Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Педагогические параллели - Времена Антона. Судьба и педагогика А.С. Макаренко. Свободные размышления

ModernLib.Net / Михаил Фонотов / Времена Антона. Судьба и педагогика А.С. Макаренко. Свободные размышления - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Михаил Фонотов
Жанр:
Серия: Педагогические параллели

 

 



Братья Виталийи Антон Макаренко


Он – интеллектуал. Но не голова объясняет нам Антона Макаренко, а его сердце. Суть его не в том, что он много знал, а в том, что остро чувствовал. Сердце объясняет Макаренко, но не дает нам ясности. Можно сказать иначе: ясность в том, что в сердце

Макаренко так много о мире и людях, так много несовместимого и противоречивого, так много узлов, которые не развязать…

Пусть скажет он сам.

А. Макаренко: «Мне противен весь мир, потому что он противоречит и моему чувству, и моему уму».

А. Макаренко: «Во-вторых, мне надоели люди. Ведь могут же они надоесть. Я на них не сержусь и не злюсь, они мне просто надоели».

А. Макаренко: «В жизни вообще я один никогда не бываю».

А. Макаренко: «Меня не надолго хватит. Я ведь живу только за счет нервов».

А. Макаренко: «Я ненавижу всю русскую интеллигенцию».

А. Макаренко: «Педагогика – шарлатанство». «Да и какой я педагог!»

Известный немецкий макаренковед Гетц Хиллиг нашел в Макаренко «попытки к бегству из коммуны», что вроде бы не вписывается «в традиционные представления о жертвенном служении А.С. Макаренко своему делу – педагогике»…

Ах, Гетц Хиллиг, специалист все разложить по полочкам, все пристроить к регламенту, к каждому предложению прикрепить знак плюс или минус. Можно ли так – вообще и к Макаренко – в частности? Человек в сердцах что-то сказал «не так» – и что? И это лыко – в строку? И это анализировать? Сразу – обобщать? Сразу – в пику?

Лев Толстой – о себе: «Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован». «Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим». «Я почти невежда». «Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой». И – что? Поверим ему? Впрочем, Лев Толстой – к слову.

Сопоставлю два высказывания Антона Макаренко. Первое: «Я лично человек вовсе не волевой, и никогда не отличался такими достоинствами сильной личности. Вовсе нет. Обыкновенный интеллигент, обыкновенный учитель». И второе: «Я привык стоять на твердой позиции твердого человека, знающего себе цену, и цену своему делу, и цену каждой шавке, которая на это дело лает». Два разных человека? Нет, два в одном. То он сильный, то он слабый. То велик, то мал. То весь в сомнениях, то – никаких сомнений. Но он – не вечно мятущийся неврастеник, который не способен на какие-то действия, кого-то куда-то повести и даже пойти за кем-то, потому что и сам себя потерял. Все дело в том, что его сердце и его ум принимают слишком много сигналов извне, и очень непросто примирить их в себе, согласовать, просеять и извлечь из них одно решение. При всем при том, никакая внутренняя душевная работа не должна оставить без устоев, без твердой почвы под ногами. Есть истины, от которых нельзя уходить далеко.


А. С. Макаренко – студент Полтавского учительского института, 1914


Мне Макаренко тем и дорог, что сложен, противоречив, такой и сякой – всякий. Живой! Да, в нем есть всё. Потому что он – человек. Он человек, обычный, такой же, «как все». И в то же время – не как все. То, чего у всех – чуть-чуть, в нем – много-много. То, что у всех – побаливает, в нем – нестерпимая боль. То, что у всех – иногда, у него – всегда…

Я помогу Гетцу Хиллигу. И не один, а вместе с Макаренко. Мы подбросим ему другие «разоблачения».

А. Макаренко: «Какой я все-таки дурацкий человек. Я специально приспособлен к тому, чтобы меня потребляли. Вот сейчас почти круглые сутки вожусь со всякими черными пустяками: столовая, спальни, вешалка, обувь, подготовка к юбилею, стенгазета, журнал, кружок, целый день в мелочах, которые только потому делаю, что другие не умеют или не хотят. А с книгой?»

