Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дракон с гарниром, двоечник-отличник и другие истории про маменькиного сынка

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Михаил Черейский / Дракон с гарниром, двоечник-отличник и другие истории про маменькиного сынка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Михаил Черейский
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Михаил Черейский

Дракон с гарниром, двоечник-отличник и другие истории про маменькиного сынка

Предисловие О советской семье необразцовой

Читателям этих записок наверняка было бы интереснее и полезнее узнать, как жили и чем занимались в пятидесятые-шестидесятые годы дети из типичных семей, составлявших большинство населения СССР. Но об этом придется написать кому-нибудь другому, потому что нашу семью никак нельзя назвать типичной и уж тем более образцовой.

Основных нетипичностей было две: офицерство и еврейство. И офицеры и евреи составляли среди населения СССР какой-то мелкий процент, а уж сочетание этих двух меньшинств в одной семье было совсем нечастым. Не то чтобы в Советской армии совсем не было офицеров и генералов еврейского происхождения – до Второй мировой войны и во время нее их число как раз значительно превышало долю нашей национальности в населении страны. Но в послевоенные годы ситуация резко переменилась, а почему – не место в детских мемуарах рассуждать о том, что и так известно.

Мои папа и дедушка со стороны мамы были кадровыми военными, получали немаленькую зарплату, пользовались различными мелкими привилегиями вроде внеочередной покупки велосипеда или бесплатного проезда в отпуск, снабжались продуктами, практически недоступными для простых людей, были защищены от произвола разной мелкой бюрократии. Благодаря этому мы в целом жили гораздо лучше, чем основная масса советских людей в то время, и в этом отношении наше семейство трудно было бы назвать типичным.

При этом никто из нашей семьи не состоял в партии. Папа был одним из двух беспартийных на своем курсе в академии – более ста человек, дедушка тоже как-то ухитрялся не вступать, хотя при его служебном положении и полковничьем чине это было в высшей степени необычным. Избегали членства они не по каким-то идейным соображениям (которые если и были, то со мною не обсуждались), а потому, что для вступления в партию нужно было заполнять особо подробную анкету, и в ней пришлось бы указать мелкобуржуазное происхождение, “лишенство” родителей, родственников за границей (у какой же еврейской семьи их не было?). А так в кадровых и прочих органах лежали себе в личных делах давным-давно заполненные анкеты, в которые никто никогда не заглядывал.

И мамины и папины родители происходили из не скажу богатых, но зажиточных семей. Мой прадедушка со стороны мамы, которого я прекрасно помню, был высококвалифицированным мастером-переплетчиком и владельцем переплетной мастерской в Гомеле, где кроме него работали еще человек пятнадцать. Прадедушка со стороны папы, умерший в двадцатых годах, занимался лесоторговым делом – имел большой лесной склад в Новозыбкове и механическую лесопилку. После революции они продолжали трудиться на своих предприятиях в качестве специалистов, но считались бывшими эксплуататорами наемного труда, угнетателями трудящихся и социально чуждыми элементами. И как таковые, в соответствии с советской конституцией, были лишены избирательных и прочих формальных прав. Таких людей называли лишенцами. На советские выборы им явно было наплевать с высокой каланчи, но статус лишенца не позволял ни им, ни их детям и внукам служить в государственных учреждениях (а очень скоро все в СССР стало государственным), учиться в средних школах, военных училищах и вузах и накладывал уйму других ограничений. В общем, происхождение из семьи лишенцев являлось большим препятствием в жизни.

Мой отец с юности мечтал стать радиотехником, сам собирал детекторные приемники, но его как сына лишенца не принимали ни в техникум, ни в военное училище, ни даже в радиоклуб Осоавиахима. О поступлении в институт даже и речи не могло идти. Только пройдя войну и получив на фронте офицерское звание, он смог в 1946 году сдать экстерном экзамены на аттестат зрелости, поступить в Военную академию связи и осуществить свою мечту.

Дедушка со стороны мамы тоже был из семьи лишенцев – но он участвовал в Гражданской войне и какое-то время даже служил в 1-й Конной армии (махал ли он лично саблей, мне в свое время выяснить не удалось), имел грамоту Реввоенсовета за взятие Перекопа и роскошный серебряный с золотом портсигар с надписью “Честному бойцу Южного фронта”. Благодаря этому ему удалось закончить академические инженерно-строительные курсы и продолжить военную карьеру. Но в анкетах он все равно должен был отвечать на вопрос: “Были ли вы или ваши ближайшие родственники лишены избирательных прав и по какой именно причине?”

Национальный вопрос постоянно присутствовал в нашей жизни – в том числе и в моей детской. Сколько себя помню, я всегда понимал, что отличаюсь от своих одноклассников и соседей по двору. Это ощущение принадлежности к меньшинству и родительские внушения делали меня осторожным мальчиком. Я не был труслив и не боялся соскакивать с подножки трамвая при его повороте на Марсовом поле возле нашего ленинградского дома. Одним из первых в нашей школе я спрыгнул с парашютной вышки в ЦПКО, лихо спускался на лыжах с крутых холмов и гонял на велосипеде с разными опасными пируэтами. Но драться я не любил и старался избегать мальчишеских потасовок. Конечно, если меня задирали или задевали оскорбительными шуточками, приходилось давать обидчику в морду или куда уж там придется, но делал я это безо всякого удовольствия. А беспричинные драки по ничтожным поводам типа “Ты за Чапаева или за Котовского?” просто терпеть не мог и старался от них уклониться. Еще у меня вызывали отвращение издевательства над кошками, поджигание газет в соседских почтовых ящиках и прочие мелкие мальчишеские пакости, весьма – увы – распространенные среди моих сверстников. Когда компания ребят собиралась на какую-нибудь далекую вылазку, я не понимал, как это можно исчезнуть из дома на несколько часов, не предупредив родителей. По всем этим причинам кое-кто из соседей и одноклассников считал меня маменькиным сынком. Это было обидно и немало отравляло мою детскую жизнь. Не упомянуть об этом было бы нечестно, ведь смысл этих записок как раз в изложении событий и ощущений такими, как они мне запомнились.

У читателя может возникнуть вопрос: неужели автор по прошествии десятков лет так отчетливо помнит все детали? Хотя память и сохранила в подробностях множество детских впечатлений, многое я помню не непосредственно с детских лет, а из воспоминательных разговоров, которые мы долгими часами, неделя за неделей, вели с мамой, когда она в последний раз лежала в больнице. Это помогало ей хоть как-то сохранять контакт с действительностью. Она, как и многие люди в таком состоянии, плохо помнила, что было полчаса назад, – но в мельчайших подробностях излагала события сорока– и тридцатилетней давности. Опираясь на эти детали, и я вспоминал давно забытые происшествия и даже кое-что тогда записал. Конечно, за текстуальную точность реплик ручаться нельзя и многое я восстанавливаю по принципу “так оно, скорее всего, могло быть”, но ничего осознанно выдуманного в моих заметках нет.

Часть 1 Военно-воздушный мальчик

Мы едем к папе через Москву

Мой отец после войны закончил Военную академию и стал инженером по радиолокаторам. В 1954 году его отправили служить в дивизию дальней авиации в поселок Воздвиженка-городок Приморского края – двадцать пять километров от Ворошилова-Уссурийского (ныне Уссурийск), сто тридцать от Владивостока и сорок от китайской границы. Делать нечего, собрались мы с мамой и поехали к папе, с пересадкой в Москве. Провожал нас дедушка и строго наказывал меня никуда не отпускать, беречь чемоданы и не класть мамину сумочку на вагонную полку или на столик в купе. Потому что на крыше каждого вагона едут выпущенные по амнистии воры и специальными длинными крючками через окно цепляют сумочки и утаскивают их.

Хотя я и до этого ездил в поезде, в “Красной стреле” мне все очень понравилось. Все железнодорожники были в красивой форме с погонами, а на кабине паровоза было написано в две строчки: “Ст. машинист – техник-лейтенант тяги орденоносец Кудрявцев”. Усатый проводник в белых перчатках и с медалью “За доблестный труд” подавал вкусный чай в подстаканниках с рельефным паровозом и буквами ОЖД. Вагон был воинский, и веселые офицеры – в Москву едем! – дымили папиросами “Казбек”, пили из чайных стаканов коньяк “Пять звездочек” и наперебой пытались ухаживать за мамой. А меня тихонько спрашивали, в каком звании папа, где служит и что за полковник провожал нас на вокзале (а это был дедушка).

Утром при подъезде к Москве из поездного радио раздалась песня “Утро красит нежным светом стены древнего Кремля”. Я потом ее слышал еще много-много раз, подъезжая к столице с разных сторон, но чаще всего из Ленинграда.

