— Я женат, сэр.
— Хотите ли вы снова увидеть свою жену?
Леннинг покраснел.
— Она бросила меня около года назад. Прислала прощальное письмо.
Крутой поворот. Сухой скрип под подошвами ботинок генерала.
— Майор, завтра вы можете предать этого человека военному трибуналу. — Каммингс задержался у выхода. — Леннинг, я предупреждаю вас: лучше, если вы скажете правду. Мне нужны фамилии сержантов вашей роты, представлявших ложные доклады.
— Таких у нас нет, насколько я знаю, сэр.
Каммингс надменно вышел из палатки и пошел через территорию бивака; от бессильной злобы у него подкашивались ноги. Какой же наглец этот Леннинг: «Таких у нас нет, насколько я знаю, сэр».
Вся дивизия состоит из таких вот, как он, сержантов, и можно с уверенностью сказать, что три четверти представляемых ими докладов ложные; вполне возможно, что мошенничают даже офицеры. И хуже всего то, что Каммингс ничего не может с этим сделать.
Если предать Леннинга военному трибуналу, приговор наверняка будет рассматриваться высшей инстанцией, и по всему Южно-Тихоокеанскому театру военных действий пройдет слух, что его солдаты стали ненадежными. Даже в том случае, если Леннинг назвал бы фамилии других сержантов, генерал не смог бы принять мер. Люди, которые заменят их, возможно, окажутся еще хуже. Но будь он проклят, если возвратит Леннинга в роту без наказания. Пусть помучается в ожидании суда. С судом можно подождать, пока не закончится операция (если она вообще когда-нибудь закончится); тем временем Леннинга надо будет все время вызывать на допрос и все время обещать, что суд состоится завтра или послезавтра. Пришпоренный злобным удовлетворением, генерал зашагал быстрее.
Если это не сломит Леннинга, можно попробовать другие пути. Но солдаты должны усвоить, пусть ему даже придется тыкать их носом в грязь, что кратчайший путь избавления от неудобств — это успешное окончание операции. Им нравятся биваки, так ведь? Ну что же, это можно устроить. Завтра можно организовать общую переброску войск на тот или иной фланг — выпрямление линии фронта на несколько сот ярдов с рытьем новых окопов, установкой новых проволочных заграждений, новых палаток. А если они начнут опять прокладывать дощатые дорожки и заводить комфортабельные уборные, можно провести еще одну переброску. Все дело тут, видимо, в склонности американцев к обзаведению недвижимой собственностью: построить себе дом, зажить в нем, тихонько жирея, и, наконец, умереть.
Дисциплину в дивизии надо подтянуть. Если солдаты уклоняются от соприкосновения с противником, то в госпитале наверняка должны быть симулянты. Надо будет послать записку в полевой госпиталь, чтобы там разобрались со всеми сомнительными случаями. Люди в частях слишком уж распустились, слишком много таких, кто сопротивляется его воле, ставит ему палки в колеса.
Значит, они были бы рады, если б назначили нового генерала, мясника, который бесцельно загубил бы их жизни? Ну что ж, если они не воспрянут духом, то скоро получат мясника. В таких генералах недостатка никогда не было.
Кипя от негодования, Каммингс возвратился в свою палатку, сел за стол и начал нервно вертеть в руках карандаш. Потом он швырнул его на пол и с лихорадочной ненавистью уставился на стол для карт рядом с койкой.
Стол показался ему сущей насмешкой.
Генерал почувствовал, что в палатке какой-то непорядок. После утренней приборки Клеллана здесь что-то изменилось. Он еще раз обвел беспокойным взглядом палатку.
— О, боже! — не то промычал, не то возопил он. Его грудь внезапно пронзила острая боль.
Посреди палатки на самом виду на полу валялись спичка и окурок, который кто-то с силой вдавил в дощатый настил. Мерзкая масса из грязного пепла, обожженной бумаги и коричневого табака.