А. Макаренко: «Я убежден, что больше нет человека такого глупого, как я. Ну, какого черта мне нужно и сейчас просиживать в кабинете до двух часов?»

А. Макаренко: «Я живу плохо. Очень много работаю, очень мало сплю, много злюсь и как-то лишен перспектив».

Ну, и что? В письмах к любимой женщине мужчина позволяет себе быть недовольным собой, пожаловаться, может быть, слегка порисоваться… Неужто Гетцу Хиллигу и этого не понять? И, став свидетелем минутной слабости человека, тут же воспользоваться этим, «взять на карандаш»?

Нельзя пройти мимо «постулата» Макаренко о счастье: «Несчастных людей быть не должно. И я убежден, что при развернутом коммунизме будет так: такой-то привлекается к судебной ответственности по такой-то статье за то, что он несчастлив. Нельзя быть несчастным». И далее: «Если ты чувствуешь себя несчастным, твоя первая нравственная обязанность – никто не должен об этом знать. Найти в себе силы улыбаться. Всякое несчастье всегда преувеличено, его всегда можно победить».

Это им сказано всерьез? Конечно, всерьез. И в то же время – не без шутки. С шутливой чрезмерностью. С доведением до крайности. Такую раскрепощенность можно понять – речь идет о невероятно далеком будущем, едва ли не об утопии. Или о мечте. И поэтому неуместен вопрос: «А сам?»

Сам Макаренко был счастлив. И был несчастным. Свои несчастья не выставлял напоказ. Скорее, прятал их от всех. Даже принимая Максима Горького, скрыл от него, что уволен из колонии. С другой стороны, наверное, и Антон Макаренко не ушел из-под влияния реального и официального оптимизма и энтузиазма, которыми были окрашены 20-е и 30-е годы в Советском Союзе. Тогда несчастье было не в моде. В моде была вера в светлое будущее, в то, что нет преград на пути к нему, а несчастье – всего лишь нелепое недоразумение в том шествии. Как это – все счастливы, а ты – несчастлив? Ну-ка, выше голову, тверже шаг, вливайся в тысячные колонны и оставь свои беды позади…

<p>Милая, зачем такая ирония?</p>

Есть в характере Макаренко странность, которая, может быть, ключ к его личности.

Однажды, это было осенью 1928 года, Антон Семенович поссорился с женой Галиной Стахиевной. Они были в разлуке, но в страстной переписке. Он писал ей длинные, в несколько страниц, письма, битком набитые признаниями в любви. Одно и то же, одно и то же он повторяет сотни и, кажется, тысячи раз – люблю, люблю, люблю… И всё – на Вы, на Вы… Признаться, когда читаешь письма влюбленного Макаренко, даже устаешь от этих «Солнышек», «Лисичек» и «Ваш Тоська». И от этих намеков на мужчин, которые окружают жену на далеком южном берегу. В письмах мужчина выглядит мягким, слабым, зависимым от женщины. И даже заискивающим перед ней, сдержанной и терпеливой. И будто бы остающимся без взаимности.

И вдруг – размолвка. Неожиданно суровая. Повод, как это бывает, вроде бы ничтожный. Антон Семенович посетовал на то, что Галина Стахиевна неосторожно обращается с его письмами. Оставляет их там, где кто-то может их прочитать. Она отреагировала жестко: «Пусть почитает, если ему интересно, и пусть издохнет от зависти, что на свете есть такие, как мы с тобой, счастливые люди. Кого ты там боишься, хотела бы я знать? Нет, я это совершенно серьезно». И дальше в том же тоне: ирония по поводу конспирации…

Макаренко, тоже с неожиданной твердостью: «Солнышко, в этой цитате не важен текст, а важен тон». И прямой вопрос: «Зачем такая ирония?» И обида: «По отношению к Вам я бы такой иронии не допустил».