Приехали мы на Ленинградский вокзал и пошли с него на соседний Северный (теперь Ярославский) компостировать воинскую плацкарту и получать комендантскую бронь. Мне ужасно нравились эти красивые слова, но еще больше понравился сам комендант – на нем была фуражка с красным верхом! А сам вокзал не понравился: он весь был заполнен сидящими и лежащими людьми в ватниках, замусоленных телогрейках и кепках-восьмиклинках с пуговкой посередине. Я по Ленинграду знал, что в них ходит шпана с Лиговки, и у нашего соседа Юрки-Трефа была такая. А тут они на каждом втором. Еще шныряли полуголые цыганята и какие-то замызганные пацанчики, недобро посматривавшие на приличного мальчика в вельветовой курточке и красивой тюбетейке. Тогда многие носили тюбетейки – и взрослые и дети. Мода пошла с тридцатых годов и продержалась по крайней мере до начала шестидесятых. Тюбетейки были двух типов: круглые вышитые и прямоугольные черно-белые складные. Они повсюду продавались и стоили какие-то смешные деньги. А были еще парадные бархатные тюбетейки, расшитые золотом и серебром. Но их покупали в основном интуристы в придачу к самовару и хохломе.

Я тюбетейку на всякий случай снял и сунул в карман. Через пять минут ее там уже не было – я даже и не заметил, как вытащили. Мама расстроилась, но не очень – ведь комендант нам закомпостировал плацкарту, выдал бронь, послал с нами солдата отнести два чемодана в камеру хранения и велел быть на вокзале строго в восемнадцать ноль-ноль для посадки на курьерский поезд Москва – Владивосток. И еще выдал талоны на питание по нормам старшего офицерского состава в вокзальном ресторане. Это дедушка расстарался из Ленинграда через тамошнего коменданта, потому что папа был еще только капитаном и его семье еды полагалось меньше и не такой вкусной. А потом мы вышли на привокзальную площадь и сразу увидели сказочное, волшебное метро.

Я был потрясен ездой на эскалаторе, да и мама ехала в метро впервые в жизни. Впрочем, с открытыми ртами озиралась по сторонам добрая половина пассажиров. Мы доехали до “Площади Революции” – и новый восторг: фигуры пограничника с собакой, красноармейца с наганом…

Вышли наружу и пошли, разумеется, на Красную площадь. Ходить по ней можно было только по огороженным дорожкам, милиционеры в белых перчатках и молодые люди в длинных серых плащах и велюровых шляпах пристально вглядывались в каждого прохожего. Посмотрели издали на мавзолей с надписью в две строчки “Ленин. Сталин” и повернули обратно, к улице Горького. Сразу наткнулись на загадочную вывеску “Коктейль-холл”, а рядом стояли кучкой невиданные еще в Ленинграде молодые люди в узких коротких брюках и желтых полуботинках на рифленой подошве, которых потом стали называть стилягами. У одного даже был галстук-бабочка. Мы с мамой решили, что это, наверное, американцы, – тем более что у тротуара стоял длинный черный “бьюик” под охраной милиционера.

Так мы дошли до “Елисеевского” гастронома и единогласно постановили, что наш “Елисеевский” на Невском гораздо красивее. Внутри все было примерно как в “нашем”: чаны с черной икрой двух сортов, пирамиды крабовых консервов с надписью “Chatka”, плакаты “Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы” и “А я ем повидло и джем”. Но, в отличие от ленинградского магазина, в московском плавал в аквариуме живой осетр! Мы купили в дорогу палку сухой колбасы “Советская”, коробку бело-розового зефира, конфет “Мишка на Севере” и еще чего-то. Тут мама увидала соковый отдел и повела меня пить томатный сок. Я, давясь, допил стакан и сказал, что ничего, вкусно даже (это чтобы мама меня им больше не поила: она считала, что невкусное – значит, полезное). И напомнил ей, что доктор советовал закалять мне горло, что правильнее всего делать путем частого поедания мороженого. Но мама сказала, что мороженое я получу только на Выставке.

И мы поехали на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, будущую ВДНХ. Ехали долго, на двух троллейбусах, и вовсю глазели в окна на Москву. Между вычурными, сверкающими позолотой и свежепокрашенной лепниной павильонами бродили группы экскурсантов непривычного для меня сельского вида – мужчины в сапогах, женщины в плюшевых кацавейках и платках на голове. Одиночных посетителей вроде нас было совсем мало, да и те большей частью озабоченные мужчины в шляпах с портфелями. Мама выполнила обещание, и я получил два шарика мороженого – фисташковое и земляничное.

Те немногие мои сверстники, кому посчастливилось побывать в Москве (в классе таких было двое), распространяли слухи о волшебном вкусе и удивительных сортах столичного мороженого. И известно было, что из всей этой вкуснятины самая вкусная – на Выставке. Мама, кстати, тоже от кого-то это слышала. На ВСХВ мороженым – эскимо, брикетами и стаканчиками – торговали тетки с тележками, но мы пошли в специальный павильон “Мороженое” в форме айсберга, на верхушке которого огромный морской лев (а может, это был морж?) держал на носу вазочку с мороженым. Сортов там было, наверное, двадцать. Мне очень хотелось попробовать коньячное или ромовое, но мама не разрешила, сказала: успеешь еще. И я заказал фисташковое из любопытства, что это за вкус такой, про который мы с мамой никогда и не слышали.

А потом случилось главное удовольствие этого дня: мы прокатились на тройке здоровенных лошадей с лентами в гривах и с колокольчиками. На облучке сидел вылитый персонаж фильма “Кубанские казаки” – в папахе, чубатый и усатый. Объехали всю выставку и один раз остановились по дороге, чтобы все могли полюбоваться на высаженный из цветов на огромной клумбе портрет Сталина. Около клумбы дежурили два милиционера, а над ней была растянута сетка. “Шобы птицы не безобразничалы”, – объяснил возница. Потом мы отломали кусок от нашей колбасы, не наелись, и мама решила, что ребенка пора кормить, да и до восемнадцати ноль-ноль оставалось всего часа три.

Приехали мы снова на вокзал – ив ресторан. Нас не хотели пускать, но мама показала полученные от коменданта талоны, и мы очутились в огромном полупустом зале. Официантка сказала, что по этим талонам нам полагается по полному обеду из четырех блюд и что мы будем пить – коньяк, водку или крымский портвейн? Я сразу сказал: “Водку”, но мама цыкнула и попросила лимонаду.

Официантка говорит:

– Принесу лимонад “Крем-сода”, но если не отоварю талоны по полной, вы что, дама, хотите, чтоб меня уволили?

Договорились, что водку с коньяком на двух старших офицеров она нам заменит на шоколад. И мы стали обедать. Ели-ели, половины не съели, и одну баранью отбивную мама тихонько завернула в салфетку и сунула в авоську к колбасе и прочему. Но официантка заметила и говорит:

– Давайте я вам бисквитные пирожные в кулечек положу, дитё вечером за милую душу стрескает. – И принесла этот кулечек и штук пять больших белых шоколадин с выпуклым золотым якорем.

Мама подумала и говорит:

– Принесите вместо одной шоколадины пачку папирос получше.

Я удивился: как же так, ведь у нас пол-чемодана напихано “Беломора” фабрики Урицкого, как папа наказывал. На что мне было велено отстать и лучше думать, как уберечь новую тюбетейку, купленную на Выставке в павильоне Таджикской ССР. Мы еще посидели до восемнадцати ноль-ноль и пошли к коменданту. Тот же солдат сбегал в камеру хранения и приволок наши чемоданы. Тут мама и дает ему красивую пачку папирос с тремя богатырями. Солдат покраснел, говорит:

– Я не курю…

Тогда мама отсыпала ему немножко конфет из пакета, а папиросы все равно сунула ему в карман. Он еще больше покраснел, схватил чемоданы, и мы пошли садиться в свой курьерский поезд.

Он состоял только из купейных и мягких вагонов, а посередине – два вагона-ресторана один за другим. Наш купейный, как и в “Стреле”, был воинским, да и вообще две трети пассажиров-мужчин во всем поезде были в форме, и чаще всего в морской. Только солдат помог нам засунуть один чемодан под полку, а второй – на антресоли купе, пришли наши соседи: женщина постарше мамы и мальчик постарше меня года на два, звать Владиком. Наши мамы тут же разговорились, будто сто лет были знакомы, а Владик помалкивал, свысока поглядывая на мальца. Пользуясь тем, что мама увлечена разговором про московские моды, я достал свою новую тюбетейку и стал маминой шпилькой в ней проделывать дырочку, чтобы прицепить летную эмблему – звездочку с крыльями. Ее папа прислал в письме. А я тогда еще не знал, что авиаторы называют ее просто курицей. Владик увидел эмблему, и его холодность растаяла: “Твой батяня летчик?!” Я не стал его разочаровывать – конечно летчик! А у него оказался моряк, капитан третьего ранга. Правда, день на пятый пути выяснилось, что не совсем кап-3, а майор береговой службы – ну так и мой папа был не совсем летчиком, а радиоинженером.

Загудел паровоз, и мы поехали к Тихому океану. А пока что сидели и глазели на подмосковные станции. Мне очень понравилась станция Лось – я как раз недавно видел лося в зоопарке, а тут станция такая! Прошел проводник, приглашая товарищей пассажиров посетить вагон-ресторан. Наши мамы переглянулись и стали разворачивать кульки и свертки. У Владиковой мамы был большущий шмат сала, моя мама спросила – украинское? Оказалось, они на Камчатку к папе-почти-моряку едут из Конотопа, от Владиковой бабушки. Ой, говорит мама, а у меня в Конотопе мой дядя Гриша главным инженером депо работает. Как же мы с вами раньше не познакомились, говорит Владикова мама, тогда б ваш дядя моим угля на зиму подбросил, а то беда с этим углем. Так за разговорами совсем стало поздно, я забрался на верхнюю полку и тут же крепко уснул.