На столе лежала записка, которую раньше генерал не заметил:
«Сэр, ждал вас, но вы не появились. Я доставил испрошенное вами продовольствие. Хирн».
Стало быть, это Хирн испачкал пол. Ну конечно же он. Каммингс подошел к спичке и окурку, с невыразимым отвращением подобрал их и бросил в мусорную корзину. На полу осталось немного черного пепла, который генерал растер подошвой. Несмотря на испытываемое отвращение, он заставил себя понюхать пальцы, хотя ненавидел запах окурков.
Произошла какая-то реакция в кишечнике. В глубине желудка у него что-то сработало, и Каммингса бросило в пот от острого расстройства желудка. Он протянул руку, нащупал полевой телефон, крутанул рукоятку вызова и пробормотал в трубку:
— Найдите Хирна и пришлите его ко мне.
Генерал с силой потер свою левую щеку, которая, казалось, утратила всякую чувствительность.
Сотворить такое!
Каммингса переполнял гнев. Он крепко стиснул зубы, сердце забилось учащенно, в кончиках пальцев бешено пульсировала кровь. Это было невыносимо. Подойдя к холодильнику, он налил стакан воды и выпил ее маленькими судорожными глотками. На мгновение где-то между приступами ярости, наплывавшей на него волнами, появилось другое чувство — странное сочетание отвращения и чего-то, похожего на страх, необъяснимого возбуждения и бессилия, даже покорности, как у молодой девушки, обнажающей свое тело перед толпой незнакомых мужчин. Но ярость тут же смела это чувство, заполнила все его существо настолько, что подавила все другое и заставила его трястись от невыносимого возмущения.
Если бы в этот момент у него в руках оказалось какое-нибудь животное, он задушил бы его.
Вместе с гневом Каммингс чувствовал страх, явный, хорошо сознаваемый; действие Хирна равноценно тому, как если бы на него поднял руку солдат. В глазах Каммингса этот поступок превратился в символ непокорности войск, их сопротивления его воле. Страх, который они испытывали перед ним, уважение, которым он пользовался, были осмысленными, основанными на признании его силы и власти, возможности наказать их, но этого было недостаточно. Не хватало страха другого рода — слепого, заставлявшего считать неповиновение ему святотатством. Окурок сигареты на полу был вызовом, отрицанием его власти, таким же, как нарушение долга Леннингом или атака японцев, и он, Каммингс, должен расправиться с этим немедленно и безжалостно. Если он будет колебаться, сопротивление ему станет расти.
Неповиновение нужно вырвать с корнем.
— Вы вызывали меня, сэр? — спросил вошедший в палатку Хирн.
Каммингс медленно повернулся и пристально посмотрел на него.
— Да, садитесь. Мне надо поговорить с вами, — сказал он холодным и спокойным тоном.
Теперь, когда Хирн находился перед ним, гнев генерала стал колким, язвительным, управляемым, придающим силы. Он неторопливо закурил сигарету и лениво выдохнул дым; его руки больше не дрожали.
— Давно мы не говорили по душам, Роберт.
— Так точно, сэр.
— Кажется, с того вечера, когда играли в шахматы.
Они оба хорошо помнили этот вечер. Каммингс с отвращением разглядывал Хирна. Сейчас Хирн воспринимался им как напоминание об одной ошибке, об одном потворстве своей слабости, которое он позволил себе раз в жизни. С тех пор генерал не выносил присутствия Хирна. «Моя жена не верна мне». При воспоминании об этом Каммингса всего перекосило от отвращения к себе за ту минутную слабость.
И вот теперь Хирн сидел перед ним, развалившись на походном стуле; его большое тело вовсе не было так расслаблено, как казалось; надутые губы; холодные, следящие за его, Каммингса, взглядом глаза. Одно время Каммингс думал, что в Хирне что-то есть — великолепие, под стать его, Каммингса, великолепию, склонность властвовать, та особая жажда власти, которой он придавал большое значение. Но генерал ошибся. Хирн оказался пустым местом. И реакции у него совершенно элементарные. Весь он на поверхности. Сигарету он бросил и раздавил, несомненно, под влиянием момента.