Жена А. С. Макаренко Галина Стахиевна


Галина Стахиевна коснулась больного места и не сразу это поняла. Даже, кажется, удивилась тому, что муж всерьез, без уступок отреагировал на такую неважность. Но Макаренко настаивал на своем: «Я разорвусь на части, чтобы никто не увидел развернутой кровати в моем и Вашем присутствии». И уточнил: «Просто в моей натуре чрезмерное отвращение ко всякому глазу, смотрящему в мое интимное, мое личное, дорогое для меня». Он допустил, что «это у меня болезненное» и, наконец, еще раз повторил: «Я не хочу обыкновенной семьи, я хочу, чтобы мы с Вами были только нашей тайной, я хочу купаться в этой нашей симфонии, но без зрителей и друзей». А позже, уже в другой связи, он скажет: «Люблю Вам дарить цветы, но я не могу переть эти цветы на глазах у всех».

На первый взгляд, эта «конспирация» – некая пуританская провинциальность или провинциальная пуританность Макаренко. На самом деле, я думаю, здесь много чего намешано. Конечно, явная отстраненность и скрытность. Привычка к безнадежному непониманию. И застенчивость, впитанная с детских лет. И даже глубокая обида на людей или, точнее, на судьбу, которая так нелепо с ним распорядилась. К комплексу внешности, к которому с годами можно было притерпеться, примешивалось стремление скрыть от людей всё, что внутри. Страх перед тем, что это откроется. Его экстерьеры и интерьеры никак не соответствовали друг другу. В его душе бушевали бури, а на лице застыла холодная суровость. Он не хотел, чтобы другие знали, как горячо у него внутри. Кажется, он и сам не знал, что делать со страстями, которые его обуревали. Педагогика требовала от него закрытости, а душа хотела открыться. Макаренко не мог не стать писателем, и он им стал.

<p>Вы никогда не щадили меня…</p>

Теперь самое место и время рассказать о короткой, но прекрасной странице в жизни Антона Макаренко – о романе с Ольгой Петровной Ракович. О романе, которого не было.

С Ольгой – она была красивой, обаятельной, умной и какой угодно хорошей еще – Антон Семенович познакомился еще в 1919 году. А через несколько лет пригласил ее на работу в колонию. Но работала она не в самой колонии, а выполняла поручения Макаренко в Полтаве, где жила. Встречались нечасто, чаще переписывались – через Семена Калабалина, который едва ли не каждый день бывал в Полтаве.

Влюбиться в Ольгу было проще простого. Это, как говорится, напрашивалось. И «начальник» влюбился в свою юную сотрудницу – неосторожно, но тоже юно.


Письмо от 20 октября 1920 года.

«Как бьется Ваше сердечко?

Правда, что у Вас ежедневно бывает Голтвянский? Правда? Может быть, он и есть тот самый, который лучше всех? Интересно.

А все-таки я Вас люблю».


Письмо без даты.

«Писать стихи, гореть и любить, безнадежно молиться и делать глупости предоставим другим. Правда?

Нет, солнышко, в том-то и дело, что неправда. Неправда, неправда!»


Письмо без даты.

«Я чувствую сейчас в себе огромные силы, но я уже хорошо знаю, что эти силы слишком глубоко во мне скрыты. Вы не можете их увидеть. Это силы мысли и философского синтеза. Если Вы их увидите, Вы отравитесь ими навсегда. Вам не нужно их показывать. А то, что Вам нужно и что Вам поэтому нравится, того у меня нет: ни беззаботного смеха, ни остроумия без претензий, ни ясной силы жизни: живи, пока живется.

Ах, не хочется с Вами расставаться».


Письмо от 23 сентября 1924 года.

«Сейчас я или пришел в себя, или окончательно обалдел. И не знаю, что делаю, что-то такое, что должен сделать Человек, или что-то недостойное Человека. Но все равно. Я зато хорошо понимаю только одно.