Фрицы, “Хозяйка Медной горы” и “Кот в сапогах”

Утром проснулся, поезд стоит, выглядываю – станция Котельнич. И прямо напротив нашего вагона на перроне сложены доски, а на досках сидят странные люди, человек десять. Какие-то странно аккуратные, выбритые, подстриженные. Худые все, в серых кителях и штанах, на головах серые шапки – у кого пилотка с пуговками, у кого с козырьком. Рядом солдат сидит с карабином, и здоровенная собака положила морду на лапы. Тут Владик тоже проснулся, посмотрел: о, говорит, фрицы! Как фрицы, настоящие?! Мы с ним кое-как оделись, выскочили на перрон и смотрим. И несколько офицеров из нашего и соседних вагонов тоже вылезли в пижамных и спортивных штанах. Один фриц достал губную гармошку и стал тихонько наигрывать. А собака, не поднимая морды с лап, тихонько подвывать. Офицеры развеселились, а солдат встал, поправил карабин на плече и говорит: “Товарищи, близко подходить запрещено, и передавать ничего нельзя. Хотя, б…ь, курить вот так хочется!” И тут же получил от одного из офицеров пачку папирос. Тут три раза прозвенел колокол, проводники закричали: “По вагонам, поезд отправляется!”, и мы забрались обратно. Смотрим в окно, а солдат открыл пачку и раздает фрицам по папиросе. И собака рядом стоит и виляет хвостом.

Как отъехали мы от Котельнича, мама проснулась и пошла умываться, вернулась – чуть не плачет. Какая же, говорит, я дура, забыла дать бабушке с дедушкой телеграмму, что мы благополучно приехали в Москву и закомпостировали плацкарту до Ворошилова. Они там уже с ума сходят от волнения, а у бабушки снова начнутся приливы к голове. Я говорю: “А из поезда нельзя дать телеграмму?” Мама меня сначала обозвала балбесом, а потом задумалась и пошла проводника спрашивать. Проводник говорит: “Письмо можно из поезда отправить, сдать на остановке в почтовый вагон, а телеграмму пока что нет, еще наука такого не придумала. Вы, – говорит, – как в Киров прибудем, сбегайте и сами свою телеграмму отправьте. Прибываем на первую путь, стоим аж тридцать две минуты, потому что паровоз меняем. И в вокзал не ходите, они в телеграфной, пока не холодно, окошко открытое на перрон держат”. Мама очень обрадовалась и тут же на бумажке сочинила телеграмму. Когда приехали в Киров, так все и вышло: выскочили мы на перрон, побежали искать открытое окошко – а чего его искать, над ним даже надпись была: “Прием телеграмм”. Наверное, Москва так всем головы задуривает, что многие забывают про телеграммы, а в Кирове это знают и о них заботятся. Про это я сам догадался и маме сказал, а она чего-то испугалась. Ты, говорит, Владику не рассказывал, что столица нашей Родины Москва всем головы задуривает? Смотри не повторяй эту глупость. Я пообещал, и поехали мы дальше.

Всю дорогу, как отъехали от Кирова, Владикова мама рассказывала моей маме про замечательные фигуры, которые будут продаваться в Кунгуре. Она на Восток и обратно уже несколько раз ездила и все знала, что надо покупать на разных станциях. Я же тем временем учил Владика играть в “морской бой” – он о такой игре даже не слышал, а еще сын моряка. И вот совсем уже было темно, когда проводник прошел по вагону, объявляя: “Станция Кунгур, стоянка двадцать минут!” И как остановились, все быстренько соскочили и побежали к киоску с фигурами. Когда мы подошли, стояла уже внушительная очередь. Мама меня оставила стоять, а сама пошла разглядывать, что за знаменитые фигуры такие. Когда вернулась, я пошел смотреть. Самой главной гипсовой фигурой, которая продавалась в нескольких размерах и расцветках, была “Хозяйка Медной горы”, вся в узорах и самоцветах. Рядом с киоском стоял щит с объяснениями, кто это такая и как в сказах Бажова отразилась борьба уральского трудового люда против векового угнетения. Про Конька-горбунка там было такое наворочено, что даже я, не по годам начитанный мальчик, ни фига не понял.

Фигуры – особенно Хозяйка – выглядели очень красиво и стоили недорого, судя по обмену мнениями между стоявшими в очереди. Еще там были “Пионер с собакой”, “Девочка с котенком”, “Ворошилов с Буденным” и много другого, но мне больше всего понравился “Кот в сапогах”. Кроме сапог, на коте был широкий ремень со шпагой, а в лапе он держал шляпу с пером. Время шло, очередь двигалась медленно, и мама и люди вокруг нас стали волноваться, не опоздать бы на поезд – а то уйдет, и сиди тут в этом Кунгуре в обнимку с “Хозяйкой”. Тут к маме подошел мужик в пиджаке с одним пустым рукавом, засунутым в карман, и с орденскими планками.

– Вы, – говорит, – хозяйка, что брать-то надумали?

Мама отвечает:

– “Хозяйку” такую зелененькую за тридцать рублей.

– И “Кота в сапогах” за семнадцать, – тут же добавил я.

Мужик говорит:

– Вы идите к поезду, я вам их туда принесу, а то вы не успеете взять, какой номер вагона-то?

Мама засомневалась, но мужик сказал, что он инвалид из этой самой артели, которая фигуры делает, и принесет самого первого сорта, без щербиночки.

Так и получилось: мужик принес “Хозяйку” с “Котом”, мама их со всех сторон рассмотрела и спрашивает:

– Сколько я вам должна?

Он говорит:

– Согласно прейскуранту – сорок семь, а накинете трешечку на папиросы – бузить не стану.

Мама ему накинула трешечку, а я тем временем разглядел его планки и спрашиваю:

– Эта, – говорю, – “Слава”, эта “За боевые заслуги”, эта “За победу над Германией”, а эта какая, я такой не видал никогда?

– Надо ж, как разбираешься, – говорит инвалид, – вырастешь, в Военторге сможешь работать. Которую ты не видал – это “За оборону Советского Заполярья”.

Тут дали третий звонок, и мы с фигурами еле успели залезть в вагон. Зашли в купе, а Владикова мама говорит:

– Я вся аж испереживалась, что вы “Хозяйку” приобрести не успеете, а теперь и у вас будет чем дом украсить.

Судьба “Хозяйки” поначалу оказалась печальной: года через два во время встречи Нового года у нас дома она была сброшена с этажерки на пол подполковником медицинской службы Шапиро, демонстрировавшим со своей супругой какое-то изощренное па вальса-бостона. А он к тому времени уже утратил способность даже к обычному строевому шагу, не то что к вальсу-бостону. Мама была очень расстроена и безуспешно пробовала склеить гипсовые осколки.

Но прошло более полувека, и “Хозяйка”, к моему величайшему изумлению и неописуемой радости, воскресла из небытия: я получил точно такую же кунгурскую фигуру, которую некий знакомый с этой историей москвич случайно обнаружил в антикварном магазине и тут же купил мне в подарок.

“Хозяйкин” же земляк “Кот в сапогах” через пять лет проделал с нами обратный путь через родной Кунгур в Ленинград и еще какое-то время простоял в серванте, пока мы не переехали на другую квартиру. Мама перед этим спросила соседку Стешу, что ей подарить на память, и та попросила “Кота” – если, конечно, Мишенька не возражает… А я не возражал, потому что к тому времени подрос и больше интересовался математическими головоломками и древнескандинавскими мечами и шлемами, чем какими-то там игрушечными котами.

Грустные воспоминания. Я собираюсь жениться на китаянке

После Кунгура проехали мы ночь, целый день и еще ночь и утром приехали в Новосибирск. Мама, как проснулись, сильно разволновалась. Она уже бывала в Новосибирске – они с бабушкой эвакуировались туда из блокадного Ленинграда в январе 1942-го и вернулись домой только через два года. Мама работала чертежницей в управлении железной дороги и вечерами училась рисованию и лепке на курсах при каком-то эвакуированном с Украины институте – готовилась поступать в архитектурный. Бабушка на дому занималась навивкой пружинок для какой-то артели. Жили они, сравнительно с другими эвакуированными ленинградцами, довольно безбедно: имели комнату на троих еще с одной родственницей не в бараке, а в кирпичном доме возле Красного проспекта. От дедушки из Ленинграда аккуратно приходил продовольственный аттестат, по которому кормились все трое. А мама еще получала усиленные карточки как работник транспорта – так что не шиковали, но и не голодали.

А вот другая моя бабушка, с папиной стороны, осталась в Ленинграде и в марте сорок второго умерла, как написано в сохранившемся у меня свидетельстве о смерти, от “безбелковых отеков”. Иначе это называется алиментарная дистрофия, а по-простому – голод. Папа, ее сын, служил в автомобильной части, всю зиму возившей горючее по ледяной трассе через Ладогу. Он рвался в Ленинград, чтобы передать бабушке хоть какие-то продукты, но был тогда простым сержантом, и никаких шансов попасть в осажденный город у него не было. Весной 42-го он получил заветный кубик на петлицы – стал младшим лейтенантом. В тот же день выпросил у благоволившего к нему командира батальона командировку в Ленинград и на попутных поехал с рюкзаком продуктов – взял авансом командирский паек на полмесяца вперед, больше не дали.

