Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сибириада - Лихие гости

ModernLib.Net / Исторические приключения / Михаил Щукин / Лихие гости - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Михаил Щукин
Жанр: Исторические приключения
Серия: Сибириада

 

 


– Тятя, это ж… Это ж – ба-ба…

Круглыми от ужаса глазами смотрела на Артемия Семеныча совсем еще молоденькая девка. Она упиралась руками в землю, скоблила по траве каблучками высоких ботинок с красненькими шнурками, пытаясь отползти. Пальцы правой руки окрашивались кровью. «Выходит, я в плечо ее зацепил, слава Богу, не до смерти!» – успел еще подумать Артемий Семеныч, прежде чем удивился до онемения. Продолжая скоблить по траве каблучками, сверкая темными глазищами, девка вдруг быстро-быстро заговорила:

– Ne me tuez pas, avez pitie pour moi, au nom de tous les sacres! Ne me tuez pas, avez pitie pitie ma jeunesse! Chez moi rien, que on peut voler! Avez pitie, messieurs gentils! Le dieu n'oubliera pas votre misericorde![7]

Крупные слезы скатывались у нее по щекам и пропадали в траве, губы дрожали, под темным платьем с глухим воротом рывками вздымалась грудь. Валялись рядом шляпа с темной вуалью и меховая накидка, измазанная в земле.

– Чего она лопочет, тятя? По-каковски?

– Да уж не по-русски – ясное дело. Придержи ее, рану-то перемотать надо. Погоди, может, поймет, – он шагнул ближе, наклонился: – Ты чья, девка? Откуда?

– Il ne me faut pas tuer! Il ne faut pas![8]

– Не понимает она, тятя, по-нашему – вот чудеса-то в решете!

– Чудеса не чудеса, а вляпались мы обеими ногами, как в коровью лепеху. Держи ее.

Артемий Семеныч потянул из самодельных ножен на ремне охотничий нож – длинный, острый, на ловкой костяной ручке. Шагнул еще ближе к девке. Увидев нож, она коротко визгнула и медленно, запрокидывая назад голову, обвалилась на спину. Никита замер, не зная, что делать.

– Обмороком ее стукнуло, оклемается. Держи, чтоб не трепыхалась.

Артемий Семеныч ловко распорол рукав платья, обнажил нежное девичье плечо, разглядел: три картечины саданули. Одна навылет, а две – застряли. Слава тебе, Господи, дело не смертельное. Выпростал свою нижнюю рубаху, отпластнул ножом лоскут от подола, перемотал рану. Скинул с себя шабур[9], свернул его и сунул девке под голову – пускай полежит, в себя придет. А сам, в тревоге, выскочил на край елани, выглядывая Игната – как бы беды с парнем не приключилось. И вздохнул облегченно, когда увидел сына невредимым. Игнат подъехал, соскочил с седла и с досадой известил:

– Ушел, варнак! Ну, конь у него, зверь, а не конь!

– А если б он за деревом тебя подождал да шмякнул?! Куда без ума полетел?!

– Не, тятя, я ж его видел. А как он с глаз канул, я и повернул обратно. Чего тут у вас?

– У нас тут, братчик, ого-го! – с натужным смешком отозвался Никита. – Иди полюбуйся, какую я добычу стреножил.

Сыновья еще о чем-то переговаривались, стоя над девкой и разглядывая ее, но Артемий Семеныч не слушал. Его теперь не сама девка беспокоила, а иное: чего с ней делать? Это ж по властям рассказывать-объяснять придется, а что она за птица и какого полета – не известно. Здесь оставить, чтоб докуки не было? А с другой стороны – жалко, не зверек же. Совсем еще молоденькая…

И каким дурным ветром занесло ее сюда из чужих земель, и кто такой лихой всадник, ловко ускользнувший от них?

Долго думать Артемий Семеныч не любил. Вскочил в седло, уселся удобней, расправил поводья и сурово прикрикнул на сыновей:

– Хватит лясы разводить! Подавай ее ко мне, домой повезем, там разберемся!

