Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Маяковский

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Михайлов Александр / Маяковский - Чтение (стр. 38)
Автор: Михайлов Александр
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


      В Ленинграде организация выставки, начиная от путаной рекламы и кончая фактическим бойкотом со стороны ЛАПП, была из рук вон плохой. Открывал выставку смущенный таким поручением юный поэт Виссарион Саянов, влюбленный в Маяковского.
      - Что ж, приветствуйте меня от имени Брокгауза и Ефрона, - подбодрил, его Маяковский.
      Он подтолкнул оробевшего Саянова, вышел с ним вместе на сцену и спокойно сказал, обращаясь в зал:
      - Вечер объявляю открытым. Сейчас меня будет приветствовать Виссарион Саянов.
      Саянов говорил искренне, взволнованно, с глубоким уважением к поэту. Но и с опаской: не высмеет ли его Маяковский неожиданной репликой. А тот начал выступление действительно необычно:
      - С удивлением услышал я слова приветствия... за последнее время обо мне чаще говорят как о начинающем... Друзья по бильярдной игре знают меня лучше, чем поэты...
      До передачи выставки в Литературный музей, входивший тогда в состав Библиотеки имени В. И. Ленина, она была показана в Доме комсомола на Красной Пресне. Здесь же, 25 марта, Маяковский выступил на вечере, посвященном 20-летию его творческой деятельности. Это был как бы отчет перед молодежью. Собрание приняло специальную резолюцию (в духе тех лет!), где записаны пункты о передаче выставки в Литмузей, копии - в союзные республики, о переводе произведений Маяковского на иностранные языки, «о переложении» их на музыку... Был даже пункт-ходатайство «о присвоении товарищу Маяковскому звания народного поэта республики». Но, пожалуй, самый замечательный пункт этой замечательной резолюции гласит:
      «Созвать в Доме комсомола на Красной Пресне конференцию библиотечных работников, преподавателей-словесников совместно с представителями от рабочей читательской массы и поставить в упор следующие вопросы: 1. Читают ли данные работники Маяковского. 2. Понимают ли они его. Если не читают, пусть ответят за ложную агитацию против нашего революционного поэта».
      Тут чувствуется «эпический слог протоколов, набатный язык пролетарских газет» (Я. Смеляков). Никаких разночтений: «наш революционный поэт»! И вопрос о нем ставится «в упор».
      Резолюция актива была принята в атмосфере полного взаимопонимания между поэтом и аудиторией, это хорошо видно из стенограммы выступления. Маяковскому, конечно, задавались и наивные вопросы, вроде этого: «Зачем вы ездите за границу?» Он и отвечал на них шутливо, цитируя лермонтовские строки: «Под ним струя светлей лазури...» и далее. На серьезный вопрос о партийности Маяковский ответил в высшей степени серьезно: «Нет, я беспартийный». И объяснил почему: «Потому что я приобрел массу привычек, которые нельзя связать с организационной работой».
      Выше формальной принадлежности к партии Маяковский ставил позицию, которую занимает писатель. В этом же выступлении он сказал: «Я от партии не отделяю себя, считаю обязанным выполнять все постановления... партии, хотя не ношу партийного билета».
      Встреча с комсомольцами Красной Пресни приободрила Маяковского. Будучи больным, расстроенным личными и общественными делами, здесь, перед активом комсомола, он вновь почувствовал себя в близкой ему среде, много и с увлечением говорил о литературе, о поэзии, о ее задачах, читал стихи и по просьбам комсомольцев и по своему выбору, отвечал на записки, пока не взмолился: «У меня глотка сдала» (Владимир Владимирович еще вначале предупредил: «Я сегодня пришел к вам совершенно больной, я не знаю, что делается с моим горлом, может быть, мне придется надолго перестать читать. Может быть, сегодня один из последних вечеров»...).
      Видно было, что Маяковский остался доволен этим вечером, аудиторией, своим выступлением. Совершенно больной, он держался из последних сил. Через четыре дня, на вечере в клубе имени Астахова, выступая перед рабочими завода «Серп и молот», Маяковский прочитал одно стихотворение (выступали также другие поэты) и, несмотря на горячий прием, бурную овацию, попросил разрешения покинуть вечер, сославшись на плохое состояние здоровья, на головную боль. Здесь же, на Красной Пресне, поэт выразил глубокое удовлетворение тем, что «читает в комсомольской аудитории и она расценивает его как своего писателя. Это - самый главный пункт, из которого можно сделать выводы».