Это одно: я не могу отказаться от Вас. Пожалуйста, не пугайтесь. Я самым идеальным образом уважаю Вашу свободу. Как бы Вы не поступили, Вы всегда будете прекрасны и всегда правы. Я искренне буду преклоняться перед любым Вашим решением. Я готов быть Вашим шафером и держать венец над Вашей головкой.

Я представляю себе: как трудно Вам понять, что у меня в душе. Я, без всякого сомнения, какой-то урод. Это совершенно серьезно. Почему я сейчас не только не ощущаю своего унижения, но напротив?

Я выше всех, недосягаемо выше. Вы можете позавидовать моей гордости.

Когда я утром встретился с Вами, для самого себя неожиданно захватила меня волна радости. Радости оттого, что у нас разрыв, оттого, что Вы спокойны, оттого, что я в одиночестве могу любить и нет до этого никому никакого дела, оттого, что я могу отделить от себя мои страдания и рассматривать их, как нечто постороннее, как в микроскоп.

Вы мне вручили пакет с моими письмами. Ах, да, письма… Это показалось мне пустяком. Можно было вдоволь посмеяться над всей этой историей с письмами. Не было компаньона. Конечно, и не могло быть. Я не ожидал от себя, что я могу быть таким дураком. Письма можно перевязать веревочкой, возвратить. Больше ничего веревочкой не перевяжешь.

Письма мне понравились. Если у Вас есть вкус, Вам, вероятно, приятно было получать такие письма. В них много есть кое-чего.

Вы никогда не щадили меня. И это выходило у Вас прекрасно. Даже Ваше последнее:

– Вы мне не нравитесь.

Странно все-таки: отчего я Вам не нравлюсь? Я Вам писал такие изящные письма!

Все дело, видите ли, в чем: никто не имеет права отнять Вас у меня. Даже Вы. Абсолютно никакого права. Вы – это, прежде всего, образ в моей душе, а потом уже Вы. А любить Вас, поклоняться Вам, всегда видеть Вас перед собой – моя воля.

Я Вам не нравлюсь? Господи, какой дурак пытался внушить мне, что это для меня важно? Не нравлюсь? Ну так что? Какое вообще это имеет отношение к нашему разговору? Что Вы, собственно, хотите сказать? Ну, что Вы мне можете сделать? Отнять у меня Солнышко вы все равно не способны. А добровольно я его не отдам».


Письмо от 3 октября 1924 года.

«Я теперь боюсь лишнюю минуту побыть с Вами, боюсь того критического момента, когда Вас начинают раздражать моя морда, мои слова, моя любовь, и когда я, заметив Ваше раздражение, уже не понимаю, что делаю.

Но я боюсь и другого – того, что Вы уйдете от меня. Этого я боюсь больше всего на свете. В то же время я знаю, что чем больше я буду торчать перед Вами, тем Вы скорее уйдете. Такова жизнь.

Но чем одно из них нежнее

В борьбе неравной двух сердец,

Тем неизменней и вернее,

Любя, страдая, тяжко млея,

Оно изноет наконец.

Это Тютчев, не сердитесь. Вообще не сердитесь, дорогая».


Письмо от 24 марта 1930 года.

«Дорогая Ольга Петровна!

Ваше письмо меня и страшно обрадовало, и поразило, и страшно огорчило. Читаю его несколько раз и своим глазам не верю – неужели это Вы, Солнышко, пишете. Подумайте – я Вас четыре года не видел и не получил, конечно, от Вас ни одной строчки.

Вы остались в моей памяти только прелестной улыбчивой царевной, которая так радостно и непринужденно посмеялась над моим искренним и очень глубоким чувством к Вам. Все эти четыре года я с мучительной обидой вспоминал „нашу“ историю, которая, собственно говоря, не была Вашей историей.

Я не могу ни о Вас говорить, ни с Вами говорить иначе, как о любимой. Не хочу ни себя, ни Вас обманывать – в моей жизни Вы были чрезвычайно значительны».


