, вызывающие лёгкое головокруженье, непривычное смещение пространства...", - признаётся он. "Человек никогда не будет властителем времени - но как заманчиво хотя бы замедлить его ход, чтобы не спеша изучить этот тающий оттенок, этот уходящий луч, эту тень, чей ускользающий бархат недоступен нашему осязанью."
"Тщетные эксперименты", - говорит он, буквой и духом своих вещей утверждая обратное.
"Я хочу выйти из моего времени...", - пишет он. И выходит, осязая "снег прошлого" и капли ещё не пролившегося дождя. Выходит сам и выводит нас.
Нет, он не сверхчеловек, иначе бы он ничего не знал о ночной панике пловца. Иначе бы он никогда не написал следующего: "Моя жизнь - сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький безумный мгновенный привет."
Он - не сверхчеловек. Он смертен, но почему-то кажется, что он не захлебнулся в реке жизни, а взмыл над ней, следуя пушкинскому:
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.
1997
7. Время с вечностью сверьте
Чувство времени немыслимо без чувства вечности. Самая мрачная эпоха та, сквозь которую не просвечивает вечность. Живущие в такую эпоху страдают множеством разнообразных маний и фобий. Чтобы чувствовать время, недостаточно держать руку на его пульсе. Надо еще слышать дыхание вечности. Без этого не откроется истинный масштаб происходящего. Жить вне времени так же невозможно, как жить только в нем. Хочется возразить Мандельштаму, написавшему:
И Батюшкова мне противна спесь:
Который час его спросили здесь,
А он ответил любопытным: вечность!
Уж если на то пошло, спесивы те, кто, боясь отстать от времени, не слышат как "вечность бьет на каменных часах" 1 .
Вторжение вечности в каждодневную жизнь вовсе не сродни приходу Командора с его каменным смертельным рукопожатием. Напротив, прикосновение вечности к чему бы то ни было, ее отблеск на вещах обыденных и привычных веселит душу, меняя акценты, оттенки, тона, объем, форму. "Недостижимое, как это близко..." 2 , и как необходимо постоянно чувствовать его присутствие. Все эти "ДО" и "ПОСЛЕ" нашей эры напоминают постоянно распахнутые окна и двери, в которые врываются сквозняки, бесцеремонно теребя, а то и срывая с места все, что мы полагали неприкосновенным. Всегда ли нам это нравится? Вряд ли. Но... "ничего не поделаешь - вечность..." 3 . От вечности невозможно забаррикадироваться. Как ни обустраивай свое земное жилище, сколько ни законопачивай все дыры и щели, откуда-то непременно тянет нездешним холодком. Впрочем, все зависит от восприятия: кто-то способен видеть лишь потолок и стены, а кто-то - "над бедной землей, неземное сиянье" 4 .
Но разве вечность - сияние, движение, поток воздуха, ветер? Разве это не мертвая вода, гасящая любое пламя? Как знать? Мнится мне, что вечность - выход за пределы сущего, зримого, отмеренного судьбой. "Нас ждет не смерть, а новая среда" 5 . Во всяком случае, прислушиваясь к ее дыханию, понимаешь, что не с тебя началось и не тобой завершится. А значит, ты - в потоке.
Немногие для вечности живут,
Но если ты мгновенным озабочен
Твой жребий страшен и твой дом непрочен!
О. Мандельштам
Но и "озабоченный мгновенным", сам того не сознавая, пребывает в движении, в полете. Мгновение - это мельчайшая, притом летучая частица вечности, которая уносит и нас на своих незримых крыльях.
Где ты тут, в пространстве белом?
Всех нас временем смывает,
Даже тех, кто занят делом
Кровлю прочную свивает.
И бесшумно переходит
Всяк в иное измеренье,
Как бесшумно происходит
Тихой влаги испаренье,
Слух не тронув самый чуткий...
..........................................................
Где ты, в снах своих и бденье?...
Где мы все? Наш единственный адрес - против неба на земле. Против мнимой тверди небесной - на медленно вращающейся и вот-вот готовой уйти из-под ног тверди земной. "Здесь на небесной тверди, слышать музыку Верди?", - написал когда-то Маяковский. Тот самый Маяковский, который позднее "во весь голос" заявил:
Я, ассенизатор
и водовоз,
революцией
мобилизованный и призванный...
Но глашатай великой эпохи, эпохи, дерзнувшей упразднить вечность, заменив ее светлым будущем ("я к вам приду в коммунистическое далеко"), все равно оставался поэтом, а значит не мог не общаться с самой что ни на есть допотопной вечностью:
Ты посмотри, какая в мире тишь!
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
Векам, истории и мирозданью...
Обращаться к вечности можно по-разному. Можно - через голову времени. При этом стихи, лишенные земных примет, нередко кажутся бестелесными и бескровными:
Голос вещий не обманет.