Добрался, а полуживые соседи говорят: пару недель как свезли на Пискаревское. Папа, сам голодный, потерял сознание на несколько минут, очнулся – видит, соседка оттаскивает дочку подальше от его рюкзака, а ту аж трясет… Он половину содержимого рюкзака – сухари, сгущенку, американскую тушенку – выгрузил им на стол. Взял кое-какие книжки, бабушкины документы, фотографии – часть из них теперь у меня. Уходя, попросил беречь опустевшую комнату и передать в ЖАКТ, что хозяин теперь командир Красной армии и часто наведывается с фронта. Со второй половиной продуктов пошел к родственникам, застал их тоже чуть живыми и там опустошил рюкзак. Благодаря этим продуктам они дотянули до лета, когда и с продовольствием полегчало, и папа сумел им еще кое-чего передать через ездившего в Ленинград сослуживца.

После войны уже выяснилось, что дедушка с маминой стороны все это время находился буквально в двух шагах и, получая паек старшего командира (он служил замначальника отдела в инженерном управлении Ленинградского фронта), мог спасти бабушку от голодной смерти. Но он не подозревал о ее существовании – ведь папа с мамой тогда еще не были знакомы.

И вот мама снова – на этот раз со мной – подъезжала к Новосибирску и возбужденно рассказывала, какой это красивый город и какой в нем великолепный вокзал. Так оно и оказалось: огромное здание с крытыми переходами над путями, несколько составов у платформ, а напротив нашего – поезд Пекин – Москва. И у вагонов стояли и из окон выглядывали настоящие китайцы и даже китайские дети! Я быстренько вышел на платформу и уставился на двух китайских девочек. Они мне показались очень хорошенькими, все время улыбались, и на них были стеганые шелковистые курточки с цветами и – о чудо невиданное! – брючки. Меня это зрелище поразило до глубины души. Вернувшись в вагон, я объявил маме, что, если когда-нибудь женюсь, так только на китайке. “На китаянке”, – с тяжелым вздохом поправила мама, а Владик с его мамашей разразились диким хохотом.

После Новосибирска сидение целыми днями в вагоне с редкими выходами на станциях стало порядком прискучивать. Я большей частью лежал на своей верхней полке и попеременно читал две книжки: “Страна Большого Хапи” про приключения древнего египетского мальчика и “Васёк Трубачёв и его товарищи”. Владик канючил и просил ему пересказывать прочитанное, но предложения почитать самому отвергал: “В школе еще начитаюсь”.

Взятая с собой провизия закончилась и у нас и у соседей. Денек попитались горячей картошкой, которую на станциях продавали бегавшие вдоль поезда тетки. Они ее держали в обвернутых одеялами чугунках и вываливали в газетные кульки. К каждой порции картошки давался в придачу соленый огурец и ломоть черного хлеба. Мне это казалось безумно вкусным и тогда, и во время последующих поездок по Транссибу. Но и картошка приелась, и решили мы вчетвером сходить в вагон-ресторан. Попросили офицера с женой из соседнего купе присмотреть за нашим и отправились через вагоны. Последним перед рестораном был мягкий вагон, отличавшийся от нашего купейного пухлыми бархатными диванами, зеркалами и всякими бронзовыми штуками. В коридоре стояли и курили два солидных дядьки в теннисках (так назывались сетчатые майки – хотя никогда не видел, чтобы в них кто-то играл в теннис), галифе с лампасами на подтяжках и тапочках. Владик шел первым и как заорет на весь вагон: “Товарищ генерал, рразррешите пройти!” Хотя необходимости никакой не было, мы и так прошли бы, а он просто давил фасон.

В вагоне-ресторане мне все очень понравилось, а маме почти все – кроме цен в меню. Мы взяли на двоих порцию солянки и бифштекс с яйцом и двойным гарниром. Владикова мамаша презрительно смотрела, как моя мама разливает солянку из металлической мисочки по тарелкам – думала, что скупердяйничает. А мы с трудом осилили и эти половинные порции. Из солянки я выловил зеленые и черные продолговатые ягодки, попробовал одну – а она соленая! Пока официант нес второе, я их потихоньку сжевал, к удивлению соседей – как это я могу есть такую гадость? Официант это услышал и говорит: “В старое время оливки и каперсы из солянки только дворяне и купцы ели, мальчик-то разбирается!” Владикова мамаша ухмыльнулась: “Да уж, дворяне”, – и явно хотела что-то добавить, но удержалась. А я с тех пор полюбил маслины и до сих пор ем их каждый день.

Байкальский омуль и бюст великого Сталина

Проехали мы станции со странными названиями Тайга и Зима, рано утром постояли полчаса в Иркутске, и по карте, которую периодически разглядывали в соседнем купе при моем участии, стало видно, что скоро озеро Байкал. Соседи-офицеры наперебой заговорили о копченом омуле, и проводник их успокаивал: на станции Байкал обязательно его принесут к поезду. Так там остановка-то в расписании не обозначена, переживали офицеры. А проводник уверял, что по красному остановимся как миленькие, не впервой.

От Иркутска поезд шел по берегу Ангары и дальше по Кругобайкальской дороге. В Википедии написано, что главный ход Транссиба перевели с Кругобайкалки на “перевальную” линию в 1949 году, но это неверно. В 1955-м на Восток и через полгода обратно мы точно ехали по Кругобайкалке, а вот последующие разы уже выезжали прямо на станцию Слюдянка. Итак, при подъезде к станции Байкал поезд замедлил ход и, вопреки расписанию, остановился. Проводник торжествующе посмотрел на сгрудившихся в тамбуре офицеров и откинул крышку лесенки: “Товарищи, никуда от вагона не отходить, отправимся без предупреждения!” А никуда отходить и не надо было: местные тетки торговали копченым омулем в связках тут же, приговаривая, что в Слюдянке “заплотите удвое”. По маминой просьбе один из соседей взял связку и на нашу долю. Рыбки были среднего размера, с селедку или крупного окуня, желто-янтарного цвета. Одну мы сразу съели все вчетвером. Владикова мама аж закатывала глаза, но спохватывалась и говорила, что вот у них на Камчатке лосось – вот это да, но и омуль ничего, жалко только, что без пива едим. Стала она поглядывать и на вторую рыбину, но мама сказала, что вообще-то это мы для папы купили, и запрятала связку подальше. Папа и на самом деле очень обрадовался этому омулю, его все сослуживцы расхваливали – а он-то летел на Восток самолетом и не видал еще ни Байкала, ни омуля.

Постояв минут пять, поезд тронулся, и проводник велел закрыть все окна, а то сейчас начнутся туннели и все постельное белье будет в саже. Я ничего не понял, при чем здесь туннели и сажа. Только бывалый Владик начал объяснять, как паровоз дал два длинных гудка, поезд сбавил ход, в вагоне среди бела дня зажегся свет – и мы въехали в туннель. Я успел заметить у въезда часового с винтовкой. И пошли эти туннели один за другим – всего около сорока. В перерыве между ними я подумал, что туннели уже кончились, открыл в коридоре форточку (она в тех старых вагонах откидывалась внутрь) и встал у окна на приступочку. А тут новый туннель – и прямо мне в лицо влетел клок сажи от паровоза и глаза засыпало угольной пылью. Владик чуть не уписался от восторга, но и у него рожа изрядно почернела. Мама потащила меня отмывать в туалет, а туда уже стоят двое чумазых офицеров – они тоже у себя в купе форточку открыли.

Проехали мы все эти туннели и остановились на станции Слюдянка. Подбежали к вагону тетки с омулем – а никто не выходит. Как они стали этих байкальских ругать – браконьеры они все каторжные, совесть совсем растеряли, а мы все хоть бы постыдились у таких покупать. И говорили, что машиниста нужно стащить с паровоза, и я не понял, что-то такое с ним сделать, чтобы больше там не останавливался.

Но тут поезд тронулся, и началась долгая езда сначала вдоль берега Байкала, а потом вдоль не помню какой речки. Час за часом едем, а речка все тут. Неинтересно. Так целый день прошел, легли спать, а утром проснулись на станции Чита. Я как прочел в окно название, так своим юным смехом пол-вагона разбудил. Потому что очень хорошо помнил фильм “Тарзан”, где действовала геройская обезьяна Чита. И я сразу сообразил, что станцию назвали в ее честь – как станцию Ворошилов, куда мы едем, в честь Ворошилова, который “первый красный офицер”. Я это маме довольно громко объяснил – и тут же схлопотал за длинный язык, который когда-нибудь меня доведет до дальних краев. Оглядываясь назад, могу сказать, что мама как в воду глядела.