Письмо от 13 марта 1939 года.

«Дорогая Ольга Петровна!

Действительно, один раз в пятилетку судьба балует меня таким значительным подарком, как Ваше письмо. Только Вы – хитрая по-прежнему: в письме Вы ничего не пишете – одни комплименты и пожелания, да несколько сентенций, по форме стариковских, а по содержанию просто хитрых и немножко насмешливых.

Как я живу на новом поприще? Трудно это сравнить с прошлым. Но сейчас уже не бывает у меня таких счастливых минут, помните? Ехали мы в Полтаву на нашем замечательном фаэтоне. Почему-то Вы ночевали в колонии. Ехали мы утром. Вы сидели на главном сиденье рядом со Стефанией Потаповной, я против Вас, и мы смеялись всю дорогу. Я не помню, о чем мы говорили тогда, но я хорошо помню, что это был самый счастливый момент в моей жизни. В общем, Вы смущались и дерзили мне, но Вам страшно хотелось хохотать, а Стефания Потаповна завидовала Вашей красоте и молодости и обижалась.


А. С. Макаренко, Москва, 1938


В моей теперешней жизни никакого счастья нет. Но я уже не хочу счастья давно и отношусь к счастью принципиально отрицательно. Я очень много работаю, много борюсь и часто лезу на рожон, у меня много врагов, а друзья… друзья готовы выпить со мной рюмку водки и посудачить. Поэтому я всегда ощущаю себя на какой-то боевой позиции и готов к драке, но это уже больше привычка, чем стремление. В руках у меня нет такого дела, которое я готов защищать до последней капли крови. Пишу. Сейчас развел повесть о любви – длинную повесть, в которой хочется сказать многое и многое вспомнить, поэтому сейчас я еще чаще вспоминаю о Вас.

В моей жизни Вы – самое глубокое и самое чистое воспоминание.

Отвечайте, очень прошу… очень…»

Последнее письмо от Макаренко Ольга Петровна получила за день до его смерти.


Согласитесь, не только Макаренко не чувствовал себя в этой любви жалким и униженным, но и мы его не видим таким. Наоборот, он выше своей возлюбленной и выше всех нас. В некоторых местах мы явственно ощущаем великодушную снисходительность любящего к любимой. И его превосходство именно в том, что он любит. Она его не любит? То есть у нее нет любви. Нет! А у него – есть! Она бедна любовью, а он любовью богат. Она любовью обделена, а он ею наделен.

Конечно, в любви прекрасна взаимность. Но, может быть, еще прекрасней любовь без взаимности. «Спасибо, что Вы живете на свете». И всё. Ничего выше этого нет. Тут – никакого эгоизма, только одна любовь.


Вы увидели Антона Макаренко – человека, который воспитывает? Особый интерес к воспитателю – логичен. Он – специалист по улучшению человеческого рода. То есть он нечто передает своим воспитанникам. То передает, что накопило человечество за свою историю. Но как это происходит? Может быть, независимо от того, каков сам воспитатель? Может быть, он – равнодушный посредник и только? Или, вольно и невольно, он передает и самого себя? И тогда он должен быть образцом? Или, наоборот, не образцом, а живым человеком, не лишенным всего человеческого?

Быть образцом, может быть, и надо, но – невозможно. Нет у нас образцов. Все мы – живые люди. И – слава Богу.

Антон Макаренко:

«Я думаю такой формулой: мое счастье – это не двусмысленная реальность, а счастье человечества, свобода и справедливость, правда и истина – это не больше, как гипотеза».

Да, счастье – гипотеза… Не больше как…

Чекисты

<p>Беспризорная педагогика и чекисты</p>

Даже тех исследователей, особенно зарубежных, которые признают Макаренко как великого педагога, одолевает смущение, когда они вынуждены упоминать о том, что Макаренко работал в системе ВЧК. У них мозги плавятся от короткого замыкания при совмещении в одном лице двух ипостасей – педагог и чекист. Это, в их глазах, несовместимо.