— Я собираюсь прочитать вам лекцию, Роберт.
До этого момента Каммингс не имел представления, как поведет разговор. Он доверял своей интуиции. И вот решение найдено. Он придаст разговору интеллектуальную форму, незаметно втянет в него Хирна, так, чтобы тот не подозревал, к чему приведет этот сегодняшний разговор.
Хирн закурил сигарету.
— Слушаю, сэр. — Он продолжал держать спичку, и они оба посмотрели на нее. Прошла довольно ощутимая пауза, прежде чем Хирн наклонился и бросил спичку в пепельницу.
— Вы в высшей степени аккуратны, — заметил Каммингс кислым тоном.
Хирн поднял глаза, на какое-то мгновение встретился взглядом с Каммингсом, одновременно обдумывая ответ.
— Воспитание, — ответил он сухо.
— Знаете, мне кажется, есть много такого, что вы могли бы позаимствовать у своего отца.
— Я не знал, что вы знакомы с ним, — сказал Хирн спокойно.
— Я знаю людей такого типа. — Каммингс потянулся. А теперь другой вопрос, пока Хирн не подготовился к нему: — Задумывались ли вы когда-нибудь, почему мы ведем эту войну?
— Вам нужен серьезный ответ, сэр?
— Да.
Хирн провел большими руками по бедрам.
— Я не знаю... не уверен. Но полагаю, что, несмотря на некоторые противоречия, объективно наше дело — правое. То есть в Европе. Что касается здешнего театра, то, по-моему, это империалистическая игра в орла и решку. Либо мы испоганим Азию, либо Япония. Но я думаю, что наши методы будут менее крутыми.
— Это вы сами придумали?
— Я не претендую на исчерпывающий, правильный ответ. Его можно дать, пожалуй, только лет через сто. — Хирн пожал плечами. — Я удивлен, что вам интересно мое мнение, генерал. — Его взгляд снова стал ленивым, подчеркнуто безразличным. Хирн умел держаться. Этого у него не отнимешь.
— Мне кажется, Роберт, вы могли бы ответить более развернуто.
— Хорошо. Могу. В войне всегда имеет место осмос, взаимное проникновение идей... называйте это как угодно, но победители всегда стараются, так сказать, натянуть на себя парадные одеяния побежденных. Мы легко можем стать фашистским государством после победы, и тогда на вопрос, что будет дальше, ответить действительно трудно. — Хирн сделал глубокую затяжку. — Я не заглядываю далеко вперед. Но за неимением лучшей идеи я просто считаю, что гадко убивать миллионы людей просто из-за какого-то идиота с неуравновешенной психикой.
— В действительности вас уж не настолько это беспокоит, Роберт.
— Может быть. Но до тех пор, пока вы не дадите мне какую-нибудь другую идею взамен, я буду придерживаться этой.
Каммингс усмехнулся. Гнев в нем ослабел, уступив место холодной, непреклонной решимости. Теперь Хирн медлил с ответами, и генерал заметил это. Когда Хирн вынужден подыскивать ответы, он чувствует себя явно неловко, старается, чтобы его умозаключения были логичными.
После короткой паузы Хирн продолжал:
— Мы находимся на пути к еще более совершенной организации, и я не вижу, как левые могут выиграть эту борьбу в Америке. Временами мне кажется, что если кто прав, так это Ганди.
Каммингс громко рассмеялся.
— Ну, знаете ли, более невосприимчивого человека вам вряд ли удалось бы найти. Так, значит, пассивное сопротивление. Вам эта роль вполне подходит. И вам, и Клеллану, и Ганди.
Хирн слегка выпрямился. Теперь, когда дымка рассеялась, полуденное солнце палило нестерпимо, безжалостно обжигало все уголки бивака, резко очерчивало тени под откидными клапанами палатки. В сотне ярдов от них на склоне холма сквозь редкую растительность была видна медленно двигающаяся к полевой кухне очередь, в которой стояло не менее двухсот пятидесяти человек.