Когда Агафья Ивановна открыла ворота и тихонько ойкнула, увидя девку, Артемий Семеныч, опережая ненужные расспросы, известил:

– Нову дочь тебе привез, сменял без доплаты…

Он и над самим собой мог иногда усмехнуться.

6

Митрофановна с утра хлопотала у печки, гремела чугунками и стук в двери не расслышала, а когда они распахнулись и на пороге встал Артемий Семеныч, у старухи ухват из рук вывалился, сама она вздрогнула и попятилась в угол, прижимая к груди морщинистые руки, будто хотела оборониться.

– Как, хозяйка, спала-почивала? – Артемий Семеныч вышагнул из дверного проема, выпрямился во весь свой рост. – По твою душу пришел…

Митрофановна, рук от груди не отнимая, тихо села на лавку; видно было, что ноги ее не держат. Дряблые щеки дрожали, как плохо застывший холодец.

– Никак напугалась? – добродушно спросил Артемий Семеныч. – А я стучал. Глуховата, однако, стала – не слышишь. Я по делу, Митрофановна, по твоему делу, по лекарскому. Собирайся, пойдем, попользовать надо одного человека. Давай-давай, поживей, я тебя за оградой подожду.

Он вышел, а Митрофановна, разомкнув руки, истово перекрестилась, мухой слетела с лавки, схватила кошелку со своими лекарскими принадлежностями и выскочила на улицу, словно молодуха, которую кликнули на свиданье.

– Напужал ты меня, Семеныч, – тараторила старая, пытаясь мелким, семенящим прискоком попасть в лад широкому шагу Клочихина. – Загорюнилась про свое житье вдовье, а ты раз – на пороге, аж жилочки все вздрогнули…

– Ты, Митрофановна, про жилочки бабе моей расскажешь, а теперь меня слушай: чего увидишь в моем дому, по деревне про это не звони. Я сам скажу. Уразумела? А то знаю вас, языкастых, – по всей округе разнесете. Не видела, не слышала, не знаю, ни сном ни духом – вот весь сказ.

– Да ты о чем говоришь-то, Семеныч? Я в ум не возьму!

– Придем – увидишь. А наказ мой – помни. Два раза втолковывать не стану.

Артемий Семеныч, ошарашенный событиями, которые свалились на него за сегодняшнюю ночь и сегодняшнее утро, был рассеян и утратил свою обычную наблюдательность. Иначе бы он задумался: по какой это причине Митрофановна перепугалась? Задрожала, как последний листок на осине. Подумаешь, невидаль – стук она не расслышала, хитрая, битая баба! Но было ему сейчас совсем не до тонкостей. А Митрофановна, стараясь не отстать от него, мысленно молилась: «Царица Небесная, помилуй меня, грешную, отведи ему взгляд от моей избенки, пусть бы и дальше не ведал!»

Не зря молилась Митрофановна. Узнай сейчас про ее тайну Артемий Семеныч – быть бы ей битой прямо посреди улицы. Уж волосенки на голове он бы точно ей проредил.

Тайна же заключалась в том, что с нынешней ночи в избе у Митрофановны, на второй половине, появились новые жильцы – Данила Шайдуров с Анной Клочихиной. Уж как она отнекивалась-отбивалась и не желала приютить у себя убеглых жениха с невестой, ссылаясь на сотню самых разных причин, а больше всего – на суровый нрав Артемия Семеныча, – ничего не помогло. Уговорил ее Данила; правда, не только словами уговаривал, но и денежками. А денежки Митрофановна любила. Вот и не устояла. Ночью открыла двери молодым и провела их на вторую половину, где с вечера еще застелила широкую деревянную кровать.

И досталось же этой кровати! До самого утра скрипела она и охала, без перерыва, словно живая. У Митрофановны сон пропал, она лишь мелко крестилась и приговаривала:

– Да тише вы, оглашенные, всю деревню перебулгачите!

Утихомирились молодые и затихли, когда уже солнышко поднялось. Митрофановна затопила печь, принялась хозяйничать, а нелегкая и принесла Артемия Семеныча – как тут не взмолишься со страху Царице Небесной, испрашивая милости и заступничества!

