— Послушай, дружище, вот тебе доллар. Завтра, когда тебе отдадут деньги, вернешь его Фреду.
Парень берет доллар и смотрит на него с сомнением.
— Честно, мистер?
— Ну конечно же, дружище. — Он стряхивает с плеча его руку и выходит на улицу к своей машине.
По дороге к следующему месту он то и дело качает головой. Глубокое презрение появляется в нем. «Вот дерьмо. Какой-то ублюдок выигрывает двадцать один доллар и думает, что мы не будем спать ночей, чтобы его надуть. Жалкий подонок. Поднимает шум из-за двадцати одного доллара».
— Привет, ма! Как дела? Как поживает моя возлюбленная?
Мать подозрительно смотрит через дверную щель, затем, узнав его, широко распахивает дверь.
— Я не видела тебя целый месяц, сынок, — говорит она по-польски.
— Две недели, месяц — какая разница? Ведь я здесь, ну? На вот возьми конфеты. — Видя ее нерешительность, он хмурится. — Ты еще не вставила зубы?
Она пожимает плечами.
— Я купила кое-что.
— Когда же, черт возьми, ты вставишь их?
— Я купила немного материи на платье.
— Опять для Мэри, да?
— Незамужней девушке нужно одеваться.
— А-а-а!
Входит Мэри и холодно кивает брату.
— Чем занимаешься, неприкаянная?
— Перестань, Казимир.
Он поправляет подтяжку.
— Почему, черт возьми, ты не выйдешь замуж и не дашь матери спокойно вздохнуть?
— Потому что все мужчины такие же, как ты, им нужно только одно.
— Она хочет стать монашкой, — говорит мать.
— Монашкой, черт возьми! — Он смотрит на нее оценивающим взглядом. — Монашка!
— Стив думает, что, может быть, ей действительно пойти в монашки.
Полак внимательно разглядывает ее узкое болезненное лицо, желтые круги под глазами.
— Да, может быть.
И вновь в нем начинает шевелиться презрение, а где-то там внутри слабое сострадание.
— Ты знаешь, ма, а мне везет.
— Ты просто жулик, — вставляет Мэри.
— Тихо, тихо, — успокаивает их мать. — Хорошо, сынок, если тебе везет, это очень хорошо.
— А-а-а! — Он злится на себя. Дурная примета говорить, что тебе везет. — Действительно, иди-ка ты в монашки... Как Стив?
— Он так много работает. Его малышка Мики был болен.
— Я побываю у него на этих днях.
— Дети, вы должны держаться друг друга. (Двое из них умерли, другие, кроме Мэри и Казимира, завели себе семью.)
— Ладно.
Он дал ей деньги на квартиру. Разбросанные повсюду кружевные салфеточки, новое кресло в чехле, подсвечники на бюро — все это его покупки. И все равно квартира ужасно серая.
— Фу, как отвратительно...
— Что, Казимир?
— Ничего, ма, я пойду, пожалуй.
— Ты же только что пришел.
— Ну и что? Вот немного денег. Может быть, ты наконец вставишь себе зубы?
— До свидания, Казимир. (Это Мори.)
— До свидания, детка. — Он опять смотрит на нее. — Монашка, значит? О'кей. Удачи тебе, детка.
— Спасибо, Казимир.
— У меня и для тебя есть немного. На, возьми.
Он вкладывает ей что-то в руку, выскакивает за дверь и мчится вниз по лестнице. Ребятишки пытаются сняаь колпаки с колес машины, и он разгоняет их. Осталось тридцать долларов — не так много на три дня. В последнее время он много проигрывал в покер у Левши. Полак пожимает плечами. «Выигрыш или проигрыш — все зависит от везения».
Он снимает с колен миниатюрную брюнетку и направляется к Левше и другим из компании Кабрицкого. Тихо играет нанятый на вечер джаз из четырех человек. На задних столиках вино уже пролито.
— Что я могу сделать для тебя, Лефти?
— Я хочу свести тебя с Волли Болеттп.
Они склоняются друг к другу и о чем-то беседуют.
