Крофт остановился и задумался. В джунглях, где не было видно солнца, никто, кроме него и Мартинеса, не мог сказать, в каком направлении они двигаются. Крофт еще раньше заметил, что крупные деревья растут с наклоном к северо-западу. Он зафиксировал это направление по компасу и решил, что деревья наклонил ураган, когда они были еще молодыми. Крофт принял это за надежный ориентир, и все утро, пока они двигались вверх по реке, контролировал направление движения по деревьям. По его мнению, джунгли вскоре дол ж ил были кончиться. Они уже прошли больше трех миль, а река почти на всем этом пути тянулась в сторону гор. Но в этом месте разобраться, по какому из рукавов следует идти дальше, было невозможно. Оба рукава уходили в джунгли под каким-то углом, и вполне возможно, что их русла шли много миль по джунглям параллельно горному хребту. Крофт поговорил о чем-то с Мартинесом, и тот, выбрав высокое дерево у реки, начал взбираться по нему вверх.
Опираясь на ветви дерева ногами и держась руками за окружавшие его виноградные лозы, Мартинес медленно поднимался все выше и выше. Добравшись до верхних ветвей, он устроился поудобнее и осмотрел местность вокруг. Джунгли под ним расстилались зеленым бархатным ковром. Реки видно не было, но пе больше чем в полумиле от него джунгли резко кончались и сменялись рядом голых желтых холмов, уходивших к подножию горы Анака. Мартинес вытащил компас и определил направление. Сознание того, что он выполняет привычные для себя обязанности, давало ему огромное удовлетворение.
Мартинес спустился с дерева и подошел к лейтенанту и Крофту.
— Нужно идти сюда, — сказал он, указывая на один из рукавов реки. — Двести — триста ярдов, а потом будем прорубаться через джунгли. Реки там уже нет. — Он показал в сторону открытой местности, которую видел с дерева.
— Отлично, Гроза Япошек, — сказал Крофт. Он был доволен. То, что доложил Мартинес, не удивило его.
Взвод снова тронулся в путь. Выбранный Мартинесом рукав реки был очень узким. Джунгли почти полностью укрыли его. Не пройдя и четверти мили, Крофт решил прорубать тропу через джунгли. Русло снова поворачивало к океану, и идти дальше вдоль реки не было смысла.
— Для прорубки тропы через джунгли я хочу разделить взвод на группы, — сказал Крофт Хирну. — Вы и я не в счет, нам и без этого хватит дел.
Хирн с трудом переводил дух. Он не имел никакого понятия о том, что обычно делается в таких случаях, и слишком устал, чтобы вмешиваться.
— Делайте так, как считаете нужным, сержант, — сказал он.
Потом Хирн засомневался — не слишком ли это просто — возложить всю тяжесть принятия решений на Крофта?
Крофт определил направление движения с помощью компаса и выбрал в качестве ориентира дерево, росшее среди кустов примерно в пятидесяти ярдах от стоянки. Он подозвал солдат взвода к себе и разделил их на три группы по четыре человека в каждой.
— Нам нужно прорубить тропу через джунгли, — сказал Крофт. — Сначала держитесь направления примерно десять ярдов левее вон того дерева. Каждая группа работает пять минут, а потом десять минут отдыхает. Незачем тратить на это весь день, поэтому не стоит валять дурака. Перед началом отдохните десять минут, а потом ты, Браун, начнешь со своей группой.
Им предстояло проложить путь протяженностью около четверти мили через густые заросли кустарника, виноградных лоз, бамбука и других деревьев. Это была медленная, нудная работа. Двое работали рядом, рубя растительность тесаками и придавливая ее ногами.
Они продвигались вперед таким образом не более двух ярдов в минуту. Чтобы пройти вверх по реке, потребовалось три часа, а к полудню, после двух часов работы в джунглях, они прибавили к пройденному пути только пару сотен ярдов. Но это их мало беспокоило. Каждый должен был работать только две-три минуты в течение четверти часа, и вполне успевал отдохнуть. Те, кто не работал, лежали прямо на проложенной тропе, шутили. То, что они сумели пройти этот путь, радовало их. Дальше по открытому плато, казалось, идти будет совсем легко. Пробираясь по реке, они уже отчаялись, а сейчас, справившись с задачей, радовались и гордились собой, и некоторые из них впервые поверили в успешное выполнение разведывательного задания.