Вот и дом клочихинский – крепкий, ладный, как и сам хозяин. Двор широкий, просторный. К амбарам, к конюшне, к скотному двору и крыльцу ведут деревянные настилы – не надо грязь месить в гиблую непогоду. Вся усадьба обнесена глухим заплотом. За ним – рослые лохматые кобели, которые днем сидят на коротких железных цепях, а по ночам отпускаются на волю. Непрошеных гостей здесь не жалуют.

На окне отдернулась цветастая занавеска, мелькнуло испуганное лицо Агафьи Ивановны.

– Ступай в дом, – Артемий Семеныч показал Митрофановне рукой на крыльцо, словно боялся, что она заблудится и пойдет не туда, куда надобно. – Баба моя все тебе расскажет. А что я говорил – помни накрепко.

Охая, Митрофановна начала взбираться на высокое крыльцо. Артемий Семеныч проводил ее взглядом, подождал, когда она войдет в сени, и лишь после этого направился к конюшне. Пробыл он там недолго. Скоро вывел двух коней, на которых были только одни хомуты, в руке держал два мотка толстых веревок. Опять мелькнуло в окне по-прежнему испуганное лицо Агафьи Ивановны, она попыталась даже какой-то знак подать супругу, но Артемий Семеныч лишь головой мотнул, отвернулся от окна и вышел, ведя за собой коней под уздцы, на улицу.

Твердо шагая по пыльной дороге, не глядя по сторонам, он миновал деревню и остановился возле избушки Данилы Шайдурова. Похмыкал, оглядывая ее, затем откинул палочку, которая подпирала дверь, вошел внутрь, низко сгибая голову, чтобы не удариться о притолоку. Солнце к этому времени поднялось на полную высоту и весело ломилось в два низеньких оконца. В избушке было светло, и хорошо виделось ее бедное убранство: деревянный топчан, застеленный лоскутным одеялом, шкафчик на стене, широкая лавка, кадушка с водой, давно не беленая печь в трещинах, а в переднем углу – божница с одной-единственной иконой Николы-угодника. Артемий Семеныч степенно перекрестился, бережно снял икону с божницы и вынес ее на улицу, положил в пожухлую траву. Вернулся в избушку, легко подхватил с пола широкую лавку и в два замаха высадил стекла в окошках вместе со старыми рамами. Также неспешно и сноровисто, как делал он любую работу по хозяйству, Артемий Семеныч вышиб подпорки у стены, завел веревки, цепляя простенок между окнами, концы веревок привязал к хомутам, понужнул коней. Кони грудью навалились на хомуты, веревки натянулись, и простенок выскочил, рассыпаясь на отдельные бревна, взметнул густую пыль. Избушка, оставшаяся без подпорок и почти без одной стены, по-стариковски покряхтела и медленно завалилась на один бок. Крыша съехала и развалилась. Груда старого черного дерева лежала теперь на месте бывшего жилья строптивого суразенка.

Артемий Семеныч смотал веревки, поднял с травы икону Николы-угодника и направился домой, ведя следом за собой коней, которые послушно стукали копытами в пыльную землю и недоуменно поматывали головами: да зачем они такую работу сделали, совсем необычную? Словно отвечая им, Артемий Семеныч едва слышно высказался:

– Вот и ладно. Хоть так душу отвел.

7

Данила с Анной еще ничего не знали. Да и знать не желали. У них иная была забота, одна-разъединственная: любить друг друга, ничего не видя и не слыша, до полного беспамятства. Решившись на побег и свершив его, они одним махом все перегородки, какие раньше их сдерживали, напрочь переломали. Даже в коротком сне, сморившем их под утро, не размыкали рук, не желая и на малое время разъединиться горячими телами.

Проснулись же они одновременно. Долго смотрели друг на друга слегка ошалелыми глазами, затем засмеялись, счастливые, и Данила еще неловко, но уже по-хозяйски подгреб под себя Анну, и она послушно поддалась ему, распластываясь на широком ложе, ощущая томительную истому, которая скатывалась жарким клубком по спине – вниз. И вздрагивала, распахиваясь навстречу, выгибалась, выпуская на волю сладкий и долгий стон – опустошала себя до самого донышка. Ничего не жаль было, все полной мерой, без краев и без берегов.

