Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книги в моей жизни

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Миллер Генри / Книги в моей жизни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Миллер Генри
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Миллер Генри
Книги в моей жизни

      Генри Миллер
      Книги в моей жизни
      Содержание
      КНИГИ В МОЕЙ ЖИЗНИ
      (перевод Елены Мурашкинцевой)
      предисловие
      I
      они были живы и они говорили со мной
      II
      первые книги
      III
      Блез сандрар
      IV
      райдер хаггард
      V
      жан жионо
      VI
      влияния
      VII
      живые книги
      VIII
      "ДНИ моей жизни"
      IX
      кришнамурти
      X
      долины авраама
      XI
      "история моего сердца"
      XII
      письмо пьеру ледену
      XIII
      чтение в уборной
      XIV
      театр
      приложение I
      (сто книг оказавших на меня
      наибольшее влияние)
      приложение II
      (книги которые я все еще
      намереваюсь прочесть
      Посвящается Лоуренсу Кларку Пауэллу (директору библиотеки Калифорнийского университета Лос-Анджелеса)
      уведомление автора
      ЭТА КНИГА ПОХОЖА НА РЕБЕНКА, РОДИВШЕГОСЯ С физическим изъяном, который ему приходится преодолевать в дальнейшей жизни Книга сначала была отпечатана шрифтом, который многие читатели сочли трудным для глаз, внушительный список из примерно 5 тысяч названий (прочитанных книг) был опущен, чтобы не увеличивать ее стоимость, наконец, она получила плохие отзывы британских критиков.
      К счастью, она пережила все эти неудачи и сейчас стала одной из трех или четырех книг, наиболее любимых моими читателями. Этой книге я отдал много размышлений и сил. Мне хотелось бы добавить к ней второй или третий том, поскольку я охватил лишь малое число обожаемых мною и глубоко повлиявших на меня писателей. Некоторых из тех, чье влияние было самым сильным, я даже не касался.
      В последнее время я стал замечать, что молодые люди все больше и больше склоняются к сочинениям метафизического, оккультного или мистического характера, а также к книгам порнографическим и непристойным. Надеюсь, в моей книге они найдут ключи и намеки, которые обратят их к этим питательным и вечным жанрам литературы.
      Генри Миллер
      избранные цитаты
      "ВСЕ ПРОЧИТАННОЕ МНОЮ КАЖЕТСЯ МНЕ ТЕПЕРЬ НЕ ДОРОЖЕ СОЛОМЫ".
      (Фома Аквинский на смертном одре)
      "Когда художник исчерпал свой материал, когда воображение не рисует картин, когда мысли не задерживаются и книги нагоняют скуку, у него всегда остается выход - просто жить".
      (Ральф Уолдо Эмерсон)
      "Поэту все кажется чудесным, святому все кажется божественным, герою все кажется великим, но душе низкой и грязной все кажется скверным, жалким, уродливым и мерзким".
      (Амьель)
      "Вполне вероятно, что даже в наше время воображение художника способно получить мощный импульс, а его творчество приблизиться к совершенству, если он знает, что за предательство лучшего в себе попадет на виселицу - но приговору суда или без оного..."
      (Генри Адамс)
      "После годичного отпуска (15 сент.49-15 сент.50), по ходу которого я женился, совершил небольшое путешествие в Швейцарию, Люксембург, Голландию, Англию, Бельгию, подлечил глаза, пережил три месяца рентгенотерапии, сменил место жительства, затем вновь устроился в Париже, - мне пришлось, увы, приняться за работу! ...Мало-помалу я начну погружаться в эту вселенную, которая заключает в себе все остальные, словно капля воды с мириадами микробов - чернильная капля, стекающая с пера... Это непостижимо... и мне никак не удается к этому привыкнуть, как не удается и... поверить в это!"
      (Из письма Блеза Сандрара1 от 16 сентября 1950 года)*
      * Миллер цитирует письмо в оригинале на французском языке (прим. перев.)
      предисловие
      КНИГА ЭТА, КОТОРОЙ ПРЕДСТОИТ УВЕЛИЧИТЬСЯ НА несколько томов в течение немногих ближайших лет, имеет целью завершить историю моей жизни. Книги рассматриваются здесь как жизненный опыт. Это не критическое исследование, и здесь нет программы для самообразования.
      Одним из результатов подобного самоанализа - а к нему вполне можно приравнять написание этой книги - стало твердое убеждение, что читать следует не как можно больше, а как можно меньше. Уже при беглом взгляде на Приложение станет ясно, что я прочел отнюдь не так много, как ученый, или книжный червь, или далее "хорошо образованный человек", - тем не менее я, несомненно, прочел в сотни раз больше, чем это было нужно для моего собственного блага. Говорят, лишь каждый пятый американец читает "книги". Но и эти немногие люди читают слишком много. И вряд ли хоть один из них живет полно или мудро.
      Всегда были и будут книги по-настоящему революционные - иными словами, вдохновенные и вдохновляющие. Разумеется, таких книг крайне мало. Счастлив тот, кому за всю жизнь встретится хотя бы горстка. Сверх того, для широкой публики эти книги интереса не представляют. Это сокрытые источники, питающие людей менее талантливых, но умеющих обращаться к человеку с улицы. Большая часть литературы во всех отраслях скомпонована из расхожих идей. Вопрос - на который, увы, нет ответа! - состоит в том, до какой степени было бы полезно сократить несметные запасы этого дешевого корма. Сейчас можно быть уверенным в одном: неграмотные далеко не самые тупые среди нас.
      В поисках знания или мудрости всегда лучше идти прямо к источнику. Источником же служит вовсе не ученый или философ, не мастер, святой или учитель, сама жизнь - непосредственный опыт жизни. То же самое относится к искусству. И здесь мы можем освободиться от "мастеров". Говоря о жизни, я, естественно, имею в виду иную жизнь, радикально отличную от той, что известна нам сегодня. Я имею в виду такую жизнь, о которой Д.Г.Лоуренс2 рассказывает в "Этрусских местах"*. Или когда Генри Адаме рассказывает о Деве, обладавшей верховной властью в Шартре.
      В эту эпоху, свято уверенную в том, что существует короткий путь ко всему, нужно усвоить величайший урок, а именно: самый трудный путь в конце концов оказывается самым легким. Все, что содержится в книгах, все, что кажется таким страшно жизненным и важным, представляет собой, однако, лишь крохотную частицу того, из чего все это вырастает и к чему каждый в силах приобщиться. Вся наша теория обучения построена на абсурдном убеждении, будто мы должны сначала выучиться плавать на земле, прежде чем отважимся нырнуть в воду. К овладению искусством это относится точно так же, как к овладению знаниями. Людей по-прежнему учат творить путем изучения творений других людей и путем создания планов или набросков, которым никогда не суждено осуществиться. Литературному творчеству учат в классных комнатах, а не в толще жизни. Студентам по-прежнему вручают образцы, которые считают пригодными для людей всех темпераментов и любого уровня интеллекта. Ничего удивительного, что наши инженеры куда лучше наших писателей, а наши промышленные эксперты куда лучше, чем наши художники.
      Мои встречи с книгами я рассматриваю почти так же, как встречи с другими жизненными или интеллектуальными явлениями. Встречи эти находятся в связи с другими и обособлению не поддаются. В этом, и только в этом смысле, книги такая же часть жизни, как деревья, звезды или навоз. Я не испытываю к ним почтения per se". И вовсе не считаю писа
      ' Изданы Мартином Секером в Лондоне в 1932 году. См. с. 88-93 (примеч. автора).
      "Самим по себе (лат.).
      телей какой-то особой, привилегированной кастой. Они такие же, как все прочие люди, они реализуют данные им способности точно так же, как любой другой социальный слой, - не лучше и не хуже. И если я порой выступаю в их защиту - как класса, - то лишь потому, что уверен: они никогда не имели - по крайней мере в нашем обществе - заслуженного ими статуса и уважения. В особенности великие писатели, из которых почти всегда делали козлов отпущения.
      Смотреть на себя в качестве читателя, каким я некогда был, означает примерно то же самое, что наблюдать за человеком, прокладывающим свой путь в джунглях. Обитая в самом сердце джунглей, я, по правде сказать, о джунглях узнал очень мало. Но никогда не было у меня такой цели - жить в джунглях напротив, я хотел оказаться от них как можно дальше! Мое твердое убеждение состоит в том, что нет нужды жить в этих книжных джунглях. Жизнь сама похожа на джунгли - вполне реальные и вполне поучительные, если сказать о них самое малое. Но, спросите вы, неужто книги не могут стать помощником и проводником, когда прокладываем мы путь сквозь чудовищные заросли? "Не продвинется далеко, - сказал Наполеон, - тот, кто знает заранее, куда хочет прийти"*.
      В основе моей книги лежит намерение воздать должное тому, что этого заслуживает, хотя я заранее уверен в недостижимости подобной цели. Если уж делать это по-настоящему, мне следовало бы упасть на колени и благословить каждую былинку за то, что она соизволила появиться на свет. Затеять такое пустое дело понудил меня прежде всего тот неоспоримый факт, что мы, как правило, слишком мало знаем о влияниях, сформировавших жизнь и творчество писателя. Критик в своем тщеславном презрении и высокомерии искажает истинную картину до неузнаваемости. Автор, каким бы искренним он сам себе ни казался, неизбежно скрывает часть истины. Психолог с его односторонним взглядом на вещи напускает еще больше тумана. В своем качестве автора я не считаю себя исключением из правил. Я тоже виновен в том, что ме
      ' Ошибка автора. Это высказывание принадлежит не Наполеону, а Кромвелю: его привел в своих воспоминаниях кардинал де Рец (примеч. пе-рев.).
      няю, искажаю и скрываю факты - если, конечно, "факты" вообще имеются. Тем не менее осознанно я всегда стремился - быть может, в ущерб себе - к прямо противоположному. Я предпочитаю откровенность, пусть даже при этом страдают красота, истина, мудрость, гармония и вечно ускользающее совершенство. В этой книге я излагаю новые сведения и даю информацию, которую можно изучать, препарировать, принимать как данность или же просто наслаждаться. Естественно, я не мог написать обо всех и даже обо всех значительных книгах, прочитанных мною в течение жизни. Но я намерен и впредь писать о книгах и писателях, пока у меня не возникнет ощущения, что я исчерпал эту важную (для меня) сферу реальности.
      Неблагодарная затея составить список всех книг, когда-либо мною прочитанных, доставляет мне невероятное удовольствие и удовлетворение. Я не знаю ни одного писателя, который был бы достаточно безумен, чтобы предпринять нечто подобное. Возможно, список мой внесет еще большую сумятицу - однако в мои намерения это не входило. Умеющие читать в сердце человека умеют читать и его книги. Для таких людей список будет говорить сам за себя.
      Жюль де Готье3 говорит, рассуждая об "аморализме" Гёте и, кажется, цитируя его: "Истинная ностальгия всегда должна быть творческой, создавая новую - и лучшую - реальность". В сердцевине этой книги есть искренняя ностальгия. Это не ностальгия по прошлому, как может временами казаться, также и не ностальгия по тому, что непоправимо, - это ностальгия по минутам, что были прожиты со всей полнотой. Подобные мгновения случаются порой при встрече с книгами, а порой при встрече с мужчинами и женщинами, возведенными мною в звание "живых книг". Иногда это ностальгия по компании тех мальчиков, с которыми я рос и с которыми я был связан одной из сильнейших связей книгами. (Однако тут я вынужден признаться, что воспоминания эти, какими бы ни были они яркими и живительными, ничего не стоят в сравнении с днями, проведенными в обществе моих тогдашних идолов во плоти, тех мальчиков - для меня они по-прежнему мальчики! - носивших бессмертные имена Джонни Пол, Эдди Гарни, Лестер Рирдон, Джонни и Джимми Дан, которых я никогда не видел с книгой в руках, так как книги не имели для них ни малейшего значения.) Принадлежат ли те слова Гёте или де Готье, я также в высшей степени убежден, что истинная ностальгия должна быть всегда творческой, созидающей новое и лучшее. Если бы речь шла всего лишь о том, чтобы перекроить прошлое, в образе книг, людей или событий, моя работа оказалась бы пустой и ненужной. Пусть список заглавий в Приложении кажется сейчас холодным и мертвым, но для некоторых родственных душ он может стать ключом, которым откроются их собственные живые мгновения радости и полноты прошлого.
      Одна из причин, по которой я стал возиться с предисловием, всегда нагоняющим на читателя тоску, одна из причин, по которой я переписал его в пятый и, надеюсь, последний раз, это опасение, что какое-нибудь непредвиденное событие может помешать мне разделаться с ним. По завершении первого тома я немедленно примусь за третью и последнюю книгу "Розы Распятия" - самого тяжкого из всех моих трудов, от которого я уклонялся в течение многих лет. Вот почему мне хотелось бы, пока время позволяет, дать некоторое представление о том, что я планировал или надеялся описать в последующих томах.
      Естественно, когда я начал работу, у меня в голове имелся некий гибкий план. Однако писатель, в отличие от архитектора, часто отбрасывает предварительные наброски в процессе возведения своего здания. Автором книга должна быть пережита - это некий опыт, а вовсе не план, который следует выполнять в соответствии с правилами и инструкциями. Как бы там ни было, уцелевшая часть моего первоначального замысла сплелась в тонкую и сложную, как паутина, конструкцию. Только приблизившись к концу этого тома, я стал понимать, сколь много я хочу и должен сказать о некоторых писателях, некоторых темах, уже мною затронутых*. Напри
      Американец, чье влияние я, вероятно, преуменьшил, - это Джек Лондон. Заглянув в его "Заметки о бунте", изданные Леонардом Д.Эбботтом, я отчетливо вспомнил, как четырнадцатилетним мальчиком испытывал восторженный трепет, услышав одно только имя Джека Лондона. Для нас, жаждущих жизни, он был блистающим светилом, которого мы обожали как за его революционный пыл, так и за бурную, полную приключений жизнь. Теперь же странно читать в предисловии Леонарда Эбботта, что в 1905 году (!) Джек Лондон провозгласил: "Революция уже здесь. Кто может ее остано
      мер, сколь бы частыми ни были мои ссылки на Эли Фора4, я так и не сказал и, вероятно, так и не скажу все, что хотел бы сказать о нем. Точно так же я никоим образом не исчерпал тему Блеза Сандрара. А есть еще Селин5, гигантская фигура среди наших современников, к котором)' я даже и не подступался. Что касается Райдера Хаггарда. то мне, конечно же, нужно многое сказать о нем: в частности, о его "Аише", продолжении романа "Она". Переходя к Эмерсону, Достоевскому, Метерлинку, Кнуту Гамсуну, Дж.А.Хенти, я понимаю, что мне никогда не удастся сказать свое последнее слово об этих людях. К примеру, такие темы, как "Великий инквизитор" или "Вечный муж" - самые мои любимые вещи из всего Достоевского, - сами по себе потребовали бы отдельных книг. Быть может, когда я займусь Бердяевым и всей этой великой когортой экзальтированных русских писателей девятнадцатого века, людей, обладавших эсхатологическим чутьем, мне удастся высказать то, что я хотел сказать уже двадцать или более лет. Затем есть маркиз де Сад, один из самых оклеветанных, опороченных, непонятых - не понятых умышленно и осознанно писателей во всей мировой литературе. У меня руки чешутся заняться им вплотную! За ним и возвышаясь над ним, стоит Жиль де Рэ - одна из самых прославленных, зловещих и загадочных фигур во всей европейской истории.
      вить!" И столь же странно видеть первые слова его знаменитой речи "О революции", которую он читал университетским студентам по всей Америке - как такое вообще могло произойти'?- и говорил о семи миллионах мужчин и женщин, вступивших в армию бунта по всему миру. Послушаем Джека Лондона:
      "Ничего подобного этой революции не было за всю историю человечества. Нет никакого сходства между ней и Американской или Французской революцией. Она уникальная, колоссальная. В сравнении с ней другие революции то же самое, что астероид в сравнении с солнцем. Она - единственная в своем роде, первая мировая революция в мире, чья история столь богата революциями. Сверх того, это первое организованное движение, которое станет мировым движением, ограниченным только размерами планеты. Эта революция во многих отношениях отличается от других. В ней нет ничего случайного. Она не похожа на пламя народного гнева, вспыхнувшего за один день и за один день угасшего..."
      Джек Лондон, полагаю, был первым американцем, которому удалось достичь богатства пером. В 1916 году он вышел из Социалистической партии, обвинив ее в недостатке рвения и энергии. Интересно, будь он жив, что бы он сказал о "Революции" сегодня (примеч. автора).
      В письме к Пьеру Ледену я сообщил, что до сих пор не имею хорошей книги о Жиле де Рэ. Тем временем один из моих друзей прислал мне такую из Парижа, и я ее прочел. Именно о подобной книге я мечтал: называется она "Жиль де Рэ и его время", автор - Жорж Менье".
      Есть и некоторые другие книги, некоторые другие писатели, о которых в будущем мне хотелось бы поговорить: это Алджернон Блэквуд, автор "Светлого вестника", - по моему мнению, самого поразительного сочинения по психоанализу, превосходящего по значению саму тем)'; это "Путь в Рим" Хилери Беллока, давнего моего фаворита и прочную привязанность: каждый раз, читая первые страницы "В похвалу этой книге", я приплясываю от радости; Мери Корелли6, современница Райдера Хаггарда, Йитса, Теннисона, Оскара Уайльда, которая сказала о себе в письме к викарию приходской церкви в Стратфорд-он-Эйвоне: "Что касается Писания, думаю, ни одна женщина не изучала его столь глубоко и столь благоговейно, как я, или, если позволите, более глубоко и благоговейно". Несомненно, я напишу о Рене Кайе, первом белом человеке, который побывал в Тимбукту и вернулся живым; Гэлб-рейт Уэлч рассказал о нем в книге "Открытие Тимбукту", и эта история является, на мой взгляд, величайшим авантюрным романом современности. А также Нострадамус, Янко Лаврин, Пол Брайтон, Пеги, "В поисках чудесного", "Письма Махатм" Успенского, "Жизнь после смерти" Фехнера, метафизические романы Клода Хоктона, "Враги Обета" Сирила Коннолли (еще одна книга о книгах), язык ночи, как выразился Юджин Джолас, книга Доналда Кейхоу о летающих блюдцах, кибернетике и дианетике, о значении абсурда, о возрож
      "George Meumer. Gilles de Rais et son temps. В Париже в 1931 или 1932 году Ричард Тоуме дал мне рукопись своей книги о Жиле де Рэ под названием "Трагедия в синих тонах". Несколько недель назад я получил репринтное издание этой книги, опубликованной без имени автора и под названием "Авторизованная версия: Книга третья - сапфировая". Когда я прочел ее, меня захлестнула горечь, ибо я просто забыл о том, какая это мощная и великолепная вещь. Это поэтическое оправдание, смею сказать, дифирамб или гимн, объемом всего лишь в пятьдесят одну страницу, уникальное в своем роде и истинное в той мере, в какой может быть лишь творение высокого воображения. Это молитвенник для посвященных. Прошу прощения и от души поздравляю, Дикки! (примеч. автора).
      дении и вознесении - и, среди прочих, недавняя книга Карло Суареса (того самого, что писал о Кришнамурти) "Иудео-христианский миф".