— Мне кажется, — сказал Хирн, — Клеллан скорее похож на вас. И уж раз мы об этом заговорили, вы могли бы сказать ему, что цветы в палатке — это ваша идея.
Каммингс снова засмеялся. Значит, подействовало. Он широко раскрыл глаза, хорошо зная, какой эффект производит их сверкающая белизна, затем с притворным весельем хлопнул себя по бедру.
— А спиртного вы достаточно получаете, Роберт? — Теперь ясно, почему он раздавил окурок на полу.
Хирн промолчал, но его подбородок чуть заметно задрожал.
Каммингс устроился поудобнее; на его лице было написано довольство собой.
— Мы немного уклонились от темы. Я собирался объяснить вам, почему мы ведем войну.
— Да, да, будьте любезны. — В резком, слегка неприятном голосе Хирна скользила еле различимая нотка раздражения.
— По-моему, война — это результат исторического процесса развития энергии. Есть страны, обладающие скрытой мощью, скрытыми ресурсами; они, так сказать, полны потенциальной энергии. И есть великие концепции, способные дать этой энергии выход. Сгустком кинетической энергии является организованная страна, координированное усилие, или, пользуясь вашим эпитетом, фашизм. — Каммингс слегка подвинул свой стол. — Исторически цель этой войны заключается в превращении потенциальной энергии Америки в кинетическую. Если хорошенько вдуматься, то концепция фашизма — это очень жизнеспособная концепция, так как она прочно опирается на реальные инстинкты людей; жаль только, что фашизм зародился не в той стране, в стране, которой недостает внутренней, потенциальной энергии для полного развития. В Германии с ее основным пороком — ограниченностью ресурсов — неизбежны крайности. Сама же идея, сама концепция была достаточно здравой. — Каммиигс достал из кармана носовой платок и поочередно приложил его к уголкам рта. — Как вы довольно удачно заметили, Роберт, существует процесс взаимного проникновения идей. Америка намерена воспринять эту идею; сейчас это уже происходит. У нас есть мощь, материальные средства, вооруженные силы. Вакуум нашей нации в целом заполнен высвобожденной энергией, и, заверяю вас, теперь мы вышли с задворок истории.
— Это стало неизбежностью, да? — спросил Хирн.
— Совершенно точно. Освобожденные потоки нельзя остановить. Вы уклоняетесь от признания очевидного факта, но это равносильно тому, как если бы повернуться спиной к миру. Я так говорю, потому что изучил этот вопрос. В последнее столетие весь исторический процесс шел в направлении все большей и большей консолидации мощи. Целям консолидации мощи в этом столетии служили и физическая энергия, и расширение цивилизации, и политическая организация общества. Впервые в истории люди, располагающие властью в Америке, заверяю вас, все больше начинают сознавать, каковы их действительные цели. Запомните. После войны наша внешняя политика будет более неприкрытой, менее лицемерной, чем когда бы то ни было. Мы больше не намерены прикрываться левой рукой, в то время как правая по-империалистически загребает.
Хирн пожал плечами.
— Вы думаете, все это произойдет так легко? Без противодействия?
— При гораздо меньшем противодействии, чем вы думаете. Аксиома, которую вы, по-видимому, усвоили в колледже, гласит, что все вокруг поражены недугом, все развращены до мозга костей. И это довольно верно. Только невинные люди здоровы, а невинные люди — исчезающая порода. Знаете что я скажу вам: почти все человечество мертво, оно только ожидает, чтобы его выкопали из могилы.
— А немногие избранные?
— Как, по-вашему, что самое главное в жизни человека? Какова его самая жгучая потребность?
Хирн улыбнулся, бросил на Каммингса испытующий взгляд.
— Приличный зад, полагаю.