Что касается сочетания «Макаренко – чекисты», то в нем соседствуют два парадокса. Первый парадокс в том, что никто так не мешал Макаренко, не третировал его, как педагоги. А второй парадокс в том, что первыми помощниками Макаренко были чекисты. Все, что он сделал, – благодаря им. И вопреки педагогам-«олимпийцам».

Не кто-то другой, а именно педагоги добились того, чего добивались несколько лет, – уволили Макаренко, изгнали из колонии имени М. Горького. И что? А все то же: «Мою беспризорную педагогику немедленно „подобрали“… чекисты». «И не только не дали ей погибнуть, но дали высказаться до конца, предоставив ей участие в блестящей организации коммуны имени Дзержинского».

<p>Враги ЧК видят издалека</p>

Наших современников почти убедили в том, что ВЧК – это чернота без единого просвета. Внушили, что если есть на белом свете абсолютное зло, то это ВЧК. Представили чекистов как кровожадных преступников, которые только то и знали, чтобы убивать налево и направо.

Антон Макаренко воспринимал их иначе. Он, между прочим, задумал даже роман под названием «Чекисты».

Если вспомнить, соратники и сотрудники Дзержинского не только врагов революции выискивали, не только разоблачали, карали, томили их в тюрьмах и расстреливали, – они держали границы государства, их бросали на самые трудные – чрезвычайные участки народного хозяйства, например, наводить порядок на железной дороге. А еще им было поручено позаботиться о детях-беспризорниках. Если быть точным, они сами напросились на эту очень хлопотливую работу. Еще в 1921 году по постановлению ВЦИК была создана Комиссия по улучшению жизни детей. Ее председателем был назначен Феликс Дзержинский, который «хотел бы стать сам во главе этой комиссии», чтобы «реально включить в работу аппарат ВЧК». В тот же день Дзержинский разослал всем органам ВЧК на местах приказ с предложением, что и как сделать для детей. Эта работа продолжалась десять лет – пока была насущной.

Но, начиная, чекисты очень скоро поняли, что мало отлавливать на вокзалах чумазых подростков и отправлять их в детские дома. Надо как-то прочнее устраивать их в жизни, находить для них наставников, выводить на путь истинный. В конце концов, беспризорники привели чекистов к педагогике. Но не к «обычной» школьной педагогике, а другой, особой, той, которая знает, с какой стороны подходить к малолетним преступникам, на каком наречии с ними разговаривать, как входить в контакт с ними и проникать в их души. Такой педагогики не было. Ее следовало создать. И чекисты принялись ее создавать.

Нет, не с чекистами воевал Макаренко, когда отстаивал свою педагогическую систему. Он воевал с «олимпийцами», с учеными мужами из органов народного образования, которые искали и находили в нем все мыслимые педагогические грехи, главный упор делая на том, что воспитание Макаренко – не советское, не «соцвос».

<p>Безобразный образ Наробраза</p>

Не удивительно, что Макаренко не любил ходить в «наробраз». Да и особой нужды в том не было. Все-таки это была чужая контора. Начальство-то у него другое, чекистское. Но педагогические чиновники при случае давали понять, что их права распространяются и на него. И разговаривали с ним свысока, с поучениями и претензиями. Особенно «достал» Антона Семеновича инспектор по фамилии Шарин. Разумеется, Макаренко не могло не раздражать то, что этот «очень красивый, кокетливый брюнет с прекрасными вьющимися волосами, победитель сердец губернских дам», пустослов, к месту и не к месту употреблявший несколько модных терминов, пытался учить уму-разуму директора детской колонии, которая «посреди общего моря расхлябанности и дармоедства стоит, как крепость».

Макаренко было скучно в очередной раз выслушивать набор обвинений, который выставляли ему в наробразе. Будто он наводит в колонии аракчеевскую дисциплину. Что «нужно строить „соцвос“, а не застенок». «Наказания? Наказания воспитывают раба». «Долг? Долг – буржуазная категория». «Честь? Честь – офицерская привилегия»…

Неприязнь друг к другу густела, отношения обострялись. И однажды Шарин счел возможным арестовать Макаренко.

