Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тропики - Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха

ModernLib.Net / Современная проза / Миллер Генри / Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Миллер Генри
Жанр: Современная проза
Серия: Тропики

 

 


Даже в самых святых местах человеку свойственны глупость, фанатизм, идолопоклонство. Я уже говорил, сегодня мы находим лишь отдельных людей — приверженцев «правильной жизни». Тем не менее эти редкие индивиды закладывают основу общества, которое в один прекрасный день заменит существующие — разобщенные, раздираемые враждой, недостойные и называться обществом. Мир стремится к тому, чтобы стать единым целым, сколь бы ни сопротивлялись части, его составляющие. Больше того, чем сопротивление сильнее, тем определенней финал. Мы сопротивляемся только неизбежному.

Я говорил о Биг-Суре так, будто он находится на отшибе и мало или совсем не связан с миром. На деле все обстоит совершенно иначе. Я немало поездил по стране и по свету, но нигде не встречал людей, более чутко реагирующих на происходящее в мире и более информированных. Редко когда небольшое, как наше, сообщество может похвастаться таким множеством бывалых путешественников. Я не перестаю изумляться, когда слышу, что вот тот только что вернулся из Сиама, другой — из Японии, Турции или Греции, третий — из Индии или Перу, четвертый — из Гватемалы, с Юкатана или островов Полинезии. Некоторые мои соседи долгое время жили в самых глухих уголках земли. Кое-кто — среди индейцев или индусов, а кто-то — в примитивных племенах где-нибудь в Африке, Японии, Индии, Малайзии.

Похоже, что едва ли не каждый из них — специалист в той или иной области: живописи, археологии, лингвистике, символизме, дианетике[30], дзен-буддизме или ирландском фольклоре. Люди, подобные Россу или Толертону, упоминаю лишь ближайших соседей, обладают самыми разнообразными практическими знаниями, не говоря уже о земной и небесной мудрости, — с чем трудно примириться любому сообществу. Другие, вроде Троттеров, которых все по привычке зовут ребятами, в ежедневной своей работе демонстрируют чудеса физической силы, какие посрамили бы прославленных «богатырей». Почти все женщины замечательно готовят, а зачастую и мужчины. Мужчины, через одного, знают толк в виноделии, и едва ли не каждый — прекрасный отец, способный заменить лучшую из матерей в ее обязанностях.

Не могу удержаться, чтобы не повторить: никогда не доводилось мне видеть общину, в которой было бы столько талантливых, способных людей, изобретательных, самостоятельных. Даже тот мошенник, что поселился высоко в горах и притворяется закоренелым лодырем, «настоящим сукиным сыном», как он ласково именует себя, и тот умеет жить в мире с собой и способен, когда захочет, быть удивительно нежным, приятным, отзывчивым человеком, одним из тех счастливых «неудачников», кто все изведал и в ком, пошли ему Бог здоровья! не осталось почтения ни к храму, ни к тюрьме, кто ученого уважает не больше, чем бродягу, и о судье не лучшего мнения, чем о преступнике, за чей счет судья кормится и одевается.

И где еще в этой дражайшей стране найдешь соседа, способного нежданно заявиться к тебе, чтобы узнать, не нужно ли в чем подсобить? То есть — что-нибудь починить, подлатать, подправить? А если вдруг что-то случается, на расстоянии крика живет полдюжины крепких ангелов-спасителей, готовых все бросить и поспешить на помощь. И ни разу не было такого, а, должен сказать, я попадал в ситуации весьма нетривиальные, чтобы эти добровольцы не справились с делом. Отсюда мораль: чем меньше людское сообщество, тем лучше!