Ответ попал в цель и вызвал раздражение; Каммингс покраснел от гнева. Увлекшись аргументацией, думая только о развертывании очередного тезиса, генерал как бы забыл о присутствии Хирна, и теперь этот циничный ответ вызвал у него сначала неясную тревогу, а потом гнев. Однако в данную минуту он игнорировал Хирна.
— Я сомневаюсь в этом, — сказал он.
Хирн вновь пожал плечами, его молчание было неприятно красноречивым.
Было в Хирне что-то недоступное и неуловимое, что всегда вызывало легкое раздражение у Каммингса. Пустое место, где должен был бы быть мужчина. У генерала появилось сильное желание как-то расшевелить Хирна. Женщина на его месте захотела бы вызвать в нем любовную страсть, что же касается его, Каммингса, он хотел бы увидеть Хирна хотя бы на мгновение охваченным страхом или сгорающим от стыда.
— Средний человек всегда оценивает себя в сравнении с другими людьми, видит себя стоящим выше или ниже их, — продолжал Каммиигс спокойным, бесстрастным голосом. — Женщины — не больше чем показатель среди других показателей, по которым оценивают превосходство.
— Все эти открытия вы сделали самостоятельно, сэр? Довольно внушительный анализ.
Сарказм Хирна снова вызвал у генерала раздражение.
— Я очень хорошо понимаю, Роберт, что это азбучные истины, что они вам известны. Но дальше этого вы не идете. Вы останавливаетесь на этом, возвращаетесь к исходной точке и начинаете все сначала. Истина заключается в том, что с первого дня существования человека у него была великая мечта, омраченная вначале необходимостью борьбы за существование и жестокостью природы, а затем, когда природу начали покорять, — страхом нищеты и экономической борьбой. Эту главную мечту пачкали грязью и отвлекали от нее внимание, но теперь наступает время, когда техника дает нам возможность осуществить ее. — Он медленно выдохнул дым. — Существует популярное заблуждение, что человек — это чтото среднее между скотом и ангелом. В действительности человек находится в процессе движения от скота к божеству.
— Самая жгучая потребность человека — всемогущество?
— Да. Не религия. Не любовь. Не духовность. Все это — куски хлеба с подливкой, блага, которые мы придумываем для самих себя, ввиду того что ограниченность нашего существования отвращает нас от другой мечты — приблизиться к божеству. Когда мы появляемся на свет и сучим ножками, мы — божество. Вселенная — это граница наших чувств. Когда мы становимся старше, когда узнаем, что вселенная — это не только мы сами, это становится глубочайшей травмой нашего существования.
Хирн поправил воротник рубашки.
— Я бы сказал, что всемогущество — это именно ваша самая жгучая потребность. Вот и все.
— И ваша тоже, Роберт, независимо от того, признаете вы это или нет.
От иронической нотки резкий голос Хирна чуть смягчился.
— Какие моральные выводы полагается мне извлечь из всего этого?
Испытываемое Каммингсом напряжение несколько ослабло. Помимо всех других приятных ощущений от этой беседы с Хирном он почувствовал огромное удовлетворение от того, как излагал свои мысли.
— Я пытался внушить вам, Роберт, что единственная мораль будущего — это мораль силы, и человек, не способный приноровиться к ней, обречен. У силы есть одна особенность. Она действует только в направлении сверху вниз. Слабое противодействие на среднем уровне усиливает это действие силы сверху вниз, и она сметает на своем пути все.
Хирн внимательно рассматривает свои руки.
— Пока мы еще не в будущем, а в настоящем.
— Можете рассматривать армию как прообраз будущего, Роберт.
Хирн взглянул на часы.
— Время идти обедать.
— Вы пойдете обедать только тогда, когда я скажу, что вы свободны.
— Так точно, сэр. — Хирн медленно пошаркал подошвами ботинок по полу, спокойно, с некоторым сомнением посмотрел на генерала.
— Вы швырнули сегодня сигарету на пол?
Хирн улыбнулся:
— Я так и знал, что весь этот разговор затеян с определенной целью.