После Читы опять ехали целый день вдоль речки, ее название я запомнил то ли с этого первого, то ли с последующих транссибирских путешествий, – Шилка. Вечером стали укладываться, проводник разнес чай и говорит: “Вы очень-то не рассыпайтесь, все равно ночью всех разбудят”. Как, почему? А вот увидите. И в самом деле среди ночи вдруг ожило радио и торжественным голосом проговорило: “Товарищи пассажиры курьерского поезда номер четыре Москва – Владивосток! Через десять минут наш поезд проследует мимо величественного бюста великого вождя советского народа и трудящихся всех стран товарища Иосифа Виссарионовича Сталина. Бюст будет виден с правой стороны по ходу поезда”. И заиграли песню “О Сталине мудром, родном и любимом, прекрасную песню слагает народ”. Потом снова объявление: через пять минут будет бюст. Народ в вагоне проснулся, повыходил в коридор, но проводник стал всех загонять в купе, из которых окна смотрели как раз на правую сторону. И вот поезд пошел медленнее, опять заиграли про родного и любимого, и все закричали: “Вот, вот бюст!” Бюст оказался в самом деле величественный – высеченный высоко в скале, ростом с дом, весь белый в свете прожекторов. Виден он был с минуту, а потом паровоз дал длинный гудок, мы поехали быстрее и снова уснули.

Бюст взорвали в 1956 году. По слухам, взрывал один из зэков, вырубавших его в тридцатые годы. Об этом написана повесть “Барельеф на скале” А. Алдан-Семенова, тоже бывшего зэка.

Меня могут спросить: а чего это вы так покорно слушались этого проводника, будившего пассажиров ради како-го-то дурацкого бюста? Людям, не жившим в то время, трудно себе представить постоянный, в жилы въевшийся страх, служивший фоном для всех остальных событий жизни, от больших до мельчайших. Например: о существовании туалетной бумаги в то время советскому человеку известно не было, пользовались газетами. В каждой семье приятная обязанность рвать газетные листы на удобные для употребления куски лежала на детях. Но ее доверяли только школьникам – или грамотным дошкольникам вроде меня. Потому что перед изорванием газеты нужно было проверить, не напечатан ли в ней портрет какого-нибудь вождя, и прочитать каждую статью – вдруг в ней упоминаются имена Ленина и Сталина. Такой лист откладывался в сторону, и даже мусор заворачивать в него было нельзя. Ведь на каждой доставленной по подписке газете был написан номер квартиры, по которому в случае чего легко было найти осквернителей.

Газет без Ленина и Сталина не было вообще. Но, по счастью, не на каждой странице были их портреты, и попадались значительные куски, где их имена прямо не упоминались. Я, будучи облечен сей важной миссией, быстро надумал вырезать ножницами передовую статью и разные высокоидейные материалы и бережно откладывать их в сторону, а уже оставшуюся газетную бумагу смело кромсать на аккуратные квадраты. Между прочим, очень развивающее упражнение…

Мы становимся важными персонами. Папа с переводчиком

Утром просыпаюсь – снова смешная станция: Ерофей Павлович. Позавтракали мы, поговорили о ночном бюсте и приезжаем на станцию Сковородино. Только остановились – идет по коридору тетка в форме и кричит:

– Телеграмма для Черейской!

Мама вся побледнела и говорит:

– Ой, это я…

Тетка потребовала паспорт, проверила и дала телеграмму. А на ней красными буквами “Служебная воинская. Молния”. Мама трясущимися пальцами ее распечатала и стала читать вслух:

– “Капитан Черейский телеграфно приказал выходить Манзовке. Полковник Симин”.

Сидит мама с открытым ртом, ничего не понимает, а тетка требует:

– Гражданка, расписывайтесь побыстрее, а то поезд тронется.

Мама расписалась, и стали мы гадать, что бы это значило. А проводник все время стоял в дверях и говорит:

– Кто это полковник Симин, что от него молнии прямо в поезд доставляют, с сорок шестого езжу, первый раз такое вижу.

Мама говорит:

– Это мой папа.

– А капитан этот кто, который телеграфно приказал?

Тут я встрял:

– А это мой папа!

– Ну, все понятно, – говорит проводник, – наверное, он решил вас в Манзовке встретить, это одна остановка перед Ворошиловым.

– Нет, – говорит мама, – я боюсь там сходить, а вдруг он нас не встретит, что мы будем в этой Манзовке делать?

Проводник почесал в затылке.

– Пойду, – говорит, – узнаю, может, в соседних вагонах кто в Манзовке сходит.

И скоро вернулся с мужиком в пижамной куртке и брюках с голубым кантом.

– Я, – говорит, – майор Петров (или вроде этого), служу в Манзовке, только капитана – как его, Черейского? – не знаю, нет у нас такого.

Мама говорит:

– Да от него все письма из Воздвиженки приходили, я про эту Манзовку вообще впервые слышу.

Майор обрадовался.

– Я, – говорит, – вам не имею права про дислокацию частей рассказывать, но из Воздвиженки к нам часто в командировку ездиют и даже подолгу остаются, только я их по фамилиям не знаю. Сходите смело с мальцом в Манзовке, в случае чего я вас к коменданту отведу.

Тут мама повеселела, а Владик с мамашей стали на нас уважительно посматривать, раз наш дедушка может прямо в поезд “молнию” послать.

Полдня после получения телеграммы Владикова мама выпытывала у моей, кем служит дедушка. Слух о “молнии” уже прошел по всему поезду, и на нас с мамой приходили посмотреть из других вагонов. Приходил и начальник поезда, интересовался, удобно ли нам ехать, и сказал, что освободилось отдельное купе в мягком вагоне и он может нас туда перевести без всякой доплаты. Я стал маму просить – давай переведемся (уж очень мне к тому времени надоел Владик), но мама отказалась: мой отец полковник Симин этого не одобрит. И начальник тут же отстал.

Из оставшейся части пути запомнились две станции: Михайло-Чесноковский – потому что смешное название, да еще как бы мой тезка, – и Биробиджан. Я про Биробиджан знал оттого, что именно туда мне не раз предлагали отправляться ребята из школы и с нашего Аптекарского переулка, когда приходилось драться и вообще ссориться. Так что мне было интересно посмотреть, что за Биробиджан такой. Я уже представлял себе, как вернусь в Ленинград и на очередное предложение мотать в Биробиджан отвечу: а я там был, только меня не пустили, сказали, что для Витьки/Сашки/Вовки место берегут! И вот поздно вечером поезд остановился на станции Биробиджан. Мама уже спала, а я натянул штаны и вышел на платформу. Проводник попросил двух сошедших покурить офицеров присмотреть за мной, чтоб не остался. Первое, что бросилось в глаза, – надпись на здании вокзала невиданными витиеватыми буквами. Я огляделся: все немногочисленные обитатели платформы выглядели совершенно обыкновенно, непохоже было, чтобы кто-то из них писал или читал на этом загадочном языке. Подошел я – а офицеры за мной – к газетному щиту, какие были на каждой станции. И там под стеклом висела газета, напечатанная такими же нерусскими буквами! Только два слова были как бы по-русски, но все равно непонятно: “Биробиджанер штерн”. Офицеры тоже стали разглядывать газету, и из их разговора я понял, что это газета на еврейском языке. Тут один офицер рассказал другому анекдот о двух финнах, из которых один был Финкельштейн, а другой фининспектор, а когда во время финской войны за ними пришли, то оказалось, что это один и тот же – и уже смотался в Биробиджан. Офицеры стали так хохотать, что мы все трое едва успели вскочить в вагон.

И вот мы приехали в Манзовку – на девятое утро нашего путешествия. Владикова мама заставила мою записать ее адрес – вдруг нас переведут на Камчатку, так чтоб обязательно в гости заходили. Поезд остановился, и мы увидели на перроне памятник Сталину, а возле него – папу. Он выглядел очень красиво, в летной форме с ремнями и в фуражке с голубым околышем. Я покосился на торчавшего в тамбуре Владика: понял? Рядом с папой стоял здоровенный белобрысый солдат. Увидев нас, папа бросился к вагону, снял с подножки сначала маму, потом меня, а солдат принялся стаскивать чемоданы. Пока обнимались и целовались, поезд тронулся. Папа что-то шепчет маме, а мама говорит так удивленно:

– Марик, что ты шепотом разговариваешь?

Папа только открыл рот, а солдат как заорет:

– Товарищ капитан голос сорвамши на учениях, я при них переводчиком. Они мне шепчут, а я громко докладываю.

И папа кивает: так, мол. Мама постояла с открытым ртом, потом как захохочет! Мне, говорит, не надо громко докладывать, пусть он мне самой на ухо шепчет. И мы вышли со станции, а там стоит машина “виллис” с солдатом за рулем. Погрузили в нее чемоданы, папа что-то пошептал солдату-переводчику, а тот скомандовал шоферу:

– Давай до пожарки, после нас с товарищем капитаном повезешь на объект.

И мы поехали в пожарку, с которой началась наша дальневосточная жизнь.

Папа сдает объект – и в Воздвиженку!

Приехали мы в пожарку. Она оказалась здоровенным сараем с вышкой. В сарае стояли четыре красных грузовика “студебекер” с лестницами и большими катушками для пожарных шлангов, а над ними на стропилах были развешаны хомуты и прочая конская упряжь – видно, с тех времен, когда пожарная команда была еще на конном ходу. Пожарники были обычными солдатами с голубыми авиационными погонами, а командовал ими пожилой старшина-сверхсрочник. Он нас и отвел в комнату, увешанную всякими щитами с кирками, ломами и лопатами и перегороженную на две части брезентовой занавеской. В каждой половине стояли по две железные кровати, стол и две тумбочки. “Вот, располагайтесь, а одежу можете на щиты повешать вместо инвентаря”, – сказал старшина. Мама с большим удивлением на все это смотрела, и папа начал ей шепотом на ухо объяснять, что мы будем здесь жить только неделю, ну, может, две, а потом переедем в Воздвиженку в нормальную комнату. И ему даже обещали квартиру, но ближе к Новому году.