Однако Рот и Минетта были измучены до предела. Минетта еще не окреп как следует после недели, проведенной в госпитале, а Рот никогда не отличался физической силой. Долгий марш вверх по реке здорово их вымотал. Отдохнуть в течение десятиминутных перерывов они не успевали, и пробивка тропы стала для них подлинной пыткой. После трех-четырех взмахов тесаком Рот уже был не в состоянии поднять руку. Тесак казался тяжелым, как топор. Рот поднимал его двумя руками и слабо опускал на виноградную лозу.
Каждые полминуты тесак выскальзывал из его потных бесчувственных пальцев и падал на землю.
У Минетты образовались мозоли на руках, ручка тесака врезалась в ладонь, пот попадал в раны. Минетта яростно и неуклюже рубил кустарник, злился на то, что тот не поддается, часто прекращал работу, стараясь отдышаться, и разражался бранью. Он и Рот работали рядом. От усталости они часто толкали друг друга, и Минетта в раздражении громко ругался. В этот момент они ненавидели друг друга, как ненавидели джунгли, поставленную взводу задачу и Крофта. Минетту особенно раздражало то, что Крофт не работал.
«Крофту легко приказывать, сам-то он ничего не делает. Не видно, чтобы он очень утруждал себя, — ворчал Минетта. — Если бы я был взводным, то не обращался бы так с ребятами. Я был бы рядом с ними, работал вместе».
Риджес и Гольдстейн находились в пяти ярдах позади них. Эти четверо составляли одну из групп и должны были делить между собой пятиминутную рабочую смену. Однако по истечении часа или двух Гольдстейн и Риджес уже работали три, а потом и четыре минуты из пяти. Наблюдая, как Минетта и Рот неуклюже работают своими тесаками, Риджес злился.
— Черт бы вас побрал, неужели вы, городские, никогда не научитесь пользоваться этим маленьким ножичком?
Тяжело дышавшие, озлобленные, они не отвечали. Это еще больше выводило Риджеса из себя. Он всегда остро чувствовал несправедливость по отношению к другим и к себе самому и считал неправильным, что Гольдстейну и ему приходилось работать больше другой пары.
— Я проделал такую же работу, как и вы, — не унимался он, — прошел такой же путь по реке, как и вы. Почему мы с Гольдстейном должны работать за вас?
— Замолчи! — прикрикнул на него Минетта.
К ним подошел Крофт.
— В чем дело? — спросил он строго.
— Да так, пустяки, — ответил Риджес после короткой паузы. — Мы просто разговаривали. — Хотя он был зол на Минетту и Рота, жаловаться Крофту он не собирался. Все они были в одной группе, и Риджесу казалось гнусностью жаловаться на человека, работающего вместе с ним. — У нас все в порядке, — повторил он.
— Послушай, Минетта, — зло произнес Крофт. — Ты и Рот — главные разгильдяи во взводе. Хватит вам выезжать за счет других. — Его голос, холодный и строгий, подействовал как спичка, поднесенная к хворосту.
Минетта, когда его больно задевали, становился очень дерзким.
Он отбросил свой тесак в сторону и повернулся к Крофту.
— Я не вижу, чтобы ты сам работал. Тебе легко... — Он почемуто сбился и лишь повторил: — Не вижу, чтобы ты сам работал.
«Ах ты нью-йоркский пройдоха», — подумал Крофт и злобно посмотрел на Минетту.
— В следующий раз, когда мы подойдем к реке, переносить вещи лейтенанта будешь ты, и после этого ты не будешь работать.