Тем не менее остается непреложным такой вот факт: чтобы здесь закрепиться, от человека требуется все, на что он способен. Можно быть толковым, дельным, решительным, энергичным и все же не выдержать испытания, которому этот край постоянно тебя подвергает. Все обрушивается на тебя вперемешку: панорама земли и моря, стремительные реки, леса, перелетные птицы, сорняки, москиты, гремучие змеи, суслики, уховертки, неудачники, бродяги, закаты, радуги, тысячелистник, алтей и вьюнок, этот кровосос растительного мира. Даже горы прельщают и гипнотизируют. И где еще на этой земле увидишь высокую стену тумана, наползающую от пальмовой рощи, а за нею сизые гребни гор и закатное солнце, как «красные белки и молния»?

Все это настолько маняще, настолько захватывающе, настолько безупречно, что поначалу ты словно оглушен и не испытываешь никакого душевного волненья. Неизбежное первое опьянение таково, что не снилось и алкоголику. Затем следует период начального обустройства, обычно сопровождающийся легкой хандрой — выкуп, который платишь за флирт с совершенством. Потом следует трудный период, когда внутренние сомнения мостят дорогу перебранкам и горизонт заволакивают тучи надвигающегося семейного конфликта. Когда наконец ударяешься о дно, говоришь себе — каждый говорил это по крайней мере однажды! — «Биг-Сур? Да ничем он не отличается от любого другого места!» Говоря так, озвучиваешь глубокую истину, поскольку место — это всего лишь то, что мы создаем из него, что привносим своего, точно так же, как это происходит с другом, любовницей, женой, домашней зверюшкой или любимым занятием.

Да, Биг-Сур может быть осуществленной мечтой — или полным поражением. Если что-то не по вкусу в картине, посмотри на себя в зеркало. Единственное отличие Биг-Сура от другого «идеального» места состоит в том, что здесь это бьет вас мгновенно, и бьет крепко. Как говорится, промеж глаз. Результат таков, что вы или вступаете в схватку с собой, или обращаетесь в бегство и ищете иное место, где можно тешить свои иллюзии. Вот и скитается человечество — и кому какое дело, что вы можете никогда не встретить себя?

Биг-Сур не Мекка, не Лурд[31] и даже не Лхаса[32]. Он и не Клондайк для неизлечимого идеалиста. Если вы художник и думаете вторгнуться сюда, будет разумным сперва обзавестись покровителем, поскольку художник не может жить за счет другого художника, а здешний народ, похоже, через одного художники в том или ином роде. Даже водопроводчики.

Что своего может принести с собой человек, что имело бы ценность для общины? Всего лишь обыкновенное, скромное желание делать все, что необходимо, и так, как он это умеет. Коротко говоря, пару умелых рук, стойкость и свидетельство о прививке против разочарованности. Если это мозги, приносите мозги, но не мусор, которого в них обычно предостаточно. Мозгов здесь и так хватает. А если вы больше ничего с собой не принесете, прихватите чувство юмора, потому что если в других местах вы обходились без него, то здесь оно вам пригодится. Если верите в медицину, берите с собой вашу аптечку, потому что здесь нет докторов, кроме тех, у кого ученая степень доктора. И не берите с собой никакого домашнего зверья, если не готовы постоянно ездить к ветеринару, потому что по причинам пока не известным наши любимцы болеют здесь всеми человеческими болезнями вдобавок к своим.

Что до Партингтон-Риджа, откуда я шлю это послание, то тут по-прежнему нет ни телеграфа, ни телефона, ни канализации, ни вывозки мусора. Чтобы избавиться от пустых бутылок, консервных банок и прочих отходов, нужно иметь машину и везти все это довольно далеко на отведенное для свалки место или вызывать из Миссури соответствующую службу Хауарда Уэлча.

До сих пор Биг-Сур обходился тем, что можно принести в руках. Чего, наверно, ему недостает для пущей известности, так это борделя, тюрьмы и позолоченного электрического стула. Было бы замечательно, имей мы здесь еще еврейскую гастрономическую лавку, но это, пожалуй, чересчур, нельзя желать всего сразу.