Оказалось, что папа в Манзовке в командировке, налаживает объект. И как наладит и сдаст, так сразу вернется в Воздвиженку, и мы с ним. Я тогда не знал, что за объект такой, но со временем разобрался. Это был приводной радиомаяк аэродрома, с помощью которого самолеты возвращались на аэродром и заходили на посадку в облачную погоду и ночью. Манзовский аэродром был как бы филиалом большого воздвиженского аэродрома, служил ему запасным и принадлежал той же дивизии дальней авиации, в которой служил папа. Должность его была – заместитель по технической части командира отдельного радиотехнического дивизиона, а сокращенно “зампотех системы”. Командиром дивизиона был майор (потом подполковник) Мальков, добродушный дядька, ничего не понимавший в радиотехнике и при словах “анодное напряжение” впадавший в тоску, которую немедленно заливал стаканом высококачественного технического спирта. В авиации вообще спирт не проблема, но для засекреченной – даже от своих же летчиков – радиолокационной техники отпускали спирт какой-то особой очистки. Поэтому распоряжавшиеся им Мальков и папа пользовались в местных офицерских кругах несколько раздутым авторитетом. Я своими ушами слышал, как Мальков говорил какому-то майору: “Повезло мне с Марком. В анодах-пентодах этих рубит как зверь. И их нация же в основном непьющая, так что я ему спокойно спирт доверяю”.

Прожили мы дней десять в пожарке, сначала одни в комнате, а потом на второй половине поселилась женщина с двумя девочками – тоже семья офицера. Только мы с ними познакомились и мама принялась утешать все время тихонько плакавшую женщину (а с ней и девочки хныкали) – папа объявил, что завтра сдача объекта и мы сразу уедем в Воздвиженку. Наверное, Остап Бендер в Старгороде не мечтал так о Рио-де-Жанейро, как мы в Манзовке мечтали о прекрасной Воздвиженке. И вот назавтра ближе к вечеру у пожарки остановился знакомый “виллис” и солдат-переводчик бережно вывел из него едва стоящего на ногах папу. Кое-как они взгромоздились на крыльцо и добрели до железной койки. Папа как был в фуражке и сапогах – так и рухнул на койку и тут же захрапел. Мама стала его расталкивать и спрашивать: объект-то сдали или нет?

Папа только что-то пробормотал, а солдат говорит: “Понятное дело, с оценкой отлично сдали – а то чего бы товарищ капитан с товарищами майорами стали отмечать?” Тогда мама сняла с папы фуражку, а сапоги помог солдат стащить. Часа через три папа проснулся, увидел мамино лицо, потом на меня посмотрел – и очень расстроился. Стал шепотом что-то объяснять, но мама перебила его: “В Воздвиженку завтра едем?” – “Едем, едем!” – обрадованно закивал папа. И наутро мы уехали в Воздвиженку обетованную.

Добирались до нее часа четыре по грунтовой дороге. Переводчик остался в своей части в Манзовке, да и необходимость в нем отпала: после отмечания сдачи объекта у папы прорезался голос, правда хриплый.

Тут надо бы сказать пару слов о “виллисе”. Это был такой открытый вездеход типа “лендровера”. Их поставляли американцы по ленд-лизу, а когда война с японцами закончилась, штук двадцать “виллисов” и “доджей” так и остались в Воздвиженке нераспакованными в огромных деревянных ящиках. Они хранились под брезентом и охранялись специальным часовым. Время от времени доставали новенькую машину из ящика, рисовали на ней те же номера, что были на старой и разбитой – и газу! Это считалось большим секретом, потому что нераспакованные машины нигде не состояли на учете, но высшее начальство в штабе армии и в штабе дальней авиации в Москве только делало вид, что не знает. Иногда оттуда привозили на самолете старый раздолбанный вездеход какого-нибудь генерала и меняли на новый из ящика. Перед отправкой по назначению комдив лично просил папу как бывшего офицера-автомобилиста обкатать машину. Командиру дивизионного автобата он почему-то этого не доверял. Папа брал новенький “виллис” или “додж” на пару дней и катал нас с мамой на реку Суйфун или еще куда-нибудь по окрестностям.

А окрестности были не слишком уж живописными. Кругом степь с рощицами, холмами и оврагами. Километрах в тридцати – гряда невысоких сопок, которые весной покрывались ярко-розовым багульником. Нас предупреждали, что в его зарослях не стоит долго оставаться – задурманит. В часе ходьбы от нашего городка была маленькая речка, которую мы летом переходили вброд. На берегу разводили костер, куда подбрасывали патроны со стрельбища (его проходили по дороге), а иногда и штуки посерьезнее. Как никого не покалечило – до сих пор удивляюсь. Мальчишки постарше ловили в этой речке раков, которых варили тут же на костре. Мне, как богатенькому офицерскому сынку (ребята в основном были из семей сержантов-сверхсрочников или одиноких женщин – поварих, уборщиц), поручалось приносить из дому соль, перец горошком и лавровый лист. Я и буханку черного хлеба тихонько прихватывал – уж очень мне хотелось быть своим в компании этих ребят.

Река Суйфун протекала значительно дальше, пешком туда было не добраться, а велосипедов почти ни у кого не было. Только в последний год нашей воздвиженской жизни мне купили “Орленка”, а моей сверстнице Марине, дочке нашего приятеля доктора Шапиро, – “Ласточку” с разноцветной сеткой на заднем колесе. Но вместе мы избегали кататься – боялись, что ребята будут дразнить и насмехаться, а то и что похуже. Кроме того, мы с ней – единственные еврейские дети в городке – интуитивно чувствовали, что не нужно нам гулять или идти из школы вместе на виду у всех, хотя никогда не говорили об этом. Вот дома у нас или у них мы с удовольствием вместе делали уроки, читали, смотрели диафильмы и предавались другим невинным удовольствиям. Спустя много лет доктор Шапиро, к тому времени демобилизовавшийся из армии и преподававший в мединституте где-то в Сибири, заходил к нам в Ленинграде в гости и рассказывал, что Мариночка учится на врача в том же институте, где он работает.

Поселили нас сначала в домике типа КЩ – каркаснощитовой, хотя многие расшифровывали эту аббревиатуру как “каркасно-щелевой”. Домик был из трех комнаток с прихожей-тамбуром – и все, ни кухни, ни туалета. Две комнатки были наши, а в третью все время подселяли на несколько дней командированных офицеров, которым не хватило места в гарнизонной гостинице. Маме с папой это очень не нравилось, но на все папины представления по этому поводу начальник КЭЧ (квартирно-эксплуатационная часть) отвечал, что мы же в этом домике временно, вот-вот нам дадут квартиру. Это “вот-вот” продлилось года полтора.

В тамбуре домика стояла чугунная печка с двумя конфорками и круглой железной трубой, выведенной через отверстие в крыше. И крыша эта, и стены домика состояли из темно-серых шиферных плиток. Щели были действительно знатные, и продувало наш КЩ насквозь, пока папа не привез огромные списанные брезентовые чехлы от самолетов. Их разрезали на полотнища и обтянули ими стенки – вот тогда дуть стало поменьше. Для пользования туалетом имелось две возможности: бегом метров сто до соседнего жилого барака, где были теплые туалеты, либо метров двадцать до будки-”скворечника” – естественно, неотапливаемой. Последний вариант зимой был не только крайне неудобен, но и просто опасен. И стометровку по морозу бегать было ой как неохота, приходилось пользоваться… Ну да ладно, лучше я расскажу про воздвиженские зимы и вообще про тамошний климат.

Климат этот на школьных уроках географии называют резко континентальным. Летом жарко и сухо, зимой очень холодно. В январе-феврале морозы обычно стояли в районе тридцати, но доходило и до тридцати пяти, и даже – хотя нечасто – до сорока. Нас, младших школьников, освобождали от занятий начиная с минус тридцати, а ребята в шестом и седьмом классах должны были ходить в школу при любом морозе. Надо сказать, что тридцатиградусный мороз переносился в Воздвиженке легче, чем двадцатиградусный в Ленинграде – благодаря очень сухому воздуху и безветрию. Снега выпадало немного, и в разгар зимы пригорки кое-где бывали почти голыми, виднелась черная земля и пожелтелая трава. Между прочим, когда в тридцатые годы выбирали место для аэродрома, эти климатические особенности принимались во внимание. А то ведь одно из проклятий службы на аэродроме – это необходимость постоянно чистить его зимой от снега.

Летом, как сказано, бывало тепло, а часто и просто жарко, в районе плюс тридцати. Выходцы с Украины, которых в Приморье было очень много (целые села вокруг Воздвиженки гутарили на украинском или на суржике), рассказывали, что дальневосточное лето похоже на южноукраинское.

Самолеты, летчики и воздвиженская топография

Воздвиженок в Приморском крае было две. Просто Воздвиженка – село Михайловского района, населенное выходцами с Украины, переселенными туда еще в начале XX века. До войны официальным языком там считался украинский, и в школе-семилетке преподавание тоже шло по-украински. Мы там бывали редко. Наш же поселок назывался Воздвиженка-городок, его построили в конце тридцатых годов вместе с аэродромом.