Он был зол на себя даже за то, что ответил Минетте, и отвернулся. Он освободил себя от работы по пробивке тропы, считая, что, как взводный сержант, должен сохранять свои силы. Хирн удивил его при переходе через водопад. Когда Крофт последовал за ним, держась за лозу, то понял, каких усилий это стоило Хирну. Это встревожило Крофта. Он понимал, что пока еще командует взводом, но когда Хирн наберется опыта, то, вероятно, станет распоряжаться сам.
Крофт не хотел признаваться самому себе во всем этом. Как солдат, он понимал, что его отрицательное отношение к Хирну — дело опасное. Он понимал также, что его доводы во многих случаях неубедительны. Он редко задавался вопросом, почему поступал так или иначе, и теперь не мог найти никакого объяснения. Это привело его в бешенство. Он снова подошел к Минетте и зло уставился на него.
— Ты перестанешь скулить?
Минетта струхнул. Он смотрел на Крофта, пока мог, потом опустил глаза.
— А, ладно, — сказал он Роту.
Они подобрали тесаки и снова приступили к работе. Крофт наблюдал за ними несколько секунд, потом повернулся и ушел по только что проложенной тропе.
Рот чувствовал себя виноватым в происшедшем. Его опять начало мучить сознание своей беспомощности. «Я ни на что не способен» — подумал он. После первого же удара тесак опять выпал у него из рук. «О, черт!» Расстроенный, он наклонился и поднял его. — Можешь отдохнуть, — сказал, обращаясь к Роту, Риджес.
Он подобрал один из упавших тесаков и стал работать рядом с Гольдстейном. Когда Риджес бесстрастными, ровными движениями рубил кусты, его широкая и короткая фигура теряла обычную неуклюжесть, становилась даже гибкой. Со стороны он казался каким-то зверем, устраивающим себе жилище. Он гордился своей силой. Когда его крепкие мышцы напрягались и расслаблялись и пот струился по спине, он чувствовал себя счастливым, полностью отдавался работе, вдыхая здоровый запах своего тела.
Гольдстейн тоже находил работу сносной и испытывал удовольствие от уверенных движений своих рук и ног, но это удовольствие не было таким простым и цельным. Оно затуманивалось предубежденностью Гольдстейна против физического труда. «Это единственный вид работы, который мне всегда достается», — с сожалением подумал он. Он торговал газетами, работал на складе, был сварщиком, и его всегда мучило сознание, что у него ни разу не было занятия, позволявшего не пачкать рук. Эта предубежденность была очень глубокой, вскормленной воспоминаниями и мечтами детства. Работая так же упорно, как Риджес, он все время колебался в своих чувствах, между удовольствием и неудовольствием. «Эта работа для Риджеса, — рассуждал Гольдстейн. — Он фермер, а мне бы надо все-таки что-нибудь другое. — Ему стало жаль себя. — Если бы у меня было образование, я бы нашел для себя занятие получше».
Он все еще мучился сомнениями, когда их сменила другая группа. Гольдстейн вернулся по тропе к тому месту, где оставил винтовку и рюкзак, сел и задумался. «Эх, сколько бы я мог сделать!» Без всякой очевидной причины он погрузился в меланхолию. Глубокое и беспредельное чувство грусти завладело им. Ему было жаль себя, жаль всех окружающих его людей. «Да, трудно, трудно», — подумал он. Он не смог бы объяснить, почему так считает, для него это было простой истиной.
Гольдстейн не удивлялся этому своему настроению. Он привык к нему, оно доставляло ему своеобразное удовольствие; несколько дней подряд он бывал весел, все ему нравились, любое задание приносило радость, и вдруг почти необъяснимо все теряло смысл, его охватывала какая-то непонятная волна грусти, поднимавшаяся из глубин его существа.