— Хороший ты парень, Полак! — говорит Левша.
— Один из лучших.
— Кабрицкий хочет нанять человека для присмотра за девками в южной части его района.
— А, вот в чем дело.
— Да.
Полак размышляет. (Денег, конечно, будет больше, намного больше, и можно будет попользоваться, но...) — Щекотливое дельце, — бормочет он. (Небольшое изменение в «политической обстановке», чье-нибудь предательство — и он окажется под ударом.)
— Сколько тебе лет, Полак?
— Двадцать четыре, — врет он.
— Чертовски молод, — замечает Волли.
— Мне нужно обдумать это дело как следует, — говорит Полак.
Впервые в жизни он не может принять решения.
— Я тебя не тороплю, но вакансия может закрыться на следующей неделе.
— Я, возможног рискну. Думаю, что до будущей недели вы никого не найдете.
Однако на следующий день, когда он все еще обдумывает новое предложение, приходит повестка из призывного участка. Он мрачно ругается. На Мэдисон-стрит есть парень, который прокалывает барабанные перепонки, и он звонит ему. Но по дороге передумывает.
— А, к черту! Все надоело.
Он поворачивает машину и спокойно возвращается назад. В душе у него нарастает любопытство.
Кажется, все обдумал, и вдруг на тебе... Он усмехается про себя. Нет такого дела, чтобы нельзя было справиться. Он успокаивается. В любой ситуации можно найти выход, если хорошенько поискать.
Полак нажимает на гудок и, обгоняя грузовик, мчится вперед.
9.
Несколько часов спустя, в полдень, вдали от места происшествия, солдаты с трудом тащили Уилсона. В течение всего утра они несли его под палящими лучами тропического солнца, обливаясь потом, теряя силы и волю. Они двигались уже автоматически, пот заливал глаза, язык присох к гортани, ноги дрожали. Потоки горячего воздуха поднимались над травой и подобно медленно текущей воде или маслу обволакивали тело. Казалось, что лицо окутано бархатом.
Воздух, который они вдыхали, был накален до предела и ничуть не освежал. Вдыхался не воздух, а какая-то горячая смесь, готовая вот-вот взорваться в груди. Они брели с поникшими головами, громко всхлипывая от усталости и изнеможения. После долгих часов такого испытания они походили на людей, идущих сквозь пламя.
Они волокли Уилсона судорожными рывками, как рабочие передвигают пианино, и с огромным трудом продвигались вперед, преодолевая пятьдесят, сто, а иногда даже двести ярдов. Затем опускали носилки, а сами стояли покачиваясь, с тяжело вздымавшейся грудью, стараясь поймать глоток свежего воздуха, которого не было. Через минуту они поднимали носилки и передвигались дальше на небольшое расстояние по бескрайним просторам зелено-желтых холмов. На подъемах они сгибались, казалось, не могли сделать и шага вперед и все-таки делали. Они снова выпрямлялись, продвигались еще несколько шагов и останавливались, глядя друг на друга. А когда приходилось спускаться под уклон, поги дрожали от напряжения, икры и голень ныли от боли. Им нестерпимо хотелось остановиться, броситься на траву и пролежать остаток дня без движения.
Уилсон был в сознании и страдал от боли. При каждом сотрясении носилок он стонал и метался, равновесие нарушалось, и носильщики начинали спотыкаться. Время от времени он ругал их, и они ежились от этих ругательств. Его стоны и крики как будто рассекали раскаленный воздух и побуждали товарищей сделать еще несколько шагов вперед.
— Проклятие! Я же все вижу. Разве так, черт возьми, обращаются с раненым? Вы только трясете меня и загоняете весь гной внутрь! Стэнли, ты нарочно так делаешь, чтобы измучить меня. Низко и подло так обращаться с раненым другом...
Его голос становился слабым. Время от времени при внезапном толчке он вскрикивал.
— Проклятие! Оставьте меня в покое. — От боли и жары он хныкал как ребенок. — Я бы не стал так обращаться с вами, как вы со мной. — Он откидывался назад с открытым ртом; воздух из его легких вырывался с шумом, как пар из чайника. — Да осторожнее же! Сукины вы дети, осторожнее!