— Для вас это было очень просто, да? Вас обидел какой-то мой поступок, и вы дали волю ребяческому раздражению. Но это такая вещь, которой я не могу допустить. — Генерал держал недокуренную сигарету и, продолжая говорить, слегка помахивал ею. — Если я брошу на пол, вы подберете?
— Я думаю, что пошлю вас в таком случае к черту.
— Это интересно. Я слишком долго потворствовал вам. Вы просто не можете поверить, что я говорю серьезно, да? А не хотите ли вы знать, что, если не поднимете окурок, я отдам вас под суд и вы можете получить пять лет каторжной тюрьмы?
— Хватит ли вашей власти, сэр?
— Хватит. Это, конечно, будет нелегко; ваш приговор будут пересматривать, а после войны меня, возможно, покритикуют, это может даже принести мне неприятности, но меня поддержат, меня должны будут поддержать. Даже если вы в конце концов выиграете, вам придется просидеть в тюрьме один или два года, пока все это будет решаться.
— А не думаете ли вы, что поступить так — это крутовато?
— Не крутовато, а очень круто, но так и должно быть. Существует старый миф о божественном вмешательстве. Вы богохульствуете, и вас поражает удар молнии. Это тоже крутовато. Если наказание полностью соответствует проступку, это признак того, что власть становится дряблой. Единственный способ создать атмосферу благоговейного страха и покорности — это применять безмерную, непропорционально большую власть. Имея это в виду, как вы будете действовать?
Хирн заерзал на стуле.
— Я возмущен. Это нечестное предложение. Вы устанавливаете разницу между нами, прибегая к..
— Вы помните, когда я прочел вам лекцию о человеке с пистолетом?
— Да.
— Ведь это не случайно, что я облечен властью. Не случайно и то, что вы оказались в подобном положении. Будь вы более осторожны, вы не швырнули бы окурок. Вы не сделали бы этого даже в том случае, если бы я был просто хвастливым дураком. Вы просто не совсем верите в серьезность моих слов, вот и все.
— Возможно.
Каммингс швырнул сигарету к ногам Хирна.
— Итак, Роберт, полагаю, что вы поднимете ее, — сказал он спокойно.
Наступила длинная пауза. Каммингс почувствовал слабую боль в груди от участившихся ударов сердца.
— Надеюсь, Роберт, вы поднимете сигарету. Ради себя самого. — Он еще раз взглянул Хирну в глаза.
Хирн начал медленно сознавать, что генерал искренен. Об этом красноречиво говорило выражение его глаз. На лице Хирна отразилась целая гамма противоречивых чувств.
— Если вам хочется поиграть в игрушки... — медленно сказал он.
Впервые, насколько помнил Каммингс, голос Хирна звучал неуверенно. Через одно-два мгновения он наклонился, подобрал окурок и бросил его в пепельницу. Каммингс заставил себя посмотреть в пылающие ненавистью глаза Хирна. Он почувствовал неизмеримое облегчение.
— Теперь, если вам угодно, можете идти обедать.
— Генерал, я хотел бы перевестись в другую дивизию. — Хирн закурил новую сигарету; его руки слегка дрожали.
— Предположим, что мне не хочется устраивать это. — Каммингс был спокоен, почти весел. Он откинулся на спинку стула и слегка постукивал по полу носком ботинка. — Откровенно говоря, иметь вас адъютантом мне больше не хотелось бы. Вы еще не готовы оценить этот урок. Я, пожалуй, сошлю вас в соляные копи. После обеда отправляйтесь в отделение Даллесона, поработаете некоторое время под его началом.
— Есть, сэр. — Лицо Хирна опять ничего не выражало. Он направился к выходу из палатки, но остановился. — Генерал...
— Да?
Теперь, когда все это кончилось, Каммингсу хотелось, чтобы Хирн поскорее убрался прочь. Победа теряла свою остроту, а легкие сожаления и всякие деликатные оговорки раздражали его.