Верь, проходит тень,
Не скорби же: скоро встанет
Новый вечный день.
Вл. Соловьев
Впрочем, есть поэты, которым виртуозно удавалось подобное общение:
Сияет соловьями ночь,
И звезды, как снежинки, тают,
И души - им нельзя помочь
Со стоном улетают прочь
Со стоном в вечность улетают.
Г. Иванов
Но бывает и так: в стихах - сплошные детали, подробности, бытовые мелочи, но все они настолько легки, стремительны, мимолетны, что ощущаешь ветер, который их уносит, и чувствуешь, как "нездешняя прохлада / Уже бежит по волосам" 6 .
Светает. Осень, серость, старость, муть.
Горшки и бритвы, щетки, папильотки.
И жизнь прошла, успела промелькнуть,
Как ночь под стук обшарпанной пролетки.
Б. Пастернак
Самое тяжкое - это беспросветный текст, плотная словесная ткань которого не пропускает ничего живого, а тем более, нездешнего. Такой текст вызывает удушье, клаустрофобию и страстное желание последовать за душами, которые "со стоном улетают прочь, со стоном в вечность улетают."
1997
8. Несовпадение
Несовместимость неба и земли есть условие нашего существования. Мы живем в промежутке, возникшем благодаря их неслиянности. А светлая даль, где наконец-то все сходится, есть та морковка, которую вечность не устает держать перед нами: шажок, еще шажок, не сошлось, так сойдется, не нашлось, так найдется, не сегодня так завтра. И так до конца, до точки. Но не до той, желанной, где все сходится, а до мертвой, за которой нет ничего. Несоединимость земного и небесного - модель нашего внутреннего устройства. Вечный зазор между желаемым и возможным, замыслом и воплощением порождает настойчивые попытки его упразднить. И хотя сизифову камню никогда не бывать на вершине горы, а Вавилонская башня никогда не коснется неба, недосягаемые высоты кружат голову, томят душу, лишают покоя, заставляя творить миры, где любой разлад устраним и гармония торжествует. Тоника в музыке, симметрия в архитектуре, соразмерность и красота линий в скульптуре - вот компенсация за пожизненную раздвоенность. На картинах старых мастеров небожители то и дело спускаются на грешную землю, чтобы выручить попавшего в беду землянина. Пронзенный множеством стрел Святой Себастьян принимает муки на безмятежном фоне тихих гор и мирных облаков. Даже "Страшный суд" Микеланджело или его "Пьета" настолько совершенны композиционно, скульптурно - всяко, что вызывают не ужас, а восторг. Небеса недосягаемы? Но Бах пишет музыку, которая продиктована небесами, и к ним взмывает. А в одном из самых трагических произведений Бетховена звучит пленительная музыкальная фраза, на которую замечательно ложатся слова: "Синь небес".
Равновесие торжествует - если не в тематике, то в цвете; не в цвете, то в композиции; не в композиции, то в пропорциях тел, в позе, в выражении лица. Попытка устранить зазор, соединить несоединимое - вот доминанта искусства. Но так ли это сегодня? Что движет нынешним художником? Похоже, он настолько устал преодолевать и стремиться, что сломался. Ломаные линии его картин не знают и знать не хотят друг о друге, упиваясь собственным одиночеством и изломом. В музыке побеждают диссонанс и разъятость. Диссонансна даже тоника. А мелодия если и возникает, то оказывается очередным наваждением, иллюзией, приманкой и, околдовав, обольстив, рассыпается, расползается, звук начинает плыть, как бывает, когда падает напряжение в проводах или садятся батарейки.
Мир
Становится ломок и суховат.
Миф
О вечной жизни не стоит гроша.
Осень
Упирается в плаху.
Мир
Хрустит под ногами, вяло крошась.
Время
Отмирает по плану.
Это голос современного поэта. И до чего же он не похож на торжественный голос времен минувших.
Ржавеет золото и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти все готово.
Всего прочнее на земле - печаль
И долговечней - царственное слово.
"Царственное слово" - какой анахронизм! Нет нынче веры в долговечность чего бы то ни было. Тем более слова. Наступила эпоха неочарованного странника, который не столько озабочен тем, чтобы преодолеть внутренний дискомфорт, сколько тем, чтобы лишний раз подчеркнуть его, получив от этого болезненное удовольствие. Устав от иллюзий, он больше не хочет ни светлых далей, ни горних высей. Похерив вертикаль, он стремится к нарочитому заземлению:
Кто-то выбросил рогожу,
Кто-то выплеснул помои,
На заборе чья-то рожа,
Надпись мелом: "Это Зоя".