Сейчас он был в глубоком унынии. «Что все это значит? Зачем мы родились, зачем работаем? Человек рождается и умирает, и это все? — Он покачал головой. — Boт семья Левиных. Их сын подавал большие надежды, получал стипендию в Колумбийском университете и вдруг погиб в автомобильной катастрофе. Почему? За что? Левины так много работали, чтобы дать сыну образование. — И хотя Гольдстейн не был близким знакомым семьи Левиных, ему захотелось плакать. — Почему все так устроено?» Другие печали, маленькие и большие, накатывались на него волна за волной. Он вспомнил время, когда их семья жила бедно, и как мать потеряла тогда пару перчаток, которыми очень дорожила. «Ох! — вздохнул он при этом воспоминании. — Как тяжело!» Его мысли были сейчас далеко от взвода, от поставленной ему задачи. «Даже Крофт, что он будет иметь за все это? Человек рождается и умирает...» Гольдстейн снова покачал головой.
Минетта сидел рядом с ним.
— Что с тобой? — резко спросил он, не показывая своего сочувствия Гольдстейну, поскольку тот был партнером Риджеса.
— Не знаю, — тяжело вздохнув, ответил Гольдстейн. — Я просто задумался.
Минетта устремил взгляд вдоль коридора, который они проложили в джунглях. Коридор был относительно прямым на протяжении почти ста ярдов, а потом шел в обход дерева. По всей его длине лежали или сидели на своих рюкзаках солдаты взвода. За спиной Минетта слышал размеренные удары тесаков. Этот звук испортил ему настроение, он переменил позу, почувствовав, что брюки сзади промокли.
— Единственное, что можно делать в армии, это сидеть и думать, — сказал Минетта.
— Иногда лучше этого не делать, — ответил Гольдстейн, пожимая плечами. — Я лично такой человек, что мне лучше не задумываться.
— И я тоже.
Минетта понял, что Гольдстейн уже забыл, как плохо работали он и Рот, и это вызвало у него добрые чувства к Гольдстейну. «Этот парень не помнит зла». И тут же Минетта вспомнил о ссоре с Крофтом. Злость, охватившая его в ют момент, теперь уже прошла, и он сейчас раздумывал над последствиями ссоры.
— Сволочь этот Крофт! — сказал он вслух.
— Крофт! — с ненавистью произнес Гольдстейн и беспокойно огляделся. — Когда к нам пришел этот лейтенант, я думал, все пойдет иначе. Он мне показался хорошим парнем. — Гольдстейн вдруг понял, как много надежд у него родилось в связи с тем, что Крофт уже не командовал взводом.
— Ничего он не изменит, — сказал Минетта. — Я не доверяю офицерам. Они всегда заодно с такими, как Крофт.
— Но он должен взять командование в свои руки, — сказал Гольдстейн. — Для таких, как Крофт, мы просто мусор.
— Он такими нас и считает, — согласился Минетта. В нем опять заговорила гордость. — Я его не боюсь и сказал ему, что думал. Ты же видел.
«Это должен был сделать я», — подумал Гольдстейн. Он был явно огорчен. Почему он никогда не мог сказать другим, что он о них думает? — У меня слишком мягкий характер, — сказал оп вслух.
— Может быть, — заметил Минетта. — Но нельзя позволять садиться себе на шею. Нужно вовремя поставить нахала на место. Когда я был в госпитале, врач пытался нагнать на меня страху, но я отшил его. — Минетта сам верил в то, что говорил.
— Хорошо, когда ты можешь так, — сказал Гольдстейн с завистью.
— Конечно.
Минетта был доволен. Боль в руках стала затихать, силы потихоньку начали возвращаться. «Гольдстейн неплохой парень. Думающий», — решил он.
— Знаешь, я раньше жил весело, ходил на танцы, любил девчонок. На всех вечеринках был заводилой. Ты бы видел меня. Но на самом деле я не такой. Даже во время свидания с Рози мы часто говорили о серьезных вещах. О чем только мы ни говорили. Такой уж я человек: люблю пофилософствовать. — Он впервые подумал так о себе, и эта оценка самого себя ему поправилась. — Большинство ребят, вернувшись домой, снова займутся гем же, что делали и раньше. Просто гулять будут вовсю. Но мы не такие, а?
Любовь к дискуссиям вывела Гольдстейна из меланхолического состояния.