А после лежала, остывая, вольно раскинув руки по матрасу, набитому свежей соломой, смотрела вверх остановившимися глазами и ничего не видела, кроме зыбкого марева. Данила запаленно дышал и прижимался щекой к мягкому плечу Анны, не в силах вымолвить и одного слова.

В эту сладкую минуту стукнула в двери, закрытые изнутри на крючок, Митрофановна и тревожным голосом окликнула:

– Эй вы, сизы голуби, живые?

– Случилось чего? – отозвался Данила, отрывая голову от теплой подушки.

– Случилось. Вылезайте, хватит беса тешить. Орете, как под ножом, на дальних покосах слышно…

Анна заалела стыдливым румянцем, вскочила с кровати, начала одеваться и причесывать волосы. По привычке взялась заплетать косу и руки опустила: не по обычаю. Прощай, коса девичья, одна лишь память о тебе осталась. Волосы прибрала по-бабьи и сверху платок повязала – новую жизнь начала, замужнюю.

Митрофановна между тем все двери на крючки позакрывала, занавески на окнах задернула и лишь после этого принялась подавать на стол. За поздним завтраком, время от времени испуганно оглядываясь, она выложила молодым все новости: как Артемий Семеныч к ней приходил, напугав ее до дрожи в коленках; как он избушку Данилы развалил, а дома грозился Агафье Ивановне, что от дочери он теперь напрочь отказывается и знать ее не желает. Про девку-чужестранку, которой она выковыряла картечины из плеча, а рану смазала лечебной мазью и перевязала, Митрофановна ни слова не промолвила, крепко помня суровый наказ старшего Клочихина. Помолчала после длинной речи, пошлепала сизыми старческими губами, оглядела молодых, словно впервые их перед собой видела, и дальше заговорила совсем иным тоном:

– Боязно, ребятки, мне прятать вас. Я вдова сирая, бесправная, заступиться за меня некому. Проведает Артемий Семеныч, где вы укрываетесь, он и вам вязы посворачиват, и меня достанет-приголубит. А мне, грешной, на белый свет любоваться не надоело. Не обессудьте, ребятки, а вот мое условие: денек еще поживите, а ночью ступайте с Богом.

Анна сникла над чашкой, и одинокая слеза беззвучно капнула в пшенную кашу, заправленную топленым молоком. Надеялась все-таки отчаянная девка, убегом покидая родительский дом, на иную судьбу, более складную: отсидеться у Митрофановны недельку-другую, а после бухнуться на колени перед родителями и вымаливать прощенье, пока не оттает отцовское сердце. Построжатся, как водится, постегают плеткой для порядка, а все равно – простят, родная же кровь. Не вышло. Если уж сказал отец, что напрочь отказывается от дочери, слово свое будет держать твердо: характер тятин Анна распрекрасно знала. Потому и пригорюнилась.

Данила, наоборот, был готов к такому раскладу – даже и не мечтал в скором времени помириться со своим суровым и неуступчивым тестем. Он покидал родную избушку, собрав небогатый скарб в заплечный мешок, ясно понимая, что вернется сюда не скоро, а может так статься, что не вернется никогда. Поэтому сильно не горевал. Быстро доел кашу, облизал деревянную ложку и со стуком положил ее на стол. Не глядя на Митрофановну, глухо буркнул:

– Да не трясись ты, старая, уйдем седни ночью.

Ухватил Анну за руку и повел ее за собой, послушную, на вторую половину. Прихлопнул за собой дверь, крючок накинул и еще раз повторил:

– Седни ночью уйдем.

Помолчал, вглядываясь в лицо Анны, спросил:

– Не боишься?

Она подняла чудные свои глаза, в которых уже высохли слезы, и блеснули в них озорство и отчаянность первой деревенской певуньи и плясуньи в девичьем хороводе:

– Я, Даня, за тобой – хоть в омут головой! Только покажи, где омут. Утоплюсь и не поморщусь!