      И все-таки в эти последние дни жизни, несмотря на критическое состояние здоровья, уже после Красной Пресни, дважды Маяковский выступает на диспутах о «Бане».
      До мейерхольдовского спектакля «Баня» была поставлена в Государственном народном доме в Ленинграде, роль Победоносикова исполнял Борис Бабочкин. Постановка оказалась неудачной, акценты пьесы были смещены. «Публика встречала пьесу с убийственной холодностью» (М. Зощенко). И это послужило поводом (еще до постановки «Бани» в Москве) к началу критического наступления на пьесу, которое фактически прекратилось только со смертью Маяковского.
      Атака на «Баню» как раз и началась с рецензий ленинградских газет. Спектакль действительно оказался неудачным, но писавшие о нем не сумели разглядеть ипьесу как драматургическое произведение и по достоинству оценить ее. Направлялась вся эта кампания с командного пункта РАПП. Нокаутирующий удар попытался нанести один из ее деятелей В. Ермилов статьей «О настроениях мелкобуржуазной «левизны» в художественной литературе». Статья была опубликована в «Правде» за семь дней до премьеры, а прежде - в февральском номере журнала «На литературном посту». Критик, знакомый с пьесой, как он сам признался, только по опубликованному отрывку, объявил фигуру ее главного персонажа, бюрократа Победоносикова, «нестерпимо фальшивой».
      Это значило, что ложной признавалась основная идея пьесы, то, ради чего она была написана.
      В защиту пьесы выступил Мейерхольд. Ермилов не смирился и выступил еще раз. Полемика продолжалась в «Вечерней Москве». Маяковский мужественно отбивался. Ведь по нему вела огонь командная верхушка РАПП, той организации писателей, в которую он только что был принят. В зрительном зале, среди лозунгов к спектаклю «Баня», появился такой:
 
Сразу
не выпарить
бюрократов рой.
Не хватит
ни бань
и ни мыла вам.
А еще
бюрократам
помогает перо
критиков -
вроде Ермилова...
 
      Лозунг этот рапповцы вынудили снять. (Вот откуда в предсмертном письме: «Ермилову скажите, что жаль - снял лозунг, надо бы доругаться».)
      Премьера «Бани» в Москве состоялась 16 марта 1930 года. Атмосфера вокруг пьесы была уже достаточно накалена. К величайшему сожалению, постановка Мейерхольда, эффектная, изобретательная, имела ряд просчетов, которые помешали выявить важные идейно-художественные достоинства произведения.
      Недостаточно заметны и выразительны оказались Чудаков, Велосипедкин и другие, а Маяковский после «Клопа» именно через этих персонажей хотел усилить положительное начало пьесы. Чрезмерное увлечение цирковыми трюками в трактовке отрицательных персонажей, прежде всего Победоносикова, облегчало конфликтную ситуацию, сглаживало драматизм борьбы. М. Штраух в роли Победоносикова был хорош, он нравился Маяковскому, но он не был так опасен, как в пьесе, именно из-за элементов клоунады в трактовке образа. Текст Маяковского, отдельные реплики заглушались музыкой и шумом от движения вращающегося по сценической площадке кольцевого тротуара.
      И все же спектакль имел свои достоинства. Это было не просто красочное феерическое зрелище, что, конечно, входило в задачу Мейерхольда, но это было зрелище, утверждающее победу созидательных начал над косностью и бюрократизмом. Не исчез в спектакле, не растворился в цирковых трюках и фейерверке фантастический мотив с «машиной времени». Этот элемент - «машина времени», изобретенная Чудаковым, - фантастическая условность, опять-таки отражает характер Маяковского, его нетерпение, его огромное желание заглянуть в будущее. Пафос нетерпения прорывается сквозь постановочные эффекты спектакля, донося до зрительного зала дыхание и ритмы времени, ритмы первой пятилетки.
      «Удесятерим и продолжим пятилетние шаги», - призывает фосфорическая женщина. Этот призыв полностью совпадает с устремлениями рабочих, изобретателя Чудакова, легкого кавалериста Велосипедкина, словом, всех тех, у кого есть «радость работать, жажда жертвовать, неутомимость изобретать...».