      Я собираюсь также - "почему нет?", как говорит Пикассо - поговорить по поводу "порнографии и непристойности в литературе". Вообще-то я уже посвятил несколько страничек этой теме, которой намерен заняться вплотную во втором томе. Пока же мне крайне нужны достоверные сведения. Например, хотелось бы узнать, какие именно книги можно считать великими порнографическими сочинениями всех времен. (Мне известно очень мало таковых.) Каких именно писателей можно по-прежнему считать "непристойными"? Насколько широко и где главным образом распространены их книги? На каких языках? Я могу назвать лишь трех великих писателей, чьи книги - причем не все, а только некоторые из них - все еще запрещены в Англии и Америке. Я имею в виду маркиза де Сада (чьи самые поразительные творения по-прежнему запрещены во Франции), Аретино и Д.Г.Лоурен-са. Как обстоит дело с Ретифом де ла Бретонном, о котором один американец - Дж. Ривз Чилдз - выпустил громадную компиляцию (на французском), составленную из "свидетельств и суждений"? А как обстоит дело с первым порнографическим романом на английском языке - "Мемуарами Фанни Хилл"? Если он такой "глупый", то почему не стал "классикой"? Почему его не продают свободно в аптеках, на вокзалах и прочих невинных местах? Вот уже два века прошло с момента его издания, и он никогда не переиздавался, о чем прекрасно осведомлен любой американский турист в Париже.
      Любопытно, но из всех книг, которые я искал по ходу работы над этим первым томом, мне так и не удалось разыскать две самые для меня желанные: "Тринадцать распятых Спасителей" сэра Годфри Хиггинса, автора прославленного "Анакалипсиса", и "Ключи Апокалипсиса" О.В.Милоша7, польского поэта, который недавно умер в Фонтенбло. Равным образом, я так и не раздобыл хорошую книгу о Крестовом походе детей.
      Говоря о хороших журналах, я забыл упомянуть еще три: "Югенд", "Энми" (его издает Уиндхем Льюис, замечательный, светлый ум) и "Маек" Гордона Крэга.
      И, наконец, пара слов о человеке, которому посвящена эта книга, - о Лоуренсе Кларке Пауэлле. О книгах ему известно больше, чем кому-либо из тех, с кем меня сводила в жизни счастливая судьба, и именно он, навестив меня в Биг Суре, внушил мне идею написать (пусть даже для него одного) небольшую книжечку об опыте моего общения с книгами. Через несколько месяцев это всегда дремавшее во мне зерно дало всходы. Написав около пятидесяти страниц, я понял, что никогда не смогу удовлетвориться кратким обзором темы. Несомненно, Пауэлл это тоже знал, но у него хватило хитрости или такта, чтобы придержать свое мнение при себе. Я очень многим обязан Ларри Пауэллу. Например, что для меня очень важно, поскольку речь идет о коррекции неправильной установки, я обязан ему тем, что научился смотреть на библиотекарей как на людей, порой очень живых людей, способных оказывать динамическое воздействие в нашей среде. Конечно, ни один библиотекарь, кроме него, не смог бы проявить большего рвения с целью превратить книги в насущно необходимую часть нашей жизни, каковыми они в настоящее время не являются. Равным образом, ни один библиотекарь не смог оказать мне столь большую помощь. Не было ни единого вопроса, на который он не дал бы полный и исчерпывающий ответ. Не было ни единой просьбы, которую он бы отверг. И если книга моя окажется неудачной, это будет не его вина.
      Здесь я должен добавить несколько слов о других людях, которые мне так или иначе помогали. Это прежде всего Данте Т. Заккадтинини из Порт-Честера, штат Нью-Йорк. Как мне выразить свою глубочайшую признательность вам, Данте, которого я никогда не видел, за ваш усердный - и добровольно взятый на себя! - труд ради меня? Я краснею при мысли о том, какой нудной порой оказывалась эта работа. Вдобавок вы настояли, чтобы я принял в дар некоторые из ваших самых ценных книг, поскольку вы считали, что мне они нужнее, чем вам! И какие дельные советы вы мне давали, какие делали тонкие замечания! И все это сдержанно, тактично, смиренно и преданно. Мне просто не хватает слов.
      Тут нужно помнить следующее: приступив к этой работе, я почувствовал, что мне необходимо иметь или получить на время несколько сотен книг. Поскольку денег на покупку их у меня не было, я прибег к единственному средству: составил список нужных мне названий и разослал его друзьям, знакомым - а также моим читателям. Мужчины и женщины, чьи имена приведены в конце этого тома, снабдили меня всеми необходимыми книгами. Многие из них были просто читателями, с которыми я свел знакомство по переписке. "Друзья" же из числа наиболее обеспеченных оказались не на высоте, хотя я на них очень рассчитывал. Подобный опыт всегда просвещает. На смену друзьям, не оправдавшим надежд, всегда приходят другие - они возникают в самые критические моменты и с самых неожиданных сторон...
      Одна из немногих наград, получаемых автором за его труды, - превращение читателя в преданного личного друга. Одно из немногих доступных автору наслаждений - обретение желаемого в дар от неизвестного читателя. Я убежден, что каждый искренний писатель имеет сотни, возможно, тысячи таких неизвестных друзей среди своих читателей. Могут быть и, несомненно, есть писатели, которым читатели нужны лишь в качестве потенциальных покупателей книг. В моем случае дело обстоит совсем иначе. Мне нужен каждый читатель. Я их заимодавец и их должник. Я соглашаюсь принять и использую любую помощь. Я бы сгорел от стыда, если бы отверг столь любезные предложения. Последнее из них поступило от одного студента Йельского университета - Доналда А.Шёна. Увидев мое письмо к профессору Генри Пейру с французской кафедры - а в письме этом я просил совета по делам религиозным, - молодой человек прочел его и немедленно предложил свои услуги. (Прекрасный поступок! Sehr Schon!*)
      Наглядным примером может служить и случайное появление Джона Кидиса из Сакраменто. Просьба выслать фотографию с автографом привела к обмену письмами, за которым последовали один визит и лавина подарков. Джон Кидис (изначально Местакидис) - грек, и это многое объясняет. Многое, но не все. Не знаю, что было для меня более ценным: те охапки книг (некоторые из них очень редкие), которые он вываливал на мой стол, или же нескончаемый поток даров, а
      "Превосходно! (нем.) Миллер обыгрывает фамилию студента - Schon (примеч. перев.).
      именно: связанные его матерью свитера и носки из чистой шерсти, брюки, шляпы и прочие любовно подобранные предметы одежды, испеченные его бабушкой или теткой греческие пирожные (восхитительные сладости!), банки с халвой, детские игрушки, канцелярские принадлежности (бумага, конверты всех сортов, почтовые открытки с напечатанными на них моим именем и адресом, копирка, карандаши, бювары), проспекты и рекламные объявления, крестильные полотенца (его отец священник), финики и орехи всех видов, свежие фиги, апельсины, яблоки и даже гранаты (все это с "мифической" фермы), не говоря уж о том, что он печатал для меня на машинке и выступал в роли издателя (например, "Сверкающих граней"), покупал мне акварельные краски, холсты и подрамники, добровольно принимал на себя массу поручений, занимался продажей моих книг (выкинув весь прочий товар и объявив себя "Домом Генри Миллера"), приобретал мне шины и пополнял мою фонотеку (пластинки, ноты, альбомы) и так далее, так далее ad infinitum"... Как оценить подобное великодушие? И как вознаградить его?
      Само собой разумеется, я с благодарностью приму от читателей этой книги любые указания на ошибки, пропуски, искажения или неверные оценки. Мне понятно, что эта книга, поскольку в ней говорится о "книгах", привлечет многих из тех, кто никогда меня не читал. Надеюсь, они разнесут добрую весть не об этой книге, но о книгах, которые они любят. Век наш быстро стремится к концу; новый вот-вот появится на свет. Если суждено ему расцвести, основанием его будут деяния и вера. Слову предстоит стать плотью.
      Немногие из нас способны смотреть на ближайшее будущее без страха и тревоги. Среди недавно прочитанных мною книг есть одна, которую я рекомендую всем, кто хочет найти слова утешения, покоя, вдохновения и восторга: "Мон Сен-Мишель и Шартр"8 Генри Адамса. Особенно главы, посвященные Шартру и культу Богоматери. Всякое упоминание о "Королеве" внушает трепет и уважение. Позвольте мне процитировать лишь один такой отрывок":
      'До бесконечности (лат.). " Изд. XOVTOH, Миффлин и С", Бостон и Нью-Йорк, 1933, с.194 (примеч. автора)
      "Она и поныне здесь - не как символ или фантазия, а спустившаяся собственной персоной с небес с целью оказать милосердие и выслушать каждого из нас, доказательством чему служат ее чудеса, или же исполнить наши молитвы одним своим присутствием, которое успокаивает волнение наше, подобно тому, как мать успокаивает свое дитя. Она здесь Королева, а не просто заступница, и столь велика власть ее, что для нее ничего не значат все различия между нами, земными существами. Пьер Мок-лерк и Филипп Юрпель со своими вооруженными приспешниками боятся ее, и сам епископ теряет самообладание перед ней; однако на крестьян, нищих и людей в горести исходящие от нее мощь и спокойствие действуют лучше, чем деятельное сострадание. Люди, чьи страдания уже не могут быть выражены в словах, - те, что рухнули в безмолвие и достигли предела мук, - не желают показывать свои чувства, свое кровоточащее сердце - не желают лить слезы у подножия Креста - не желают истерик - не желают фраз! Они желают видеть Господа и знать, что Он следит за Своими детьми".
      Есть писатели, которые, как этот человек, обогащают нас, - и другие, которые нас обкрадывают. Однако есть куда более важная вещь. Обогащаем ли мы или обкрадываем, нас, которые пишут, - нас, авторов, нас, литераторов, нас, бумагомарателей, все время поддерживает, защищает, предохраняет, обогащает и одаривает множество незнакомых людей - мужчин и женщин, которые следят за нами и, так сказать, молятся о том, чтобы мы открыли заключенную в нас истину. Сколь велико это множество, никто не знает. Ни одному художнику еще не удавалось объять всю эту пульсирующую человеческую массу целиком. Мы плывем в одном потоке, мы припадаем к одному источнику, но как часто или насколько глубоко улавливаем мы - те, кто пишет, - общественные потребности? Если писать книги означает возвращать то, что мы взяли из кладовых жизни, у незнакомых братьев и сестер, тогда я скажу: "Пусть у нас будет больше книг!"
      Во втором томе этого сочинения я напишу, помимо прочего, о Порнографии и Непристойности, о Жиле де Рэ, об "Аише" Хаггарда, о Мери Корелли, о "Великом инквизиторе" Достоевского, о Селине, Метерлинке, Бердяеве, Клоде Хоктоне и Малапарте4. Указатель всех отсылок на все книги и писателей, упомянутых во всех моих книгах, будет включен во второй том.
      Генри Миллер
      1
      они были живы
      и они говорили со мной
      Я СИЖУ В МАЛЕНЬКОЙ КОМНАТЕ, ОДНА СТЕНА КОТОрой теперь полностью уставлена книгами. Впервые мне выпало удовольствие поработать с чем-то похожим на книжную коллекцию. Здесь, вероятно, не более пятисот томов, но большей частью они выбраны мною. Впервые с тех пор, как я начал карьеру писателя, меня окружает большое число книг, которые мне всегда хотелось иметь. Впрочем, я считаю скорее благоприятным, чем неблагоприятным тот факт, что в прошлом мне пришлось создавать большую часть моих книг, не пользуясь услугами библиотеки.
      Первое, что ассоциируется у меня с чтением книг, - это борьба за них. Не за обладание ими, прошу понять меня правильно, а за право просто получить их. Едва лишь страсть овладевала мною, как на моем пути возникали бесчисленные препятствия. Та книга, которую мне хотелось взять в библиотеке, всегда оказывалась на руках. И, естественно, у меня никогда не было денег, чтобы купить ее. Было просто невозможно получить разрешение в библиотеке по соседству - мне было тогда восемнадцать или девятнадцать лет, - чтобы мне выдали такую "развратную" книгу, как "Исповедь безумца" Стрин-дберга. В те времена запрещенные для молодых людей книги украшались звездочками - одной, двумя или тремя - в зависимости от степени приписанной им аморальности. Подозреваю, что этот метод практикуется до сих пор. И надеюсь на это, поскольку не знаю лучшего средства возбудить любопытство, чем подобные тупые запреты и классификация.
      Что делает книгу живой? Как часто об этом спрашивают! На мой взгляд, ответ прост. Книга живет благодаря страстной рекомендации одного читателя другому. Ничто не может задушить этот основной импульс в человеке. Несмотря на мнения циников и мизантропов, я убежден, что человеку всегда будет свойственно стремление делиться своими глубочайшими переживаниями.
      Книги принадлежат к числу тех немногих вещей, которые вызывают глубокую любовь. И чем лучше человек, тем охотнее делится он самыми любимыми своими сокровищами. Праздно лежащая на полке книга представляет собой впустую растраченный боезапас. Подобно деньгам, книги должны постоянно обращаться. Занимайте и давайте взаймы как можно больше - это относится и к деньгам, и к книгам! Особенно же к книгам, поскольку книги бесконечно важнее денег. Книга - не только друг, она создает новых друзей. Если вы владеете умной и тонкой книгой, она вас обогащает. Но если вы пустите ее в обращение, она обогатит вас в троекратном размере.
      И здесь меня охватывает неудержимое желание дать вам бесплатный совет. А именно: читайте как можно меньше - отнюдь не как можно больше! О, можете не сомневаться, я всегда завидовал тем, кто с головой погрузился в книги. Я тоже втайне мечтал наброситься на все те книги, с которыми долго забавлялся в воображении. Но я знаю, что значение имеет не это. Теперь я знаю, что мне не нужно было читать и десятой доли того, что я прочел. Самое сложное в жизни - это научиться делать лишь то, что несомненно полезно и жизненно важно для вашего блага.
      Есть прекрасный способ проверить ценность и разумность моего совета. Натолкнувшись на книгу, которую вам хотелось бы прочесть или, как вам кажется, вы должны прочесть, отложите ее в сторону на несколько дней. Но размышляйте о ней столь интенсивно, как только можете. Пусть название и имя автора не выходят у вас из головы. Подумайте, что вы сами могли бы написать, будь у вас такая возможность.
      Задайте себе самым серьезным образом вопрос, действительно ли вам необходимо добавить это сочинение в кладовую ваших знаний или к запасу ваших наслаждений. Попробуйте представить себе, что произойдет, если вы откажетесь от этого дополнительного просвещения или удовольствия. Затем, если вы убедитесь, что должны прочесть эту книгу, отметьте необыкновенную проницательность, проявленную вами в данном случае. Оцените также малую значимость книги, ведь какой бы она ни была занимательной, на самом деле в ней содержится очень мало действительно нового для вас. Если вы будете честны с собой, то поймете, что масштаб вашей личности увеличился благодаря простой попытке противостояния собственным импульсам.
      Несомненно, подавляющее большинство книг повторяют друг друга. Только немногие оставляют впечатление оригинальных по стилю или по содержанию. Совсем мало книг уникальных - их, быть может, меньше пятидесяти из всей сокровищницы мировой литературы. В одном из своих последних автобиографических романов Блез Сандрар говорит, что Реми де Гурмон10, благодаря своей образованности и пониманию этой присущей большинству книг однотипности, сумел отобрать и прочесть все, что заслуживает внимания в литературе. Сам же Сандрар - кто бы мог подумать? -читатель просто поразительный. Большинство писателей он читает на их родном языке. И этого мало: если автор ему нравится, он читает все, что написал этот человек, а также его письма и все книги, написанные о нем. Мне кажется, в наше время это случай почти беспримерный. Ведь он не только читает много и вдумчиво, но и сам написал великое множество книг. Если уж дано, то все. Ведь Сандрар еще и человек действия, авантюрист и исследователь, прекрасно знающий, как королевским образом "расточать" свое время. В каком-то смысле это Юлий Цезарь литературы.
      Как-то раз по просьбе французского издательства Гал-лимар я составил список из ста книг*, которые, по моему мнению, оказали на меня самое сильное влияние. Надо сказать, это странный список, куда вошли такие несовместимые на
      См Приложение (примеч автора).
      звания, как "Плохой мальчик Пека", "Письма Махатм" и "Остров Питкерн". Первую из них, бесспорно, "плохую" книгу, я прочел в детстве. И решил внести ее в список, потому что ни над одной книгой не хохотал так, как над этой. Позднее, уже подростком, я совершал периодические набеги на местную библиотеку, чтобы нарыть книжек на полке с табличкой "Юмор". Как же мало оказалось таких, которые действительно были смешными! Этот раздел литературы отличается прискорбной скудостью и тупоумием. Кроме "Гекльберри Финна", "Золотого горшка", "Лисистраты", "Мертвых душ", двух-трех рассказов Честертона, "Юноны и павлина", я и назвать-то ничего не могу - и не вижу никаких выдающихся достижений в сфере юмора. Правда, у Достоевского и Гамсуна есть отдельные места, которые смешат меня до слез, - но это лишь отдельные места. Профессиональные юмористы, а имя им легион, наводят на меня смертную скуку. Книги о юморе, например, Макса Истмена, Артура Кёстлера или Бергсона", также кажутся мне ужасными. Если бы сам я сумел написать хоть одну юмористическую книгу, прежде чем умру, то это было бы большим достижением. У китайцев порой встречается такое чувство юмора, которое мне очень близко, очень дорого. Особенно это относится к их поэтам и философам.
      В детских книгах, оказывающих на нас самое сильное влияние - я имею в виду волшебные сказки, легенды, мифы, аллегории, - юмор, к несчастью, полностью отсутствует. Похоже, их главные составляющие - это ужас и трагедия, вожделение и жестокость. Но именно при чтении этих книг развивается способность к воображению. Чем старше мы становимся, тем реже встречаемся с фантазией и воображением. Мы обречены тащить лямку скучной работы, которая становится все более монотонной. Ум впадает в такое оцепенение, что лишь необыкновенная книга может вывести его из состояния равнодушия и апатии.
      В детском чтении есть один значительный фактор, о котором мы склонны забывать, - физическое окружение чтения. Как отчетливо через много лет вспоминается запах любимой книги, шрифт, переплет, иллюстрации и тому подобное. Как легко определяется место и время первого прочтения. Некоторые книги ассоциируются с болезнью, некоторые - с плохой погодой, некоторые - с наказанием, некоторые - с наградой. Когда вспоминаешь эти события, внешний и внутренний мир сливаются. Такие книги, несомненно, становятся "событиями" в жизни человека.
      Есть и еще одно обстоятельство, которое отличает детское чтение от более позднего, - это отсутствие выбора. Книги, которые читаешь в детстве, тебе навязаны. Счастлив ребенок, имеющий мудрых родителей! Тем не менее сила некоторых книг настолько велика, что даже невежественные родители мимо них не проходят. Кто не читал в детстве "Синдбада-морехода", "Ясона и Золотое руно", "Али-Бабу и сорок разбойников", "Сказки" братьев Гримм и Андерсена, "Робинзона Крузо", "Путешествия Гулливера" и им подобные?
      И кто, спрашиваю я, не испытывал того неизъяснимого трепета, когда много лет спустя перечитывал первых своих любимцев? Совсем недавно, после почти пятидесятилетнего перерыва, я вновь открыл книгу Хенти "Северный лев". Какое это было потрясение! В детстве Хенти был моим любимым автором. На каждое Рождество родители дарили мне около десятка его книг. Должно быть, я прочел все его благословенные книги еще до четырнадцати лет. Сейчас, и это совершенно поразительно, я могу взять любую его книгу и ощутить то же чарующее наслаждение, какое испытывал в детстве. Он не пытался "подладиться" под своего читателя. Скорее, он стремился войти с ним в личные отношения. Полагаю, всем известно, что Хенти писал исторические романы. Для ребятишек моего времени они были жизненно необходимы, так как позволяли нам впервые приобщиться к всемирной истории. "Северный лев", к примеру, повествует о Густаве-Адольфе и Тридцатилетней войне. Именно там появляется странная, загадочная фигура Валленштейна. Когда я недавно дошел до страниц, посвященных Валленштейну, мне показалось, будто я прочел их всего несколько месяцев назад. Закрыв книгу я написал одному из друзей, что именно на страницах о Валленштейне мне впервые встретились слова "судьба" и "астрология". Слова многозначительные, во всяком случае для мальчика.