— Каждого солдата, все шесть тысяч военнослужащих соединения вы сюда не вызовете и ваши окурки подбирать не заставите. Как же вы намерены произвести на них впечатление?
Эти слова испортили все удовольствие генералу. Каммингс сразу вспомнил, что перед ним по-прежнему стоит большая и трудная проблема.
— Я как-нибудь разберусь в этом сам, лейтенант. Будет лучше, если вы побеспокоитесь о своих делах.
После ухода Хирна Каммингс посмотрел на свои руки. «Когда поднимаются небольшие волны противодействия, нужно только направить вниз больше силы». Однако на фронтовые части эта сила не подействовала. Хирна сломить он смог, с любым другим он также справился бы, но, взятые вместе, они совсем другое дело, все вместе они по-прежнему противятся ему. Генерал тяжело вздохнул. Он устал. Но надо же найти какой-то выход. Он найдет его. Ведь было время, когда и Хирн противился ему. Настроение у него поднялось, чего уже давно не было; он оживился. Груз огорчений и неудач, постигших его за прошедшие несколько недель, стал менее ощутим.
В столовую Хирн не пошел. Он возвратился в свою палатку и почти час пролежал на койке лицом вниз, сгорая от мучительного унижения, не зная, куда деваться от отвращения к самому себе, страдая от бессильного гнева. Как только Хирн узнал, что генерал вызывает его, он понял: его ожидают неприятности. Входя в палатку Каммингса, Хирн был уверен, что не уступит. И все же он боялся Каммингса; боялся его с той минуты, как вошел в палатку. Все в нем требовало отказаться поднять сигарету, но он поднял ее, как будто его воля онемела.
«Единственное, что остается, — это жить, не теряя стиля». Однажды он сказал себе это и жил в соответствии с этим правилом из-за отсутствия другого; это было его рабочее кредо, почти удовлетворявшее его до недавнего времени. Единственное, что имело значение, — это ни в коем случае не давать никому поколебать твою цельность в принципиальных вопросах. А то, что произошло сегодня, было принципиально. Хирн почувствовал, как будто в нем лопнул огромный гнойный нарыв и теперь заражал его кровь, безостановочным потоком проникая во все кровеносные сосуды. Он должен отплатить той же монетой или умереть, но это один из немногих случаев в его жизни, когда он не уверен в себе. Это просто невыносимо: он должен что-то сделать, но не представляет себе, что именно.
Стоял полуденный зной, в палатке нельзя было дышать, а он лежал в ней, уткнувшись крупным подбородком в брезент койки, с закрытыми глазами, как будто обдумывая и взвешивая все пережитое, все, чему он научился, от чего отучился, то, от чего он освободился теперь, и то, что, облитое грязью, кипело сейчас в его душе. То, что он подавлял в себе слишком долго, теперь умирало в яростной агонии.
«Никогда не думал, что пойду перед ним на попятную».
Это крушение, ужаснее которого ничего не могло быть.
МАШИНА ВРЕМЕНИ. РОБЕРТ ХИРН, ИЛИ ПРОТУХШЕЕ ЧРЕВО.
Верзила с копной черных волос и крупным неподвижным лицом.
Его невозмутимые карие глаза холодно поблескивали над слегка крючковатым, коротким и тупым носом. Большой рот с тонкими губами был маловыразительным и образовывал своеобразный уступ над плотной массой подбородка. Говорил он довольно неожиданным для такого рослого человека тонким пронзительным голосом с заметной высокомерной окраской. Ему нравились очень немногие люди — большинство с беспокойством ощущало это после первых минут разговора.
Центр всей жизни — город, резко бьющий по чувствам.
Со всех сторон к нему ведут тысячи дорог. Горы переходят в холмы, сглаживаются в равнины, простирающиеся величественно, покрытые мягкими складками и морщинами. Никто еще по-настоящему не охватил все это своим взором — необъятную равнину Америки, остроконечные вершины, предгорья, огромный город и ведущие к нему стальные пути — связующие звенья.
Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, карболка и вонь надземки, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник, бесчисленные планы обогащения, вынашиваемые людьми, чья значимость не выходит за пределы улицы или кафе. Главное из всех ощущений — это ощущение данного момента. Историю здесь вспоминают, пожимая плечами: даже ее величайшие события не сравнить с нынешними.
Безмерный эгоцентризм городских жителей.
Как представить себе свою собственную смерть, свой удельный вес в этом необъятном мире, созданном человеческими руками, свое место в жизни, протекающей на фоне этих мраморных склепов и кирпичных громад и на раскаленных, как печи, улицах, ведущих к рыночным площадям? Всегда почему-то считаешь, что мир исчезнет, как только ты умрешь. А на самом деле он станет еще более напряженным, более неистовым, более ухабистым, чем когда бы то ни было.
Вокруг города, поднявшегося как гриб, растут в перегное маленькие грибочки — пригороды.
— С тех пор как мы построили это последнее крыло, у нас стало двадцать две комнаты. Не знаю, за каким чертом они нам понадобились, — кричит Билл Хирн, — но Айне никогда и ничего не докажешь, она считает, что комнаты ей нужны, и мы построили их.
— Да ну же, Билл, — говорит Айна. (Хорошенькая женщина, которая выглядит моложе и стройнее, чем полагается матери двенадцатилетнего сына. Не красавица, однако. У нее тонкие стерильные губы, зубы чуть выдаются вперед. Полные женщины — редкость на Среднем Западе.)
— А что? Я человек простой, — говорит Билл Хирн, — без претензий, я вырос на старой зачуханной ферме и ни капли не стыжусь этого. По-моему, человеку нужна скромная гостиная или столовая, пара спален, кухня, ну, может быть, еще комната для игр на первом этаже, и хватит. Согласны со мной, миссис Джад?
(Миссис Джад пополнее, помягче, более инертна.)
— По-моему, тоже, мистер Хирн. Мистеру Джаду и мне очень нравится наше жилье в Олден Парк Мэнер. Небольшую квартиру легче держать в порядке.
— Хорошенькое местечко этот Джерментаун. Нам нужно съездить туда навестить Джадов, Айна.
— В любое время. Я покажу вам все достопримечательности, — говорит мистер Джад.
Наступает молчание, все едят, стараясь не звякать приборами.
— Там прекрасный вид, — замечает миссис Джад.
— Здесь единственное место, где можно укрыться от жары в Чикаго, — говорит Айна. — Мы так отстаем от Нью-Йорка. Почему не догадались построить сад на крыше этого отеля. Еще только май, а там жарко. Я не могу дождаться, когда мы уедем в Шарлевуа.
(Произносит: Чоливейол.)
— Мичиган — вот зеленый штат, — говорит Билл Хирн.
Вновь наступает молчание, миссис Джад поворачивается к Роберту Хирну и говорит:
— Ты такой большой мальчик для своих двенадцати лет, Бобби. Я думала, ты старше.
— Нет, мэм, мне только двенадцать. — Он неловко отклоняет голову, пока официант ставит перед ним жаркое из утки.
— Не обращайте внимания на Бобби, он немного застенчив, — громко говорит Билл Хирн. — Вот уж не в деда пошел.
Билл Хирн приглаживает свои редкие волосы с темени на плешь.
Между округлыми блестящими от пота щеками его маленький красный нос походит на кнопку.
— Когда мы выезжали в Голливуд, — говорит миссис Хирн, — один из помощников директора показал нам студию Парамаунт. Еврей, но славный парень. Он рассказывал нам о кинозвездах всякие сплетни.
— А правда, что Мона Вагинус шлюха? — спрашивает миссис Джад.
— О, ужасная шлюха, — шепчет миссис Хирн, оглядываясь на Бобби, — судя по тому, что о ней говорят. Теперь у нее мало надежд на будущее, ведь сейчас выпускают только звуковые кинокартины.