— Мы делаем все, что можем, — ворчал Браун.
— Ни хрена вы не можете, черт вас возьми! Я припомню вам это, сволочи...
Они протаскивали носилки еще на сто ярдов, потом опускали их на землю и тупо смотрели друг на друга.
Уилсон ощущал болезненную пульсацию в ране. Мускулы живота ослабли от боли. Его всего лихорадило. От жары руки и ноги сделались свинцовыми и причиняли страдания, в груди и горле скопилась кровь, а во рту все совершенно пересохло. Каждый толчок носилок действовал на него как удар. Он чувствовал себя так, как будто в течение многих часов боролся с человеком намного сильнее себя, и теперь силы его иссякли. Он часто был на грани потери сознания, но каждое неожиданное сотрясение носилок вызывало жгучую боль, и он снова приходил в себя, с трудом сдерживал рыдания.
Временами он замирал и стискивал зубы в ожидании очередною толчка. И когда происходил голчок, ему казалось, что по воспаленным нервам прошлись напильником. Ему чудилось, что в испытываемой им боли виноваты люди, несущие носилки, и он ненавидел их. Такое же чувство на какой-то момент испытывает человек к предмету, о который ушибает ногу.
— Сукин ты сын, Браун.
— Заткнись, Уилсон.
Браун шатался и спотыкался на каждом шагу, чуть не падал.
Пальцы, сжимавшие ручки носилок, медленно разжимались, и, когда он чувствовал, что носилки вот-вот выскользнут из рук, он кричал: «Стой!» Опустившись на колени возле Уилсона, он пытался отдышаться и растирал руку онемевшими пальцами.
— Потерпи, Уилсон, мы делаем что можем, — задыхаясь говорил он.
— Ты сукин сын, Браун! Ты же трясешь меня нарочно.
Брауну хотелось закричать либо ударить Уилсона по лицу. Язвы нэ его ногах открылись, кровоточили и всякий раз, когда он останавливался, причиняли нестерпимую боль. Дальше идти не хотелось, но он видел, что товарищи смотрят на него, и говорил: «Пошли, пошли, ребята».
Так они тащились под горячими лучами полуденного солнца в течение нескольких часов. Постепенно и неотвратимо угасали их решимость и воля. С огромными усилиями они двигались в этом мареве, связанные друг с другом невольным союзом бессилия и злобы.
Когда один из них спотыкался, остальные ненавидели его: ноша сразу же становилась тяжелее, а стоны раненого выводили из состояния апатии и подстегивали словно кнутом. Им становилось все труднее и труднее. Порой от приступов тошноты глаза застилала мутная пелена. Темнела земля впереди, учащенно билось сердце, рот сводило от горечи. Они в оцепенении механически переставляли ноги, страдая больше Уилсона. Каждый был бы рад поменяться с ним местами.
В час дня Браун велел остановиться. Ноги его настолько одеревенели, что каждую минуту он мог рухнуть на землю. Они поставили носилки с Уилсоном, а сами распластались рядом и жадно хватали ртом воздух. Вокруг дышали зноем раскаленные холмы, попеременно подставлявшие солнцу свои склоны. Воздух, казалось, остановился. Время от времени Уилсон что-то бормотал или просто вскрикивал, но никто не обращал на него внимания.
Отдых не принес облегчения. И если раньше благодаря огромным усилиям удавалось преодолевать усталость, то теперь они уже ничего не могли с собой поделать. Настало полное изнеможение. Они слабели с каждой минутой, к горлу подступала тошнота, они готовы были вот-вот потерять сознание. Постоянно повторявшиеся приступы озноба сотрясали все тело, и тогда казалось, что жизнь покидает их.
Спустя какое-то время, примерно час, Браун сел, проглотил несколько соленых таблеток и выпил почти половину воды из своей фляги. Соль неприятно заурчала в желудке, но он почувствовал некоторое облегчение. Когда он встал и пошел к Уилсону, ноги дрожали и казались чужими, как у человека, вставшего с постели после долгой болезни.