И в довершение хотел бы привести слова другого Генри Миллера, лучше известного в здешних краях, нежели ваш покорный слуга. Речь идет о скотопромышленнике Генри Миллере, человеке, который когда-то владел столь обширными землями, что по ним можно было пройти от мексиканской границы до Канады, ни разу не ступив на чужую территорию. Итак, вот что он однажды сказал: «Если человек вынужден просить подаяния, подайте ему и заслужите его благодарность. Не заставляйте отрабатывать милостыню и не заслужите его ненависти».


Часть вторая

ПОКОЙ И УЕДИНЕНИЕ: ПОПУРРИ

1. КУЛЬТ СЕКСА И АНАРХИИ

Я слег с простудой, и тогда это и случилось — кровь хлынула сердцем. Всякий раз, как я забираюсь в постель (среди бела дня), — таков мой способ лечиться от простуды, геморроя, меланхолии или иного какого недуга, настоящего или мнимого, — я ставлю рядом с кроватью маленькую скамеечку, на которой раскладываю сигареты, пепельницу и всяческое чтение. Просто на тот случай, если...

Восхитительно понежившись часок-другой, я взял со скамеечки «Ла Нувель ревю франсез», что прислал мне Джералд Робитейл. Номер был посвящен Шарлю-Альберу Сингриа[33], умершему несколько месяцев назад. В своем письме Джералд спрашивал, слышал ли я когда-нибудь о Сингриа. Разумеется, слышал. Так случилось, что я встретил Сингриа, в первый и единственный раз, в доме Бравига Имбса[34] в Париже. Весь день и вечер я, к моему большому счастью, провел в обществе Сингриа. И те несколько коротких часов запомнились мне навсегда.

О чем я не знал, пока не раскрыл газету, так это о том, что, когда мы встретились, Сингриа переживал один из худших периодов своей жизни. Кто бы мог предположить, что этот человек, напоминавший клоуна или расстригу священника, этот человек, который много говорил, шутил и пил — дело было в канун Нового года, и мы опустошили не один кувшин грога, — кто, повторяю, мог бы подумать, что этот человек, расставшись с нами, возвратится в свою жалкую нору, где соседи прячут хлебные корки под бюро или комоды и отчетливо слышны звуки, издаваемые ими в клозете[35].

Я читал проникновенные слова, посвященные памяти Сингриа, думая, каким замечательным человеком он был, какую фантастическую жизнь прожил, какие дивные вещи написал, и тут голова моя закружилась. Сердце мое облилось кровью, я отбросил газету, не в силах читать дальше. Как пьяный корабль, швыряло меня, и захлестывали волны памяти. Спустя какое-то время я поднялся, схватил тетрадь и лихорадочно принялся записывать скачущие мысли. Это продолжалось несколько часов. Я забыл, что простужен, забыл о времени.

Миновала полночь, когда я с трудом оторвался от тетради и погасил свет. Закрыв глаза, я сказал себе: «Пора тебе поведать о своей жизни в Биг-Суре».

Итак, я поведаю вам о ней — столь же хаотично, как она предстала передо мной недавно, когда я лежал с простудой...

Подозреваю, что многие из тех, кто читает мои книги или обсуждает мою жизнь, верят, что я живу в башне из слоновой кости. Если и так, то это башня без стен, в которой происходят небывалые и «анахроничные» вещи. Читая эту фантазию на тему жизни в Биг-Суре, следует держать в уме, что здесь вы не найдете причины и следствия, хронологической и любой иной последовательности — кроме той, что задана самой этой жизнью.

Вообразите, к примеру, день, тяжелый день, когда, после того как меня по меньшей мере полдюжины раз отрывали от дела, вдруг... так вот, после увлекательного разговора с писателем, который только что из Парижа (или Рима, или Афин), после еще одного разговора с осточертевшим типом, желающим знать каждую подробность моей жизни, прошлой и настоящей, и который, как я обнаруживаю (слишком поздно), не читал ни одной моей книги, после того как я гоню взашей троих студентов, стоящих на пороге и сконфуженно объясняющих, что они только хотят узнать мое мнение об Иове — да, Иове, ни больше, ни меньше! — и они не шутят, нет, они, увы! слишком серьезны, после того да сего, когда я периодически пытаюсь продолжить работу с места, на котором меня прервали (на полуслове), заявляется неподражаемый Варда с букетом «jeunes filles en fleur[36]»[37]. Заметив, что я необычно спокоен, и не понимая, что я просто без сил, он восклицает: «Послушай, я сказал этим девочкам, что ты потрясающий raconteur[38]. Выдай-ка им какой-нибудь случай из твоей «анекдотической жизни»!» (Выражение Цадкина[39].)