— Я расскажу тебе кое-что, о чем часто задумывался. Хочешь? — Скорбные морщины, тянувшиеся от носа к уголкам рта, стали глубже, заметнее, когда он пачал говорить. — Знаешь, возможно, мы были бы счастливы, если бы не размышляли так много. Может быть, лучше просто жить и давать жить другим.
— Я тоже думал об этом, — сказал Минетта. Странные, неясные мысли вызвали в нем беспокойство. Он почувствовал себя на краю глубокой пропасти. — Иногда я задумываюсь над тем, что происходит. В госпитале среди ночи умер один парень. Иногда я думаю о нем.
— Это ужасно, — сказал Гольдстейн. — Он умер, и никого рядом с ним не было. — Гольдстейн сочувственно вздохнул, и почему-то вдруг у него на глазах навернулись слезы.
Минетта удивленно взглянул на него.
— Ты что? В чем дело?
— Не знаю. Просто грустно. У него, наверно, была жена, родители...
Минетта кивнул.
— Смешные вы, евреи! У вас больше жалости к себе и к другим, чем обычно бывает у людей.
Рот, лежавший рядом с ним, до сих пор молчал, но сейчас вступил в разговор.
— Это не всегда так.
— Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил Минетта. Рот разозлил его — напомнил, что через несколько минут придется возобновить работу. Это усилило в нем скрытое чувство страха перед тем, что Крофт будет наблюдать за ними. — Кто просил тебя вмешиваться в наш разговор?
— Я думаю, что твое заявление не имеет оснований, — Резкое замечание Минетты настроило Рота на такой же тон. «Двадцатилетний мальчишка, — подумал он, — а считает, что уже все знает». Он покачал головой и, растягивая слова, важно произнес: — Это серьезный вопрос. Твое заявление... — Не найдя нужных слов, он медленно провел рукою перед собой.
Минетта был уверен в своих словах. Вмешательство Рота подлило масла в огонь.
— Кто, по-твоему, прав, Гольдстейн? Я или этот предприниматель?
Гольдстейн невольно усмехнулся. Он немного симпатизировал Роту, особенно когда тот не находился рядом, но из-за его медлительности и ненужной торжественности во всем, что он говорил, ждать, когда он закончит наконец фразу, было не очень приятно. Кроме того, вывод, сделанный Минеттой, импонировал Гольдстейну.
— Не знаю, мне показалось, что в сказанном тобой — большая доля правды.
Рот горько усмехнулся. «Ничего удивительного в этом нет, — подумал он. — Всегда все против меня». Во время работы его злила ловкость, с которой орудовал Гольдстейн. Ему это казалось в какойто мере предательством. Сейчас Гольдстейн согласился с Минеттой, и это не удивило Рота.
— Его заявление не имеет никаких оснований, — повторил он.
— И это все, что ты можешь сказать? «Никаких оснований», — передразнил его Минетта.
— Ну хорошо. Возьмем меня. — Рот не обратил внимания на сарказм Минетты. — Я еврей, но я не религиозен. Возможно, что я в этой области знаю меньше тебя, Минетта. Но кто ты такой, чтобы говорить о моих чувствах? Я никогда не замечал чего-то особенного в евреях. Я считаю себя американцем.
Гольдстейн пожал плечами.
— Ты что же, стыдишься? — спросил он мягко.
Рот раздраженно фыркнул:
— Таких вопросов я не люблю.
— Послушай. Рот, — сказал Гольдстейн, — почему ты думаешь, что Крофт и Браун не любят тебя? Не ты в этом виноват, а твоя религия, хотя она и чужда тебе лично. — И все же у Гольдстейна не было уверенности, что дело обстоит именно так. Рот был неприятен ему. Он сожалел, что Рот еврей, боялся, что тот создаст плохое мнение о евреях вообще.
Рот болезненно переносил нелюбовь Крофта и Брауна к себе.
Он знал об их отношении, но ему больно было слышать об этом от других.