      Я начал с разговора о моей "библиотеке". Мне сравнительно поздно довелось с удовольствием почитать о жизни и эпохе Монтеня. Подобно нашему времени, это был век нетерпимости, преследований и массовой резни. Разумеется, я часто слышал об отходе Монтеня от активной жизни, о его преданности книгам, о спокойном и разумном существовании, столь обогатившем его душу. Конечно, об этом человеке вполне можно сказать, что он владел настоящей библиотекой! На какое-то мгновение я ему позавидовал. Если бы, подумал я, за моим правым плечом в этой маленькой комнатке разместились бы все книги, которые я обожал ребенком, подростком, молодым человеком, как я был бы счастлив! У меня всегда была привычка исписывать все поля любимых мною книг. Как замечательно было бы, думал я, увидеть эти заметки вновь, вспомнить мысли и чувства, испытанные много лет тому назад. Я подумал об Арнольде Беннете12, о выработанной им прекрасной привычке вклеивать в конец каждой книги, которую он читал, несколько чистых страничек, куда по ходу чтения он мог вносить свои замечания и впечатления. Всегда любопытно узнать, каким ты был, как вел себя, как реагировал на мысли и поступки в разные периоды своего прошлого. Заметки на полях дают возможность легко раскрыть прежнее "я".
      Когда сознаешь, сколь огромную эволюцию претерпевает человек за время своей жизни, невольно спрашиваешь себя: "Жизнь действительно прекращается со смертью тела? Не жил ли я прежде? Не появлюсь ли я вновь на земле или, возможно, на какой-нибудь другой планете? Быть может, я столь же вечен, как и все остальное во вселенной?" Возможно также, ты вынужден будешь задать себе и куда более важный вопрос: " Усвоил ли я урок свой здесь, на земле?"
      Я с удовольствием отметил, что Монтень часто говорит о своей плохой памяти. Он утверждает, что был неспособен пересказать содержание или даже припомнить свои впечатления от некоторых книг, многие из которых были им прочитаны не один, а несколько раз. Я убежден, однако, что у него должна была быть хорошая память в других вещах. Почти каждый имеет память недостаточную и с изъянами. Люди, способные обильно и точно цитировать тысячи прочитанных ими книг, излагать во всех деталях сюжетную линию какого-нибудь романа, приводить имена и даты исторических событий, обладают чудовищной памятью, которая всегда внушала мне отвращение. Я принадлежу к тем, кто имеет слабую память в некоторых вещах и сильную - в других. Короче говоря, такую память, которая нужна мне. Если я действительно хочу что-то запомнить, мне это вполне удается, хотя требует немало времени и значительных усилий. Я на этот счет спокоен, ибо знаю, что ничего не теряю. Но я знаю также, что очень важно культивировать "забывчивость". Я никогда не забываю вкус, запах, аромат, атмосферу, равно как и подлинную значимость той или иной вещи. Есть только один вид памяти, который мне хотелось бы сохранить, - память прустов-ского типа. Мне достаточно знать, что существует такая безупречная, полная, точная память. Часто ли случается, что, заглянув в прочитанную давно книгу, вдруг натыкаешься на места, где каждое слово обладает обжигающим, незабвенным, вечно живым звучанием? Недавно, при завершении рукописи второго тома "Розы Распятия", мне пришлось заглянуть в мои выписки из "Заката Европы" Шпенглера, сделанные много лет назад. Там были некоторые места, должен сказать, в немалом количестве, где стоило лишь мне прочесть начальные слова, и остальные следовали за ними, словно музыка. Смысл некоторых слов забылся, равно как и значение, которое я им некогда придавал, но не сами слова. Каждый раз, когда мне попадались эти места и я перечитывал их вновь и вновь, язык становился все более ярким, все более многозначительным, все более насыщенным тем таинственным звучанием, которое любой великий писатель придает своему языку и которое становится знаком его уникальности. Во всяком случае, я был так поражен жизненностью и гипнотическим характером этих мест из Шпенглера, что решил привести многие из них целиком. Это был своеобразный эксперимент между мной и моими читателями - эксперимент, который я должен был проделать. Избранные для цитирования фразы стали моими собственными, и я чувствовал, что обязан передать их дальше. Разве не обрели они в моей жизни такое же значение, как случайные встречи, кризисы и события, описанные мной как мои собственные? Почему не передать дальше цельного Освальда Шпенглера1", если уж он превратился в событие моей жизни? Я принадлежу к тем читателям, которые время от времени делают длинные выписки из прочитанных ими книг. Я нахожу эти цитаты везде, едва лишь начинаю копаться в своих заметках. К счастью или к несчастью, они не всегда оказываются у меня под рукой. Иногда я трачу целые дни, стараясь припомнить, куда спрятал их. Так однажды, открыв одну из моих парижских записных книжек с целью посмотреть что-то другое, я натолкнулся на одну из тех выписок, что живут со мной многие годы. Это цитата из Готье, приведенная Хевло-ком Эллисом в предисловии к роману "Наоборот". Начинается она так: "Автор "Цветов зла" любил стиль, ошибочно названный декадентским, который представляет собой не что иное, как искусство, достигшее той крайней степени зрелости, которая плодоносит под лучами заходящего солнца стареющих цивилизаций: изысканный, усложненный стиль, наполненный тенями и поисками, постоянно стремящийся выйти за пределы языка, заимствующий слова из всех словарей, краски - из всех палитр, звуки из всех клавиатур..." Дальше идет сентенция, которая всегда действует как внезапно вспыхнувший семафор: "Декадентский стиль есть предельное высказывание Слова, призванного к финальному выражению и загнанного в его последнее убежище".
      Подобные изречения я часто записывал крупными буквами и помещал над моей дверью, чтобы друзья, уходя от меня, обязательно прочли их. Некоторые люди подчиняются противоположному побуждению - и утаивают эти драгоценные откровения. Моя же слабость в том, чтобы всякий раз кричать с верхушки крыши об открытиях, которые кажутся мне жизненно важными. К примеру, дочитав какую-нибудь удивительную книгу, я почти всегда сажусь за стол и пишу письма друзьям, иногда авторам, изредка издателю. То, что я пережил по ходу чтения, становится темой моих повседневных разговоров, входит даже в состав поглощаемой мной еды и питья. Я назвал это слабостью. Быть может, это не так. "Плодитесь и размножайтесь!" - велел нам Господь. Грэм Хоу, автор "Воинственного танца", выразился иначе и, полагаю, лучше. "Творите и делитесь с ближним" - вот его совет. И хотя чтение на первый взгляд не кажется похожим на акт творения, в глубоком смысле это именно так. Без читателя-энтузиаста, реального двойника автора и часто его тайного соперника, книга обречена умереть. Человек, расточающий хвалу определенной книге, умножает не только ее жизнь, но и сам акт творения. Он вдыхает дух в других читателей. Он повсюду поддерживает дух творчества. Сознает он это или нет, но то, что он делает, есть труд, восхваляемый Господом. Ведь хороший читатель, подобно хорошему писателю, знает, что все происходит из одного источника. Он знает, что не смог бы разделить личный опыт или иного автора, если бы не был подобен ему до мозга костей. Говоря об авторе, я имею в виду Автора с большой буквы. Писатель, несомненно, лучший из читателей, так как при сочинении или, как уже было сказано, "творении" он всего лишь читает и расшифровывает великую весть творения, открывшуюся ему по доброте Господней.
      В Приложении читатель найдет список авторов и названий - список откровенный и необычный*. Я упоминаю об этом потому, что считаю важным с самого начала подчеркнуть связанный с чтением психологический феномен, о котором почти ничего не говорится в большинстве работ на данную тему. А именно: многие из тех книг, что постоянно пребывают в сознании человека, никогда не были им прочитаны. Иногда это становится на удивление важным. Существуют по меньшей мере три категории подобных книг. К первой относятся книги, которые человек искренне намеревается прочесть, но, по всей видимости, не прочтет никогда; ко второй относятся книги, которые, как кажется человеку, ему нужно прочесть, поэтому некоторые из них он, несомненно, до своей смерти все-таки прочтет; к третьей относятся книги, о которых много говорят и пишут, однако сами они остаются непрочитанными, поскольку ничто, кажется, не способно сломать воздвигнутую вокруг них стену предубеждения.
      Первая категория включает в себя сочинения монументальные и большей частью классические, по поводу которых обычно стыдятся, что не читали их: громадные тома, за которые берешься время от времени - лишь для того, чтобы отбросить в убеждении, что читать их невозможно. Список варьируется в зависимости от личных склонностей. Для меня,
      Он состоит из прочитанных мною книг и тех. которые я все еще надеюсь прочесть (примеч. автора).
      если ограничиться только самыми выдающимися именами, он состоит из произведений таких прославленных авторов, как Гомер, Аристотель, Фрэнсис Бэкон, Гегель, Руссо (за исключением "Эмиля"), Роберт Браунинг, Сантаяна. Во вторую категорию я включаю "Аравийскую пустыню"14, "Историю упадка и разрушения Римской империи", "Сто двадцать дней Содома", "Записки" Казаковы, "Мемуары" Наполеона, "Историю Французской революции" Мишле. В третью "Дневник" Пениса, "Тристрама Шенди", "Вильгельма Мейстера", "Анатомию меланхолии", "Красное и черное", "Мария-эпикурейца", "Воспитание Генри Адамса".
      Порой случайного упоминания об авторе, которого ты так и не собрался прочесть или же оставил всякую мысль о том, что когда-либо прочтешь, скажем, ссылки в книге обожаемого тобой писателя или слов друга, также любящего читать, -достаточно, чтобы броситься на поиски книги, посмотреть на нее новым взглядом и понять, что она принадлежит к числу твоих. Однако чаще бывает, что книга, которую ставишь невысоко или сознательно отвергаешь, так и остается непрочитанной. Некоторые темы, некоторые особенности стиля или ассоциации, по неудачному стечению обстоятельств намертво приклеившиеся к самим названиям некоторых книг, порождают почти непреодолимое отвращение. Ничто на свете, к примеру, не заставит меня обратиться вновь к "Королеве фей" Спенсера, которую я начал в колледже и, к счастью, забросил, поскольку покинул это заведение весьма поспешно. Более никогда не прочту я ни единой строчки Эдмунда Бёрка, или Аддисона, или Чосера, хотя последний из названных, как мне кажется, все-таки заслуживает внимания. Сомневаюсь, чтобы я взялся вновь за двух других авторов - Расина и Корнеля, хотя Корнель интригует меня благодаря недавно прочитанному блестящему эссе о "Федре" в книге "Фалды клоуна"*. С другой стороны, есть книги, заложившие основы литературы, но при этом столь далекие от личных размышлений и опыта, что становятся "неприкасаемыми". Некоторые авторы, которых считают
      Под редакцией Уоллеса Фоули. Подзаголовок: "Исследование любви в литературе"; Деннис Добсон; Лондон, 1947 (примеч. автора).
      оплотом нашей западной культуры со всеми ее особенностями, более чужды мне по духу, чем китайцы, арабы или примитивные народы. Некоторые из самых захватывающих литературных произведений порождены культурами, которые не оказали непосредственного влияния на наше развитие. К примеру, из волшебных сказок наиболее мощное влияние оказали на меня японские, с которыми я познакомился благодаря книге Лафкадио Херна, одной из самых экзотических фигур в американской литературе. Когда я был ребенком, ничто не привлекало меня больше, чем истории из "Арабских ночей". Фольклор американских индейцев оставляет меня равнодушным, тогда как африканский фольклор близок мне и дорог*. И как я уже много раз повторял, когда я читаю китайскую литературу (исключая Конфуция), мне кажется, что это написано моими собственными предками.
      Я сказал, что иногда на поиски погребенной книги пускаешься благодаря какому-нибудь уважаемому писателю. "Как! Он любит такую книгу!" - говорите вы себе, и барьеры тут же падают, ум ваш не только открыт и благосклонен, но прямо-таки пылает. Часто случается, что интерес к мертвой книге пробуждает в вас не друг со сходными вкусами, а случайный знакомый. Порой этот человек производит впечатление олуха, и кажется удивительным, что в память запала книга, которую он рекомендовал - или даже не рекомендовал, а просто упомянул по ходу разговора как "странную". В рассеянном состоянии духа или обыкновенного безделья внезапно всплывает воспоминание об этом разговоре, и мы готовы взять книгу на испытательный срок. Тогда наступает миг откровения - шок открытия. Примером такого рода служит для меня "Грозовой перевал". Книгу эту хвалили при мне столь много и столь часто, что я решил: английский роман - да еще написанный женщиной! - не может быть так хорош, как о нем говорят. И вот однажды друг, чей вкус казался мне поверхностным, обронил несколько многозначительных слов по этому поводу. Хотя я постарался сразу выкинуть из памяти его суждение, яд проник в меня. Сам того не сознавая, я вынашивал тайное намерение заглянуть когда-нибудь в эту прослав
      См. "Негритянскую антологию" Сандрара (примеч. автора).
      ленную книгу. Наконец, всего несколько лет назад, Джин Вар-да вручил мне ее". Я прочел ее залпом, крайне удивленный, как, полагаю, многие до меня, изумительной мощью и красотой. Да, это один из самых великих англоязычных романов. А я, из гордости и предубеждения, едва не упустил возможность прочесть его.
      Совершенно другая история произошла с книгой "О граде Божием". Много лет назад я, как и все, прочел "Исповедь" Блаженного Августина. И она произвела на меня глубокое впечатление. Потом, в Париже, кто-то всучил мне "Град Божий" в двух томах. Я нашел его не только смертельно скучным, но местами чудовищно смешным. Один английский книготорговец, услышав - к своему удивлению, конечно, - от одного из наших общих друзей, что я прочел этот труд, известил меня, что даст хорошую цену за одну лишь аннотацию к нему. Я сел читать его снова, заставляя себя исписывать поля обильными комментариями - в большинстве своем уничижительными, и, потратив около месяца на эту дурацкую работу, отправил книгу в Англию. Двадцать лет спустя я получил открытку от этого самого книготорговца, где он сообщал, что надеется вскоре прислать мне сигнальный экземпляр, так как наконец-то отыскал издателя. Больше я о нем ничего не слышал. Drole d'histoire!"
      На протяжении всей моей жизни слово "исповедь", вынесенное в заголовок, всегда притягивало меня, как магнит. Я уже упоминал "Исповедь безумца" Стриндберга. Теперь нужно упомянуть знаменитую книгу Марии Башкирцевой1' и "Исповедь двух братьев" Поуисов. Есть, однако, некоторые прославленные исповеди, которые мне так и не удалось одолеть. Одна принадлежит Руссо, другая - Де Квинси. Совсем недавно я предпринял еще одну попытку прочесть "Исповедь" Руссо, но через несколько страниц оставил это занятие. С другой стороны, я твердо намерен ознакомиться с его "Эмилем" - когда найду издание с удобочитаемым шрифтом. То немногое, что я прочел, показалось мне чрезвычайно привлекательным.
      ' Он же дал мне еще одну изумительную книгу- - "Гептамерон" художника Джордже де Кирико (примеч. автора) "Странная история (фр)
      Я считаю, что самым прискорбным образом ошибаются те, кто утверждает, будто фундаментом знаний, или культуры, или чего бы то ни было обязательно являются те классики, которые находятся в каждом списке "лучших" книг. Я знаю, что во многих университетах целые программы базируются на подобных, тщательно составленных списках. По моему мнению, каждый человек должен выстроить собственный фундамент. Суть индивидуальности в том и состоит, что она уникальна. Каким бы ни был материал, определивший само существование нашей культуры, каждый человек должен решить для себя, что именно он возьмет и воспримет, дабы сформировать свою собственную судьбу. Отобранные профессорами великие произведения представляют собой их выбор. Интеллектуалы подобного сорта по природе своей склонны воображать, будто им предназначено стать нашими проводниками и наставниками. Может случиться и так, что мы, если предоставить нас самим себе, со временем примем их точку зрения. Однако нет более верного способа провалить такую возможность, как обнародовать списки избранных книг - так называемых основ. Человек должен пройти собственный путь. Первым делом ему нужно познакомиться с миром, в котором он живет и которым пользуется. Ему не следует пугаться, что он читает слишком много или слишком мало. К чтению он должен относиться так же, как к пище или физическим упражнениям. Хорошего читателя притягивают хорошие книги. От своих современников он узнает, что есть вдохновенного, или познавательного, или просто забавного в литературе прошлого. Он будет получать удовольствие, совершая подобные открытия сам и по-своему. Не могут быть утеряны или забыты достоинство, очарование, красота, мудрость. Но любая вещь теряет всякую ценность, всякое очарование и притягательность, если к ней тащат за волосы. Разве не замечали вы, умудренные пережитой головной болью и разочарованием: чем меньше навязываешь книгу другу, тем лучше? Если вы слишком расхваливаете какую-нибудь книгу, то пробуждаете сопротивление в вашем слушателе. Следует знать, когда и в каком объеме давать дозу - а также повторять ее или нет. Как на это часто указывали, индийские и тибетские гуру на протяжении веков практиковали высокое искусство расхолаживать своих пылких кандидатов в ученики. Сходную стратегию можно применять и в том, что касается чтения книг. Расхолодите человека надлежащим образом, то есть не теряя из виду заданную цель, и вы тем самым выведете его на правильную дорогу куда быстрее. Важно не какие книги и какой опыт нужны человеку, а то, что он сам вносит в них.
      Из всего, что есть в жизни непостижимого, самое загадочное то, что мы называем влияниями. Несомненно, влияния подчиняются закону тяготения. Но следует помнить, что нас тянет в определенную сторону потому, что мы устремляемся, быть может, сами того не сознавая, именно в эту сторону. Очевидно, что мы не находимся во власти любого влияния. Но мы не всегда знаем, какие силы и факторы влияют на нас в тот или иной период нашей жизни. Некоторые люди не способны познать себя или определить мотивы своего поведения. В сущности, большинство людей. Другие же обладают столь ясным, столь четким пониманием своей судьбы, что им и выбирать, кажется, не нужно: они создают влияния, необходимые для достижения их целей. Я намеренно употребил слово "создают", ибо есть поразительные примеры того, как личность буквально вынуждена создавать нужные влияния. Мы вступаем здесь в странную область. Я решил ввести столь трудный для понимания элемент по той причине, что там, где дело касается книг, как и друзей, возлюбленных, приключений, открытий, все чрезвычайно запутано. Желание прочесть книгу часто провоцируется неожиданной случайностью. Начать с того, что все происходящее с человеком есть следствие обстоятельств. Выбранные им для чтения книги не являются исключением. Он может прочесть "Жизнеописания" Плутарха или "Пятнадцать решающих сражений в мировой истории" потому, что обожаемая тетушка сунула ему их под нос. Он может не прочесть их, если ненавидит свою тетку. Как получается, что из тысячи названий, которые попадают в поле зрения даже в раннем детстве, кто-то безоговорочно склоняется к одним авторам, а кто-то к другим? Книги, которые читает человек, определяются тем, что это за человек. Допустим, человека оставляют в комнате наедине с книгой, единственной книгой: из этого вовсе не следует, что он обязательно прочтет ее просто потому, что ему больше нечем заняться. Если книга ему противна, он ее отбросит, невзирая на то, что будет сходить с ума от безделья. Некоторые люди по ходу чтения внимательнейшим образом читают все сноски, тогда как другие на них даже не смотрят. Некоторые люди готовы предпринять опасное путешествие, чтобы прочесть книгу, одно заглавие которой заинтриговало их. Приключения и открытия Никола Фламмеля16, связанные с желанием прочесть "Книгу Авраама-Еврея", составляют одну из золотых страниц в истории литературы.