Отказавшись от небес, он тащится по земной дороге, выкрикивая нечто отрывистое и маловразумительное:
Там торч и таска
там на приходе
ништяк и тряска,
там дринк на иоде
и джеф на водке,
там леший бродит,
там круче ломки,
когда кидают
из-за коробки...
Это язык тех, кто, впитав с молоком матери всю горечь и весь раздрай времен давних и недавних, не в силах больше говорить всерьез о таинствах и смыслах. Язык тех, кого занимает не преодоление раздвоенности, а умножение картин распада. Язык тех, кто потерял дар речи. Что это вырождение? А может, рождение? Не присутствуем ли мы при родах? Не сопутствуют ли эти корчи, судороги, потуги возникновению новой гармонии, которую не в силах воспринять наши нынешние рецепторы? Воспитанные на иных образцах, мы ждем, что Афродита появится из пены морской. И если она приходит в мир в виде сморщенного, невзрачного, орущего комочка, мы вряд ли способны узнать ее. Несовпадение - программа земной жизни.
Время все расставит по своим местам, но, увы, лишь тогда, когда вымрут непосредственные участники событий. Вечность ответит на все вопросы, но лишь тогда, когда уйдут задавшие их. Жизнь, зачатая в соитии, идет в навеки разомкнутом пространстве в условиях мучительного несовпадения, упразднить которое можно только упразднив самое жизнь.
1996
9. Человек играющий
Как ни сложен мир, в котором мы живем, все же самое сложное поддерживать порядок на вверенной тебе территории - в собственной душе и устранять конфликты, постоянно возникающие на незримой границе между внутренним пространством и внешним. Казалось бы, чего проще: мотайся туда-обратно сколько хочешь. Ан нет. На границе бдят. И этот бдящий - ты сам. То, перекрыв себе ходы внутрь, с маниакальной жадностью заглатываешь внешние впечатления. То, отрезав пути наружу, полностью погружаешься в себя. То легко впускаешь в душу нечто недоброкачественное, то разбазариваешь драгоценное. Ни покоя, ни строя, ни лада. Они, конечно же, были, но давно, в детстве, когда все прозрачно, любые границы.
На внутренней территории идет своя загадочная, невесть кем и чем управляемая жизнь. Здесь своя эпоха, свой отсчет времени, редко совпадающий с тем, что снаружи. Здесь -тишина, а снаружи - грохот; здесь расцвет, а там - распад. И наоборот: там - Ренессанс, а здесь - глухое средневековье; на дворе - распутица, а внутри - заморозки; на дворе сплошные кануны, а твои часы еле ходят. Ты полагал, что они будут идти бесконечно долго, а оказалось, это - одно из заблуждений, на которые так щедра жизнь. Иллюзия - замена счастью и основная жизненная веха. Продвигаясь от рубежа к рубежу, вернее, от миража к миражу, приходишь ... к миражу новому. Да и не к новому, а к старому, мильон раз возникавшему и исчезавшему прежде в других душах. Приходишь туда, где до тебя уже были, оставив многочисленные тому доказательства, которые и радуют (ура, не я один!) и огорчают (увы, не я один!). И все же твоя внутренняя территория тэрра инкогнита, и ты на ней - Адам, которому Господь с удовольствием подыгрывает, даря свежие краски и яркие ощущения. "Первый снег," завороженно твердишь ты. - "Первая ласточка. Первая любовь".
Ты полагал, что твое внутреннее пространство - безгранично, и вдруг обнаруживаешь, что истоптал его вдоль и поперек, исчерпал все источники, заглянул во все закрома. Нет там больше ничего и не предвидится. И даже товарообмен между двумя мирами - внешним и внутренним - невозможен: душа молчит, не принимает. Сколько ни колеси по белу свету, сколько ни открывай дверей с надписью "к себе", "от себя", твоя граница - на замке. Увы тебе. Ты протрезвел раньше, чем кончился пир, выбыл из игры прежде, чем она завершилась. Господь сотворил тебя ЧЕЛОВЕКОМ ИГРАЮЩИМ, заронил в тебя Божью искру, способную любую банальность превратить в откровение, как обыкновенный куст в неопалимую купину. Подарил тебе вдохновение, а ты ... Впрочем, Господь дал, Господь и взял. Кто знает, зачем и почему? Сколько ни строй предположений, все будут напоминать детский стишок, который звучит примерно так: "На свете жил слоненок, а может, поросенок, а может, крокодильчик, а может, и не жил ... "
1996
1 Цитируется по книге М.М.Зощенко "Повесть о разуме". Москва. "Педагогика", 1990. См. Послесловие, стр. 175.
2 О. Мандельштам
3 Г. Иванов
4 О. Мандельштам
5 Н. Заболоцкий
1 О. Мандельштам
2 О. Мандельштам
3 Б. Чичибабин
4 Г. Иванов
5 И. Бродский
6 Вл. Ходасевич