Странно, но в час ночи — на столе беспорядок: пустые стаканы, хлебные крошки, корки сыра, гости наконец ушли и вновь нас окутала тишина, — так вот, в час ночи во мне звучит строка из одной Сандраровской книги, загадочная строка на его несравненном французском, потрясшая меня несколько ночей назад. Никакой связи между этой строкой Сандрара и лавиной дневных событий. Мы, Варда и я, даже не упоминали имени Сандрара, что необычно, поскольку беседы с некоторыми из моих друзей — Варда, Герхартом Мюнхом, Джайлсом Хили, Эфраимом Доунером — начинаются с Сандрара и им же заканчиваются. И вот сижу я за пишущей машинкой, в голове вертится эта изящная, дразнящая строка, пытаюсь вспомнить, по какому поводу она пришла мне в голову, и не соображу, как закончить фразу, которую начал черт те сколько часов назад. Я спрашиваю себя — что делал уже неоднократно, — каким образом этому невероятному человеку, Сандрару, удалось написать столько книг за такое короткое, время (имею в виду период сразу после немецкой оккупации) при одной руке, левой, без секретаря, которому он мог бы диктовать, в холодной квартире, живя впроголодь, любимые сыновья погибли на войне, огромная его библиотека разграблена фрицами и так далее? Я представляю себе, или пытаюсь представить, его жизнь, его книги, его мысли, его чувства. День мой, хоть и был до отказа наполнен всяческими событиями, только начинается в океане его невероятного бытия...

На днях из Голландии приехала женщина, с которой я обменялся несколькими письмами. От меня только что ушла жена, и мы с маленькой дочуркой, Вэл, остались одни. Женщина успела пробыть в комнате всего несколько минут, как я почувствовал, что между ними возникла мгновенная и обоюдная неприязнь. Извинившись перед посетительницей, я продолжил заниматься хозяйством — я решил вымыть пол и натереть его восковой мастикой — и был очень признателен ей, когда она предложила помыть посуду. Вэл тем временем больше, чем обычно, старалась усложнить мне жизнь; казалось, она получает особое удовольствие, встревая в наш разговор, и без того не слишком плавный из-за моих упражнений со шваброй. Потом она пошла в туалет — только для того, чтобы тут же сообщить, что вода не уходит. Я бросил швабру, помчался за мотыгой и принялся чистить снаружи забитый землей слив. Едва я взялся за работу, хлынул дождь. Я тем не менее продолжал махать мотыгой, хотя, должен признаться, моя гостья несколько раздражала меня тем, что то и дело выскакивала на улицу и с надрывом уговаривала все бросить и вернуться в дом. Наконец мне удалось просунуть руку в трубу, которая, как уже бывало не раз, оказалась забитой переплетшимися корнями травы. Я вытащил пробку, и тут же хлынула вода — вместе со всем содержимым унитаза. Славный был у меня вид, когда я вернулся в дом, чтобы привести себя в порядок. От чистого пола, разумеется, осталось одно воспоминание, стол и кровать по-прежнему заняты перевернутыми стульями.