      Как я уже говорил, случайная реплика друга, неожиданная встреча, сноска, болезнь, одиночество, странные причуды памяти - словом, тысяча и одна вещь могут побудить человека к поискам книги. Бывают периоды в жизни, когда ты отметаешь любые замечания, намеки или советы. И бывают периоды, когда срываешься с места, словно ошпаренный. Чтение - одно из величайших искушений для писателя, когда он занят созданием новой книги. Мне кажется, что в тот момент, как я начинаю писать, у меня разгорается также и страсть к чтению. Вообще, вследствие какого-то извращенного инстинкта, в тот момент, как я берусь за новую книгу, меня распирает желание заняться тысячью разных дел - не от желания, как это часто случается, уклониться от работы. Я открыл, что могу писать и одновременно делать другие вещи. Когда человека охватывает импульс к созиданию, он становится - по крайней мере так было со мной - созидательным во всех сферах разом.
      Должен признаться, что чтение оказалось самым сладостным и одновременно самым пагубным занятием в те дни, когда у меня еще не возникало помыслов писать. Оглядываясь назад, я думаю, что чтение было чем-то вроде наркотика, который поначалу стимулирует, а затем ввергает в депрессию и паралич. Едва лишь я начал серьезно писать, привычное чтение изменилось. В него проник новый элемент. Я бы сказал, оплодотворяющий элемент. В молодые годы, когда я отбрасывал ту или иную книгу, мне часто казалось, что я сам могу сделать гораздо лучше. Чем больше я читал, тем более становился критичен. Меня уже ничто не удовлетворяло. Постепенно я начал презирать книги - а также их авторов. И часто безжалостно обличал писателей, которых больше всего любил. Разумеется, всегда была горстка авторов, чья магическая сила сбивала меня с толку и никак мне не давалась. Когда мне самому пришла пора измерить свои возможности выражения, я принялся перечитывать этих "чародеев" новыми глазами. Я читал хладнокровно, используя все свои аналитические способности. С целью - хотите верьте, хотите нет - украсть у них их тайну. Да, я был тогда настолько наивен, что верил, будто могу узнать, как ходят часы, если разберу их до последнего винтика. Но, хотя вел я себя как глупый и тщеславный мальчишка, этот период оказался одним из самых благодарных из всех моих книжных запоев. Я понял кое-что насчет стиля, искусства повествования, воздействия на читателя и как его достичь. Лучше всего я усвоил, что в создании хорошей книги действительно заключена тайна. К примеру, сказать, что стиль - это человек, значит не сказать почти ничего. Даже когда мы имеем человека, мы не имеем почти ничего. В человеке все уникально и непостижимо: как он пишет, как разговаривает, как ходит, как все делает. Однако придавать этому большого значения не стоит. Самая важная вещь - настолько очевидная, что на нее сплошь и рядом не обращают внимания, - состоит не в том, чтобы удивляться подобным материям, а в том, чтобы выслушать человека и позволить его словам действовать на вас, изменять вас, все больше и больше делать вас тем, чем вы на самом деле являетесь.
      Самый важный фактор в оценке любого искусства - его воздействие. Это изумление и упоение ребенка, впервые соприкоснувшегося с миром книг; это восторг и отчаяние юноши, открывающего "своих" авторов; но куда более значимыми, поскольку сочетаются с ними, являются другие, действующие острее и продолжительнее элементы, а именно: восприятия и рефлексии зрелого человека, посвятившего свою жизнь делу, созиданию. Когда читаешь письма Ван Гога брату, поражаешься тому, сколь много сумел он вместить в них за свою короткую и бурную карьеру художника: здесь и размышления его, и анализы, и сравнения, и восторженные замечания, и критические оценки. Для художников здесь нет ничего необычного, но у Ван Гога это достигло масштабов поистине героических. Ван Гог наблюдал не только природу, людей, предметы, но также и картины других, изучая их методы, технику, стиль и подходы. Он много и серьезно размышлял над тем, что наблюдал, и эти мысли вкупе с наблюдениями пропитали его творчество. Он отнюдь не был примитивным или "диким". Подобно Рембо, он ближе всех подошел к состоянию "стихийного мистика".
      Я отнюдь не случайно выбрал художника, а не писателя, чтобы пояснить свою мысль. Вышло так, что Ван Гог, не имевший никаких литературных претензий, написал одну из величайших книг нашего времени, причем сам он даже и не сознавал, что пишет книгу. Жизнь его, представленная в письмах, содержит больше откровений и волнует сильнее, чем какое бы то ни было произведение искусства, - сильнее, я бы сказал, чем подавляющее большинство знаменитых исповедей или автобиографических романов. Он откровенно, ничего не утаивая, рассказывает нам, повествуете своей душевной борьбе и муках. Он обнаруживает редкое понимание ремесла художника, хотя его чаще превозносят за страстность и умение видеть, нежели за знание основ мастерства. Его жизнь - урок на все времена, так как в ней становятся ясными ценность и смысл призвания. Ван Гог в одно и то же время - смиренный ученик, студент, возлюбленный, брат всех людей, критик, аналитик и создатель великих творений. Как мало людей, о которых мы можем это сказать! Возможно, он был помешанным или, скорее, одержимым, но он не был фанатиком, трудившимся в полном мраке. Достаточно сказать, что он обладал редкой способностью критически оценивать и судить собственные работы. Ведь он оказался куда лучшим критиком и судьей по сравнению с людьми, профессия которых, к несчастью, состоит в том, чтобы критиковать, судить и осуждать.
      Чем больше я читаю, тем больше понимаю, что пытаются сказать мне другие в своих книгах. Чем больше я пишу, тем снисходительнее становлюсь по отношению к моим собратьям-писателям. (Исключая "плохих" писателей, так как с ними я не желаю иметь никакого дела.) Но с теми, кто искренен, с теми, кто честно стремится выразить себя, я гораздо более мягок и терпим, чем в те дни, когда не написал еще ни одной книги. Я могу чему-то набиться у самого жалкого писателя при условии, что он творит на пределе своих сил. И я действительно очень многому научился у некоторых "жалких" писателей.
      Читая их книги, я вновь и вновь поражался их свободе и дерзости, которые почти невозможно вернуть обратно, как только оказываешься "в упряжке", как только приходит знание законов и границ ремесла. Но лишь при чтении любимых авторов начинаешь полностью сознавать всю ценность самого процесса в искусстве письма. Тогда читаешь, глядя во все глаза. И, никоим образом не теряя способность просто наслаждаться, постигаешь изумительное восхождение духа. При чтении таких писателей элемент тайны никогда не уходит, но заключающий их мысли сосуд становится все более и более прозрачным. С восторгом осушив его, возвращаешься к своей работе возрожденным. Критика преобразуется в благоговение. И начинаешь молиться так, как никогда прежде не молился. Ты молишься уже не за себя, а за брата Жионо18, брата Сандрара, брата Селина - в сущности, за всю когорту собратьев-авторов. И безоговорочно признаешь уникальность своего собрата-художника, понимая, что только через эту уникальность утверждается общность. Ты больше не спрашиваешь, что отличает тебя от любимого автора, а, напротив, хочешь найти больше общего. Даже самый заурядный читатель испытывает подобное стремление. Разве не говорит он, дочитав последнюю книгу своего любимого автора: "Почему бы ему не написать побольше книг!" А если после недавно умершего автора вдруг обнаруживают забытую рукопись, связку писем или неизвестный дневник, какой поднимается восторженный крик! Как все радуются даже крошечному посмертному фрагменту! Даже обрывок счета, просмотренного автором, и тот вызывает в нас трепет. Стоит автору умереть, как его жизнь внезапно приобретает для нас особый интерес. Смерть его часто помогает нам увидеть то, что мы не видели, пока он был жив: его жизнь и творения составляли одно целое. Разве не очевидно, что за искусством воскрешения (биографией) скрываются глубокая надежда и вожделение? Нам недостаточно того, что Бальзак, Диккенс, Достоевский обрели бессмертие в своих произведениях, - мы хотим возродить их во плоти. Каждая эпоха прилагает усилия, чтобы сделать великих людей литературы своими, включить их жизнь в свои представления об образцовом и значимом. Порой кажется, что влияние мертвых гораздо сильнее, чем влияние живых. Если бы Спаситель не воскрес, люди, без сомнения, воскресили бы Его своей скорбью и вожделением. Тот русский писатель, который говорил о "необходимости" воскрешения мертвых, говорил искренне.
      Они были живы и они говорили со мной! Это самый простой и самый красноречивый способ воздать тем авторам, которые оставались со мной многие годы. Разве не странно так говорить, учитывая, что мы имеем дело - в книгах - со знаками и символами? Как ни одному художнику никогда не удавалось перенести природу на полотно, так ни один автор по-настоящему не может передать нам свою жизнь и свои мысли. Автобиография - это чистейшей воды вымысел. Выдумка всегда ближе к реальности, чем факт. Фабула отнюдь не сущность человеческой мудрости, а ее горькая скорлупа. Можно по-прежнему, во всех разделах и разрядах литературы, разоблачать историю, развенчивать научные мифы, подвергать переоценке эстетические взгляды. Как показывает углубленный анализ, ничто не является тем, чем кажется или чем стремится быть. Мы все еще жаждем.
      Они были живы и они говорили со мной! Разве не странно понимать и получать наслаждение от того, что невыразимо? Это не общение посредством слов, это человек соединяется со своим ближним и своим Творцом. И тогда ты вновь откладываешь книгу, и у тебя нет слов. Иногда так бывает потому, что кажется, будто автор "сказал все". Но я думаю сейчас не об этом. Я думаю, что подобное воцарение безмолвия имеет куда более глубокое значение. Из молчания извлечены слова - в молчание они вернутся, если были использованы правильно. В промежутке же происходит нечто необъяснимое: мертвец, назовем вещи своими именами, сам себя оживляет, овладевает вами, и вы, переворачивая страницы, полностью меняетесь. Он сделал это при помощи знаков и символов. Что это как не магическая сила, которой он обладал и, возможно, до сих пор обладает?
      Сами того не ведая, мы владеем ключом от рая. Мы много говорим о понимании и общении - не только с такими же, как мы, людьми, но и с умершими, и с теми, кто еще не родился, и с обитателями других сфер, других вселенных. Мы верим, что будут открыты великие тайны. Мы надеемся, что наука - или в крайнем случае религия - укажет нам путь. Мы грезим о жизни в отдаленном будущем, которая будет совершенно не похожа на ту, которую мы знаем; мы наделяем самих себя мистическими способностями. Однако писатели уже доказали не только свою магическую силу, но и существование вселенных, без труда проникающих в нашу маленькую вселенную и столь нам знакомых, как если бы мы посетили их самолично. У этих людей не было "тайных" учителей, которые посвящали их. Они появились на свет от родителей, подобных нашим собственным, они росли в той же среде, что и мы. Что же тогда делает их стоящими особняком? Не одно только воображение, ведь и в других сферах жизни люди проявляли равную силу воображения. Не одно только мастерство, ведь и другие художники используют не менее сложные технические приемы. Нет, в писателе для меня кардинально важной является его способность "эксплуатировать" то громадное безмолвие, что окутывает всех нас. Из всех художников он один в высшей степени сознает, что "в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Улавливая дух, наполняющий все творение, он переводит его в знаки и символы. Претендуя на то, чтобы общаться с ближними, он, сам того не ведая, учит нас соединяться с Создателем. Используя язык в качестве инструмента, он показывает, что это не язык вовсе, а молитва. Особого рода молитва, которая ничего не просит у Создателя. "Хвали, душа моя, Господа". Так это звучит - не важно, на каком наречии и по какому поводу. "Буду восхвалять Господа, доколе жив; буду петь Богу моему, доколе семь".
      Разве не о "небесном творении" говорится здесь?
      Так не будем спрашивать, что делают в потустороннем мире великие и прославленные. Знайте, что они по-прежнему поют хвалу Господу. Здесь, на земле, они просто упражнялись. Там их песни достигают совершенства.
      В очередной раз должен я упомянуть русских, тех загадочных писателей девятнадцатого века, которые знали, что есть лишь одна задача, лишь одна высшая радость - установить совершенную жизнь здесь, на земле*.
      В 1880 году Достоевский произнес речь о "Миссии России", где сказал' "Стать истинным русским означает стать братом всех людей, всечеловеком. . Наше будущее - во всечеловечности, которая достигается не насилием, а мощью, порожденной нашим великим идеалом - объединением всего человечества" (примеч. автора).
      ТОЛЬКО В САМЫЕ ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ Я НАЧАЛ ПЕРЕчитывать - и только некоторые книги. Я могу точно назвать те книги, которые первыми отметил, чтобы перечесть: "Рождение трагедии", "Вечный муж", "Алиса в Стране чудес", "Императорская оргия", "Мистерии" Гамсуна. Как я уже не раз говорил, Гамсун - это один из тех авторов, которые оказали жизненно важное влияние на меня как писателя. Ни одна из его книг не заинтересовала меня столь же сильно, как "Мистерии". В тот период, о котором уже было сказано выше, когда я начал разбирать по косточкам своих любимых авторов, чтобы открыть тайную силу их волшебства, мое внимание привлекли следующие люди: прежде всего Гамсун, затем Артур Мейчен19, затем Томас Манн. Когда я дошел до "Рождения трагедии", я вспомнил, как был буквально оглушен магической властью Ницше над словом. Лишь несколько лет назад - спасибо за это Эве Сайкльяноу - я вновь подпал под очарование этой поразительной книги.
      Я только что упомянул Томаса Манна. В течение целого года я жил вместе с Гансом Касторпом из "Волшебной горы" как с живым человеком, могу даже сказать, как с кровным братом. Но очень меня интересовало и никак мне не давалось в тот "аналитический" период, о котором я говорил, искусство Манна как автора коротких рассказов или новелл. В то время "Смерть в Венеции" казалась мне недостижимым образцом рассказа. Однако через несколько лет мое мнение о Томасе Манне и его "Смерти в Венеции", в частности, радикально изменилось. Это довольно занятная история, вероятно, стоит того, чтобы ее рассказать. Вот как все произошло... В первые мои дни в Париже я познакомился с очень обаятельным и совершенно беспардонным человеком, которого считал гением. Его звали Джон Николе. Он был художником. Как многие ирландцы, он владел даром слова. Слушать его было исключительным удовольствием, обсуждал ли он живопись, литературу, музыку или просто нес чепуху. У него был вкус к обличению, и, когда он приходил в ярость, на язык ему лучше было не попадаться. Как-то раз я заговорил о своем преклонении перед Томасом Манном и стал восхвалять "Смерть в Венеции". Николе отвечал мне глумливыми насмешками. В отчаянии я сказал, что принесу книгу и прочту ему эту новеллу вслух. Признавшись, что никогда не читал ее, он счел мое предложение превосходным.
      Никогда мне не забыть этого опыта. Я не прочел и трех страниц, как Томас Манн стал трещать по всем швам. Николе, заметьте, не сказал ни слова. Но при чтении новеллы вслух в присутствии критически настроенного слушателя весь подпиравший это сооружение скрипучий механизм разоблачил себя сам. Я-то думал, что держу в руках кусок чистого золота, а оказалось, что это папье-маше. Едва добравшись до середины, я швырнул книгу на пол. Заглянув же позднее в "Волшебную гору" и "Будденброков", книги, которые казались мне монументальными, я убедился, что это такая же мишура.
      Должен сразу сказать, что подобные переживания случались со мной редко. Было одно просто поразительное - я краснею даже при упоминании! - связанное с книгой "Трое в лодке". Каким образом, черт побери, мог я когда-то считать ее "забавной" - ума не приложу! Но ведь так было. И я отчетливо помню, что смеялся над ней до слез. Однажды, лет через тридцать, я взял ее вновь и стал перечитывать. Никогда не встречался я с таким ничтожным и пошлым вздором. Еще одно разочарование, хотя далеко не такое сильное, ожидало меня, когда я начал перечитывать "Торжество яйца"20. Оно оказалось едва ли не тухлым яйцом*. А ведь когда-то я над ним смеялся и плакал.
      О, кем я был, чем я был в те давние тоскливые дни?
      Итак, я начал говорить о том, что при повторном чтении я постепенно убеждаюсь, что больше всего мне хочется перечитывать те книги, которые были прочитаны в детстве и ранней юности. Я уже упоминал Хенти, будь его имя благословенно! Есть и другие - такие, как Райдер Хаггард, Мери
      Из этого не следует, будто я восстаю против Шервуда Андерсона, который так много значил для меня. Я по-прежнему восхищаюсь такими его нишами, как "Уайнсбург, Огайо" и "Множество браков" (примеч. автора).
      Корелли, Булвер-Литтон, Эжен Сю, Джеймс Фенимор Купер, Сенкевич, Уйда ("Под двумя флагами"), Марк Твен (в особенности "Гекльберри Финн" и "Том Сойер"). Не прикасаться к этим книгам с мальчишеских лет, подумать только! Это кажется невероятным. Что же касается По, Джека Лондона, Гюго, Конан Дойла, Киплинга, то я не много потеряю, если никогда не загляну снова в их книги*.
      Мне также очень хочется перечитать те книги, которые я некогда читал вслух дедушке, когда тот сидел за своим портняжным столом в нашем старом доме в Четырнадцатом округе в Бруклине. Как я припоминаю, одной из них была биография нашего великого "героя" (тех времен) - адмирала Дьюи. В другой рассказывалось об адмирале Фэррагате и, кажется, о битве в заливе Мобл, если такое сражение вообще имело место. Что касается последней книги, я теперь не сомневаюсь, что при работе над главой "Мой сон о Мобле" в "Азрокондиционированном кошмаре" живо вспоминал это сочинение, посвященное героическим подвигам Фэррагата. Ясно, что моя концепция Мобла была окрашена книгой, которую я прочел пятьдесят лет назад. Но именно благодаря книге о генерале Дьюи я познакомился с моим первым живым героем, и это был вовсе не Дьюи, а наш заклятый враг - филиппинский мятежник Агинальдо. Моя мать повесила над моей постелью портрет Дьюи, пребывающего на борту боевого корабля в открытом море. Внешность Агинальдо я теперь помню смутно, но чисто физически он ассоциируется у меня со странной фотографией Рембо, сделанной в Абиссинии, где тот стоит в одеянии, напоминающем тюремное, на берегу реки. Навязывая мне нашего драгоценного героя, адмирала Дьюи, мои родители были далеки от мысли, что тем самым взращивают во мне семя мятежа. Рядом с Дьюи и Тедди Рузвельтом Агинальдо возвышался словно колосс. Это был первый Враг Общества Номер Один, появившийся на моем горизонте. Я по-прежнему чту его имя, как по-прежнему 417 имена Роберта Ли21 и Туссена Лувертюра, великого освобо
      Однако, по некой таинственной причине, я твердо намерен прочесть "Тружеников моря", которых )пустил из виду в то время, когда жадно глотал книги Гюго (примеч автора).
      дителя негров, который сражался с вооруженными до зубов солдатами Наполеона и наголову их разбил.