— Как ты себя чувствуешь, парень? — спросил он.
Уилсон пристально посмотрел на него. Ощупывая пальцами лоб, он снял намокшую повязку.
— Вам лучше оставить меня, Браун, — прошептал он слабым голосом.
Последний час, лежа на носилках, он то терял сознание, то начинал бредить, и теперь силы покинули его. Ему не хотелось, чтобы его несли. Он хотел, чтобы ею оставили здесь. Неважно, что с ним будет. Единственное, о чем он думал, чтобы его больше не трогали, чтобы он перестал бояться носилок, которые заставляли его невыносимо страдать.
Браун явно поддавался этому искушению. Он поддался ему настолько, что даже боялся поверить Уилсону.
— О чем ты говоришь, парень!
— Оставьте меня, ребята, ну оставьте же. — На глазах Уилсона навернулись слезы. Безразлично, как будто речь шла вовсе не о нем, он покачал головой. — Я задерживаю вас, оставьте меня здесь. — Вновь все перепуталось в его сознании. Ему казалось, что он находится в разведке и отстает от отряда из-за болезни. — Когда человек собирается вот-вот сдохнуть — он обуза для других.
К Брауну подошел Стэнли.
— Что он хочет? Чтобы мы оставили его?
— Ну да.
— Ты думаешь, надо это сделать?
Браун возмутился.
— Проклятие, Стэнли! Что с тобой, черт возьми? — Но сам он вновь почувствовал искушение. Им опять овладела страшная усталость. Не было никакого желания идти дальше. — Ладно, ребята, пошли! — крикнул он. Потом увидел спавшего невдалеке Риджеса, и это привело его в бешенство. — Вставай, Риджес! Когда ты перестанешь валять дурака?
Медленно, лениво Риджес проснулся.
— А что, отдохнуть нельзя? — откликнулся он. — Подумаешь, человек решил немного отдохнуть... — Он встал, застегнул ремень и пошел к носилкам, — Ну, я готов.
Они потащились дальше. Отдых не пошел им на пользу. Уже но было той настойчивости и упорства, которые гнали их вперед. Теперь, пройдя всего несколько сот ярдов, они чувствовали такую же усталость, как перед привалом. От палящих лучей солнца кружилась голова, от слабости они валились с ног.
Уилсон стонал беспрерывно, и это причиняло им еще большие страдания. От слабости их мотало из стороны в сторону. При каждом стоне они вздрагивали и чувствовали себя виноватыми. Казалось, что боль, которую терпит Уилсон, передается им через ручки носилок. Первую половину мили, пока еще хватало сил разговаривать, они постоянно переругивались. Любое действие одного вызывало раздражение других.
— Гольдстейн, какого черта ты не смотришь себе под ноги? — кричал Стэнли после неожиданного рывка носилок.
— Смотри лучше сам!
— Ну чего вы все грызетесь, лучше бы держали как следует, — ворчал Риджес.
— А-а-а, заткнись! — кричал Стэнли.
Тогда вмешивался Браун.
— Стэнли, ты слишком много треплешься. Ты бы лучше за собой смотрел.
Ожесточенные друг против друга, они продолжали свой путь.
Уилсон вновь стал бормотать, а они мрачно его слушали.
— Ребята, ну почему вы меня не оставите? Человек, который не может поднять своей руки, ни черта не стоит. Я только задерживаю вас. Оставьте меня — вот все, о чем я прошу. Я как-нибудь сам справлюсь, и нечего вам беспокоиться. Оставьте меня, ребята....
«Оставьте меня, ребята...» — эти слова пронзали насквозь, и казалось, что пальцы вот-вот расслабнут и отпустят носилки.
— Что за чепуху ты несешь, Уилсон! — сказал Браун, задыхаясь.
Однако каждый из них вел упорную борьбу с самим собой.