Моя гостья, которой я виделся всемирно известным писателем, человеком, живущем в уединении среди величественной природы, в дивном уголке под названием Биг-Сур, принялась ругать меня — а может, ей казалось, что она меня утешает, — за то, что я пытаюсь делать слишком много такого, что не имеет никакого отношения к моему творчеству. Все это звучало настолько абсурдно, что, несколько опешив, я грубовато спросил, а кто, по ее мнению, должен делать грязную работу... Господь Всевышний? Она продолжала туманно рассуждать, на что, по ее мнению, мне не следовало бы тратить драгоценное время, подразумевая уборку, готовку, возню в огороде, заботу о ребенке, прочистку канализации и так далее и тому подобное. Я было окончательно вышел из себя, когда мне показалось, что послышался звук подъезжающей машины. Я распахнул дверь и, ну конечно же, увидел Варда, взбегающего по ступенькам, а с ним неизменную свиту его приятелей и почитателей.

— Вот это неожиданность! Как поживаешь?

Рукопожатия. Дежурные восторги со всех сторон: — Какое дивное место! (Даже в дождь.)

Голландская гостья оттащила меня в сторонку. С умоляющим видом прошептала: — Что будем делать?

— Старайтесь казаться обрадованной, — ответил я и отвернулся.

Несколько минут спустя она опять дернула меня за рукав, чтобы простодушно поинтересоваться, не приготовлю ли я чего-нибудь, чтобы накормить всю ораву.

Опущу то, что происходило в следующие несколько часов, и передам слова, сказанные ею на прощанье: — Я и представить не могла, что Биг-Сур окажется таким!

— Я тоже, — чуть слышно добавил я.

А потом появляется Ральф! Хотя на дворе разгар лета, он в толстом пальто и меховых перчатках. С книгой в руке он, как тибетский монах, не спеша прохаживается вдоль забора, взад и вперед, взад и вперед. Я настолько занят прополкой огорода, что не сразу замечаю его. Только когда я поднял голову, ища мотыгу, которую оставил прислоненной к забору, он попался мне на глаза. Поняв, что это человек не от мира сего, я решил попробовать схватить мотыгу и ускользнуть, так, чтобы он меня не засек. Я притворился, что не вижу его; он мог оказаться обидчивым и, оскорбившись, уйти. Но едва я сделал шаг к забору, это странное видение приблизилось и заговорило. Он говорил так тихо, что — некуда деваться — пришлось подойти ближе.

— Вы Генри Миллер? — спрашивает он.

Я утвердительно кивнул, хотя первым побуждением было сказать «нет».

— Я пришел потому, что хочу поговорить с вами. («О, Господи, начинается!» — вздохнул я про себя.)

— Меня только что прогнали. Женщина, — горько или осуждающе, как мне показалось, добавил он. — Верно, ваша жена.

Я только хмыкнул.

Он уведомил меня, что он тоже писатель, что сбежал ото всего (то есть от работы и семьи), чтобы жить, как ему хочется.

— Я пришел потому, что тоже хочу участвовать в культе секса и анархии, — сказал он негромко и без выражения, будто речь шла о кофе с гренком.

Я сказал, что такой колонии здесь нет.

— Но я читал о ней в газетах, — упрямо сказал он и потащил из кармана газету.

— Все это выдумки, — ответил я. — Не стоит верить всему, что пишут в газетах. — Я принужденно засмеялся.

Он, видимо, не поверил. Принялся объяснять, почему считает, что из него получился бы достойный член колонии — даже если таковой не существует (Sic!). Я оборвал его. Сказал, что мне нужно работать. Пусть он меня извинит.

Теперь он был оскорблен в своих чувствах. Последовал короткий обмен вопросами и ответами — довольно дерзкими вопросами, довольно едкими ответами, — который только привел его в еще большее волнение. Неожиданно он раскрыл книгу, что была у него с собой, и, торопливо пролистав, нашел нужное место. Затем принялся читать вслух.

Это был отрывок из «Писем Гамлета»[40], пытку которыми мне устраивал мой друг и соавтор Майкл Френкель. Просто поджаривал, сдирал кожу.

Кончив читать, он холодно и с укоризной посмотрел на меня и сказал:

— Полагаю, это вас убедило?