— Я бы этого не сказал, — возразил он Гольдстейну. — Религия здесь ни при чем, — Он совершенно запутался в своих мыслях. Ему было легче поверить, что причина антипатии к нему заключается в религиозных убеждениях. Ему захотелось сомкнуть руки над головой, поджать колени, не слышать больше надоедливых споров, непрекращающихся ударов тесаков и покончить с этой изнурительной, бесконечной работой. Вдруг джунгли стали ему казаться убежищем от всех бед, от всего, что еще предстоит вынести. Ему захотелось спрятаться в них, уйти от людей. — А в общем не знаю, — сказал он, явно желая прекратить спор.
Все умолкли и, лежа на спине, предались размышлениям. Минетта думал об Италии, где он еще ребенком побывал с родителями.
В памяти сохранилось немногое. Он помнил городок, где родился отец, и немного Неаполь, а все остальное представлялось как-то смутно.
В городке, на родине отца, дома располагались по склону холма, образуя лабиринт узких переулков и пыльных дворов. У подножия холма, журча по камням, стремительно убегал в долину небольшой горный ручей. По утрам к ручью приходили женщины с корзинами белья и стирали его на плоских камнях. После полудня из городка к ручью спускались ребята и, набрав воды, поднимались с ней по склону холма. Они двигались медленно. Видно было, как под тяжестью ноши сгибались их тонкие загорелые ноги.
Вот и все подробности, которые Минетта мог припомнить, но воспоминания взволновали его. Он редко думал об этом городке, почти совсем разучился говорить по-итальянски, но когда начинал размышлять, вспоминал, как жарко грело солнце на открытых местах улиц, запах навоза в полях, окружавших городок.
Сейчас, впервые за многие месяцы, он всерьез подумал о войне в Италии, о том, разрушен ли городок бомбардировками. Это показалось ему невозможным. Маленькие домики из огнеупорного камня должны сохраняться вечно. И все же... Настроение у него испортилось. Он редко думал о возвращении в этот городок, но сейчас ему больше всего захотелось именно этого. «Боже мой, такой городок — и, наверное, разрушен». Перед ним встала страшная картина: развалины домов, трупы на дороге, непрерывный грохот артиллерии.
«Все разрушается в этом мире». Масштабы представленной картины были грандиозны. Постепенно в своих думах Минетта перенесся обратно к камню, на котором сидел, и снова почувствовал физическую усталость. «Мир так велик, что теряешься в нем. И всегда тобой кто-то командует».
И опять он представил себе разрушенный городок, руины, похожие на поднятые руки убитых. Это потрясло его. Он устыдился, как будто рисовал себе сцены смерти родителей, и попытался отбросить эти мысли. Картины опустошений привели его в замешательство. Снова ему показалось невозможным, что женщины больше не станут стирать белье на камнях. Минетта покачал головой.
«Ох, этот проклятый Муссолини!» Он начал сбиваться с мыслей.
Отец всегда говорил ему, что Муссолини принес стране процветание, и он тогда поверил этому. Он вспомнил, как отец спорил со своими братьями. «Они были настолько бедны, что нуждались в вожде», — подумал Минетта сейчас и вспомнил одного из племянников отца, который занимал видный пост в Риме и маршировал с армией Муссолини в 1922 году. В течение всего своего детства Минетта слышал рассказы об этих днях. «Все молодые парни, патриоты, вступили в армию Муссолини в двадцать втором», — говорил ему отец, и он, Минетта, мечтал маршировать вместе с ними, быть героем.
Рядом завозился Гольдстейн.
— Вставай, опять наша очередь.
Минетта вскочил на ноги.
— Какого черта не дают отдохнуть как следует? Ведь только что сели. — Он взглянул на Риджеса, который уже шел по узкой тропе в джунгли.
— Давай, Минетта, — позвал Риджес. — Пора за работу. — Не дожидаясь ответа, он зашагал вперед, чтобы сменить работавшую группу.
Риджес был раздосадован. Пока отдыхал, он раздумывал, не почистить ли винтовку, и решил, что ему не удастся сделать это как следует за десять минут. Это нервировало его. Винтовка была сырая и грязная, и наверняка заржавеет, если ее не почистить.