Гольдстейн споткнулся, и Уилсон закричал на него:
— Гольдстейн, негодяй, ты сделал это нарочно! Я видел, сволочь! — В сознание Уилсона запало, что сзади с правой стороны носилок идет человек по фамилии Гольдстейн, и, когда носилки наклонялись в эту сторону, он выкрикивал его имя. Сейчас это имя вызвало в памяти Уилсона ряд ассоциаций. — Гольдстейн, паршивый ты человек, не захотел тогда выпить. — Он слабо хихикнул. Тонкая струйка крови показалась в углу его рта. — Черт возьми, старина Крофт так и не узнает, что я обдурил его на бутылку.
Гольдстейн сердито покачал головой. Он мрачно ступал вперед с опущенными вниз глазами. «Они никак этого не могут забыть, никак», — повторял он про себя, чувствуя неприязнь ко всем окружающим его. Разве ценит этот Уилсон все, что они делают для него?
Уилсон опять откинулся на носилках, прислушиваясь к коротким сдержанным стонам своих товарищей. Они надрывались из-за него. На какой-то момент он отчетливо понял это. Затем эта мысль исчезла. Однако где-то глубоко в его сознании она осталась.
— Ребята, я все время о вас думаю, о том, что вы делаете для меня. Ну зачем вам возиться со мной? Оставьте меня, вот и все. — Не услышав ничего в ответ, он возмутился: — Проклятие! Я же сказал вам, оставьте меня. — Он ныл как капризный ребенок.
Гольдстейну хотелось бросить носилки. «Уилсон ведь сказал, чтобы мы оставили его», — думал он. Но потом слова Уилсона разжалобили его. При отупляющем зное, в состоянии полного изнеможения он не мог ясно думать, и в его голове проносились нестройные мысли: «Нельзя его бросать, он ведь добрый парень...»
Потом Гольдстейн уже ни о чем не мог думать, кроме усиливающейся боли в руке, которая мучила его и отдавалась в спине и натруженных ногах.
Уилсон провел кончиком языка по сухим губам.
— Ох, ребята, пить хочется, — простонал он и скорчился на носилках. Подняв лицо к сверкающему свинцом куполу неба, он глотал слюни, предвкушая удовольствие, которое получит, когда выпьет хоть один глоток воды. «Если только мне дадут воды, все мучения сразу кончатся». — Ребята, дайте воды, — бормотал он. — Дайте хоть немного.
Они почти не слушали его. Весь день он просил пить, но никто не обращал на это внимания. Уилсон откинул
голову назад и водил распухшим языком по пересохшим губам.
— Пить, — молил он и какое-то время терпеливо ждал. От сильного головокружения ему казалось, что он вертится на каруселях. — Черт возьми, дайте мне воды!
— Успокойся, Уилсон, — пробурчал Браун.
— Воды дайте, сволочи...
Стэнли остановился, его ноги больше не выдерживали. Носилки поставили на землю.
— Ради бога, дайте ему воды! — крикнул Стэнли.
— Нельзя ему воды, он ведь ранен в живот, — возразил Гольдстейн.
— А что ты понимаешь в этом?
— Нельзя ему воды, — повторил Гольдстейн, — это убьет его.
— Воды нет, — сказал Браун, тяжело дыша.
— До чего мне все осточертело! — крикнул Стэнли.
— Немного воды не повредит Уилсону, — заметил Риджес. Его лицо выражало смешанное чувство презрения и удивления. — Человек без воды может умереть. — А про себя подумал: «И что они так волнуются?»
— Браун, я всегда считал тебя дерьмом. Не можешь дать раненому человеку воды! — сказал Стэнли как бы в пространство. — Своему старому приятелю Уилсону. Потому что какой-то там доктор запрещает это! — За его словами скрывалось смутное чувство, в котором он даже себе не мог признаться. Он чувствовал, что все не так просто, что Уилсону может грозить опасность, если дать ему воды. Но он старался об этом не думать и убеждал себя в своей правоте. — Можно же хоть немного облегчить человеку страдания! Браун, что ты, черт возьми, его мучаешь? — В нем поднималось волнение и сознание необходимости что-то делать.
— Дай же ему воды, что тебе стоит?