      И Чудаков, и Велосипедкин пришли в пьесу из стихов Маяковского, из его газетной практики, и, стало быть, из жизни. Ведь он на страницах «Комсомольской правды» не раз выступал в поддержку изобретательства и изобретателей, с энтузиазмом поддерживал группы и отряды «легкой кавалерии», создававшиеся по инициативе комсомола. «Легкая кавалерия» лишала спокойной жизни хозяйственников, руководителей учреждений и организаций, вскрывала факты бюрократизма, волокиты, взяточничества, хищения государственной собственности, проверяла, как внедряются рационализаторские предложения, рассматривала жалобы и требовала немедленного принятия мер. Это была грозная сила. Маяковский первым выводил ее на сцену.
      То, что удалось воплотить в спектакле и прежде всего, конечно, сама пьеса давали возможность спокойно разобраться в их достоинствах и недостатках и увидеть, что принес в «Баню» Маяковский по сравнению с предыдущими пьесами. Это было принципиально важно для него. Однако профессиональная критика в большей своей части вслед за Ермиловым обрушила на «Баню» поток грубых и оскорбительных по отношению к автору нападок. Не могли уже исправить дело появившиеся в «Правде» же доброжелательные отклики А. Февральского и В. С. Попова-Дубовского. Даже любимая Маяковским «Комсомольская правда» опубликовала рецензию некоего Ан. Чарова, наиболее разнузданные пассажи из которой буквально тут же были перепечатаны в берлинском белоэмигрантском листке «Руль» под заголовком «Закат Маяковского».
      26 марта 1930 года на расширенном заседании РАПП публикация «Бани» была квалифицирована как ошибка журнала «Октябрь». Докладчик Г. Корабельников говорил о том, что, как и в рассказе «Усомнившийся Макар» А. Платонова, в «Бане» вместо «борьбы с бюрократизмом появилась борьба с пролетарским государством».
      Для рапповской критики, не раз вступавшей на путь проработки многих выдающихся писателей и произведений тех лет, эта формулировка была отнюдь не самой хлесткой и политически угрожающей. Критика не чинилась в оценке «Бани», тут можно было услышать (но устным обсуждениям) и не такое. Маяковского, может быть, еще и поэтому тянуло в большие аудитории, в рабочие аудитории, там он читал свою пьесу, ища понимания и поддержки и находил ее и в то же время прислушивался к критическим замечаниям.
      Интересной, например, была конференция рабочих в клубе «Пролетарий», организованная журналом «Даешь» специально для обсуждения «Бани». Там выступила комсомолка Кольцова. Как решительно ее суждение о пьесе расходится с рапповской оценкой!
      Кольцова говорила о том, что Победоносиков - это «наш» бюрократ, перерожденец, оторвавшийся от рабочей массы, вставший над ней. В этом отрыве руководителя от массы фабричная работница видит опасность бюрократизма, и она оказывается прозорливее в своем суждении, чем некоторые профессиональные критики, запутавшиеся в сетях групповых пристрастий.
      А рабочий Иванов, выступивший на конференции, предупреждал Маяковского - пусть, мол, он позаботится о том, чтобы Мейерхольд не выпустил на сцену артистов в зеленых бородах (он явно намекает на спектакль «Лес», поставленный Мейерхольдом по пьесе А. Н. Островского).
      Поддержка и сочувственное отношение массовой, рабочей аудитории укрепляли уверенность Маяковского в его творческих позициях, в его принципиальных спорах о «Бане».
      А споры вокруг пьесы и спектакля достигли такого накала и вовлекли такое количество людей, что иногда устраивалось даже по два обсуждения в день, как это было, например, 27 марта. В этот день утром обсуждение проходило в редакции «Вечерней Москвы», а вечером - в Доме печати. Маяковскому пришлось выслушивать несправедливые, демагогические нападки. В душе его накапливалось раздражение, но он старался сдерживать себя.
      В беседе с артистами, занятыми в спектакле «Баня», на вопрос: какую бы пьесу он теперь написал, - Владимир Владимирович твердо ответил: «Еще раз «Баню». И тут же сказал, что считает «Баню» одним из лучших своих произведений. Таким образом (вернее сказать: и таким образом) он отвечал своим оппонентам, своим недоброжелателям, своим - Маяковский любил определенность - врагам. В пику им он утверждал, что если бы писал «Баню» во второй раз, то написал бы ее точно так же.