      Продолжая в том же роде, как удержаться от упоминания книги Карлейля "Герои, культ героев и героическое в истории"? Или "Представителях человечества" Эмерсона? И как можно не упомянуть об еще одном идоле детских лет - Джоне Поле Джонсе? В Париже, благодаря Блезу Сандрару, я узнал то, что нельзя найти в исторических книгах или биографиях, связанных с Джоном Полом Джонсом. Захватывающая история жизни этого человека легла в основу одной из тех задуманных Сандраром книг, которые он так и не написал - и, вероятно, никогда не напишет. Причина проста. Двигаясь по следам этого отважного американца, Сандрар собрал столь богатый материал, что в буквальном смысле утонул в нем. За время своих странствий, разыскивая редкие документы и скупая редкие книги о неисчислимых приключениях Джона Пола Джонса, Сандрар, но его собственному признанию, истратил в десять раз больше аванса, выплаченного ему издателями. Ухватившись за хвост Джона Пола Джонса, Сандрар совершил настоящее путешествие Одиссея. В конце концов он признался, что когда-нибудь напишет на эту тем)- либо огромный том, либо крохотную книжечку, и я его прекрасно понимаю.
      Первым человеком, кому я осмелился читать вслух, был мой дедушка. Не потому, что он к этому побуждал! Я и сейчас слышу, как он говорит моей матери, что она напрасно дает мне все эти книги. Он оказался прав. Мать моя об этом горько пожалела - позднее. Но именно моя мать, которую я, между прочим, с книгой в руках и не видел, сказала мне однажды, когда я читал "Пятнадцать крупнейших сражений в истории", что много лет назад тоже прочла эту книгу - в туалете. Я был ошарашен. Не тем, что она читала в туалете, а что из всех книг она выбрала именно эту, чтобы читать ее там.
      Чтение вслух друзьям мальчишеских лет, в частности Джоуи и Тони, первым из числа моих друзей, вызвало у меня сильное удивление. Я очень рано открыл то, что другие, к возмущению и отчаянию своему, открывают гораздо позже, а именно: чтением вслух можно усыпить человека. То ли мой голос был монотонный, то ли я плохо читал, то ли неправильно выбирал книги. Но слушатели мои неизменно впадали в спячку. Что вовсе не отбило у меня охоту к продолжению подобной практики. И нисколько не изменило мнение о моих маленьких друзьях. Нет, я просто пришел к выводу, что книги существуют не для всех. Я и сейчас так думаю. Последнее, что я хотел бы посоветовать, это научить ребенка читать. Если говорить о моих предпочтениях, я бы первым делом проследил, чтобы мальчик выучился на плотника, каменщика, садовника, охотника, рыболова. Сначала и прежде всего - вещи практические, а уж затем излишества. А книги - это излишества. Разумеется, я считаю, что нормальный подросток должен с младенчества уметь танцевать и петь. И играть в игры. К этому я побуждал бы детей изо всех сил. А с чтением книг можно подождать.
      Играть в игры... О, это такая важная сфера жизни. Я имею в виду прежде всего уличные игры - игры с детьми из бедных кварталов большого города. Я воздержусь от искушения развить эту тему, иначе мне пришлось бы написать еще одну, и совершенно другую, книгу!
      Тем не менее о детстве я говорить никогда не устану. Как не забуду никогда те отчаянные и великолепные игры, в которые мы играли на улицах с утра до ночи, и тех ребят, с которыми я водил дружбу и временами боготворил, к чему мальчики нередко склонны. Все мои переживания - в числе и опыт чтения - я делил с товарищами. В своих книгах я неоднократно упоминал об удивительной проницательности, которую мы проявляли при обсуждении коренных проблем жизни. Такие темы, как грех, зло, перевоплощение, хорошее правительство, этика и мораль, природа божества, утопия, жизнь на других планетах, были для нас повседневной пищей. Мое истинное образование началось на улице, на пустырях в холодные ноябрьские дни или на ночных перекрестках, где мы часто гоняли на коньках. Естественно, одной из наших вечных тем были книги - книги, которые мы тогда читали, хотя считалось, что мы даже не подозреваем об их существовании. Знаю, это прозвучит экстравагантно, но мне кажется, что только величайшие знатоки литературы могут соперничать с уличным мальчишкой, когда дело доходит до извлечения особенностей и сути книг. По моему скромному мнению, мальчик куда глубже постигает Иисуса, чем священник, куда ближе к Платону во взглядах на формы правления, чем все политические деятели мира.
      В этот золотой период отрочества в мою книжную вселенную внезапно вторглась целая библиотека детских книг, поселившихся в прекрасном книжном шкафу орехового дерева, со стеклянными дверцами и выдвижными полками. Книги были из собрания, принадлежавшего англичанину по имени Айзек Уолкер, который был предшественником моего отца и имел честь быть одним из первых торговцев готовым платьем в Нью-Йорке. Книги эти я словно вижу до сих пор: все они были в красивых переплетах, названия с золотым тиснением, как и на корешках. Бумага была толстая и глянцевая, шрифт отчетливый и понятный. Короче, это были во всех отношениях роскошные книги. И настолько грозной выглядела их элегантность, что я лишь через некоторое время осмелился прикоснуться к ним.
      Сейчас я расскажу одну любопытную вещь. Это связано с моим глубоким и загадочным отвращением ко всему английскому. Полагаю, я не сильно отклонюсь от истины, если скажу, что причиной этой антипатии стало мое знакомство с библиотечкой Айзека Уолкера. Насколько омерзительным показалось мне содержание этих книг, можно судить по тому простому факту, что я абсолютно не помню их названий. Только одно застряло у меня в памяти - "Деревенская площадь", да и в нем я не вполне уверен. Все остальное испарилось. Природу моей реакции отношения я могу выразить в немногих словах. Впервые в жизни я столкнулся с меланхолией и патологией. Казалось, все эти элегантные книги были окутаны густым туманом. Англия превратилась для меня в страну, погрязшую в зловещей тьме, где угнездились грех, жестокость и тоска. Ни один луч света не вырывался из этих заплесневелых томов. Это была извечная слизь, на всех уровнях. Каким бы бессмысленным и иррациональным это ни выглядело, но я сохранил такое представление об Англии и английском до зрелых лет, пока - буду честен - не посетил Англию и не получил возможность встретить англичан на их родине*. (Тем не менее
      Когда несколько лет назад я прочел восхитительную и полную воображения книгу - "Страна под Англией" Джозефа О'Нила, - мои прежние чувства к Англии вернулись. Но эта книга написана ирландцем и весьма необычным ирландцем (примеч. автора).
      я должен признаться, что мои первые впечатления о Лондоне примерно соответствовали мальчишескому взгляду на него; это впечатление полностью так никогда и не рассеялось.)
      Когда я перешел к Диккенсу, эти первые впечатления, разумеется, подтвердились и укрепились. У меня сохранились весьма малоприятные воспоминания от чтения Диккенса. Его книги были мрачными, местами страшными и почти всегда тоскливыми. Один "Дэвид Копперфилд" выделяется из всех в высшей степени радостным и почти человеческим настроением, соответствующим моему восприятию (тогдашнему) мира. К счастью, была одна книга, которую дала мне добрая тетушка* и которая скорректировала этот мрачный взгляд на Англию и английский народ. Если не ошибаюсь, книга эта называлась "История Англии для детей" Эллиса. Я отчетливо помню, какое удовольствие доставила мне эта книга. Конечно, были еще книги Хенти, которые я уже читал или прочел чуть раньше, и из них я вынес совершенно иное понятие об английском мире. Но в книгах Хенти говорилось о ярких исторических событиях, тогда как книги из библиотеки Айзека Уолкера были посвящены недавнему прошлому. Много лет спустя, когда я стал читать сочинения Томаса Харди, ко мне вернулись те же отроческие ощущения - я имею в виду, неприятные. Книги Харди - зловещие, трагические, полные дурных предчувствий и случайных, не заслуженных бедствий - вновь заставили меня вспомнить о моем "человеческом" восприятии мира. В конечном счете я обязан был вынести Харди приговор. Невзирая на атмосферу реализма, которая пропитывает его книги, я должен признать, что в них нет "правды жизни". Я хотел, чтобы мой пессимизм был "честным".
      Возвращаясь в Америку из Франции, я познакомился с двумя восторженными поклонниками одного английского писателя, о котором я никогда прежде не слышал, - речь идет о Клоде Хоктоне. Его часто называют "метафизическим романистом". Как бы там ни было, Клод Хоктон сделал больше, чем любой другой англичанин, за исключением У. Трэ
      Эта же тетка, сестра моего отца, подарила мне "Самодержца обеденного стола"'", пару книг Сэмюэла Смайлса и "Историю Нью-Йорка, написанную Никербокером" {примеч. автора).
      верса Саймона - первого "джентльмена" из числа моих знакомых! - чтобы радикально изменить мое представление об Англии. К настоящему моменту я прочел большую часть его сочинений. Книги Хоктона, независимо оттого, хорошо или плохо они написаны, всегда пленяют меня. Многие американцы знают роман "Меня зовут Джонатан Скривнер", из которого получился бы отличный кинофильм, - впрочем, как и из некоторых других его книг. Менее известны - и об этом можно только жалеть - такие его книги, как "Джулиан Грант сбился с пути", одна из моих самых любимых, и "Меняйся во всем, человечество!".
      Но у Клода Хоктона есть один роман - здесь я лишь касаюсь темы, которую надеюсь развить позже, - написанный словно бы специально для меня. Он называется "Хадсон возвращается в стадо". В пространном письме к автору я объяснил, почему мне так кажется. Когда-нибудь это письмо будет опубликовано*. А поразило меня при чтении этой книги то, что в ней как будто изображена моя интимная жизнь в один из ее высшей степени критических периодов. Внешние обстоятельства были "замаскированы", но внутренние выглядели головокружительно реальными. Лучше не написал бы я сам. Одно время я думал, что Клоду Хоктону каким-то загадочным путем удалось выведать факты и события моей жизни. Однако по ходу нашей переписки я вскоре обнаружил, что все его книги рождены только воображением. Быть может, читатель удивится, узнав, что я мог посчитать подобное совпадение "загадочным". Разве жизнь и характеры литературных персонажей не находят своих двойников в реальности? Конечно. Но я по-прежнему нахожусь под впечатлением этой книги. Пусть в нее заглянут те, кто полагают, будто хорошо меня знают.
      А сейчас, без всякого повода, если не считать таковым воспоминания о закате детства, внезапно всплывает в памяти имя Райдера Хаггарда. Это один из авторов, включенных мною в список "Ста книг", который я составил для издательства Гал-лимар. И это был тот писатель, который держал меня в плену! Содержание его книг смутно и неопределенно. В лучшем
      "Не путать с "Письмом", Aprуc Бук Инк., Моуген Лейк, Нью-Йорк, 1950 (примеч. автора).
      случае я могу припомнить лишь некоторые названия: "Она", "Аиша", "Копи царя Соломона", "Алан Квотермейн". Но, думая о них, я испытываю тот же трепет, как в те времена, когда я вновь и вновь переживал встречу Стэнли и Ливингстона в самом центре Черной Африки. Уверен, что, когда начну перечитывать его - а я собираюсь сделать это в самом ближайшем времени, память моя, как и в случае с Хенти, окажется такой же изумительно живой и плодотворной.
      Когда закончился подростковый период, стало все труднее найти писателя, способного хотя бы приблизиться к тому впечатлению, которое производили книги Хаггарда. По непостижимым теперь причинам это удалось сделать "Триль-би". "Трильби" и "Питер Иббетсон"24 являют собой уникальную пару. Крайне интересно, например, что написал их немолодой художник, известный своими рисунками в журнале "Панч". В предисловии к "Питеру Иббетсону", опубликованному издательством Модерн Лайбрери, Диме Тейлор рассказывает, как "Дюморье, гуляя однажды вечером с Генри Джеймсом по Хай-стрит, Бейсуотер, предложил своему другу идею романа и изложил сюжет "Трильби". "Джеймс, говорит он, - отклонил предложение". Я бы сказал, к счастью, так как с ужасом представляю, что сделал бы из этой темы Генри Джеймс.
      Как ни странно, но именно человек)', который навел меня на след Дюморье, я обязан знакомством с книгой Флобера "Бувар и Пекюше", открытую мною лишь тридцать лет спустя. Этот том вместе с "Воспитанием чувств" он вручил моему отцу в качестве компенсации за свой небольшой долг. Отец, естественно, был возмущен. С "Воспитанием чувств" связана одна необычная ассоциация. Бернард Шоу где-то сказал, что некоторые книги нельзя должным образом оценить и, следовательно, не стоит читать, пока человеку не перевалит за пятьдесят. Среди таких книг он упомянул и это знаменитое сочинение Флобера. Это еще одна книга, которую, подобно "Тому Джонсу" и "Молль Флендерс", я твердо намереваюсь прочесть, как только достигну "совершеннолетия".
      Но вернемся к Райдеру Хаггарду... Странно, что такая вещь, как "Надя" Андре Бретона, может хоть каким-то образом быть связана с эмоциональными переживаниями, вызванными чтением книг Хаггарда. Я подробно рассказывал в "Розе Распятия" - или это было в книге "Вспоминать, чтобы помнить"? - о том колдовском впечатлении, которое всегда оказывала на меня "Надя". Читая ее, я каждый раз испытываю то же внутреннее смятение, то же ужасающее и вместе восхитительное ощущение, охватывающее человека, когда он вдруг сознает, что безнадежно заблудился в комнате, знакомой ему до последнего дюйма. Не забуду, как выделил в этой книге кусок, живо напомнивший мне мое первое прозаическое сочинение - или по крайней мере первое, которое я решился показать издателю". (Написав эти строки, я понял, что это не совсем так, поскольку первым моим опытом в прозе было эссе об "Антихристе" Ницше, которое я сочинил для себя самого в лавке моего отца. Точно так же, первый отправленный издателю текст предшествует упомянутому выше на несколько лет, поскольку это была критическая статья, которую я отослал в журнал "Блэк кэт" и которую, к моему изумлению, не только приняли, но и заплатили за нее ни много ни мало доллар семьдесят пять центов, и в то время этой ничтожной суммы оказалось достаточно, чтобы я пришел в неистовый восторг, швырнув новую дорогую шляпу на мостовую, где она была немедленно раздавлена колесами проходившего мимо грузовика.)
      Нужно было бы исписать многие страницы, чтобы объяснить, почему писатель масштаба Андре Бретона соединился в моем мозгу именно с Райдером Хаггардом, а не с каким-нибудь другим автором. Быть может, эта ассоциация и не такая уж поразительная, если учесть те своеобразные источники, из которых сюрреалисты черпали вдохновение, подпитку и поддержку. В моем представлении "Надя" по-прежнему остается книгой уникальной. (Сопровождающие текст фотографии имеют собственную ценность.) В любом случае это одна из немногих книг, которую я перечитывал несколько раз, и она не теряла своего первоначального обаяния. Полагаю, этого достаточно, чтобы выделить ее.
      Говоря о Райдере Хаггарде и "Наде", я сознательно воздерживался от слова "тайна". Слово это, как в единствен
      ' Послал я его человеку по имени Фрэнсис К.Хакет, и я всегда буду помнить его тактичный, но вместе с тем обнадеживающий ответ, дай ему Бог здоровья! (примеч. автора).
      ном. так и во множественном числе, мне хотелось приберечь для рассказа о моей восхитительной, всепоглощающей страсти к словарям и энциклопедиям. Часто я просиживал в публичной библиотеке целыми днями, изучая слова и дефиниции. Но, если быть честным, я и здесь должен сказать, что свои самые удивительные дни провел дома, в обществе моего товарища Джо ОТигана2'1. Это были унылые зимние дни, когда еды не хватало, а всякие надежды или мысли о том, чтобы получить работу, испарялись. Увлечение словарями и энциклопедиями не затмевают воспоминаний о других днях и вечерах, когда мы с утра до ночи резались в шахматы и в пинг-понг или с маниакальной страстью плодили акварельные рисунки.
      Однажды, едва встав с постели, я бросился к моему громадному словарю полному Фанку и Уогнеллу, - чтобы отыскать слово, которое пришло мне на ум в момент пробуждения. Как обычно, одно слово потянуло за собой другое, ибо что такое словарь, как не самая изощренная форма "хоровода", прикинувшегося книгой? Поскольку рядом был Джо, этот вечный скептик, начался спор, продолжавшийся весь день до самой ночи, пока мы без устали искали все новые и новые определения. И именно благодаря Джо О'Ригану, который часто побуждал меня отнестись критически к тому, что я слепо принимал, в душе моей зародились первые сомнения относительно ценности словарей. До этого момента я считал словари непогрешимыми почти как Библия. Подобно многим, я думал, что найденная дефиниция содержит значение или, если можно так выразиться, "истинную сущность" слова. Но в тот день, когда мы двигались от одного производного к другому, из-за чего натыкались на самые неожиданные изменения смысла, на противоречия и полное опровержение прежних значений, весь каркас лексикографии начал расползаться и ускользать от нас. Добравшись до исходного "начала" слова, я обнаружил, что упираюсь в каменную стену. Без сомнения, было невозможно, чтобы слова, которые мы находили, вошли в человеческий язык именно в те периоды! На мой взгляд, возвращение к санскриту, ивриту или исландскому (а какие удивительные слова вышли из исландского языка!) было делом пустым. История отодвинулась больше чем на десять тысяч лет назад, а мы были оставлены здесь, в прихожей, так сказать, отведенной для современности. Слишком много было слов для обозначения метафизических и духовных понятий, свободно применяемых греками, которые полностью потеряли свой смысл - уже одно это обстоятельство привело нас в смятение. Короче говоря, вскоре стало очевидным, что значение слов изменилось, или исказилось до неузнаваемости, или перешло в свою противоположность в зависимости от времени, места и культуры народа, использующего это понятие. Жизнь есть то, чем мы сами ее делаем и как воспринимаем всем своим существом - она вовсе не задана фактически, исторически или статистически. Эта простая истина относится также и к языку. Похоже, меньше всего способен понять это филолог. Но позвольте мне продолжить, перейдя от словаря к энциклопедии...
      Было вполне естественно, что в результате наших метаний от значения к значению и наблюдений над употреблением изученных нами слов мы должны были для более полной и глубокой их трактовки обратиться за помощью к энциклопедии. В конце концов сам процесс дефиниции сводится к перекрестным ссылкам и отсылкам. Выяснив, что означает то или иное слово, следует найти слова, которые, если можно так выразиться, окружают его живой изгородью. Значение никогда не дается прямо: оно подразумевается, имеется в виду или вычленяется. И, возможно, это происходит потому, что исходный его источник никогда не известен.
      Но ведь у нас есть энциклопедия! О, здесь мы наверняка ощутим себя на твердой почве! Ведь мы будем иметь дело с предметами, а не со словами. Мы сможем выяснить, как появились те непостижимые символы, из-за которых люди сражались и проливали кровь, пытали и убивали друг друга. Вот, например, удивительная статья в Британнике (прославленной энциклопедии) под названием "Тайны"*, и если кто-то желает провести приятный, веселый и поучительный день в библиотеке, то пожалуйста начните с такого слова, как "тайны". Оно проведет вас повсюду, и вы вернетесь домой в смятении, напрочь забыв о пище, сне и прочих потребностях любой самоуправляемой системы. Но вы никогда не постигнете тай
      Даже Анни Безант25, как я обнаружил только вчера, упоминает эту статью в своей книге "Эзотерическое христианство" (примеч. автора).
      ну! Если же вы, подобно хорошему ученому, решитесь обратиться к другим "авторитетам", а не к тем, которых отобрали для вас энциклопедические всезнайки, очень скоро ваши благоговейный страх и почтение перед кладезем премудрости, заключенным в обложку энциклопедии, увянут и иссякнут. И это хорошо. Не следует доверять этому мертвому знанию. В конце концов кто они, эти погребенные в энциклопедиях ученые мужи? Могут ли они быть окончательными авторитетами? Никоим образом! Окончательным авторитетом всегда должен быть сам человек. Эти сморщенные ученые мужи глубоко "вспахали почву" и обрели большую мудрость. Но предлагают они нам не божественную мудрость и даже не сумму человеческой мудрости (по любому предмету). Они трудились, словно муравьи или бобры, и обычно с той же малой толикой юмора и воображения, как у этих скромных созданий. Одна энциклопедия отдает предпочтение своим авторитетам, другая - совсем иным. Авторитеты - это всегда залежалый товар. Ознакомившись с ними, вы узнаете мало о предмете своих разысканий и гораздо больше о вещах ненужных. Но чаще вас настигают отчаяние, сомнение и смятение. Единственный ваш выигрыш - это обостренное критическое чувство, которое так восхваляет Шпенглер, считавший себя должником Ницше, ибо почерпнул у него главным образом это качество.
      Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что именно создатели энциклопедий, сами того не сознавая, приучили меня бездельничать, наслаждаясь накоплением эрудиции - глупейшим времяпровождением из всех. Чтение энциклопедий было подобно наркотику - одному из тех наркотиков, о которых говорят, будто они не причиняют вреда и не вызывают эффекта привыкания. Подобно неиспорченному, стойкому, здравомыслящему китайцу старых времен, я считаю, что принимать опиум предпочтительнее. Если хочешь расслабиться, стряхнуть с себя груз забот, стимулировать воображение - а что еще нужно для морального духовного умственного здоровья? - то куда лучше, на мой взгляд, разумное потребление опиума, нежели наркотического суррогата энциклопедий.
      Оглядываясь назад на эти дни, проведенные в библиотеке, - любопытно, что я не мог вспомнить первый визит в библиотеку! - уподоблю их дням, которые курильщик опиума проводит в своей клетушке. Я регулярно приходил за "дозой" и получал ее. Часто я читал наугад, любую подвернувшуюся книгу. Иногда я погружался в техническую литературу, или в учебники, или в справочники, или в литературные "курьезы". В читальном зале библиотеки на 42-й улице Нью-Йорка была одна полка, набитая мифологиями (многих стран, многих народов), которые я пожирал, словно изголодавшаяся крыса. Порой, словно побуждаемый некой ревностной миссией, я в одиночестве рылся в каталогах. В другом случае я считал чрезвычайно важным - и это действительно было важным, настолько глубоким оказалось мое наваждение, - изучить повадки кротов, или китов, или тысячи и одной разновидности рептилий. Такое слово, как впервые встретившаяся мне "эклиптика", могло отправить меня в погоню, которая длилась неделями, пока в конце концов я не садился на мель в звездных глубинах созвездия Скорпиона.
      Здесь я должен отклониться от темы, чтобы упомянуть те маленькие книжечки, на которые натыкаешься случайно, но воздействие их оказывается настолько сильным, что они затмевают многотомные энциклопедии и прочие компендиумы человеческих знаний. Книги эти, по размеру микроскопические, а по впечатлению монументальные, можно уподобить драгоценным камням, скрытым в недрах земли. Подобно ценным породам, они обладают неким кристаллическим или "исконным" свойством, что придает им простую, неизменную и вечную ценность. Почти всегда они существуют, как и природные кристаллы, в небольших количествах и разновидностях. Я выбрал наугад две из них, поскольку они хорошо иллюстрируют мою мысль, хотя знакомство мое с ними произошло много позже того периода, о котором я говорю. Первую из них - "Символы откровения" - написал Фредерик Картер, с которым мы встретились в Лондоне при довольно странных обстоятельствах. Вторая называется "Круг", и она вышла под псевдонимом Эдуарде Сантьяго. Сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы сотня людей, способных проявить интерес к последней книге. Это одна из самых необычных из известных мне книг, хотя тема ее - апокатастасис - принадлежит к числу вековечных в истории религии и философии. Одной из причудливых особенностей этого уникального и редкого издания стала орфографическая ошибка, сделанная по вине издателя. В верхнем углу каждой страницы жирным шрифтом напечатано: АПОКАСТАСИС. Но более причудливое, хотя и способное вогнать в холодный пот поклонников Уильяма Блейка, это репродукция посмертной маски поэта (из Национальной портретной галереи в Лондоне), которую можно увидеть на странице 40.
      Поскольку я долго и со многими подробностями говорил о пользовании словарем, о дефинициях, о невозможности получить с их помощью точное определение, и поскольку нормальный читатель вряд ли склонен выяснять значение такого слова, как апокатастасис, то позволю себе привести три определения, приведенные в полном словаре Фанка и Уогнелла:
      "1. Возврат к или по направлению к прежней точке или состоянию; восстановление; полная реставрация.
      2. Теология. Окончательное восстановление святости или милости Божьей по отношению к тем, кто умер без покаяния.
      3.Астрономия. Периодический возврат вращающегося тела к определенной точке на его орбите".
      В сноске на странице 4 Сантьяго приводит следующую цитату из "Вергилия" Ж.Каркопино (Париж, 1930):
      "Слово апокатастасис использовали уже халдейские мудрецы, чтобы описать возвращение планет небесной сферы в точку их начального движения. Греческие же доктора употребляли это слово, чтобы описать восстановление здоровья пациента".
      Что касается маленькой книжечки Фредерика Картера "Символы откровения", то читателю, возможно, будет интересно узнать, что именно автор этой книги снабдил Д.Г.Лоуренса бесценным материалом для написания "Апокалипсиса". Хотя сам Картер этого не знал, но из его книги я почерпнул материал и вдохновение, благодаря которым смогу когда-нибудь написать "Дракона и Эклиптику". Это завершение или краеугольный камень моих так называемых "автобиографических романов" будет, как я надеюсь, вещь сжатая, прозрачная, алхимическая - тонкая, как облатка, и абсолютно герметичная.
      Величайшей из всех таких маленьких книжечек, несомненно, является "Дао дэ цзин"26. Полагаю, это не только образец высшей мудрости, но и творение, уникальное по степени конденсации мысли. Как философия жизни оно не только сохраняет достоинство рядом с куда более объемистыми философскими системами, предложенными великими мыслителями прошлого, но и во всех отношениях, на мой взгляд, их превосходит. Там есть один элемент, который делает его совершенно отличным от других философских построений, - юмор. За исключением прославленного последователя Лао-Цзы, появившегося несколько веков спустя, мы не встретимся с юмором в этих возвышенных сферах, пока не дойдем до Рабле. Будучи в такой же мере врачом, как философом и писателем с могучим воображением, Рабле представил юмор именно тем, что он есть на самом деле великим освободителем. Однако рядом с тонким, мудрым, одухотворенным бунтарем старого Китая Рабле выглядит неотесанным крестоносцем. Нагорная проповедь являет собой, возможно, единственное короткое послание, способное выдержать сравнение с миниатюрным евангелием Лао-Цзы, евангелием мудрости и душевного здоровья. Быть может, это послание является более возвышенным, чем труд Лао-Цзы, но я сомневаюсь, что в нем содержится больше мудрости. И оно, разумеется, полностью лишено юмора.
      "Серафита"27 Бальзака и "Сиддхартха" Германа Гессе - эго две чисто литературные книжечки, которые входят, по моему разумению, в особую категорию. "Серафиту" я впервые прочел по-французски, хотя мой французский тогда оставлял желать лучшего. Человек, познакомивший меня с этой книгой, использовал ту самую хитроумную тактику, о которой я говорил ранее: почти ничего не сказав о самой книге, он упомянул лишь, что эта вещь для меня. Его мнение оказалось достаточным стимулом. Это и в самом деле была книга "для меня". Она попала ко мне в нужный момент моей жизни и произвела желаемое воздействие. С тех пор я стал, если можно так выразиться, "экспериментировать" с этой книгой, которую подсовывал людям, не готовым ее прочесть. Эти эксперименты многому меня научили. "Серафита" одна из тех действительно очень редких книг, которые пробивают дорогу к читателю без посторонней помощи. Либо она "обращает" человека в свою веру, либо наводит на него тоску и внушает отвращение. Рекомендовать ее широкой публике нет никакого смысла. Ибо ценность ее заключается в том, что в любые времена читать ее будут только немногие избранные. Правда, в начале своего пути она была очень модной. Разве все мы не знаем историю с молодым студентом из Вены, который, заговорив с Бальзаком на улице, попросил разрешения поцеловать руку, написавшую "Серафиту"? Однако мода умирает быстро, и это большое счастье, поскольку лишь тогда книга начинает свое настоящее путешествие по дороге к бессмертию.
      "Сиддхартху" я сначала прочел по-немецки, причем в то время, когда по меньшей мере лет тридцать не читал ничего на немецком языке. Эту книгу я стал бы читать, заплатив любую цену, так как она явилась, как мне сказали, плодом визита Гессе в Индию. На английский ее никогда не переводили*, и мне тогда было трудно раздобыть французский перевод, опубликованный в 1925 году парижским издательством Грассе. Внезапно у меня оказалось сразу два экземпляра на немецком: один прислал мой переводчик Курт Вагензейл, второй жена Георга Дибберна, автора "Погони". Едва я закончил читать оригинальную версию, как мой друг Пьер Лалёр, парижский книготорговец, прислал мне несколько экземпляров издания Грассе. Я немедленно перечитал книгу по-французски и с восторгом убедился, что не упустил ничего из содержания, невзирая на мой полузабытый немецкий. С тех пор я часто говорил друзьям, лишь отчасти преувеличивая, что смог бы прочесть и понять "Сиддхартху" точно так же, если бы она была доступна только на турецком, финском или венгерском, хотя не знаю ни единого слова из этих диковинных языков.
      Будет не вполне правильно сказать, что огромное желание прочесть эту книгу возникло у меня лишь потому, что Герман Гессе побывал в Индии. Мой аппетит возбудило само слово Сиддхартха - эпитет, который я всегда связывал с Буддой. Задолго до того, как я принял Иисуса Христа, меня привлекали Лао-Цзы и Гаутама Будда. Просветленный принц!
      В настоящее время издательство Нью Дирекшнз обещает выпустить ее английский перевод (примем автора)
      Иисусу это определение никак не подходит. Я бы назвал кроткого Иисуса мужем скорби. Слово "просветление" задело во мне чувствительную струну: из-за него словно бы померкли другие слова, которые, справедливо или ошибочно, ассоциируются с основателем христианства. Я имею в виду такие слова, как грех, вина, искупление и прочие. До сих пор я предпочитаю гуру любому христианскому святому или лучшему из двенадцати апостолов. С гуру была и всегда будет связана столь драгоценная для меня аура "озарения".
      Мне хотелось бы поговорить о "Сиддхартхе" подробнее, но, как и в случае с "Серафитой", я знаю: чем меньше будет сказано, тем лучше. Поэтому я ограничусь лишь цитатой на благо тех, кто умеет читать между строк - эти несколько строк взяты из автобиографического эссе Германа Гессе, опубликованного лондонским издательством Херайзен в сентябре 1946 года:
      "Еще один выдвинутый ими [друзьями] упрек я также нахожу совершенно справедливым: они обвиняли меня в недостатке чувства реальности. Ни мои сочинения, ни мои полотна совершенно не соответствуют реальности, и когда я пишу, то часто забываю о вещах, которые ожидает увидеть образованный читатель в хорошей книге, - и прежде всего мне недостает чувства подлинного уважения к реальности".
      Похоже, я неумышленно затронул один из недостатков или одну из слабостей слишком страстного читателя. Как сказал Лао-Цзы, "когда человек, жаждущий обновить мир, приступает к делу, быстро обнаруживается, что этому не будет конца". Увы, даже слишком верно! Каждый раз, когда я чувствую потребность выступить на защиту новой книги - со всей дарованной мне силой убеждения, - я создаю больше работы, больше муки и больше расстройства для себя самого. Я уже говорил о своей мании сочинять письма. Я рассказал, как сажусь за стол, едва закрыв хорошую книгу, и начинаю оповещать о ней весь мир. Вы полагаете, это прекрасно? Быть может. Но это также полнейшая глупость и пустая трата времени. Именно тех людей, которых я стремлюсь заинтересовать - критиков, редакторов и издателей, - меньше всего трогают мои восторженные вопли. Я пришел к выводу, что моей рекомендации вполне достаточно, чтобы редакторы и издатели потеряли к книге всякий интерес. Похоже, любая книга, которой я покровительствую и для которой пишу предисловие или рецензию, обречена*. Но здесь, возможно, действует мудрый и справедливый, хотя и неписаный закон, который я бы сформулировал так: "Не вмешивайся в судьбу другого, даже если этим другим является книга". К тому же я все больше и больше постигаю причину этих своих опрометчивых поступков. Должен с грустью признать, что я отождествляю себя с бедным автором, которому стараюсь помочь. (Смешная сторона ситуации состоит в том, что некоторые из этих авторов давно скончались. Они мне помогают, а не я им!) Разумеется, я всегда убеждаю себя следующим образом: "Какая жалость, что такой-то или сякой-то не прочел эту книгу! Какую радость она ему доставит! Какую поддержку!" Я никогда не перестану думать, что книги, которые другие находят самостоятельно, служат так же хорошо.
      Именно из-за моего неумеренного энтузиазма по отношению к таким книгам, как "Совершенный коллектив", "Погоня", "Голубой мальчик", "ПодстрочникКабесыдеВака", "Дневник" Анаис Нин (до сих пор не опубликованный), и другим, многим другим начал я докучать порочному и изменчивому племени редакторов и издателей, которые диктуют миру, что мы должны или не должны читать. В частности, по поводу двух писателей я сочинил столь пылкие и убедительные послания, какие только можно вообразить. Даже школьник не мог бы проявить такого энтузиазма и такой наивности. Помню, что обливался слезами, когда писал одно из этих писем. Оно было адресовано издателю хорошо известных книг в бумажных обложках. Вы полагаете, этого деятеля растрогало бурное изъявление моих чувств? Ему понадобилось полгода, чтобы ответить мне в сухой, хладнокровной и лицемер
      Исключением стал "Настоящий блюз"24, которому во французском издании предпослано предисловие в форме письма за моей подписью. Мне сказали, что книга эта продается, как горячие пирожки. Тем не менее я не придаю этому значения: несомненно, она продавалась бы так же и без моего предисловия (примеч. актора)
      ной манере, которая так характерна для издателей: мол, "они" (всегда темные лошадки) с глубоким сожалением (та же старая песня) пришли к выводу, что мой протеже для них не подходит. В качестве бесплатного приложения они сослались, как превосходно продаются выбранные ими для публикации книги Гомера (давно покойного) и Уильяма Фолкнера. Подтекст понятен: найдите нам таких же писателей, и мы жадно схватим наживку! Это может звучать гротескно, но это истинная правда. Именно так и думают издатели.
      Однако же я считаю этот мой порок совершенно безобидным в сравнении с пороками политических фанатиков, мошенников-милитаристов, развращенных крестоносцев и прочих омерзительных типов. Не могу понять, что я совершаю дурного, когда на весь мир признаюсь в своем восхищении и любви, признательности и безмерном уважении к двум ныне живущим французским писателям - Блезу Сандрару и Жану Жионо. Наверное, меня можно обвинить в нескромности, меня можно признать наивным идиотом, меня можно раскритиковать за мой вкус или отсутствие такового; в высшем смысле меня можно обвинить в том, что я "вмешиваюсь" в судьбу других; меня можно разоблачить, как очередного "пропагандиста", но разве этим я причинил какой-нибудь ущерб людям? Я уже не юноша. Если быть точным, мне пятьдесят восемь лет. ("Je me nomme Louis Salavin"*.) Страсть моя к книгам не только не исчезает, но, напротив, растет. Быть может, в экстравагантности моих суждений содержится толика безрассудства. Однако я никогда не отличался тем, что име-1гуют "благоразумием" или "тактом". Я бывал резок - но, во всяком случае, прям и чистосердечен. В общем, если я действительно виновен, заранее прошу прощения у моих старых друзей Жионо и Сандрара. И прошу их отречься от меня, если вдруг окажется, что я выставил их на посмешище. Однако слов своих назад не заберу. Все предшествующие страницы да и вся моя жизнь ведут меня к этому признанию в любви и восхищении.
      " Меня зовут Луи Салавен29 (фр.).
      III
      Блез Сандрар
      САНДРАР БЫЛ ПЕРВЫМ ФРАНЦУЗСКИМ ПИСАТЕЛЕМ, отыскавшим меня во время моего пребывания в Париже*, и последним человеком, с кем я увиделся, покидая Париж. У меня оставалось всего несколько минут, чтобы успеть на поезд до Рокамадура, и я сидел за последним стаканчиком на террасе моей гостиницы у Орлеанских ворот, когда на горизонте возник Сандрар. Ничто не могло бы принести мне большей радости, чем эта неожиданная встреча в последнюю минуту перед отъездом. В немногих словах я рассказал ему о моем намерении посетить Грецию. Затем я вновь уселся и стал пить под музыку его звучного голоса, всегда напоминавшего мне голос моря. В эти немногие последние минуты Сандрар ухитрился сообщить мне массу сведений - с той же теплотой и нежностью, которыми пропитаны его книги. Как почва под нашими ногами, мысли его были пронизаны всевозможными подземными ходами. Я оставил его там сидящим без пиджака, а я ушел, совершенно не задумываясь о том, что пройдут годы, прежде чем я услышу его вновь, совершенно не задумываясь о том, что я, быть может, бросаю последний взгляд на Париж.
      Перед тем, как отправиться во Францию, я прочел все, что было переведено из Сандрара. Иными словами, почти ничего. Первое знакомство с ним на его родном языке произошло, когда мой французский был далек от совершенства. Я начал с "Мораважина", а эту книгу никак нельзя назвать легкой для того, кто плохо знает язык. Я читал ее медленно, держа под рукой словарь и перемещаясь из одного кафе в другое. Начал я в кафе "Либерте", на углу улицы Тэте и бульвара Эдгара Кине. Этот день я очень хорошо помню. Если когда-нибудь Сандрару попадутся на глаза эти строки, он будет польщен и, вероятно, тронут тем, что я впервые открыл его книгу именно в этой грязной дыре.
      Наверное, "Мораважин" был второй или третьей книгой, которую я попытался прочесть на французском языке.
      * Я жил в Париже с мая 1930 по июнь 1939 года (примеч. автора).
      Перечитал я ее гораздо позднее, почти восемнадцать лет спустя. И как же я был поражен, когда обнаружил, что целые абзацы ее навеки отпечатались в моей памяти! А я-то думал, что мой французский был на нуле! Приведу один из отрывков, который я помню столь же четко, как в тот день, когда впервые его прочитал. Он начинается с верхней строки страницы 77 (Грассе, 1926):
      "Я расскажу вам о вещах, которые с самого начала принесли некоторое облегчение. В трубах ватерклозета через равные промежутки времени начинала булькать вода... Безграничное отчаяние овладело мной".
      (Вам это ничего не напоминает, дорогой Сандрар?) Тут же мне приходят на ум еще глубже отпечатавшиеся в моей памяти два отрывка из "Ночи в лесу"*, которую я прочел примерно тремя годами позже. Я привожу их не для того, чтобы похвалиться своей способностью запоминать, а чтобы открыть английским и американским читателям ту сторону творчества Сандрара, о существовании которой они, возможно, даже не подозревают:
      "1. Хоть я самый вольный человек из всех живущих на земле, однако признаю, что в мире всегда существует некое ограничивающее начало: свободы и независимости нет, и я их глубоко презираю, но вместе с тем наслаждаюсь ими, сознавая свою беспомощность.
      2. Я все больше и больше убеждаюсь, что всегда вел созерцательную жизнь. Я похож на вывернутого наизнанку брамина, который размышляет о себе посреди общей сумятицы и всеми силами дисциплинирует себя, а существование презирает. Или на атлета, боксирующего с тенью, который яростно и хладнокровно наносит удары в пустоту, следя за своим отражением. С какой виртуозной легкостью и мудрым терпением он убыстряет темп! Позднее мы
      Эдисьон дю Версо, Лозанна, 1929 (примеч. автора).