Повод: Макаренко без ведома ведомства принял в колонию бездомного пацана. Ведомство о том не ведало, но знал Особый отдел, знал и даже требовал принять. Дошло до того, что Шарин вызвал милиционера, который увел педагога в кутузку. А сам собрал комиссию и поехал в колонию. С обыском. Но с обыском ничего не получилось. Колонисты, грозя отколотить, прогнали «гостей» за ворота. И навострились спасать своего Антона. Правда, к тому времени Макаренко выпустили, и он вернулся в Куряж.

На первый взгляд, Макаренко никак не вписывался в систему ВЧК-НКВД. Виталий, родной брат – белый офицер, эмигрант, живущий где-то во Франции. Жена Галина Салько – дворянка, из рода Рогаль-Левицких. Исключена из партии – не прошла чистку. И это ни для кого не секрет: Антон Семенович добросовестно перечислил все свои «грехи» в анкете работника НКВД. К тому же и сам – беспартийный. С такой биографией – какой из него чекист? Скорее человек с подозрительным прошлым. Интеллигент, и вне НКВД не заслуживающий доверия, а он – внутри.

<p>Правда анкеты и правда человека</p>

Да, шли годы, а Макаренко оставался внутри «системы». Это, заметьте, через годы возбудило подозрительность некоторых потомков, которые уже в наше время стали допытываться: почему? Допытываются как раз те, которые ищут «всю правду» о Макаренко.

Вопрос исчерпывают два ответа. Первый – очень простой: Антон Семенович Макаренко был хорошим педагогом, чего не могли не видеть чекисты. И они не хотели расставаться с эффективным работником. Несмотря на изъяны его анкеты. Все-таки есть анкета и есть человек. Чекисты, разумеется, предпочли хорошего человека хорошей анкете. Второй ответ – не явный, но важный: и среди чекистов хорошие люди – не редкость. В том числе и «там», наверху.

Даже Гетц Хиллиг, в симпатиях к чекистам не замеченный, о начальнике НКВД Украины с 1923 по 1937 годы В. А. Балицком позволил себе такие слова, как «просвещенный и высокопорядочный чекист». Балицкий, как и Дзержинский, остро воспринимал страдания бездомных детей в лихую годину революции и гражданской войны. И когда он узнал о деятельности Макаренко, стал ему помогать. Покровительствовать! Согласитесь, это звучит интригующе: главный чекист Украины – покровитель педагога Макаренко. Но какая в том интрига? Никакой. Макаренко лучше других помогал чекистам в работе, которая им поручена. И которая, к тому же, им по душе. И дело дошло до того, что чекисты подготовили коммуну «под Макаренко»: всё – пожалуйста, только работай.

Из первых рук: «Наш дом выстроили чекисты Украины за счет отчислений из своей заработной платы». «Чекисты Украины вовсе не были так богаты, чтобы строить дорогой завод, большие корпуса. Все дело в том, что чекисты обладали очень небольшими средствами, собранными путем вычетов из их жалованья. Они вложили в дело другой капитал».

Другой капитал? А какой? Что имел в виду Макаренко?

Из первых рук: «Они реализовали новые представления о человеке, позволяющие беспризорного поставить в первые ряды общества».


В. Н. Манцев, Ф. Э. Дзержинский, В. А. Балицкий. Фотография 1920 года


Конечно, на рубли или червонцы из жалованья не построить новейший завод, оснащенный новейшим импортным оборудованием. Наверное, чекисты, действительно, использовали и другую «силу своего коллектива», другой капитал – их возможности в те годы уважались всеми. Но – вдумаемся – на что они «отвлеклись» от своих прямых дел: на завод для детей. На завод – для детей! Но завод – не игрушка. И может ли государство позволить себе такие забавы в такое время?.. Оказывается, может.