Приятно было Даниле слышать эти слова, будто теплой волной окатывало сердце, но вида он не показывал, хмурил брови:

– Погоди топиться-то, рано… Я так решил: в Белоярск тронемся, есть у меня там знакомец. На охоту приезжал, зазывал к себе, да я тогда отнекался. Вот, погляди…

Он развязал свой заплечный мешок, пошарился в нем и вытащил твердую лощеную бумажку, махонькую, на половину ладони. Протянул ее Анне. Шевеля губами, складывая по слогам золотом тисненные буквы, она прочитала вслух:

– Луканин Захар Евграфович, купец первой гильдии. Имеет казенные и частные подряды, а также операции: транспортные, пароходные, комиссионные и вообще всякого рода коммерческих предприятий. Главная контора в Белоярске. Вознесенская гора, в собственном доме. Для телеграмм: Белоярск, Луканину.

8

– Позвольте, уважаемые господа, провозгласить тост в честь дорогого именинника – Захара Евграфовича Луканина, замечательного гражданина нашего богоспасаемого Белоярска! Я мог бы долго перечислять все его достоинства и добродетели, но думаю, что в этом нет нужды – вы все прекрасно знаете славные заслуги Захара Евграфовича. Поэтому буду краток. Многая лета!

Городской голова Илья Васильевич Буранов победно оглядел гостей за длинным столом, подтянул круглый животик под крахмальной манишкой, по-молодецки расправил плечи и одним махом осушил фужер с шампанским. Зазвенел хрусталь. Хор многоголосо грянул «Многая лета!», да так громко и мощно, что напрочь заглушил все иные звуки – будто могучая волна ворвалась в просторную, сверкающую залу.

Гости, – а было их ровно полторы сотни – весь цвет белоярского общества, – ошарашенно замерли, пораженные до изумления пением хора. Такого в Белоярске еще никогда не слышали. Певцы в алых рубахах с золочеными поясами сливались в одну пламенную полосу, певицы в разноцветных сарафанах – словно июльский луг под ярким светом множества ламп; и голоса – стены гудели от их могучей волны. А когда волна схлынула и последние звуки замерли, хрустальные висюльки на люстрах долго еще рассыпали легкий, едва различимый звон.

– Ну, знаете ли, Захар Евграфович, не имею слов, чтобы высказать! – Буранов развел руками, поморгал маленькими глазками и восторженно поцокал языком. – Столь сладкого удовольствия мне и в московском «Яре» не подавали. Пользовался слухами, что на именинах ваших хор будет, который с Нижнего Новгорода, с тамошней ярмарки доставили, но чтобы такое чудо… Полагаю, не дешево обошлось?

– Да так, пустяки, Илья Васильевич, не дороже денег, – скромно улыбнулся именинник и поднялся из-за стола, чтобы держать ответное слово.

Был он высок, строен и красив, Захар Евграфович Луканин, в свои тридцать лет. Курчавая русая бородка обрамляла загорелое лицо, по-девичьи большие карие глаза сияли, густые волосы слегка растрепались, и он время от времени встряхивал головой, откидывая их с широкого, чистого лба. Новенький фрак сидел, как влитой. Но больше всего красила Захара Евграфовича открытая, добродушная улыбка – такая милая, что невольно хотелось улыбнуться в ответ. Ему и улыбались, даже с самого дальнего края стола, и особенно – молодые барышни, чьи нежные сердца невольно замирали и улетали в дальнюю высь при одном только взгляде на красавца, похожего на сказочного молодца, нечаянно сошедшего с цветной картинки.

– Благодарю всех, кто почтил меня своим вниманием, благодарю за добрые слова, которые были высказаны в мой адрес… – Захар Евграфович помолчал, а затем улыбнулся и негромко, но так, что все услышали, пропел:

Я люблю белоярских друзей,

Всем желаю добра и успеха.

Ну-ка, друг, пополнее налей,

Чтоб плясать нам с тобой до рассвета…

Над огромным столом, как от ветерка, поднялся легкий шум:

– Браво! Молодец!

– Вот это по-нашему!

– Ай да Захар Евграфыч!

– Просто душка!