А аэродром был знатный: один из самых больших не только на Дальнем Востоке, но и во всем СССР. На нем дислоцировались два полка тяжелых бомбардировщиков Ту-4 (позже началось их перевооружение на Ty-16), ближние бомбардировщики Ил-28, истребители Миг-17 и Миг-15, эскадрилья транспортных самолетов Ли-2 и еще всякой твари по паре. Все это непрерывно взлетало, барражировало и садилось с ужасным грохотом. Да еще вплотную к аэродрому находились авиаремонтные мастерские, где целыми днями гоняли самолетные двигатели на разных режимах. Не помню практически ни одного дня, когда у нас в городке было бы относительно тихо. Когда раз или два в году вдруг наступала тишина – значит, дело плохо: где-то разбился наш самолет и командование приказало приостановить полеты. На окраине городка было кладбище, уставленное красными деревянными пирамидками со звездочкой наверху и табличкой: “Такой-то, погиб при исполнении служебных обязанностей”. А если надпись гласила “Погиб при выполнении боевого задания” – значит, во время Корейской войны, когда самолеты с нашего аэродрома летали бомбить американские корабли в корейских портах.

Как-то раз рано утром вот так стало тихо, и перед моим выходом в школу папа вернулся с ночного дежурства на КДП (командно-диспетчерском пункте) и говорит: “У вас вроде есть в классе мальчик Бекезин?” Ну да, говорю, Виталик рыжий, а что? Ладно, говорит папа, беги в школу, а то опоздаешь. Сидим мы на уроке, вдруг заглядывает в класс офицер и пальцем манит нашу учительницу Феодору Лукиничну – давай, мол, выйди. Через минуту она возвращается бледная и говорит: “Виталий, пойди в учительскую, там кто-то с тобой поговорить хочет. И портфель возьми”. Подождала, пока за окном не отъехала машина, и говорит: “Ребята, у Виталия отец погиб, гвардии капитан Бекезин. Только к нему домой сейчас не ходите”. И тут звонок на перемену. Все выбежали во двор, а я смотрю: Виталик пенал в парте забыл, китайский. Я его взял и пошел в учительскую. Там стоит в углу одна Феодора Лукинична, и хотя спиной ко мне – видно, что плачет. И правой рукой быстро так крестится. Я страшно удивился – до этого видел только, как крестятся нищие старушки, а чтобы учительница?.. Я тихонько задом вышел, постучал по двери и снова зашел. Феодора Лукинична обернулась, вытерла глаза и говорит: пусть пенал пока у тебя будет, вы же тоже в ДОСах (ДОС – это дом офицерского состава) живете, отдашь ему потом, только сегодня смотри не ходи к ним! Но я так пенал и не отдал, потому что Виталика видел только на похоронах, куда пошел весь наш класс. Они с матерью и маленьким братом сразу куда-то уехали. А про Феодору Лукиничну я еще напишу. Если кто думает: вот какое необычное имя было у его учительницы, знайте: следующую мою учительницу (точнее, классную руководительницу) звали Леокадия Аристарховна!

Вот как была устроена наша Воздвнженка-городок. Вокруг огромного аэродрома находились разные строения – штабы трех авиационных полков и нескольких отдельных подразделений (в том числе папиного дивизиона), различные склады, мастерские и казармы барачного типа. Все они назывались “хозяйствами” по именам командиров. Никто не говорил “поехали в Н-ский отдельный радиотехнический дивизион”, а – “поехали в хозяйство Малькова”. И не “командир дивизии остался недоволен тем, как подполковник Спиридонов поддерживает воинскую дисциплину в своем полку”, а – “первый накрутил хвоста Спиридонову за бардак на хозяйстве”. Так было и удобнее и секретнее от всюду подслушивающих и подсматривающих агентов вероятного противника. Этих таинственных агентов никто никогда не видал, но об их существовании все знали из развешанных повсюду – даже у нас в школе – красочных плакатов. Одним из плакатных атрибутов агента были темные очки. Как-то в отпуску в Сочи мама купила у цыганки такие очки – очень красивые, в белой оправе. По возвращении в Воздвиженку в солнечный день надела очки и пошла в Дом офицеров, где она вела кружок вышивания для таких же офицерских жен. Занятие кружка еще не закончилось, а папе уже позвонили на службу из политотдела дивизии и порекомендовали воздействовать на супругу, чтобы она не допускала во внешнем виде чуждых нам деталей, достойных разве что карикатуры в журнале “Крокодил”.

Что-то я отклонился от воздвиженской топологии. От главных ворот аэродрома шла бетонированная дорога в наш поселок, при въезде в который стоял шлагбаум и пост охраны. Другая дорога, тоже через шлагбаум, вела к нам со стороны города Ворошилова-Уссурийского, и оттуда несколько раз в день ходил к нам автобус. По утрам на этом автобусе уезжали в Ворошилов в школу старшеклассники, потому что наша поселковая школа была только семилеткой. До шлагбаума дорога была асфальтированной, с уймой ямок и колдобин, а по территории поселка – гладкой бетонкой. И вообще обе наши главные улицы были вымощены такими же бетонными плитами, что и взлетно-посадочные и рулежные полосы аэродрома. Это было приятно и удобно летом, но не зимой, когда бетонка обледеневала Самым большим и заметным зданием поселка был ДОСА – Дом офицеров Советской армии им. Ворошилова. Он был построен в конструктивистском стиле тридцатых годов и сильно напоминал ленинградские Дворцы культуры той эпохи, несколько уступая им размерами. Там был великолепный, отделанный вишневым бархатом зрительный зал рядов на двадцать с балконом, большое фойе с колоннами, где устраивались новогодние елки, спортивный зал со всякими снарядами, раздевалками и душевыми и еще много всяких помещений, в одном из которых занимался мамин вышивальный кружок. Сбоку от главного здания была котельная с высокой трубой. Этой котельной, или “кочегаркой”, заведовал старшина-сверхсрочник, у которого в любое время за наличные или в кредит “до получки” можно было получить стакан или целую бутылку водки, известной под названием “сучок”. Этимология этого прозвища двойная: во-первых, ее производили на Сучанском спирто-водочном заводе, а во-вторых – делали из древесного спирта. Я по малости лет это мерзкое пойло не употреблял, но многократно слышал нелестные отзывы от папы и его сослуживцев. Официально водку в нашем военторговском магазине не продавали, но все знали про старшину в кочегарке. Начальство это безобразие терпело скорее всего потому, что таким образом уменьшался соблазн нелегального провоза водки в гарнизон, а старшина наверняка стучал кому следует о том, кто и как часто покупает у него “сучок”.

Мы получаем квартиру и празднуем новоселье

Кроме ДОСА, в поселке было несколько трехэтажных домов, в том числе здание штаба дивизии и пять или шесть ДОСов – домов офицерского состава. Все они были добротной довоенной постройки, и в одном из таких домов мы со временем получили квартиру. Тогда нам это показалось переселением в рай, да и сейчас, вспоминая, охулки не положу. Две комнаты, кухня, большая прихожая и собственный туалет! Ванной не было, но в ту банную эпоху это не ощущалось недостатком. Сначала родители спали в одной комнате на большом топчане, поставленном на четыре кирпича, а я – в другой комнате на раскладушке.

Но вскоре папа получил ордер на мебель, и мы все втроем отправились на грузовом “студебекере” в Ворошилов. Папа сам сел за руль, порулил немножко туда-сюда, чтобы привыкнуть, и посадил нас с мамой к себе в кабину. А в кузов залезли двое солдат, которые должны были грузить нашу мебель. Папа им сразу выдал на двоих пачку папирос “Беломор”, но они и без того были счастливы прокатиться в город, куда их отпускали очень редко, и то только целыми взводами в зоосад. Ну, еще надеялись, что капитан с женой их и покормят по-человечески, – и не обманулись в своих ожиданиях. После погрузки со склада двух кроватей, стола со стульями, шкафа, комода, каких-то тумбочек и этажерок мы все поехали на Зелёнку. Так называли Зелёный остров на реке Суйфун, где было некое подобие парка культуры и отдыха. Нас с мамой папа повел в ресторан “Восток”, но солдат туда не пускали, поэтому папа договорился, что их покормят в подсобке. Маме это не понравилось: “Будто, – говорит, – в повестях Тургенева: барин с барыней и барчонком за белой скатертью обедают, а крепостных на заднем дворе вместе с борзыми собаками кормят”. Папа отвечает: “Ты где, тургеневская девушка, там борзых собак увидала, их еще в семнадцатом году всех в овчарок переделали. Вот заберет наших бойцов комендантский патруль из ресторана, тогда будет за что жалеть. А в подсобку патруль наверняка не заглянет. А есть они будут то же, что и мы, и пиво им закажу”.

Тут надо сказать, что городские патрули в ворошиловском гарнизоне назначались от местной танковой дивизии или от военно-автомобильного училища. Они как увидят голубой околыш или погоны – обязательно привяжутся и что-нибудь да найдут. Или подворотничок кривовато пришит, или сапоги не чищены (а как им быть чищеными при такой пыли на улицах?). Не знаю, почему они так не любили авиаторов, но наших молодых офицеров предупреждали перед поездками “в город”, чтобы остерегались и вообще поодиночке не ходили, а тем более с девушкой. “Черно. ые” (то есть танкисты – по цвету их околышей и петлиц) могут запросто и отмутузить.