Из первых рук: «В конце декабря 1927 года наш дом был готов и оборудован. Были расставлены кровати, в клубах повешены гардины и закончены художниками уголки. В библиотеке на полках стояло до трех тысяч книг, в столовой и на кухне все было подготовлено, и сам Карло Филиппович был на месте. Кладовые были наполнены всем необходимым. И только тогда, когда все это было готово, в коммуну приехали первые коммунары».

Завод ФЭД – картинка. Длинное трехэтажное здание с четырьмя ризолитами и линейными окнами – в духе конструктивизма, вырвавшегося на «короткую» свободу в те годы. Ничего подобного этому заводу в мировой истории не происходило. Заглянем туда, рассмотрим все подробно.

«И на заводе, и в спальнях, и в клубах, и в столовой вас обязательно поразит какая-то совершенно исключительная опрятность и нарядность этого особого мира – мира до конца социалистического. Все здесь блестит и радуется: безукоризненный паркет, зеркала, блестящие никелем и чистотой станки, правильно сложенные детали и полуфабрикаты, портреты, гардины и цветы, солнечные пятна на каждой стене, сверкающие улыбки молодежи, снова цветы и снова улыбки».

«Да, это совершенно новый мир. И это мир – рабочий».


В. А. Балицкий


Пока «в кресле» сидел Балицкий, у Макаренко не было никаких профессиональных проблем. Он был недоступен «олимпийцам», завистникам и доносчикам. 1936 год, арест бывшего начальник отдела, в котором работал Антон Семенович, – Л. Ахматова. И он на допросах назвал Макаренко в числе членов «троцкистской террористической организации». Казалось, опасность – у порога. Следующий шаг – арест. Все – предопределено. Но еще в силе Балицкий. Он приказал вычеркнуть фамилию Макаренко из протокола допроса и тем спас человека, имя которого облетит весь мир.

Однако через год «в список» попадет сам Балицкий, и его тут же расстреляют. Наверное, гибель Балицкого натолкнула Макаренко на невеселые размышления. Может быть, и до этого у Антона Семеновича были поводы для сомнений, но расправа над Балицким подводила под ними черную черту. Как бы то ни было, но Макаренко отказался от романа о чекистах.

<p>«Я страстно люблю детей»…</p>

Да, Макаренко работал в ВЧК-НКВД. Да, он работал у Дзержинского. А кто он, Феликс Дзержинский? Железный человек, не знающий жалости и сострадания? Кровожадный нарком, будто сорвавшийся с цепи? Упивающийся чужими страданиями террорист? О нем много написано всякого разного. Теперь пусть он сам скажет о себе в разные годы, откровенно и сокровенно.

«Я так хотел бы познать красоту в природе, в людях, в их творениях, восхищаться ими, совершенствоваться самому, потому что красота и добро – это две родные сестры».

«Везде страдания, тяжкий труд и нужда».

«Я видел и вижу, что почти все рабочие страдают, и эти страдания находят во мне отклик».

«Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить».

«Я хотел бы обнять своей любовью все человечество, согреть его и очистить от грязи современной жизни».

«Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего».

«И когда небо безоблачно, вечером заглянет ко мне за решетку звездочка и как будто говорит тихонько, когда, забывшись, я как бы вижу живую улыбку Ясика и его глаза, полные только любви и правды».

«Я все еще ношу кандалы».

«Я всегда любил детей. С ними чувствовал себя сам беззаботным ребенком, с ними мог быть самим собой».

«Только детей и жаль! Я встречал в жизни детей, маленьких, слабеньких детей с глазами и речью людей старых, – о, это ужасно! Нужда, отсутствие семейной теплоты, отсутствие матери, воспитание только на улице, в пивной превращают этих детей в мучеников, ибо они несут в своем молодом маленьком тельце яд жизни, испорченность. Это ужасно! Я страстно люблю детей».


  • Страницы:
    1, 2, 3