– Что ни говорите, господа, а нашему городу определенно повезло, что украшают его такие люди, как Луканин!

– За здоровье именинника!

Снова зазвенел хрусталь.

Официанты в белых перчатках, бесшумные, как тени, понесли новые блюда. Оркестр белоярской пожарной команды ударил торжественный марш, а вскоре начались танцы.

Гости постарше потянулись из общей залы в кабинеты, где были расставлены столы для карточной игры, лежали курительные трубки и где можно было просто посидеть на диванах и креслах и мило поболтать о городских новостях, о сегодняшнем вечере и о том, что пишут в свежих столичных газетах, которые доходят сюда с большим опозданием.

Вокруг именинника – целая толпа. Он не успевает всем отвечать и улыбаться. Но вот, раздвигая щебечущих дам и штатских, внушая невольное уважение воинским мундиром и могучей фигурой, подошел подполковник Окороков, новый исправник, совсем недавно назначенный в Белоярск и с местным обществом еще не вполне знакомый. При нем, как неотъемлемая принадлежность мундира, доставая чуть повыше локтя, – маленькая миловидная супруга, полненькая и беленькая, как сдобная, только что испеченная булочка.

– Захар Евграфович, – загудел басом Окороков, – позвольте засвидетельствовать свое уважение, поздравить с именинами и представить мою супругу – Нину Дмитриевну.

Именинник поцеловал пухлую ручку жены исправника, начал было говорить комплимент, но Нина Дмитриевна даже не дослушала его и – с места в карьер, играя шалыми глазами, выпалила:

– Голубчик, Захар Евграфович, я от любопытства сгораю, хотя мы здесь люди новые, но я уже так много наслышана…

– Нина, подожди, нельзя же так… – зарокотал Окороков, пытаясь остановить свою бойкую супругу, но она лишь ручкой от него отмахнулась и продолжала строчить сорочьей скороговоркой:

– Мне так много рассказывали про ваш танец с медведями – уж не откажите в любезности! Это так романтично!

– Да я, знаете ли, извините меня…

– Ничего не знаю и не извиняю! Ну, Захар Евграфович, голубчик!

– Ни-и-на!

Еще один взмах ручкой в сторону супруга, и снова:

– А мне говорили, что вы никогда и ни в чем дамам не отказываете! Напрасно говорили?

– Но я же не могу в таком наряде, Нина Дмитриевна…

– А вам что, больше одеть нечего? У вас такой скудный гардероб? – еще беззастенчивей играла глазами Нина Дмитриевна, а полные губки так и вздрагивали.

– В таком случае, – Захар Евграфович улыбнулся и развел руками, – мое сопротивление сломлено. Прошу прощения, господа, я вас ненадолго покину.

Он ушел.

А когда вернулся, его было не узнать, словно вместе с одеждой поменялся и сам человек. Теперь на нем была просторная шелковая рубаха ослепительно-зеленого цвета, перехваченная наборным серебряным пояском, широкие брюки, вольно нависавшие над мягкими сапогами с низкими каблуками, опоясанными по изгибу тонкими, чуть загнутыми подковками. Но не в этом главное, а в другом – следа не осталось от прежней улыбчивости и добродушия. Взгляд – суров, сам сосредоточен, напряжен и прям, как солдатский штык. Вышел быстрым шагом на середину залы, остановился и досадливо поморщился: запаздывали работники, а он этого не любил.

Но они уже бежали сломя головы. Один нес черную шляпу с плоским верхом, второй – длинный узкий стакан с коньяком, а третий и четвертый тянули на веревках, привязанных к ошейникам, медведей – Мишку и Машку, которые нынешней весной были доставлены из тайги и теперь проживали на усадьбе, пугая своим рыком собак, в отдельной загородке.

Гости дружно и боязливо отодвинулись к стенам. Зала в один миг стала как будто еще просторней. Работники отцепили веревки от ошейников, и медведи, недовольно поматывая головами, недобро поглядывая вокруг темными глазками, переступали лапами по паркету. В наступившей тишине хорошо слышался костяной постук когтей.