      Дальнейшая сценическая судьба «Бани» и других пьес Маяковского («Клопа», «Мистерии-буфф») подтвердила правоту поэта, верность его идейно-творческих принципов - это все так, но критическая кампания вокруг «Бани», развернувшаяся в последние месяцы и даже недели перед трагическим концом, получившая отзвук в предсмертном письме поэта, сыграла не последнюю роль в создании той атмосферы безвыходности (так считал поэт), которую почувствовал Маяковский...
      9 апреля состоялось самое последнее выступление Маяковского - перед студентами Института народного хозяйства имени Плеханова, необычайно болезненно отозвавшееся на самолюбии и самочувствии поэта.
      В свое время Достоевский сказал о Белинском, что «это был самый торопившийся человек в целой России». В двадцатые годы, уже в новой России, было много торопившихся людей, несомненно, Маяковский был одним из них, может быть, тоже «самый». Не с торопливостью ли, осознававшейся им, связаны слова Белинского, спокойно, без всякой рисовки сказанные Достоевскому: «А вот, как зароют в могилу... тогда только спохватятся и узнают, кого потеряли».
      Вот с чего начал Маяковский и как восприняли его слова в Плехановском институте (мы воспроизводим события по записи В. И. Славянского):
      - ...Отношусь к вам серьезно. (Смех.)Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. (Некоторые смеются.)А теперь, пока я жив, обо мне говорят много всякой глупости, меня много ругают...
      Гении не становятся триумфаторами при жизни. Они для этого слишком неудобны. Осознание своей исключительности не делает их жизнь легче, но помогает безбоязненно идти к цели, чего бы это ни стало. Отнюдь не заигрывание с публикой, а накопившаяся горечь слышится в том, что он сказал дальше:
      - Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, - потому что пишут нежную лирику. Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся...
      Чтение стихов Маяковский начал с вступления к поэме о пятилетке «Во весь голос». Чтение прервали репликами после строк: «Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где б... с хулиганом да сифилис».
      Тогда Маяковский предлагает начать разговор. Поэт читает записку, переданную из аудитории: «Верно ли, что Хлебников гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним мразь?» Сдерживаясь, чтобы не ответить грубостью на этот хулиганский выпад, Маяковский говорит:
      - Я не соревнуюсь с поэтами, поэтов не меряю по себе. Это было бы глупо.
      Вылезает на трибуну оратор, который говорит, что рабочие не понимают Маяковского из-за его манеры разбивать строчки. На реплику поэта, что лет через пятнадцать - двадцать, его произведения станут понятны всем, следующий оратор, под смех аудитории, требует доказать, что Маяковского будут читать через двадцать лет, а если Маяковский не докажет этого, то ему не стоит заниматься писанием. Один из выступающих, чтец-декламатор, заявляет, что он не может читать Маяковского, всех читает, а его не может. Кто-то советует Маяковскому заняться «настоящей работой», кто-то говорит, что для него Маяковский «не непонятен, а не воспринимаем». Кто-то нагло врет, что у Маяковского есть стихотворение, в котором на полутора страницах повторяется тик-так, тик-так.
      Маяковский возмущен и поражен литературной неграмотностью студентов, он начинает отбиваться колкими репликами, он прямо говорит, что не ожидал такого низкого уровня культурности студентов высокоуважаемого учреждения.
      Начинается настоящая перепалка. Кто-то из зала кричит: «Демагогия!» Маяковский, перегнувшись через край трибуны, яростно приказывает крикуну: «Сядьте!!» Тот продолжает орать. В зале шум. Все встают. «Сядьте! Я вас заставлю молчать!!!»
      Все притихли. Садятся. Владимир Владимирович на пределе сил. Он совсем болен. Он, шатаясь, спускается с трибуны и садится на ступеньки. Полная тишина. И все-таки он находит силы - читает «Левый марш», который сопровождается бурными аплодисментами. После этого примирительно говорит:
      «- Товарищи! Сегодня наше первое знакомство. Через несколько месяцев мы опять встретимся. Немного покричали, поругались, но грубость была напрасная. У вас против меня никакой злобы не должно быть...»
      Он ушел с этого вечера победителем: три четверти аудитории было за него. Но - какой ценой далась эта победа больному, с расстроенными нервами человеку?.. Ведь это случилось, когда критика вела разрушительную работу, внушая читателям затрепанную версию о непонятности Маяковского, об его индивидуализме, о провале «Бани», когда на обсуждениях пьесы и спектакля - от имени советской общественности - поэта обвиняли в халтуре, в барски пренебрежительном отношении к рабочему классу, а кто-то даже - в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком (имея в виду Оптимистенко). И тон в критике задавали его новые товарищи по литературному объединению - рапповцы.