Я открыл калитку и спросил:

— Ральф, да что, черт возьми, с тобой творится? Заходи и расскажи обо всем по порядку!

Я проводил его в свою рабочую каморку, усадил, протянул сигарету и уговорил излить мне душу.

Через несколько минут он уже плакал. Просто-напросто несчастный, беззащитный, неутешный человек.

В тот же вечер я отправил его, снабдив запиской, к Эмилю Уайту в Андерсон-Крик. Ральф сказал, что теперь, когда он знает, что культа секса и анархии не существует, он отправится в Лос-Анджелес, где у него живет тетка. Я полагал, что он переночует у Эмиля и двинется дальше. Но у Эмиля он, сытно пообедав и выспавшись, обнаружил пишущую машинку. Утром после плотного завтрака он уселся за нее и, хотя в жизни не сочинил и строчки, решил, что будет писать книгу. Через несколько дней Эмиль мягко уведомил Ральфа, что тот не может оставаться у него вечно. Это не смутило Ральфа. Ничуть. Он сообщил Эмилю, что именно в таком месте всегда мечтал жить и, если Эмиль ему поможет, он найдет работу и будет платить за жилье и стол.

Короче говоря, Ральф оставался в Биг-Суре почти полгода, перебиваясь всякой случайной работой, переходя от хозяина к хозяину, постоянно попадая во всякие передряги. Вообще вел себя, как испорченный ребенок. Тем временем я получил письмо от отца Ральфа, жившего где-то на Среднем Западе, в котором тот выражал благодарность всем нам за то, что мы заботимся о его сыне. Он рассказал, через какие испытания и муки пришлось пройти ему с женой, чтобы попытаться заставить Ральфа жить, как все нормальные люди. Обычная история трудного ребенка, слишком хорошо мне знакомая по старым временам, когда я был управляющим по кадрам в «Космодемоник телеграф компани».

Странность Ральфа проявлялась и в его вечной манере нелепо одеваться. Тогда, летом, он обрядился в теплое пальто и перчатки. Теперь, когда стало холодно, он пришел голым по пояс. Где его рубашка и пиджак? Он их сжег! Они ему разонравились или же он невзлюбил человека, который пожертвовал их ему. (Все мы время от времени пополняли его гардероб.)

Как-то зимой, в холодную, мерзкую погоду, я проезжал по окраинной улочке Монтерея и, представьте, вдруг замечаю: бредет Ральф — в совершенно жалком виде, полуголый, дрожащий. Со мной в машине Лилик Шац. Мы выходим и тащим бедолагу в кафетерий. Он два дня не ел — с той самой поры, как его выпустили из каталажки. Больше всего его беспокоил не холод, а страх, что приедет отец и заберет его домой.

— Почему ты не можешь оставить меня у себя? — то и дело повторял он. — Я совсем не буду тебе мешать. Ты понимаешь меня, а другие не понимают. Я хочу быть писателем — как ты.

Мы уже не раз толковали с ним на эту тему. Я мог только повторить, что говорил прежде: ему нет смысла пытаться стать писателем.

— Но я теперь другой, — возразил Ральф. — Я лучше знаю, есть смысл или нет. — Он продолжал нудить, как упрямый ребенок, желающий так или иначе добиться своего. Лилик попробовал было его урезонить, но без успеха. — Ты не понимаешь меня, — повторял Ральф.

Наконец терпение у меня лопнуло.

— Ральф, — сказал я, — ты мне просто осточертел. Все тебя не выносят. Житья от тебя нет. Не рассчитывай, что я возьму тебя к себе и стану ходить за тобой, как за малым ребенком. Поголодай и померзни — только это приведет тебя в чувство.

Я направился к выходу. Ральф не отставал и, поставив ногу на подножку машины, продолжал канючить. Я снял с себя пальто, укутал ему плечи и велел Лилику заводить.

— Ты теперь сам себе хозяин, Ральф! — крикнул я, когда машина тронулась.