Захар Евграфович откинул со лба волосы, натянул на голову шляпу, выправил ее, держась за поля двумя руками, затем поставил сверху стакан с коньяком, подвигал его, устанавливая точно посередине, и плавно взмахнул рукой. Хор рванул, словно ринулся на санках с крутой горы:

Ах вы, сени, мои сени,

Сени новые мои!

Медведи поднялись на задние лапы и, по-прежнему поматывая головами, принялись изображать нечто вроде кружения вокруг хозяина. А сам он, удерживая на голове стакан с коньяком, пошел в легком, невесомо-осторожном плясе, пристукивая подковками сапог по паркету. Взмахивал в такт руками, и широкие рукава рубахи бились и взметывались, словно зеленые крылья. Стакан с коньяком даже не колебался, будто его гвоздем приколотили.

А хор буйствовал, набирая скорость и силу, – так сани, рванувшись с обрыва, летят, как воздушные, не ведая никакого удержу. И Захар Евграфович не отставал, убыстряя свой пляс, по-прежнему легкий и невесомый. Медведи, словно подхватывая стремительно летящий напев, шлепнулись на передние лапы, и давай кувыркаться, издавая негромкое урчанье – недовольны были такой работой, да деваться некуда, приходилось исполнять приказание, отрабатывая сытую и щедрую кормежку.

Кончилась песня.

Захар Евграфович замер, чуть наклонил голову, стакан соскользнул со шляпы, и он перехватил его на лету, выпил коньяк мелкими глотками до дна и жахнул пустую посудину себе под ноги – только стеклянные брызги разлетелись по паркету!

Дивное было зрелище!

Гости хлопали, как в театре, не жалея ладоней. А супруга исправника, Нина Дмитриевна, подбежала, не боясь медведей, приподнялась на цыпочки и звонко чмокнула именинника в побледневшую от напряжения щеку.

Работники увели медведей, подмели с паркета стеклянное крошево – веселье буйно покатилось своим ходом. Пел хор, гремел оркестр, танцы не прекращались, а когда сгустились за окнами сумерки, в темное сентябрьское небо взвился яркий фейерверк. Разноцветные дуги, распарывая темноту, скрещивались, разлетались, рассыпались на мелкие огоньки, и после них в глазах долго еще оставался искрящийся свет.

Разъехались гости глубоко за полночь.

Захар Евграфович разогнал прислугу, которая собралась наводить порядок, приказав ей оставить все на утро; остался один в огромной и пустой зале, сел во главе длинного разоренного стола и задумался, глядя перед собой усталыми, слегка хмельными глазами.

За спиной послышались быстрые шаги. Не оборачиваясь, он ласково спросил:

– Ксюша, ты?

Это была его старшая сестра, Ксения Евграфовна. Подошла, положила руки на плечи брату, поцеловала, как маленького ребенка, в маковку и с тихой укоризной вздохнула:

– Натешился, отвел душеньку… И зачем тебе эти представления, какой в них прок – не могу понять. Все как мальчишка. Жениться тебе пора, Захарушка…

– Жениться не напасть, как бы жениться да не пропасть, а жена, Ксюша, не балалайка: поиграв, на стену не повесишь.

– Ну вот, опять у нас одни шуточки.

– А ты опять даже к гостям не вышла, пришлось мне врать, что больная.

– Не велик грех, Бог простит. Ты же знаешь, не могу я такое многолюдье переносить, у меня голова болит. Да и не по душе мне все твои пышности, уж прости…

– Сядь, Ксюша, посиди. Смутно мне, давно уже смутно, будто какого несчастья ожидаю, а какого – понять не могу. Тятя ночью снился, вместе с маменькой. Будто она меня убаюкивает, и он тут стоит…

Ксения Евграфовна присела рядом с братом, обняла его, тихо стала приговаривать:

– Завтра молебен закажу, за упокой родителей, и сама помолюсь за них, а ты про несчастье не думай. Будешь думать – и впрямь накликаешь. Ой, горе ты мое… Давай я тебе песенку спою. – И она запела, гладя его тонкой ладонью по волосам: – Ой, ду-ду-ду-ду, сидит ворон на дубу, он играет во трубу, во серебряную…

9

Ревел безутешно, в два ручья уливаясь, маленький Захарка, когда видел, что Ксюха хочет оставить его одного в избе, а сама навострилась убежать к подружкам. Никаких заманчивых посулов не желал слышать и так орал, сердешный, будто с него черти лыко драли.