«Черт побери, — подумал он, — у солдата нет времени, чтобы сделать одно, а его уже заставляют делать другое». Он возмутился глупыми армейскими порядками, хотя понимал, что и сам виноват — плохо заботился о ценном имуществе. "Правительство вручило мне винтовку, считая, что я буду ухаживать за ней. А я этого не делаю.
Винтовка, наверно, стоит сотню долларов, — думал Риджес. Для него это была крупная сумма. — Надо обязательно почистить ее. Но если у меня не будет времени?" Решить эту задачу ему было не по силам. Он тяжело вздохнул, взял тесак и начал рубить. Через несколько секунд к нему присоединился Гольдстейн.
Взвод достиг конца джунглей после пяти часов работы. У границы джунглей протекала еще одна река, а за ней, на противоположном берегу, виднелась тянувшаяся на север гряда холмов, покрытых высокой травой и мелким кустарником. Солнце светило ослепительно ярко, небосвод был чист. Люди, привыкшие к мраку джунглей, щурились; огромные открытые пространства порождали в них неуверенность и страх.
МАШИНА ВРЕМЕНИ. ДЖО ГОЛЬДСТЕЙН, ИЛИ БРУКЛИН — УБЕЖИЩЕ СРЕДИ СКАЛ.
Это был молодой человек лет двадцати семи с необычайно белокурыми волосами. Не будь на его лице морщин у носа и в уголках губ, он выглядел бы совсем мальчишкой. Говорил он очень убежденно, но немного торопился, как будто опасался, что его вот-вот перебьют.
Кондитерская лавка — небольшая и грязная, как и все лавки на этой мощенной булыжником улице. Когда идет дождь, булыжник отмывается дочиста и блестит.
Лавка расположена в конце улицы. Это небольшое заведение.
Оконные рамы покрыты жирной пылью. Из-под краски проступает ржавчина. Одна из рам откидывается и превращается в прилавок, с которого люди покупают товары, не заходя в лавку. Рамы в трещинах, проникающая через них пыль садится на сладости. Внутри — небольшой мраморный прилавок, проход шириной два фута для покупателей. На полу старый покоробившийся линолеум. Летом он становится липким, смола пристает к обуви. На прилавке два больших стеклянных кувшина с металлическими крышками и длинным ковшом с согнутой ручкой для разливания вишневого и апельсинового сиропа. (Кока-кола еще не в моде.) Между ними на деревянной доске светло-коричневый влажный кубик халвы. Мухи ленивы, ничего не боятся, и прогнать их бывает нелегко.
Совершенно невозможно содержать лавку в чистоте. Госпожа Гольдстейн, мать Джо, — работящая женщина. Каждое утро и вечер она подметает в лавке, моет прилавок, смахивает пыль со сладостей, драит пол, но грязь въелась в каждую щель лавки, дома, который стоит напротив, и улицы за ним, грязь заполнила все поры и клетки всего живого и неживого. Чистоты в лавке быть не может, с каждой неделей она становится все грязнее, кажется, что она впитывает в себя всю уличную грязь.
Старик Моше Сефардник сидит в дальнем углу лавки на раскладном стуле. Для него никогда не находится дела, да и стар он для какой-нибудь работы. Моше никогда не мог понять Америки.
Она слишком велика, слишком быстро мчится в этой стране жизнь, а люди все время находятся во власти какого-то безумного потока.
Одни соседи богатеют, перебираются из Ист-Сайда в Бруклин, Бронкс и в верхнюю часть Вест-Сайда. Другие теряют свои небольшие лавки, переезжают в еще более отдаленные кварталы, туда, где стоят бараки, или уезжают из города в периферийные районы страны. Старик сам был когда-то разносчиком. Весной, перед первой мировой войной, он носил свои товары в ящике за спиной, бродил по грязным дорогам городков штата Нью-Джерси, торгуя ножницами, нитками, иголками.