— Это будет убийство, — сказал Гольдстейн.
— Заткнись ты, жидовская морда! — в бешенстве проговорил Стэнли.
— Ты не имеешь права разговаривать со мной так, — глухо проговорил Гольдстейн. Он дрожал от гнева, но где-то в глубине у него оставались воспоминания о прошлой ночи, когда Стэнли был с ним так дружелюбен. «Никому из них нельзя доверять», — подумал он с горьким чувством. По крайней мере на этот раз он был в этом уверен.
— Ну хватит, ребята, пошли дальше, — вмешался Браун и, прежде чем они могли что-либо возразить, нагнулся к носилкам. Им пришлось занять свои места.
И вновь они тащились вперед под слепящими лучами полуденного солнца.
— Дайте воды, — хныкал Уилсон.
Стэнли снова остановился.
— Давайте дадим! Ему будет легче, — предложил он.
— Замолчи, Стэнли! — замахал на него Браун. — Пошли дальше и прекратим весь этот разговор.
Стэнли уставился на него. В своем изнеможении он чувствовал дикую ненависть к Брауну.
Уилсон вновь почувствовал жгучую боль. В течение какого-то времени он лежал спокойно, и даже постоянная тряска носилок не беспокоила его. Мысли о себе куда-то исчезли. Он чувствовал, как пульсирует рана, и ему казалось, что живот сверлят каким-то острым предметом. Посверлят-посверлят, потом перестанут, затем снова начинают сверлить. Слыша собственные стоны, он не узнавал своего голоса. Было невыносимо жарко. По временам ему чудилось, что носилки плывут по реке. Ему хотелось воды, язык судорожно метался в пересохшем рту. Он был глубоко убежден, что его ноги находятся в огне, и беспрестанно пытался выдернуть их оттуда, а потом потирал одну о другую, как бы гася пламя.
— Погасите, погасите, — бормотал он время от времени.
Начались новые тяжелые приступы боли, появились спазмы в нижней части живота. При каждом приступе пот с него лился градом. Поначалу он боролся с детским страхом наказания, и все-таки кишечник опорожнялся, наступало состояние облегчения и невероятного блаженства. На какой-то миг ему показалось, что он лежит, прислонившись к сломанному забору возле отцовского дома, и теплое южное солнце пригревает, создавая ощущение сладкой истомы во всем теле.
— Эй вы, черномазые, как зовут мула? — бормотал он, слабо хихикая, и, совершенно обессиленный, затихал.
Или, схватившись за носилки, он видел перед собой проходящую мимо цветную девушку и оборачивался ей вслед. Или ему казалось, что рядом сидит женщина и гладит ему живот...
Острая нестерпимая боль пронзила поясницу. Боль разрушила все галлюцинации, и появилось какое-то неясное беспокойство, даже страх — в первый раз он осознал, что наделал в штаны, лежа на носилках. Он представил себе картину разлагающихся внутренностей, и его охватил ужас.
— И почему, черт возьми, это должно было случиться именно со мной? Что я такого сделал? — Он поднял голову. — Браун, как ты думаешь, через рану может выйти из меня весь гной?
Но никто не ответил ему, и он опять откинулся назад, горько размышляя о своей ране. Неприятные воспоминания волновали его, и он вновь осознал, как неудобно лежать на носилках и какого напряжения стоит оставаться на спине в течение долгого времени. Он сделал слабую попытку перевернуться, но это было слишком мучительно. Казалось, кто-то надавил ему на живот.
— Отойдите! — закричал он.
Затем он почувствовал точно такую же тяжесть, какую чувствовал в груди и животе ночью много недель назад, когда японцы пытались форсировать реку, а он поджидал их, лежа за пулеметом.
«Мы идем убивать тебя, янки!» — кричали те Крофту, и теперь, вспоминая об этом, он содрогался и закрывал лицо руками.
— Нам нужно остановить их, они уже подходят! — Он извивался на носилках. — Банзай-ай-ай! — кричал он, издавая булькающие звуки.
Носильщики остановились и опустили его на землю.