Стали мы заказывать обед. Меню было внушительное, но против большинства блюд стоял минус – временно отсутствует. Мое внимание привлек салат дальневосточный из морской капусты с трепангами. Что такое трепанги, ни папа, ни мама не знали, и морской капусты тоже никогда не пробовали. Спросили у официанта – тот посмотрел на нас оценивающим взглядом, почесал в затылке. Трепанги, говорит, это такие морские огурцы. Вообще от них военные плюются, но, может, вам и понравится. Давайте принесу, если что – сразу унесу обратно и в счет не поставлю. Еще и как понравились нам с мамой трепанги, и морская капуста на ура пошла! Папа, правда, отреагировал сдержанно и попросил себе кильку с луком. Солдатам в подсобке, говорит, этих огурцов не надо давать, дайте им лучше побольше гарнира к бефстроганову и белого хлеба с маслом. И пива, но только по одной бутылке, а то они с непривычки у меня из кузова повыпадают.

Мы еще немножко погуляли по Зелёнке, посмотрели на осликов и пони и поехали домой обставлять квартиру. А я с тех пор полюбил всякие морские продукты, от маринованной морской капусты до род-айлендского лобстера и остендских устриц.

Привезли мы мебель в Воздвиженку, расставили в квартире, повытаскивали из чемоданов и баулов томившиеся там с Ленинграда шмотки, и папа сказал: “Надо устраивать новоселье, а то меня товарищи не поймут”. И стал с мамой составлять список гостей – дело всегда весьма тонкое, а в гарнизонном городке и подавно. Ведь там все люди делятся на старших по званию, равных по званию и младших по званию. И еще на начальников и подчиненных. И еще много чего надо принимать в соображение, и не в последнюю очередь симпатии и антипатии между женами собратьев по оружию. Особо сложно решить, кто будет самым почетным гостем – непосредственный начальник или кто поглавнее. Родители решали и перерешивали несколько раз, пока папа не стукнул кулаком по новенькому столу и не сказал: “Плевать я на все хотел, приглашаем главного инженера дивизии с его коровищей, пусть Мальков хоть удавится!” А майор Мальков, напомню, был папин командир и по званию ниже коровищеного мужа – выходит, не самый почетный гость. Мама подумала и говорит: “А давай и Шапиру пригласим, он тоже подполковник, и получатся два равнопочетных гостя, Мальков это легче переживет”. – “О! – вскричал папа. – Какая ты у меня умница!” На том и порешили.

Тут уместно будет сказать еще пару слов об уже неоднократно упоминавшемся подполковнике докторе Шапиро. Он был начальником медицинской службы и старшим врачом дивизии. В обычных сухопутных войсках это должность так себе, не шибко заметная. Но наша-то дивизия была дальней авиации, и в ней начальник медслужбы и подчиненные ему полковые врачи были Уважаемыми Людьми. Потому что перед каждым вылетом экипажи наших тяжелых бомбардировщиков проходили медицинский осмотр, а раз в полгода – тщательное освидетельствование на предмет годности к полетам. Не понравится доктору, как смотришь-дышишь, – без долгих разговоров отстранит от полетов. И плакали и “полетные” (которых за месяц набегало еще с два оклада), и летно-подъемный паек с коньяком, икрой и шоколадом, и прибавка часов налета в личной книжке летчика. А несколько таких отстранений – пожалуйте на врачебную комиссию со страшным для любого летчика вероятным диагнозом: “К боевым полетам непригоден”. Понятно, что врачей у нас холили и лелеяли, а доктора Шапиро в особенности: он имел право отменить решение полкового врача и в порядке исключения допустить к полету. И в комиссии его слово не было последним. В завершение прочих достоинств, он распоряжался запасами отборнейшего медицинского спирта, ценившегося знатоками еще выше, чем папин радиотехнический.

Ничего не могу сказать о медицинских познаниях доктора Шапиро (хотя раз пришлось иметь с ним дело, о чем еще будет рассказано), а человек он был симпатичный, большой юморист и знаток бесчисленных еврейских анекдотов. Но рассказывал их далеко не всем и каждого нового потенциального слушателя высоко ценил. Папиному приглашению на новоселье он очень обрадовался – это давало повод, несмотря на разницу в званиях, завязать дружбу с в меру интеллигентной ленинградской семьей, да еще и пригодной для выслушивания еврейских анекдотов! Наличие у него дочки Мариночки одного со мной возраста тоже сыграло роль в этом сближении.

Кроме дивинженера, дивврача и Малькова, были приглашены папины коллеги по командованию батальоном: начштаба, замполит и зам по строевой (а папа, напоминаю, был зампотех), а также подчиненные папе инженеры и еще кто-то. Всего уселось за нашим столом (он, к счастью, был раздвижным) человек двадцать.

Пять источников для сытых летчиков

Прежде чем начну описывать наш новосельный стол, стоит рассказать, как мы вообще питались в Воздвиженке. Но еще прежде этого – о том, почему в моих записках так много внимания уделяется еде. Тому есть две причины. Субъективная – люблю хорошо покушать и поделиться с хорошими людьми впечатлениями от этого. Объективная – в описываемое время, да и в течение всей советской эпохи, еда и продукты питания занимали важнейшее место в повседневной жизни и в сознании людей. Вся жизнь проходила в борьбе за еду. Менее удачливые непрерывно боролись просто за то, чтобы поесть. Более удачливые – за то, чтобы поесть вдоволь и повкуснее. Даже на самом верху категория продуктового пайка и прикрепление к тому или иному продовольственному распределителю были предметом вожделений, волнений и интриг. Когда офицерские семьи обсуждали, где бы поселиться после ухода в запас, мало кого волновали климат, архитектурные красоты и культурная атмосфера того или иного города. Первым и важнейшим вопросом было: по какой категории снабжается.

В этом отношении наша Воздвиженка, как и подобные ей гарнизонные городки, была своеобразным местом. Вокруг в городках и поселках (о деревнях не говорю) жили люди, приобретавшие дневное пропитание в государственных магазинах (райпо, продмагах, ОРСах) и частично на жалких местных базарчиках, где несколько теток продавали сметану, творог и пучки морковки. У многих были огороды, дававшие картошку, огурцы и зелень. Был близко лес – тащили оттуда грибы и дикие ягоды.

Другое дело у нас. Офицеры и их семьи получали продовольствие из разнообразнейших источников.

1. Посреди гарнизона стоял магазин Военторга, в котором покупался хлеб, подсолнечное масло, сахар, крупы и тому подобные базовые продукты. Там же на полках тоскливо ожидали оригиналов-любителей шампанское хабаровского разлива, ликеры “Южный” и “Шартрез” и дорогущие крымские портвейны “Южнобережный”, “Коктебель” и “Массандра”. Ликер “Южный” был желтого цвета с цитрусовым вкусом, вроде мандаринового, но сложнее. На этикетке красовался какой-то курортный пейзаж с пальмами.

2. Все офицеры получали пайки, состав которых определялся воинским званием. Когда папу произвели в майоры, мы тут же начали снабжаться заметно вкуснее: вместо полукопченой колбасы – копченая, вместо кильки в томате – шпроты, вместо печенья местной фабрики – продукция московского “Красного Октября”.

3. Поскольку большинство были летчиками, они получали дополнительный “летно-подъемный” паек. Он выдавался и тем не-летчикам, кому по службе иногда приходилось подниматься в воздух. Папа это делал пару раз в месяц для “облетывания” и калибровки радиолокационной аппаратуры. Иногда целую неделю летал каждый день. Мама по этому поводу переживала и при каждом папином полете – а они иногда бывали многочасовыми – места себе не находила. А мне нравилось, что папа летает. Во-первых, в отличие от всяких нелетающих авиаторов, на его кителе гордо красовалась такая же серебристая птичка, как и у любого бортинженера – а они считались настоящими летчиками, наравне с пилотами. Во-вторых, после каждых нескольких полетов у нас дома появлялась большая коробка с этим самым летно-подъемным пайком, и оттуда извлекались всякие вкусности: шоколад “Золотой якорь”, зефир “Бело-розовый”, конфеты “Вишня в шоколаде” – все отборного качества, производства московских и ленинградских фабрик. Ну, еще вологодское масло, твердокопченая колбаса “Советская”, копченая севрюга и окорок в жестяных банках, а также коньяк КВ и “Рижский бальзам” в маленьких керамических бутылочках – но эта дребедень меня мало интересовала. Зато хоть как-то примиряла маму с папиными полетами. Летно-подъемные пайки доставлялись к нам самолетами откуда-то издалека, чуть ли не из самой Москвы. Помногу летавшие молодые летчики накапливали целые ящики супердефицитных деликатесов, и кто отправлял их посылками родным “на Запад” (так у нас именовалась европейская часть СССР), а кто брал с собой на выходные в Ворошилов или Владивосток. И никакие моряки и тем более чумазые танкисты не могли конкурировать с нашими лейтенантами и старлеями по части романтической привлекательности для тамошних девиц и дамочек.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3