Он стоял как вкопанный, губы его продолжали шевелиться. Несколько дней спустя я узнал, что его забрали как бродягу и отправили домой к родителям. Больше я о нем не слышал.


В дверь постучали. Открываю — на пороге толпа гостей с улыбками до ушей. Обычные объяснения: «Ехали мимо. Подумали, не заглянуть ли к вам».

Я никого из них не знаю. Однако...

— Заходите!

Неизменные прелиминарии...

— Как тут у вас красиво!.. Как вам удалось найти такое место?.. Я думала, дети с вами... Надеюсь, мы вам не помешали?

Как гром среди ясного неба, звонкий женский голос:

— А вы продаете свои акварели? Всегда хотелось иметь картину Генри Миллера.

Я аж подскочил.

— Вы это серьезно?

Она и в самом деле не шутила.

— Где они? Где они? — кричала она, прыгая по комнате и оглядывая стены.

Я быстренько достал несколько акварелей из тех, что были под рукой, и разложил на кушетке. Пока она разглядывает кипу листов, я готовлю выпивку и корм собакам. (Сперва собаки, а уж потом гости.)

Слышу, как они ходят по комнате, изучая картины на стенах, среди которых ни одной моей. Я не обращаю на них внимания.

Наконец женщина, изъявившая желание купить акварели, берет меня за рукав и подводит к двери, на которой прикноплена работа моей жены. Это карнавальная сценка, сверкающая всеми красками, со множеством фигур и предметов. Действительно отличная картина, но не акварель.

— Есть у вас что-нибудь еще в этом роде? — спрашивает она. — Очаровательно. Ведь это ваша импровизация?

— Нет, — отвечаю я, даже не пытаясь что-то объяснить. — Но у меня есть вещица, где изображена радуга, не обратили внимания? А как вам скалы? Я только что сделал открытие, как рисовать скалы... это не так-то просто, знаете ли. — И я пускаюсь в пространные рассуждения о том, что каждая картина воплощает некую тему или, выражаясь иначе, проблему. — Приятную проблему, — добавил я. — Я был бы последним дураком, тратя жизнь на мучительные проблемы, не так ли?

Я с упоением нес всякую околесицу, потом начал объяснять, что мои картины — это не что иное, как попытка отобразить мою собственную эволюцию как художника. Очень сомнительное утверждение, которое я сам же и опроверг, добавив: «Большую часть времени я занимаюсь живописью». Что прозвучало столь же глупо, сколь и назидательно.

Поскольку не видно было, чтобы ее энтузиазм начал постепенно угасать от моей лекции, я продолжил, рассказывая теперь, что всего лишь с год назад рисовал только здания, скопища зданий... действительно, столько зданий, что иногда не хватало самого большого листа бумаги, чтобы все их уместить.

— А начинал всегда с Поталы[41], — сказал я.

— Поталы?

— Да, это в Лхасе. Вы, наверно, видели в кино. Монастырский дворец с тысячью комнат — в котором живет далай-лама. Построен задолго до отеля «Коммодор».

Тут я замечаю, что остальные гости чувствуют себя несколько скованно. Надо бы налить им по новой, но я еще не слез со своего конька. Даже если сделка сорвется, как это обычно со мной случается, все равно не могу остановиться. Захожу с другой стороны, просто чтобы прощупать почву. Пускаюсь в долгие абстрактные рассуждения об одном малоизвестном французском художнике, чьи картины с изображением джунглей несколько лет преследовали меня, как наваждение. (Как ему только удавалось свести, сплести, переплести ветви, листья, головы, руки и ноги людей, копья, просветы неба — даже струи дождя, когда это было ему нужно, — и при этом все выписать с потрясающей четкостью. «А почему не геометрически правильно?» — «И геометрически правильно», — бросаю я.) Чувствую, что мои томящиеся гости начинают проявлять нетерпение. Обеспокоившись, отпускаю неуклюжую шутку, что, мол, изображение джунглей потому выглядит так привлекательно, что, ежели у тебя что-то не получается, можно просто взять да и смешать все. (Я, конечно, имел в виду, что для меня всегда было легче, естественней устроить на листе омлет из красок, нежели выписывать во всех подробностях стволы деревьев, ветви, листья, цветы, кусты.)