      Может быть, прав Валентин Катаев: Маяковский уже раскаивался, что вступил в РАПП. Во всяком случае, он не нашел здесь взаимопонимания, враждебность к нему со стороны верхушки РАПП проявилась в полемике вокруг «Бани». Рапповцы заставили его снять лозунг против Ермилова.
      Маяковского «затравили». Такое обвинение было брошено бывшими соратниками и друзьями поэта по адресу рапповцев. В. Перцов позднее сказал: надо заменить приставку у глагола «затравили»: «за» на «о». Что ж, в этом есть резон. Рапповские критики, особенно группа налитпостовцев, сделали многое, чтобы отравить жизнь Маяковского в последние годы. Но не меньший резон есть и в словах Шкловского, который сказал, что «виноваты прежде всего друзья, а потом враги...».
      1930 год не скупился на «сюрпризы» для Маяковского. Юбилейную выставку газеты замолчали, и это уже казалось в порядке вещей. Но все-таки журнал «Печать и революция» решил отметить это событие в жизни поэта. На вкладном листе, перед передовой статьей, был помещен портрет Маяковского с приветствием от редакции:
      «В. В. Маяковского - великого революционного поэта, замечательного революционера поэтического искусства, неутомимого поэтического соратника рабочего класса - горячо приветствует «Печать и революция» по случаю 20-летия его творческой и общественной работы».
      Сотрудник журнала сообщил об этом Маяковскому, как только в редакции был получен сигнальный экземпляр. Владимир Владимирович ждал выхода тиража журнала. Журнал вышел с опозданием (февральский номер), в начале апреля. Портрет с приветствием был выдран из всего тиража. В редакцию пришло грозное письмо от руководителя ГИЗ. Это он распорядился выдрать и уничтожить портрет с приветствием из журнала и требовал безотлагательно сообщить ему фамилию сотрудника, подписавшего к печати «возмутительное приветствие».
      Маяковский о случившемся узнал сразу. Выдирку ему показали на злополучном вечере в Плехановском институте. Петля изоляции, отторжения от литературы и, значит, от жизни, стягивается вокруг него. В прессе ему внушают, что исписался, а на выступлениях небезобидные остряки спрашивают с ехидцей - когда же он, наконец, застрелится...
      «Никогда еще, - пишет Валентин Катаев, - не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. Куда девалась его эстрадная хватка, убийственный юмор, осанка полубога, поражающего своих врагов одного за другим неотразимыми стрелами, рождающимися мгновенно».
      Это состояние сказалось и на его отношениях с Вероникой Полонской. После лета, после встреч на юге, в Хосте, многое переменилось.
      «Тогда, пожалуй, у меня был самый сильный период любви и влюбленности в него, - вспоминает В. В. Полонская. - Помню, тогда мне было очень больно, что он не думает о дальнейшей форме наших отношений. Если бы тогда он предложил мне быть с ним совсем - я была бы счастлива».
      Однако Маяковским в это время владело другое чувство. Он с нетерпением ждал осени, поездки в Париж.
      Парижская надежда рухнула. «Любовная лодка разбилась...» Обо что? Опять о «быт». Быт в его представлении - то, что враждебно человеку. Любовь попрана. Уязвлено самолюбие. Не оно ли внесло в их отношения с Полонской нервозность? Вокруг не было никого, кроме нее, кто мог бы заполнить образовавшуюся пустоту в сердце. Непомерная эта тяжесть, выпавшая на долю молодой женщины, пугала ее.
      Маяковский мрачнел, он старался не впутывать Полонскую в разговоры о своих неприятностях с Рефом, РАПП, с постановкой «Бани», но шила в мешке не утаишь. Встречи их уже не приносили радости ни тому, ни другому. Деликатность и предупредительность стали чередоваться со сценами ревности, перемены настроения были резки и неожиданны, в отношениях его к Веронике появилась какая-то исступленность, он стал раздражительным, требовал частых свиданий, и, в конце концов, даже потребовал, чтобы она бросила театр. Суеверно следил, чтобы Вероника носила половинку шейного платка, купленного им и разрезанного на две части (вторую он набросил на лампу в своей комнате). А она была увлечена театром, впервые получила большую роль в инсценировке романа В. Кина «По ту сторону», что для молодой актрисы явилось целым событием.