– Ой, горе ты мое, – подражая матери, сердилась Ксюха, – навязалось на мою бедную головушку! Ладно, не реви, лезь на закукорки!

Крик малого обрывался, как срезанный. Мигом высыхали слезы. Он ловко вскарабкивался на спину сестре, она подхватывала его руками под коленки и тащила на себе в поле, на речку, на полянку недалеко от дома, где всегда играли ребятишки.

Вот так и вынянчила на своей спине. И еще долгое время Захар называл сестру не по имени, а нянькой.

Жили Луканины в большом селе Раздольном, которое стояло прямо на тракте. Жили небогато, но и не голодали. Хозяин, Евграф Кононович, держал двух добрых коней, сеял рожь и пшеничку, пропадая с весны до осени на пашне, а зимой подряжался по найму в ямщики и мерил на своих подводах бесконечные версты тракта, протянувшегося через всю Сибирь. Супруга его, Таисья Ефимовна, колотилась по хозяйству и с ребятишками, ожидая мужа из дальних отъездов; была работяща, веселого нрава и никогда не унывала, на любую неурядицу в жизни имелся у нее в запасе легкий вздох:

– На все воля Божья.

Судьба Луканиных круто переломилась лет двадцать с лишним назад, в зиму, по-особенному злую на морозы и щедрую на снега. Метели буянили по неделям, наметывая сугробы выше человеческого роста, а затем, без всякого передыха, давил дикий мороз и сковывал влажный снег до ледяной крепости. Езда по тракту превращалась при такой погоде в настоящее мученье. Но деваться-то некуда, подрядился – вези. И тридцать две подводы, груженные китайским чаем, медленно двигались, одолевая сугробы, на знаменитую Ирбитскую ярмарку. Хозяин, купец Агапов, тащивший свой чай из далекой Кяхты, пребывал в великом волнении и тревоге: рушились у него сроки, согласно которым должен он быть на торгах в Ирбите. Сердился, шумел на ямщиков, на постоялых дворах вскакивал посреди ночи и самолично проверял сохранность тюков – извелся купец, до края. И всех, кто вокруг, извел и задергал до невозможности.

Но худо-бедно – ехали. А тут и погода снизошла – утихомирилась: метели в другие края откочевали, морозец при ясном солнышке играл небольшой, ровный. И дальше подводы бежали повеселее.

Евграф Луканин за долгий путь притомился, считал дни, когда этот путь закончится и можно будет повернуть коней до дома. В бане попариться, выспаться в тепле, винца попить в удовольствие, да и пошабашить с ямщиной на оставшуюся часть зимы – хватит, наездился. Но мечты его о скором отдыхе отравляли клопы, лишая сна, прямо-таки зверствовали подлые твари на очередном постоялом дворе. Устав крутиться с боку на бок и чесаться до крови, Евграф поднялся посреди ночи, выругался себе под нос и выбрался на улицу – дух перевести, а заодно и сена коням бросить.

Возы с чаем стояли вкруговую на широкой ограде постоялого двора. Проходя мимо них, Евграф услышал приглушенный говор, невольно прислушался и присел, изогнулся, как гвоздь, будто его сверху по голове обухом ахнули. И больше уже не шевелился, даже дыхание затаил. С другой стороны воза торопливый голос бубнил:

– Ставни на окнах я закрыл, двери сами подопрете… Никто не выскочит… Коней запрягайте и дуйте прямиком к Кривой балке. Меня свяжете, здесь у крыльца бросите. Вот с купцом как? Два ружья у него и спать лег отдельно, в избушке. Клопов, говорит, у тебя на постоялом много. Я и так и сяк, и задом об косяк, а он – ни в какую. В избушке теперь и два ружья при нем, сам видел…

– Не боись, в ножи возьмем твоего купца – не пикнет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7