      должны научиться столь же невозмутимо сносить наказание. Я знаю, как вытерпеть наказание, поэтому безмятежно взращиваю и разрушаю себя: короче говоря, в этом мире труд приносит радость не тебе самому, а другим (мне доставляют удовольствие рефлексы других людей, а не мои собственные). Только душа, полная отчаяния, может когда-нибудь достичь безмятежности, но, чтобы прийти в отчаяние, вы должны сильно любить и сохранять любовь к миру".
      Возможно, эти два отрывка уже многократно цитировались и, без сомнения, будут столь же обильно цитироваться в последующие годы. Они незабываемы, и в них сразу видна личность автора. Те, кто знают лишь "Золото", "Панаму" и "Прозу транссибирского экспресса", с которыми знакомы почти все американские читатели, могут очень удивиться, прочитав приведенные выше отрывки, и у них возникнет вопрос, почему этого человека не переводят более полно. Задолго до того, как я предпринял попытку получше познакомить с Сандраром американскую публику (и, могу смело прибавить, весь остальной мир), Джон Дос Пассос перевел и проиллюстрировал акварельными рисунками книгу "Панама, или Приключения моих семи дядюшек"".
      Тем не менее о Блезе Сандраре в первую очередь нужно знать следующее это многосторонний человек. Он также человек многих книг, причем книг самых разнообразных - я имею в виду не "хорошие" или "плохие" книги, но книги, которые столь отличаются друг от друга, что создается впечатление, будто Сандрар развивается во всех направлениях разом. Воистину, это развивающийся человек. И, без всякого сомнения, развивающийся писатель.
      Его собственную жизнь можно читать, как сказки "Тысячи и одной ночи". И этот человек, который ведет жизнь во множестве измерений, одновременно являет собой книжного червя. Самый общительный из людей - и при этом одино
      ' Курсив мой (примеч. автора).
      " См. главу 12 "Гомер транссибирского экспресса" в "Восточном экспрессе". Джонатан Кейп и Гаррисон Смит, Нью-Йорк, 1922 (примеч. автора).
      кий. ("О mes solitudes!"*) Обладающий глубочайшей интуицией и вместе с тем железной логикой. Логикой жизни. Жизни прежде всего. Жизни, которая всегда пишется с большой буквы. Вот что такое Сандрар.
      Голова начинает кружиться, когда следуешь за перипетиями его жизни с того момента, как он пятнадцатилетним или шестнадцатилетним мальчишкой выскользал из родительского дома в Невшателе и вплоть до дней оккупации, когда он скрывался в Экс-ан-Прованс и обрек себя на долгий период молчания. За его странствиями труднее следить, чем за путешествием Марко Поло, чей маршрут он, по-видимому, пересекал неоднократно, поскольку несколько раз вступал на этот путь, а затем возвращался обратно. Одна из причин его колдовского воздействия на меня состоит в поразительном сходстве между его приключениями и теми, которые ассоциируются в моей памяти с именами Синдбада-морехода или Аладдина с Волшебной лампой. Необыкновенные переживания, которые он передал персонажам своих книг, обладают всеми свойствами легенды, равно как и подлинностью легенды. Преклоняясь перед жизнью и истиной жизни, он подошел ближе любого другого писателя нашего времени к открытию общего источника слова и деяния. Он возвращает современной жизни элементы героического, фантастического и мифического. Тяга к приключениям увлекала его в почти каждую точку глобуса - особенно в те места, которые считаются опасными или недоступными. (Нужно прочесть прежде всего повесть о ранних годах его жизни, чтобы оценить верность ,п ого утверждения.) Он общался с людьми всех сортов, включая бандитов, убийц, революционеров и прочие разновидности фанатиков. По его собственным словам, ему пришлось испробовать не меньше тридцати шести профессий, хотя создается впечатление, что он, как и Бальзак, знает любое ремесло. К примеру, он был жонглером в лондонском мюзик-холле - как раз в то время, когда там дебютировал Чаплин. Он торговал жемчугом и занимался контрабандой, владел плантацией в Южной Америке, где три раза подряд наживал громадное состояние, которое растрачивал гораздо быстрее, чем
      *О глубины моего одиночества! (фр).
      приобретал. Да прочитайте повесть его жизни! В ней содержится куда больше, чем кажется на первый взгляд.
      Да, он первооткрыватель и испытатель путей и дел людских. И он сам сделал себя таким, внедрившись в гущу жизни, разделив свой удел с уделом других Божьих тварей. Каким же великолепным, пытливым репортером стал этот человек, у которого вызвала бы только презрение мысль, что его могут счесть "исследователем жизни". У него есть способность добывать "свой сюжет" путем растворения перегородок, и он, похоже, сознательно ничего не ищет. Вот почему его собственная история всегда сплетается с историей другого человека. Конечно же, он обладает искусством извлекать суть, но жизненно необходимым признает интерес к алхимической природе всех взаимоотношений. Этот вечный поиск преображения позволяет ему открывать людей для самих себя и для мира, что заставляет его превозносить достоинства людей, делать нас снисходительными к их ошибкам и слабостям, увеличивать наше знание и уважение к тому, что есть истинно человеческого, углублять нашу любовь и понимание мира. Он "репортер" по преимуществу, ибо в нем соединяются качества поэта, провидца и пророка. Новатор и инициатор, всегда свидетельствующий первым, он знакомит нас с подлинными пионерами, подлинными искателями приключений, подлинными первооткрывателями среди наших современников. Больше, чем любой писатель из тех, кого я могу вспомнить, он сумел сделать для нас дорогим "le bel aujourd'hui"*.
      Блистая на всех поприщах, он всегда находил время для чтения. По ходу своих долгих странствий по джунглям Амазонки, в пустынях (мне кажется, он знает их все - пустыни земли, равно как и пустыни духа), в девственных лесах, на просторах пампы, путешествуя на поездах, в трамваях, автостопом и на палубе океанских лайнеров, в великих музеях и библиотеках Европы, Азии и Африки он зарывался в книги, переворачивал целые архивы, фотографировал редкие документы и, насколько мне известно, порой даже воровал бесценные книги, рукописи, документы всех сортов - почему бы
      Прекрасное сегодня (фр )
      и нет, если принять во внимание ненасытность его аппетита ко всему редкому, странному, запретному?
      В одной из своих последних книг он рассказал нам, как немцы (эти боши!) сожгли или вывезли - я забыл, что из двух, - драгоценную библиотеку... драгоценную для такого человека, как Сандрар, который любит приводить самые точные цитаты, когда дело касается любимых книг. Слава Богу, он сохранил живую память, функционирующую с безупречностью машины. Невероятная память, о чем свидетельствуют самые последние его книги: "Ампутированная рука", "Человек, пораженный громом", "Бродить по свету", "Дележ неба", "Парижский пригород".
      Между прочим - когда речь идет о Сандраре, кажется, что почти все достойное внимания было создано им "между прочим" - он переводил сочинения других писателей, в частности, португальца Феррейра ди Каштру ("Сельва") и нашего соотечественника Эла Дженнингса, великого отщепенца и закадычного друга О.Генри*. Каким изумительным переводом стала книга "Вне закона", которая по-английски называется "Сквозь тени с О.Генри". Это нечто вроде тайного сотрудничества между Сандраром и сокровенной сущностью Эла Дженнингса. Когда Сандрар работал над этой книгой, он еще не встречался с Дженнингсом и даже не переписывался с ним. (Замечу мимоходом, что это еще одна книга, которую проглядели наши издатели карманных книг. Если я не совсем кретин, она может принести целое состояние, и было бы приятно думать, что часть этого состояния перейдет в карман Эла Дженнингса.)
      Одна из самых завораживающих особенностей темперамента Сандрара - это его способность и готовность к сотрудничеству с собратьями по перу. Вспомните, как сразу же после Первой мировой войны он стал издавать серию "Ла Сирен". Какое своевременное предприятие! Именно ему мы обязаны появлением в печати "Песен Мальдорора"30 - первым после оригинального анонимного издания автора в 1868 году. Будучи новатором во всем, всегда щепетильным, взыска
      Сандрар перевел также автобиографию Аль Капоне (примеч автора)
      тельным и требовательным в своих запросах, Сандрар добился того, что ныне любая опубликованная в "Ла Сирен" книга служит приманкой для коллекционеров. Рука об руку с его способностью к сотрудничеству идет другое качество - умение, или дарованная небом милость, первым проявлять инициативу. Будь то преступник, святой, гений, многообещающий новичок, Сандрар первый отыскивает его, воздает ему хвалу и помогает, причем именно так, как хочется самому человеку. Я говорю об этом с горячностью, которой есть оправдание. Никто из писателей не оказал мне более высокой чести, чем дорогой Блез Сандрар, который вскоре после публикации "Тропика Рака" постучался в мою дверь, чтобы протянуть мне дружескую руку. И я никогда не смогу забыть красноречивую деликатность первой рецензии на этот роман, вышедшей вслед за тем в "Орб" и подписанной его именем. (Возможно, это произошло до того, как он появился в студии на Вилле Сера41.)
      Бывали случаи, когда при чтении Сандрара - а такое случается со мной редко - я откладывал книгу и заламывал руки от радости или отчаяния, от муки или безнадежности. Вновь и вновь Сандрар преграждал мне дорогу - столь же неумолимо, как бандит, вдавивший вам револьвер в позвоночник. О да, я часто не помнил себя от восторга, читая книги этого человека. Но сейчас речь идет не о восторге - совсем о другом. Я говорю о некоем ощущении, когда все ваши чувства смешиваются и приходят в беспорядок. Я говорю об ударах, посылающих в нокаут. Сандрар посылал меня в глубокий нокаут. Не один раз, но множество раз. А ведь я не бездарь, безропотно подставляющий челюсть! Да, mon cher* Сандрар, вы останавливали не только меня, вы останавливали часы. Мне нужны были дни, недели, порой месяцы, чтобы прийти в себя после этих схваток с вами. Даже годы спустя я могу, приложив руку к тому месту, куда был нанесен удар, почувствовать старую боль. Вы избили меня до синяков, прямо-таки отдубасили. Вы оставили меня в рубцах от ран, ошеломленным, шатающимся, словно пьяный. Самое странное, что я становлюсь тем уязвимее, чем лучше узнаю вас - через ваши книги. Как
      *Мой дорогой (фр)
      будто вы поставили на мне индейскую метку. Я сам подставляю челюсть, чтобы "получить удар". Я ваша добыча, как мне часто доводилось говорить. И поскольку у меня нет сомнений, что не со мной одним такое случилось, поскольку я желаю и другим насладиться столь необычным переживанием, то буду продолжать в меру сил своих восхвалять Сандрара где только и когда только возможно.
      Я выразился опрометчиво, сказав "чем лучше узнаю вас". Мой дорогой Сандрар, уверен, что мне никогда не узнать вас так, как я знаю других людей. Не имеет значения та основательность, с которой вы открываетесь, - я никогда не постигну вашей сути. Сомневаюсь, что это сможет кто-либо еще, и на подобное утверждение меня подвигло отнюдь не тщеславие. Вы непостижимы, как Будда. Вы вдохновляете, вы открываетесь, но никогда не обнаруживаете себя полностью. Не потому, что вы таитесь! Нет, при встречах с вами - лично или через написанное вами - возникает впечатление, будто вы даете все, что только можете дать. Ибо вы, действительно, принадлежите к тем немногим из числа знакомых мне людей, кто дает - в своих книгах и лично - "сверх меры", что для нас означает все. Вы даете все, что может быть дано. И вы не виноваты, что глубинная ваша суть ускользает от испытующего взгляда. Это закон вашего бытия. Несомненно, для людей не столь пытливых, не столь быстро схватывающих, не столь цепких все эти рассуждения лишены смысла. Но вы так обострили наши чувства, так возвысили наше сознание, так углубили нашу любовь к мужчинам и женщинам, к книгам, к природе, к тысяче и одному явлению жизни, которые только вы способны классифицировать в одном из ваших бесконечных параграфов, что пробудили в нас желание вывернуть вас наизнанку. Читая ваши книги или разговаривая с вами, я всегда отдаю себе отчет в неисчерпаемости ваших познаний: вы не просто сидите в кресле в какой-то комнате какого-то города какой-то страны, рассказывая нам о том, что лежит у вас на душе или за душой, - вы заставляете вибрировать эту беседу в кресле и саму комнату от суматохи города, жизнь которого поддерживается невидимой внешней толчеей целого народа, чья история стала вашей историей, чья жизнь ваша, а ваша - их, и, когда вы пишете или говорите, все эти элементы, образы, факты, творения входят в ваши мысли и чувства, образуя паутину, которую неутомимо создает сидящий в вас паук, и она проникает в нас, ваших слушателей, пока не охватит собой весь мир, где мы, вы, они, оно и все сущее теряют прежний облик, обретая новый смысл, новую жизнь...
      Прежде чем двинуться дальше, мне хотелось бы порекомендовать две книги о Сандраре тем, кто хочет побольше узнать об этом человеке. Обе называются "Блез Сандрар". Одну написал Жан Анри Левек (Нувель Критик, Париж, 1947), вторую - Луи Парро (Пьер Сегер, Париж, 1948), который завершил свой труд на смертном одре. В обеих книгах есть библиография, выдержки из сочинений Сандрара и большое количество фотографий, сделанных в разные периоды его жизни. Не читающие по-французски могут о многом догадаться и получить удивительно полное представление об этой загадочной личности по одним лишь фотографиям. (Поразительно, какой размах и жизненную силу французские издатели придают своим публикациям благодаря использованию старых фотографий. Сегер оказался особенно удачлив в этом отношении. В своей серии маленьких квадратных книг, названных "Поэты современности"* он дал нам целую галерею ныне живущих и недавно скончавшихся авторов.)
      Да, вы можете многое узнать о Сандраре, даже просто изучая его физиономию. Наверное, его фотографировали больше, чем любого другого современного писателя. Сверх того, существует большое число набросков и портретов, сделанных прославленными художниками, включая Модильяни, Аполлинера, Леже. Перелистайте две только что упомянутые книги - Левека и Парро, вглядитесь как следует в эту "gueule"**, которую Сандрар представил миру в тысяче разных настроений. Некоторые заставят вас разрыдаться, другие схожи с галлюцинацией. Одна из фотографий была сделана в те дни, когда он служил капралом в Иностранном легионе. Его левая рука, держащая приклад, который обжигает ему пальцы, слегка высовывается из-под накидки с капюшоном, и рука эта настолько
      * В Соединенных Штатах распространяется издательством Нью Дирекшнз (примеч. автора) **Морду (фр.).
      выразительна, настолько красноречива, что вы сразу обо всем догадаетесь, даже если и не знаете историю о том, как он потерял правую руку. Именно этой сильной и нежной рукой писал он большую часть своих книг, ставил свое имя под бесчисленными посланиями и почтовыми открытками, брился, умывался, водил свой стремительный Альфа Ромео по самым опасным дорогам. Этой рукой он прорубал себе путь сквозь джунгли, отбивался в уличных драках, защищался, стрелял в людей и хищных зверей, хлопал приятелей по спине, сердечно обнимал долго отсутствовавшего друга, ласкал женщин и животных, которых любил. На другой фотографии, сделанной в 1921 году, когда он вместе с Абелем Гансом32 работал над фильмом под названием "Колесо", у него нет одного зуба, к губам приклеилась вечная сигарета, огромная клетчатая кепка с чудовищным козырьком сдвинута на ухо. В выражении его лица есть что-то от Достоевского. На обратной странице фотография, сделанная Реймоном в 1924 году, во время работы над романом "Золото". Он стоит здесь, широко расставив ноги, засунув левую руку в карман мешковатых брюк, как всегда, с окурком на губе. Здесь он похож на молодого, здорового, нахального мужика-славянина. В глазах насмешливый огонек, нечто вроде откровенного и добродушного вызова. "Здорово, Джек, старый хрен, я в порядке... а ты?" Это просто читается в его взгляде. Другая, где он снят вместе с Левеком в Трамбле-сюр-Мон в 1926 году, запечатлела его в расцвете сил. Он в прекрасной физической форме, от него веет здоровьем, радостью, уверенностью в себе. От 1928 года нам осталась фотография, которую перепечатывали тысячи раз. Это Сандрар южноамериканского периода, элегантный, почти прилизанный, разодетый в пух и прах, на башке красивая мягкая шляпа с отогнутыми полями. У него горящий, отсутствующий взгляд, словно он только что вернулся из Антарктики. (Думаю, именно тогда он писал или недавно закончил "Исповедь Дэна Иэка", перевод первой части которой ["В плане иглы"] недавно выпустил один из английских издателей*.) Но лишь в 1944 году мы увидим le vieux Legionnaire"
      *Название: "Антарктическая фуга", Пушкин Пресс, Лондон, 1948 (примеч. автора).
      "Ветерана Легиона (фр-)
      на фотографии Шардона в Кавайоне. Это период книги "Человек, пораженный громом", с моей точки зрения, одной из самых выдающихся его книг. Здесь перед нами земной человек, достигший высшей точки своего развития и составленный из многих богатейших пластов: бродяга, отщепенец, бездельник, нищий, рубаха-парень, головорез, авантюрист, моряк, солдат, железный малый, человек, прошедший тысячу и одно тяжкое испытание и горькое разочарование, который никогда не сдавался, а созревал, созревал, созревал. Un homme, quoi!* Две другие фотографии, сделанные в Экс-ан-Провансе, представляют его нам в нежном и трогательном обличье. На одной он стоит, прислонившись к забору, в окружении соседских сорванцов, которые учатся у него всяким ловким трюкам. На другой его успели щелкнуть, когда он прогуливался по тенистой, старой, очаровательно кривой улочке. Его взгляд задумчив, если не печален. Это прекрасная фотография, она вся пронизана атмосферой Юга. Будто ты сам прогуливаешься вместе с ним, не смея нарушить молчания и не постигая тех мыслей, на которых он сосредоточен... Тут я вынужден натянуть вожжи. Я мог бы до бесконечности рассуждать о его "физиогномических" особенностях. Подобную морду забыть невозможно. В ней есть человеческое, вот в чем суть. Человеческое, как на лицах китайских, лицах египетских, критских, этрусских.
      Против этого писателя было выдвинуто множество обвинений... что книги его созданы в кинематографической манере, что он ищет сенсаций, что преувеличивает и искажает сверх меры, что он нуден и многословен, что у него нет чувства формы, что он слишком реалистичен или же, напротив, что его истории слишком неправдоподобны и т.д. и т.п. Конечно, во всех этих обвинениях есть крупица правды, однако не будем забывать - лишь крупицей Они отражают точку зрения продажных критиков, унылых академиков, завистливых романистов. Но, допустим, мы примем все это за чистую монету. И что же останется от этих обвинений? Возьмем, к примеру, его кинематографическую технику. Хорошо, а разве мы не живем в эпоху кино? Какой период в истории можно
      * Настоящий мужик! (фр.)