      Болезненное состояние еще больше накаляло атмосферу встреч. Брики в середине февраля уехали в Лондон. Лиля Юрьевна перед отъездом посетила семью Маяковских и пожаловалась матери: «Володя стал невыносим. Я так устала! Мы с Осей решали съездить в Лондон к маме». (Мать Л. Ю. Брик работала там в одном из советских учреждений.)
      После отъезда Бриков Полонская стада каждый день бывать на квартире в Гендриковом, ухаживала за больным Владимиром Владимировичем. Размолвки оканчивались согласием, миром, Маяковский внес пай в кооператив на квартиру, это связывалось с планами на будущую совместную жизнь. Цветы дарились со стихами: «Избавясь от смертельного насморка и чиха, приветствую вас, товарищ врачиха».
      И все же отношения между ними осложнялись и запутывались и не только из-за нерешительности Полонской круто переменить жизнь, но и из-за нетерпения, максимализма, нервозности Маяковского. Встречаться приходилось на людях, скрывать близость было уже почти невозможно. Как вспоминает Полонская, Владимир Владимирович вел себя несдержанно: «Часто он не мог владеть собой при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить все немедленно. Был мрачен, молчалив, нетерпим».
      Резкое объяснение произошло 11 апреля. Казалось - конец. Однако 12 апреля Владимир Владимирович позвонил в театр, разыскал Полонскую: надо встретиться. Набросал даже план разговора, который в тот же день и состоялся после репетиции, в комнате на Лубянском.
      В «плане» из шестнадцати пунктов, набросанном явно наспех на бланке Центрального управления госцирками с приглашением Маяковскому принять участие в каком-то заседании по поводу «Синей блузы», сквозит надежда на новое примирение («Если любит - то разговор приятен»), отрицание ревности, успокоение («Я не кончу жизнь, не доставлю такого удовольствия Худ. театру») и, с другой стороны, нетерпение: «Расстаться сию же секунду или знать, что делать».
      Примирение все-таки опять произошло, был найден какой-то компромисс. Полонская пишет, что в конце концов они снова договорились пожениться; и она просила Владимира Владимировича в эти дни ответственных репетиций не искать встреч с нею.
      О том, что гроза над головой Маяковского сгущалась, говорят и другие встречи.
      Несмотря на размолвку по поводу вступления в РАПП, он позвонил Асееву, позвал его в Гендриков: «Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть!» 11 апреля, перед объяснением с Полонской, играли в покер: были, кроме Асеева, она и Яншин. Маяковский играл «вяло, посапывая недовольно, и проигрывал без желания изменить невезенье» (Асеев). На следующий день просил Асеева устроить игру у себя с теми же партнерами. Не получилось.
      За два дня до смерти его видели Лев Никулин, Шкловский. И тоже он был мрачен, не разговорчив. 13 апреля в садике Дома Герцена он разговаривал с Шангелая и Нато Вачнадзе. Там же говорил с Довженко, приглашал его назавтра к себе посоветоваться о создании хотя бы небольшой группы творцов в защиту искусства, ведь то, что делается вокруг, говорил он, «нестерпимо, невозможно». 13 апреля звонил Асееву, не застал его дома. Родственнице его, которая отвечала по телефону, сказал: «Ну что ж, значит, ничего не поделаешь!»
      В 4 часа дня 13 апреля он появился в цирке на Цветном бульваре, где по его сценарию репетировалась меломима «Москва горит», хотел узнать, в котором часу завтра, то есть 14 апреля, сводная репетиция, встретил художницу Валентину Ходасевич, оформлявшую представление, неожиданно пригласил ее прокатиться с ним в машине, очень нервно реагировал на ее отказ, настолько бурно и нервно, что Ходасевич догнала его уже на улице, попросила подождать. Когда вернулась, он стоял «прекрасный, бледный, но не злой, скорее мученик».
      Велел шоферу: «Через Столешников». Ехали в тягостном молчании. Наконец, попросил Ходасевич позвонить ему утром, чтобы не проспать репетицию, тронул плечо шофера: «Останови» - и выскочил на тротуар, сказав спутнице: «Шофер довезет вас куда хотите. А я пройдусь!..» И пошел тяжелыми шагами, размахивая палкой, в сторону Дмитровки...