— О чем он вопит? — спросил Браун.
— Я их не вижу, не вижу! Где, черт возьми, осветительные ракеты? — продолжал кричать Уилсон. Левой рукой он как бы хватал рукоятку пулемета, вытягивая указательный палец к спусковому крючку. — Кто сидит за другим пулеметом? Я не помню...
Риджес покачал головой.
— Он говорит о том бое с японцами, который был на реке.
Паническое состояние Уилсона передалось другим. Гольдстейн и Риджес, которые были в ту ночь на реке, с беспокойством уставились на Уилсона. Охромные массивы голых холмов, окружавших их, казалось, предвещали недоброе.
— Надеюсь, мы не наткнемся на японцев, — проговорил Гольдстейн.
— Об этом не может быть и речи, — заметил Браун. Он вытер пот, стекавший на глаза, и безнадежно уставился в пространство. — Кругом никого...
Он тяжело дышал. Бессилие и отчаяние охватили его. А что, если они попадут в засаду?.. Хотелось разрыдаться. Ведь это с него спросят, а он ничего не может сделать. Позывы тошноты прекратились сами по себе, и теперь от каждой голодной отрыжки он обливался холодным потом, испытывая при этом некоторое облегчение. Он не мог позволить себе никакой слабости и сказал:
— Нужно идти дальше, ребята.
Из-под влажного носового платка Уилсон едва мог видеть окружающее. Зеленовато-коричневого цвета платок просвечивал на солнце желтыми и черными пятнами, которые резали глаза. Ему казалось, что воздуха не хватает и он задыхается. Опять его руки дернулись к голове.
— Проклятие! — кричал Уилсон. — Надо подвигать этих японцев, если мы хотим найти хорошенький сувенирчик. — Он снова заворочался на носилках. — Кто положил этот мешок на мою башку? Ред, нехорошую штуку ты сыграл со своим приятелем. Я ничего не вижу в этой чертовой пещере, ну сними же этого японца с моей головы.
Платок сполз на нос, и Уилсон зажмурился от ослепительного солнца, а затем совсем закрыл глаза.
— Осторожно, змея! — вдруг закричал он, ежась от страха. — Ред, прицелься как следует, слышишь, смотри не промахнись. — Он еще что-то пробормотал и затем весь как-то расслабился.
Браун опять накрыл лицо Уилсона платком, но тот попытался стряхнуть его.
— Мне нечем дышать. Проклятие, они стреляют в нас! Тэйлор, ты умеешь плавать, черт возьми, дай мне зацепиться за катер!
Брауна затрясло. Уилсон говорил о вторжении на остров Моутэми. Браун вспомнил, как захлебывался соленой водой, как его пронизывал ужас, тот самый, который охватывает человека перед смертью. На миг он почувствовал, будто действительно глотает воду и сам удивляется тому, что не может удержаться и не глотать ее, она попадает в горло независимо от его желания. «Вот причина всего того, что происходит сейчас», — думал он с горечью.
Воспоминания всегда порождали в нем страх и слабость. Браун понял тогда, как он беспомощен в разрушительном вихре войны, и теперь никак не мог освободиться от сознания этого. Превозмогая страшную усталость, он внушал себе, что Уилсона необходимо доставить на место, но сам почти не верил в это.
В течение всей второй половины дня они продолжали идти. Около двух часов пополудни пошел дождь, и земля под ногами моментально превратилась в жидкую грязь. Поначалу дождь принес облегчение. Они радовались влаге, которая освежала разгоряченные тела, и с удовольствием шевелили пальцами ног в слякоти, проникавшей в ботинки. Влажная одежда была приятной. Первые несколько минут прохлада казалась спасительной. Но дождь не прекращался, земля стала слишком вязкой, а одежда неприятно липла к телу.
Ноги разъезжались в грязи, ботинки отяжелели от приставших к ним комьев земли. Они были слишком утомлены, чтобы сразу заметить, насколько труднее стало идти, и продолжали двигаться по инерции, но спустя полчаса шаги их замедлились, и они уже почти не продвигались, совершенно обессилев. Иногда они просто топтались на одном месте, при этом нарушалась координация движений.