      считать более фантастическим и более "неправдоподобным", чем это подобие реальной жизни, которое мы видим на экране? Что до стремления к сенсациям - мы разве забыли Жиля де Рэ, маркиза де Сада, "Мемуары" Казаковы? Склонность к гиперболам? Что же тогда говорить о Пиндаре? Нудность и многословие? Как быть тогда с Жюлем Роменом34 или Марселем Прустом? Преувеличения и искажения? А Рабле, Свифт, Селин, если ограничиться упоминанием только этой ненормальной троицы? Что до отсутствия формы, этого извечного упрека ослов-критиков, поднимающих пыль во всех литературных журналах, то разве не слышал я собственными ушами, как культурные европейцы разглагольствуют о "растительном" характере индуистских храмов, фасады которых украшены необузданными фантазиями из человеческих, животных и других образов? Разве не видел я, как они кривятся от отвращения, разглядывая поразительное буйство красок в тибетских свитках? Безвкусно, да? Никакого понятия о пропорциях? О самоконтроле? C'est ca. De la mesure avant tout!* Эти культурные ничтожества забыли, что их возлюбленные греки работали с циклопическими плитами, увлекались чудовищным в той же мере, в какой стремились к апофеозу гармонии, безупречному сочетанию изящества формы и величия духа. Они забыли, наверное, что греческие кикладские скульптуры34 превосходят по степени абстракции и упрощения все, что сумели создать Бранкузи или его последователи. Именно мифология этих почитателей красоты с их припевом "никаких крайностей" раскрывает "чудовищную" сторону их существования. Да, Сандрар весь состоит из излишеств. Некоторые эпизоды разрастаются в теле его книг, как злокачественные опухоли. Окольные пути, обилие вставок, отступления и возвраты - все это эмбриональная энергия и содержание будущих его книг. Великолепное набухание почек и множество наростов - в его книгах щедро расходуется обильнейший материал. Сандрар не сдерживает себя, никогда не истощаясь до дна. Когда наступает момент ослабить поводья, он многословен. Когда же обстоятельства и замысел требуют краткости, он краток, и краток в высшей степени - как кинжал. На мой
      Именно так. Мера прежде всего! (фр.).
      взгляд, его книги отражают отсутствие устойчивых привычек или, скорее, способность разрушать привычки. (Признак истинного освобождения!) В этих разбухших, напоминающих mer houleuse* параграфах, с которыми некоторые читатели, судя по всему, просто не могут справиться, раскрывается океанический дух Сандрара. Мы привыкли превозносить безумие нашего дорогого Шекспира, его стихийные порывы, - так почему мы должны бояться этих космических взрывов? Мы сумели переварить, при посредничестве Аркхерта, "Гарган-тюа и Пантагрюэля", - так почему мы должны быть обескуражены этим нескончаемым списком имен, стран, дат, событий? Мы сотворили самого странного писателя из всех пишущих на любом языке - Льюиса Кэрролла. Так почему мы должны робеть перед игрой слов, перед смешным и гротескным, перед невыразимым или "абсолютно невозможным"? Нужно быть человеком, чтобы задержать дыхание, как это делает Сан-драр, безоглядно устремляясь в один из своих трехстранич-ных параграфов. Человеком ? Глубоководным водолазом. Или китом. Именно так: человекокитом.
      Примечательно, что этот же человек дал нам несколько самых кратких сентенций из когда-либо написанных, особенно в своих поэмах и стихотворениях в прозе. Здесь он использует в ритме стаккато - не забудем, что он был музыкантом, прежде чем стать писателем! - телеграфный стиль. (Который можно также назвать "телеэстетическим".) Читать можно с такой же быстротой, как читает китаец, чьи иероглифы, по моему разумению, имеют странное сходство с вокабулами Сандрара. Его особая техника производит нечто вроде изгнания духов - избавления от тяжкого бремени прозы, от грамматических и синтаксических помех, от иллюзорной внятности самого коммуникативного общения. В книге "Жрец", например, мы открываем для себя пророческие свойства мысли и высказывания. Это одна из его странных книг. Это крайний предел. Начало и одновременно конец. Сандрара действительно трудно классифицировать, хотя я не знаю, почему мы так жаждем классифицировать его. Иногда я думаю о нем как о "писателе для писателей", хотя это опреде
      * Волнующееся море (фр.).
      ленно не так. Я лишь хотел сказать, что любой писатель может многому научиться у Сандрара. Помню, в школе нас всегда заставляли выбирать в качестве образцов для подражания таких людей, как Маколей35, Колридж, Рёскин или Эдмунд Бёрк - и даже Мопассан. Не знаю, почему не назывались имена Шекспира, Данте, Мильтона. Смею сказать, что ни один из наших преподавателей не верил, что кто-либо из нас, сопляков, в один прекрасный день станет писателем. Сами они были неудачниками, следовательно, учителями. Сандрар ясно показал, что есть только один учитель, только один образец для подражания, и это сама жизнь. Любой писатель учится у Сандрара руководствоваться собственным чутьем, повиноваться требованиям жизни, поклоняться только одному божеству - жизни. Некоторые интерпретаторы добавят, что Сандрар имеет в виду "опасную жизнь". Я не верю, что Сандрар ограничивается лишь этим. Он имеет в виду жизнь в простом и ясном значении этого слова, во всех ее аспектах, со всеми ответвлениями и окольными тропами, искушениями, опасностями - почему бы и нет. Пусть он авантюрист, но это авантюрист во всех сферах жизни. И его интересует каждая фаза жизни. Затронутые им темы, описанные им события имеют энциклопедический размах. Еще один признак "эмансипации" - всеобъемлющее поглощение всех бесчисленных жизненных проявлений. Зачастую именно тогда, когда он кажется наиболее "реалистичным", ему не терпится нажать на все лады своего органа. У реалиста скудная душа. Он видит лишь то, что находится прямо перед ним - как лошадь с шорами. Взгляд Сандрара всегда распахнут: у него словно бы имеется дополнительный глаз, верхний свет, запрятанный в макушку, - нечто вроде фонаря, открытого всем космическим лучам. Такой человек, можете быть уверены, никогда не завершит труд своей жизни, ибо жизнь всегда будет на шаг впереди него. Кроме того, жизнь не ведает завершения, а Сандрар всегда заодно с жизнью. В статье Пьера де Латиля в "Газет де Летр" (Париж, 6 августа 1948 года) сообщается, что Сандрар задумал в ближайшие годы написать дюжину или больше книг. Это ошеломляющая программа, если учесть, что Сандрару пошел седьмой десяток, что у него нет секретаря, что пишет он левой рукой, что у него шило в заднице и вечный зуд куда-то отправиться с целью увидеть как можно больше, что он в настоящее время ненавидит писать и смотрит на свою работу как на подневольный труд. Он работает над четырьмя или пятью книгами одновременно. Уверен, он все их закончит. Я молюсь лишь о том, чтобы дожить до того, как смогу прочесть трилогию его "souvenirs humains"* под названием "Архивы моей башни из слоновой кости", которая будет состоять из следующих частей: "Литераторы", "Бизнесмены" и "Жизнь неизвестных людей". Особенно привлекает меня последняя...
      Я много размышлял об общеизвестной бессоннице Сандрара. Если память мне не изменяет, он приписывает ее жизни в окопах. Конечно, доля истины в этом есть, но я подозреваю здесь и более глубокие причины. В любом случае я хочу отметить несомненную связь между его плодовитостью и отказом от сна. Для обычного человека сон является главным средством восстановления сил. Люди необыкновенные - святые, гуру, изобретатели, вожди, бизнесмены или некоторые типы душевнобольных - обладают способностью спать очень мало. Очевидно, у них есть другие средства восполнить свой энергетический потенциал. Некоторые люди, только изменяя род своих занятий, могут продолжать работать почти без сна. Другие же, подобные йогам и гуру, по мере достижения все большей ясности сознания, фактически освобождаются из-под ига сна. (Зачем спать, если цель жизни - как можно полнее насладиться творением?) Что касается Сандрара, у меня есть ощущение, что он восполняет себя, переходя от активной жизни к письму и наоборот. Это чистое предположение с моей стороны. Иначе мне придется считать его человеком, который жжет свечу с обеих концов, но не сгорает. Сандрар где-то упомянул, что он из рода долгожителей. Разумеется, он по-королевски промотал родовое наследство. Но при этом у него нет признаков разрушительной старости. Напротив, кажется, будто он вступил в период второй молодости. Он признался, что, когда достигнет зрелого возраста в семьдесят лет, вновь будет готов погрузиться на корабль для новых приключений. Меня нисколько не удивит, если так и случится: я легко могу представить, как он в девяносто лет штурмует Гима
      * Воспоминания о людях (фр.).
      лаи или усаживается в первую ракету, которая отправляется на Луну.
      Но вернусь к связи между его писательством и бессонницей... Когда смотришь на даты, поставленные в конце его книг и указывающие на то, сколько времени на них потрачено, поражаешься, с какой быстротой он писал и сколь стремительно появлялись один за другим его труды (а это все увесистые тома). Все это, по моему мнению, предполагает наличие одного качества "одержимости". Чтобы писать, нужно быть завороженным и одержимым. Чем же одержим и заворожен Сандрар? Жизнью. Этот человек влюблен в жизнь - et c'est tout*. He важно, что иногда он это отрицает, не важно, что иногда он подвергает суровой критике или поносит современных художников, не важно, что он сравнивает свое недавнее прошлое с настоящим и находит в последнем изъяны, не важно, что он порицает направления, тенденции, философию и поведение людей нынешней эпохи, все равно это единственный человек нашего времени, который провозгласил, что сегодняшний день глубок и прекрасен - и воздал ему за это честь. Сандрар бросил якорь в самой гуще современной жизни, откуда обозревает, словно из боевой рубки, всю жизнь - прошлую, настоящую и будущую, жизнь звезд и жизнь океанских глубин, жизнь с маленькой буквы и жизнь грандиозную. Поэтому я и ухватился за него, видя в нем ослепительный пример правильных принципов, правильного отношения к жизни. Никто не может погрузиться в великолепие прошлого глубже, чем Сандрар, никто не может с большим жаром приветствовать будущее - но только настоящее, вечное настоящее он прославляет, вступая с ним в неразрывный союз. Такой это человек, и лишь такие люди принадлежат традиции, продолжают ее. Другие смотрят назад: это идолопоклонники или же духи надежды, являющиеся перед смертью, bonimen-teurs". Вместе с Сандраром вы открываете месторождение руды. И именно потому, что он так глубоко понимает настоящее, принимает его и составляет с ним единое целое, ему удается безошибочно предсказывать будущее. Нет, он не позиру
      *Вот и все (фр.).
      ** "Зазывалы (фр.)
      ет в роли провидца! Его пророческие замечания возникают случайно и непроизвольно, теряясь в грудах необработанного материала. В этом смысле он напоминает мне хорошего врача. Он знает, как щупать пульс. В сущности, Он знает все пульсирующие точки, подобно древним китайским врачевателям. Называя некоторых людей больными, некоторых художников продажными или фальшивыми, политиков всех мастей безумными, а военных преступниками, он знает, о чем говорит. Здесь в нем говорит судья.
      Однако он умеет говорить и в другой, более близкой мне манере. Он может говорить с нежностью. Напомню, что Лоуренс первоначально хотел дать название "Нежность" книге, известной как "Любовник леди Чаттерли". Я упоминаю имя Лоуренса потому, что живо помню, как Сандрар заговорил о нем во время своего памятного визита на Виллу Сера.
      Должно быть, вы много думаете о Лоуренсе, - воп
      росительно произнес он.
      Так и есть, - ответил я.
      Мы обменялись несколькими словами, а затем он, как мне помнится, спросил меня прямо и недвусмысленно, не считаю ли я, что Лоуренса сильно переоценивают. Полагаю, ему не нравилась и даже казалась "подозрительной" метафизическая позиция Лоуренса. (А ведь тогда я был целиком поглощен именно этой стороной Лоуренса!) Во всяком случае, уверен, что я защищал Лоуренса слабо и неубедительно. По правде говоря, мне было гораздо интереснее выслушать мнение Сан-драра о нем, нежели оправдывать собственное. Позднее, когда я читал Сандрара, слово "нежность" часто слетало с моих губ. Это слово непроизвольно пробуждало меня от моих грез. Хоть это пустое занятие, но я позволю себе удовольствие бесконечного размышления, сравнивая нежность Лоуренса с нежностью Сандрара. Я думаю, что они принадлежат к двум разным типам. Слабость Лоуренса - человек, слабость Сандрара - люди. Лоуренс стремился лучше узнать людей и желал трудиться вместе с ними. В его "Апокалипсисе" некоторые из самых трогательных пассажей посвящены усыханию "общественного" инстинкта. Эти страницы приносят нам подлинное страдание за Лоуренса. Они дают нам возможность понять муки, которые он перенес, пытаясь быть "человеком среди людей". У Сандрара я не нахожу и намека на подобную утрату или ущербность. В человеческом океане Сандрар плавает столь же свободно, как морская свинка или дельфин. В своих сочинениях он всегда вместе с людьми, вместе как в действиях, так и в мыслях. Пусть даже он отшельник - но при этом целиком и полностью человек. И он брат всех людей. Никогда не считает он себя высшим существом по отношению к ближним. Лоуренс часто, слишком часто думал о себе как о высшем существе - полагаю, это неоспоримо - и очень часто таковым не был. Очень часто человек меньшего калибра "подучивал" его. Или стыдил. Лоуренс слишком сильно любил "человечество", чтобы понять ближних своих или поладить с ними.
      Но главное различие между этими двумя людьми можно увидеть, познакомившись с их вымышленными персонажами. За исключением автопортретов, данных в книгах "Сыновья и любовники", "Кенгуру", "Жезл Аарона" и других, все персонажи Лоуренса - рупоры для его философских взглядов или тех философских взглядов, которые он желает ниспровергнуть. Это искусственно созданные личности, и ими можно манипулировать, как шахматными фигурами. Разумеется, в их жилах течет кровь, но эту кровь накачал в них Лоуренс. Персонажи Сандрара взяты из жизни, и их активность вытекает из водоворота жизни. Конечно, они также знакомят нас с жизненной философией Сандрара, но косвенным образом, в эллиптической художественной манере.
      Сандрар источает нежность всеми порами. Он не жалеет своих персонажей, но не бранит их и не наказывает. Самые резкие слова, замечу в скобках, он приберегает для тех поэтов и художников, чьи работы считает фальшивыми. Исключая подобные обличительные пассажи, мы редко видим, чтобы он выносил приговор другим людям. Но мы видим, что он, разоблачая слабости и проступки своих героев, раскрывает или пытается раскрыть их подлинную, героическую натуру, в книгах его толпятся разнообразные персонажи - человеческие, слишком человеческие, и все они воспеваются в их истинной, изначальной сущности. Они могут или не могут проявить героизм перед лицом смерти, они могут или не могут проявить героизм перед судом или трибуналом, но они проявляют героизм в повседневной борьбе за отстаивание, утверждение своего главного существа. Я уже упоминал о книге Эла Дженнингса, которую Сандрар так превосходно перевел. Сам выбор подобной книги подтверждает мою мысль. Этот маленький человек, этот отщепенец с преувеличенным чувством справедливости и чести, "загремевший на пожизненное" (и лишь случайно помилованный Теодором Рузвельтом), этот наводивший на всех ужас монстр Запада, которого переполняла нежность, - именно такую личность и должен был выбрать Сандрар для рассказа об окружающем нас мире, именно такую личность ему следовало поддержать, так как в ней воплощалось жизненное достоинство. О, как бы мне хотелось оказаться там, где Сандрар случайно поймал его только представьте себе, в Голливуде! Сандрар описал эту "короткую встречу", а я узнал о ней из уст самого Эла Дженнингса, когда несколько лет тому назад случайно столкнулся с ним в книжном магазине - все там же, в Голливуде.
      В книгах, написанных после оккупации, Сандрару пришлось много говорить о войне: о Первой мировой, естественно, - не потому лишь, что она была менее бесчеловечной, а еще и потому, что она, как мне кажется, определила весь ход его последующей жизни. Он писал также и о Второй мировой войне - особенно о падении Парижа и невероятном исходе, который этому предшествовал. Пронзительные страницы, напоминающие "Откровение". В литературе о войне с ними может сравниться только "Военный летчик" Сент-Экзюпери. (См. в книге "Дележ неба" раздел, озаглавленный "Новый покровитель авиации")*. Во всех этих недавних книгах Сандрар раскрывается все более и более. Настолько потрясающими, настолько откровенными предстают эти мелькающие перед нашими глазами сцены, что мы инстинктивно отшатываемся. Настолько точными, стремительными и искусными выглядят эти откровения, что начинает казаться, будто смотришь на работу дробильной машины. Эти мгновенные вспышки выхватывают громадную толпу близких ему людей, чья жизнь неразрывно сплелась с его жизнью. Оказавшись незащищенными под мертвенно-бледным прожектором этого циклопи
      * Эдисьон Деноэль, Париж, 1949 (примеч. автора).
      ческого глаза, они уловляются в потоке света и изучаются со всех сторон. Повсюду "завершение" разного рода. Ничто не опущено и не искажено ради повествования. В этих книгах "повествование" обретает такое напряжение и размах, что все опоры и подпорки разрушаются с тем, чтобы книга могла стать частью жизни, плыть вместе с течением жизни и навсегда остаться тождественной жизни. Здесь мы вступаем в соприкосновение с людьми, которых Сандрар по-настоящему любил, рядом с которыми сражался в окопах и видел, как они умываются, словно крысы. Этих цыган Зоны он сравнивал со знакомцами старых добрых дней: с плантаторами и прочими обитателями Южной Америки носильщиками, швейцарами, торговцами, водителями грузовиков и другими "незначительными людьми" (как мы говорим), которых он описывает с предельной симпатией и пониманием. Какая галерея! Гораздо более захватывающая во всем смысле этого слова, чем галерея бальзаковских "типов". Вот где настоящая "Человеческая Комедия". Это не социологические исследования на манер Золя. Не сатирическое кукольное представление на манер Теккерея. Не человечество в целом на манер Жюля Ромена. В этих последних книгах Сандрар дает нам французский эквивалент лучших творений Достоевского - таких, как "Идиот", "Бесы", "Братья Карамазовы". Быть может, по замыслу и целям они уступают книгам великого русского писателя, но в них имеются свой замысел и цель, которые мы сумеем понять лишь по прошествии времени. Однако по масштабу, мощи, юмору, нежности и религиозному (да, религиозному!) рвению они равны. Подобный уровень может быть достигнут только в зрелые годы жизни.
      Все, что будет сказано дальше, говорилось уже тысячу раз. Вновь и вновь Сандрар возвращается вспять - куда? в какие глубины? - к многообразной истории своей жизни. Это тяжкая, литая масса пережитого, сырая и обработанная, неуловимо тонкая и грубая, непрожеванная и переваренная, заполняет его нутро, словно вялый и бесформенный динозавр, праздно сложивший свои недоразвитые крылья, этот груз предназначен для доставки в определенное время и в определенное место, но для начала ему требуется заряд динамита, чтобы отправиться в путь. С июня 1940 года по 21 августа 1943-го Сандрар хранил пугающее молчание II s'est tu. Chut! Motus1* Он сам рассказал на первых страницах книги "Человек, пораженный громом", что вернулся к письменному столу благодаря визиту друга - Эдуара Пейсона Попутно он вспоминает об одной ночи в 1915 году, на фронте - "la plus terrible que j'ai vecue"" Вполне можно предположить, что до решающего визита его друга Пейсона некоторые другие события также могли послужить детонатором. Но тогда, вероятно, или фитиль слишком быстро выгорел, или он отсырел, или потух под тяжестью происходящего в мире. Но оставим эти бесполезные догадки Давайте лучше погрузимся в раздел 17 книги "Новый покровитель авиации"..
      Этот короткий раздел начинается с сентенции Реми де Гурмона: "Великий прогресс виден в том, что молитвою женщин коровы вновь принялись жевать свою жвачку..." Через несколько строк слово берет уже сам Сандрар:
      "Начиная с 10 мая, сюрреализм спустился на землю: не творения поэтов абсурда, которые считали себя сюрреалистами, тогда как были по большей части субреалистами, ибо молились на подсознание, а творение Христа, единственного поэта сюрреаль-ности...
      Если бы я имел хоть крупицу веры, именно в этот день меня могла бы коснуться благодать..."
      В следующих двух абзацах он с неукротимой, сдержанной яростью повествует об извечной мерзости войны. И, подобно Гойе, повторяет: "J'ai vu"*". Второй абзац заканчивается так:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6