      Но в это же время, 12 апреля, несмотря на угнетенное состояние, психическую подавленность, в Федерации писателей он обсуждал проект закона об авторском праве и в Совнаркоме отстаивал его. Он планировал свою жизнь на 14 апреля и на последующие дни. На 14 апреля он договорился с художницей Е. Лавинской обсудить эскизы декораций к постановке «Москва горит». В этот же день утром назначил встречи с писателями. Была запланирована поездка в Ленинград, встречи и выступления на 15, 19, 21 апреля... Он собирался жить? Он метался. 12-м же апреля датировано письмо, адресованное «Всем». Предсмертное письмо.
      ...Последней видела Маяковского живым Вероника Полонская. Несмотря на то, что после примирения они договорились пока не встречаться, встреча все-таки состоялась - 13 апреля у Катаева. Многих других встреч Маяковский уже избегал. Не имевший недостатка в недругах среди литераторов, он разочаровался и в своем ближайшем окружении. «Для них, - прав В. Катаев, - он был счастливая находка, выгоднейший лидер, человек громадной пробивной силы, за широкой спиной которого можно было пролезть без билета в историю русской литературы». И сейчас, когда он сбросил с себя эти путы, правда, надев другие, рапповские, - им, лефам-рефам, по крайней мере, некоторым из них, уже не было до него никакого дела. Кирсанов, который прежде изливался в стихах: «Я счастлив, как зверь, до когтей, до волос, я радостью скручен, как вьюгой, что мне с командиром таким довелось шаландаться по морю юнгой», - теперь со страниц всесоюзной газеты не только открещивался от Маяковского, но и давал обещание в стихотворении «Цена руки»: «Пемзой грызть! Бензином кисть облить, чтобы все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»...
      У Катаева собралось человек десять. «Обычная московская вечеринка». Маяковский, видимо, прознал, что здесь будут Полонская и Яншин. Сидели в темноте, пили чай с печеньем, вино. Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Домашний. На этот раз не острил, не загорался, хотя все остальные - мхатовцы Ливанов, Яншин - были в ударе, не без опаски, правда, задирали его. Владимир Владимирович отмалчивался. Взгляд его был устремлен на Полонскую.
      Хозяин вечера запомнил ее такой, какой она была в тот момент - совсем молоденькой, белокурой, с ямочками на розовых щеках, в вязаной тесной кофточке с короткими рукавами...
      Владимир Владимирович весь вечер обменивался с нею записками. По тому, как стремительно велась эта переписка, как яростно комкались и отбрасывались клочки бумаги, как менялось настроение обоих, Катаеву она показалось похожей «на смертельную молчаливую дуэль». Полонская утверждает, что Маяковский был груб, снова ревновал, угрожал раскрыть характер их отношений. Назревал скандал...
      Расходились в третьем часу ночи. Толкотня в передней.
      Валентин Катаев:
      «Слышу трудное, гриппозное дыхание Маяковского.
      - Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я устрою вас на диване.
      - Не помещусь.
      - Отрублю вам ноги.
      - И укроете меня энциклопедическим словарем «Просвещение»... Нет! Пойду лучше домой...
      В голосе его слышалось глубокое утомление».
      Вышел вслед за Полонской и Яншиным. Провожал их на Каланчевку. Уже наступили новые сутки - 14 апреля 1930 года. Через несколько часов Маяковского не станет...
      Объяснение, начатое накануне вечером на квартире у Катаева, продолжалось в комнате на Лубянке утром 14 апреля. Владимир Владимирович не ложился спать. Проводив Полонскую и Яншина, отправился в Гендриков. Вызвал машину.
      Было яркое солнечное утро. В половине девятого заехал за Полонской (в десять тридцать у нее в театре показ репетиции Немировичу-Данченко).
      Еще по дороге в Лубянский проезд произошел короткий обмен репликами, заставляющий предположить, что накануне вечером, у Катаева, в какой-то форме, устно или в записках, Маяковский высказывал «глупые мысли» о смерти. На просьбу Полонской бросить эти мысли, забыть все, Владимир Владимирович, по ее свидетельству, ответил: «...глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела».
      Объяснение (уже в комнате на Лубянке) походило на предыдущие. Маяковский требовал решить, наконец, все вопросы - и немедленно, грозил не отпустить Полонскую в театр, закрывал комнату на ключ. Когда она напомнила, что опаздывает в театр, Владимир Владимирович еще больше занервничал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40