Моше никогда не понимал происходящего. Ему за шестьдесят, но он преждевременно состарился; теперь он торчит в заднем углу крошечной лавки, а мысли его блуждают по бесконечным страницам Талмуда.
Его семилетний внук Джо возвращается домой из школы заплаканный, с ссадиной на щеке.
— Мама, они избили меня, они избили меня, назвали меня жидом!
— Кто? Кто это сделал?
— Итальянские мальчишки. Их там целая банда. Они избили меня.
Старик слышит голос мальчика, и ход его мыслей меняется.
«Итальянцы... — Он нервно поводит плечами. — Ненадежный народ. Во времена инквизиции они разрешали евреям селиться в Генуе, а вот в Неаполе...»
Старик передергивает плечами, наблюдает за тем, как мать смывает кровь с лица мальчика, накладывает пластырь на ссадину.
— Джо, — зовет он дребезжащим голосом — Что, дедушка?
— Как они тебя обозвали?
— Жидом.
Дед опять передергивает плечами. В нем вспыхивает застарелая злость. Он рассматривает неоформившуюся фигуру мальчика, его светлые волосы. «В Америке даже евреи не выглядят евреями. Блондин». Старик собирается с мыслями и начинает говорить на новоеврейском языке:
— Они побили тебя потому, что ты еврей. Ты знаешь, что такое еврей?
— Да.
Деда охватывает волна теплых чувств к внуку. Мальчик так красив, так хорош. Сам дед уже стар и скоро умрет, но внук слишком молод, чтобы понять его. А он мог бы многому научить мальчика.
— Что такое евреи — вопрос трудный, — говорит дед. — Это уже не раса и даже не религия. Возможно, они никогда не станут нацией. Я считаю, что еврей является евреем потому, что он страдает. Все евреи страдают.
— Почему?
Старик не знает, что сказать, но ребенку всегда нужно отвечать на вопрос. Дед приподнимается на стуле, сосредоточивается и говорит, но без уверенности в голосе:
— Мы гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. И это делает нас сильнее и слабее других людей, заставляет нас любить и ненавидеть таких же евреев бЪльше, чем других людей. Мы страдали так много, что научились быть стойкими и будем стойкими всегда.
Мальчик почти ничего не понимает, но он слышит слова деда, и они оседают в его памяти, чтобы проявиться позже. «Страдать» — вот единственное слово, которое доходит до него сейчас. Он уже позабыл про стыд и страх, вызванный избиением, ощупывает пластырь, как бы решая, не пора ли отправиться поиграть.
Бедняки, как правило, много перемещаются. Новые дела, новая работа, новые места жительства, новые мечты, которые обязательно разлетаются в прах.
Кондитерская лавка на Ист-Сайде прогорает, потом прогорает еще одна и еще. Переселение в Бронкс, назад в Манхэттен, в Бруклин. Дед умирает, и мать с Джо остаются одни. Наконец они оседают в Браунсвилле, по-прежнему содержат кондитерскую лавку с таким окном, в котором рама, откидываясь, превращается в прилавок, с такой же пылью на сладостях.
В восемь — десять лет Джо встает в пять утра, продает газеты и сигареты идущим на работу, а в половине восьмого отправляется в школу. Из школы он возвращается в лавку и сидит там до тех пор, пока пора спать. А мать проводит в лавке почти весь день.
Годы проходят медленна, в работе и одиночестве. Он странный мальчик, взрослый не по годам, так говорят матери родственники.
Он услужлив, честен в торговле, но в нем не чувствуется задатков крупного дельца. Для него вся жизнь в работе и в тех близких отношениях с матерью, которые обычно складываются у людей, долгие годы работающих вместе.
У него есть свои мечты. Во время учебы в средней школе он носится с неосуществимой мечтой о колледже, о том, чтобы стать инженером или даже ученым. В свободное время, которого у него не так много, он читает техническую литературу, мечтает раз и навсегда разделаться с кондитерской лавкой. Но в конечном итоге идет работать клерком на склад, а мать нанимает мальчика для выполнения тех обязанностей, которые раньше лежали на ее сыне.