Когда приходилось взбираться вверх, они делали один-два шага, затем останавливались, с трудом переводя дыхание и тупо уставившись друг на друга; ноги все глубже увязали в грязи. Через каждые пятьдесят ярдов Уилсона опускали на землю, отдыхали несколько минут и лениво тащились дальше.
Дождь перестал, и вновь выглянуло солнце. Его яркие лучи нагревали мокрую траву и землю, и от них поднималось испарение в виде небольших неподвижных облачков. Люди жадно вдыхали тяжелый влажный воздух и едва продвигались вперед, непрестанно ругаясь и оскорбляя друг друга. Их руки помимо воли опускались все ниже и ниже.
После очередной остановки они поднимали носилки до уровня пояса, затем, пройдя тридцать — сорок ярдов, волокли носилки почти по земле. Путь затрудняла высокая трава. Она опутывала ноги, цеплялась за одежду, больно хлестала по лицу. С отчаянием и злостью они проходили небольшой отрезок, а потом наступал такой момент, когда никакая сила не могла заставить их двигаться дальше.
Около трех часов они сделали еще один привал, расположившись под одиноко стоявшим деревом. В течение получаса ни один из них не проронил ни единого слова. Лежа на животе, Браун рассматривал свои руки, покрытые волдырями и пятнами засохшей крови от множества ссадин и вновь открывшихся старых порезов.
Неожиданно он понял, что для него наступает предел. Он мог подняться и, собрав остатки сил, даже протащиться еще милю-другую, но в любой момент он мог упасть и больше не встать. Ломило все тело, не прекращались приступы тошноты, ослабло зрение. Через каждые две-три минуты у него темнело в глазах, спина покрывалась холодным потом. Руки и ноги дрожали так, что трудно было прикурить сигарету. Презирая себя за такую слабость, он ненавидел Гольдстейна и Риджеса за то, что они были выносливее его, питал отвращение к Стэнли, думая, что тот слабее его. На какой-то момент его ожесточение вылилось в жалость к самому себе. Он злился на Крофта за то, что тот послал только четырех человек. Он-то должен был знать, что этого недостаточно.
Стэнли тяжело кашлял, прикрывая рот рукой. Браун посмотрел на него и решил, что на нем можно сорвать зло. Стэнли предал его, несмотря на то, что он помог ему стать капралом. Стэнли пошел против него. Может быть, если бы на месте Стэнли был другой, дела пошли бы лучше.
— В чем дело, Стэнли, ты что, собираешься спасовать? — поинтересовался он.
— А-а, пошел ты к свиньям, Браун!
Стэнли взбесился. Браун согласился возглавить эту группу, потому что боялся остаться со взводом, и взял с собой его, Стэнли. То, что им пришлось перенести, не шло ни в какое сравнение с тем, что, возможно, ожидало остальных во взводе. Если бы он, Стэнли, остался с ними, он бы постарался сделать так, чтобы Крофт отметил его.
— А ты, думаешь, лучше меня, что ли? Как будто ты не собираешься, да? — спросил он Брауна. — Слушай, я ведь знаю, почему ты связался с этими чертовыми носилками.
— Почему? — Браун слушал его в тревожном ожидании правды.
— Потому что ты трус. Побоялся идти дальше в разведку. Подумать только, сержант, а возглавляет группу носильщиков!
Браун выслушал его почти с облегчением. Наступил момент, которого он так долго ждал и боялся, а все оказалось не таким уж и страшным.
— Ты такой же трус, Стэнли, как и я, мы в одинаковом положении. — Подумав, чем бы еще досадить ему, он добавил: — И слишком уж беспокоишься о своей жене, вот что.
— Заткни свою... — начал было Стэнли, но слова Брауна задели его за живое. В эти секунды ему представилась жуткая картина измены жены. Он почувствовал, что сдерживается, чтобы не разрыдаться. Это несправедливо. Почему он должен так долго оставаться один?
Уперевшись ладонями в землю, Браун нехотя встал.