— В старые времена, — делаю я дикий скачок, — я писал только портреты. Я называл их автопортретами, потому что каждый человек на них оказывался похож на меня. (Никто не смеется.) — Да, я написал, наверно, больше сотни...

— Извините, — перебивает меня моя покупательница, — можно еще раз взглянуть на ту картину на двери?

— Разумеется, разумеется.

— Она так мне нравится!

— Знаете что, это не моя картина. Ее написала моя жена.

— Я так и думала. То есть я знала, что она не ваша. — Сказано было простодушно, без всякой задней мысли.

Она долго и с вожделением смотрела на картину, потом подошла к кушетке с разложенными акварелями и, выбрав мою любимую, которая, как я понадеялся было, останется у меня, спросила:

— Вы позволите мне взять эту?

— Говоря откровенно, не хотелось бы. Но если вы настаиваете...

— Она что, неудачная? — Гостья разжала пальцы, и акварель опустилась на кушетку, как опавший лист.

— Да нет, дело не совсем в том. — Я почти нежно взял акварель в руки. — Просто хотелось оставить ее себе. Мне она нравится больше всех.

Я нарочно сказал «мне» с особым нажимом, чтобы дать ей возможность отступиться. Я убежден был, что на сей раз мой взгляд на искусство уж точно покажется ей по меньшей мере странным. Для пущей верности я добавил, что мой друг Эмиль, художник, который живет дальше по шоссе, не видит в этой акварели ничего особенного. Как он говорит: «Слишком она субъективна».

Мои слова, к несчастью, произвели обратный эффект, возбудив в ней желание получше присмотреться к картине. Она склонилась над ней, разглядывая с таким вниманием, словно в глазу у нее была лупа. Повернула несколько раз так и эдак. Видимо, картина нравилась ей, когда была перевернута вверх ногами, поскольку она вдруг сказала:

— Я возьму ее. То есть если позволите.

Я мог бы запросить с нее вдвое больше против того, что стоила акварель, но язык не повернулся. Я решил, что, пройдя такие испытания, она заслужила ее. Так что я назвал даже меньшую цену, чем поначалу намеревался, и мы завершили сделку. Она хотела прикупить еще и раму, но у меня, к сожалению, не было свободной.

Уже собираясь уходить, она поинтересовалась, не сможет ли, как я считаю? моя жена продать ей картину, которая так ей понравилась. «Не исключено», — ответил я. Тогда, повинуясь внезапному порыву, она вернулась в комнату, быстро огляделась и сказала:

— Пожалуй, стоит мне взять у вас еще одну. Вы не возражаете, если я просмотрю их еще раз?

Я не возражал. Единственной моей мыслью было: как долго это будет продолжаться?

Неуверенно перебрав кипу листов, она — с видом знатока, подумалось мне, — принялась разглядывать одну из акварелей, на которую никто, находясь в здравом уме, не взглянул бы во второй раз.

— Господи, что бы это могло значить? — воскликнула она, держа акварель на вытянутой руке и стараясь удержаться от смеха.

— «Аламейн», так я называю ее. Место, где Роммель обвел англичан вокруг пальца — это ведь там произошло?

(Прежде я ей самозабвенно врал, что это «Трафальгарская битва», потому что там полно было разбитых и тонущих кораблей. У меня не получилось изобразить волны, отсюда и разбитые, перевернутые корабли.)

— Вы сказали Роммель? — переспросила она.

— Да, Роммель. Вот он, на переднем плане. — Я ткнул наугад пальцем.

Она снисходительно улыбнулась.

— Я подумала, это пугало.

— Пугало-шмугало, какая разница? — беззаботно сказал я.

— А это что за черные пятнышки, эти кляксы, повыше, возле холмов? Это ведь холмы, да?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7