Эндоу ласково заулыбался.
— Понравился парад, детка?
— Ого, еще бы! — ответила она пронзительно высоким голосом. — Так забавно! Просто счастье, что мы сюда переехали!
— Вот и хорошо. — Он наклонился поцеловать ее, предусмотрительно встав вполоборота, чтобы она случайно не коснулась пистолета. — Я выйду на пару часов. Потерпишь с ужином?
— Да я сама себе приготовлю, если захочу.
— А вот этого как раз не надо. Вернусь и все сделаю. Принесу тебе мятного мороженого на десерт.
Хочешь, любовь моя?
— Еще бы! — Она кокетливо улыбнулась. — Ты так добр ко мне, Френ.
— А как же иначе? Ты ведь мое сокровище. А теперь включи телевизор. Постараюсь вернуться как можно скорее.
— Обо мне не беспокойся, все будет в порядке.
Эстелл Эндоу еще долго после того, как закрылась дверь за ее мужем, продолжала смотреть на нее с влюбленной улыбкой.
Милый, милый Френ! Он так заботлив и добр к ней, ухаживает за ней вот уже десять лет, с того самого дня, как произошел тот несчастный случай.
И как он ненавидит свое имя Френсис Не любит даже, когда она называет ею Френом. Сам он пишет свое имя Ф Эндоу — без точки. Из-за этого, конечно, могли бы возникать трудности с чеками, но вот только банковского счета у них нет.
Пожелтевшими от никотина пальцами Эстелл пошарила в карманах в поисках сигарет, но ни одной не обнаружила. Пытливым взглядом она обследовала всю тесно заставленную крошечную гостиную. Здесь сигарет нет.
Может быть, в спальне?
Она покатила неповоротливое кресло по дощатому полу — они всегда снимали квартиру без ковров.
В спальне она направилась к комоду и, порывшись в среднем ящике, нашла пачку сигарет. Закурив, выдохнула к потолку густое облако дыма.
Оглядела комнату. Френ такой аккуратист — все в безупречном порядке. Сколько меблирашек ни меняли, они у него всегда вымыты и вылизаны до блеска.
Ее взгляд остановился на двуспальной кровати.
Бедняжка Френ. Тяжелый вздох всколыхнул ее необъятную грудь. После несчастного случая они перестали спать вместе. Какой уж там секс, она к этому не способна. Френ ни разу не пожаловался, не упрекнул — ни словом, ни жестом. Она частенько задумывалась, не было ли у него других женщин, которые ищут знакомств в барах, или просто шлюх. Но по барам Френ никогда не ходил, а торгующих своим телом женщин презирал. Называл их подделками размалеванными и шлюхами вавилонскими. От этих словечек Эстелл всегда разбирал смех.
Заметив сдвинутую смятую подушку, она нахмурилась. Не похоже на Френа, он так придирчиво следит за порядком в доме. Конечно, под ногтями у него всегда эта жирная грязь, но если целый день возишься со сломанными автомобилями…
Она подкатила кресло к кровати и начала взбивать подушку. И вдруг увидела под ней гроссбух.
Открыв его, она узнала корявый почерк Френа.
И жадно принялась читать.
Эбон никогда не оставался на одном месте подолгу. Даже если его стукач в новоорлеанской полиции не предупреждал о предстоящем налете настырных легавых, он никогда не оставался на одном месте более двух недель. Формально штаб-квартира «Лиги чернокожих за свободу сегодня» располагалась во Французском квартале, но настоящая штаб-квартира оказывалась там, где в данный момент проживал Эбон. Он был основателем, духовным вождем, повелителем и властелином Лиги.
В настоящее время Эбон снимал две комнаты на Берганди-стрит, в двух кварталах от официальной штаб-квартиры. Двухэтажный дом был старым и обветшалым; принадлежал он двум вдовам, которые жили на первом этаже и были такими праведницами и придирами, какими только могут быть две седовласые старухи. Но они были также глухими и полуслепыми. К тому же квартира Эбона располагала тремя входами и выходами: через окно спальни и по крыше; через заднюю дверь и заросший бурьяном двор в укромный проулок; по лестнице вниз и через парадное на улицу. Последним путем Эбон никогда не пользовался сам и своим соратникам строго-настрого наказал всегда приходить и уходить только проулком.
Сейчас Эбон в полной неподвижности, как каменный идол, сидел в сгущающейся темноте и ждал двух своих людей.
Каждый четвертый житель Нового Орлеана при-. надлежит к чернокожим. Чистокровные негры, однако, из-за происходившего с самых первых дней рабовладения смешения рас представляют собой крайнюю редкость. Мулаты до начала двадцатого века пользовались особыми привилегиями — их даже называли не неграми, а цветными. Они были свободны — когда у рабовладельца появлялось дитя от чернокожей рабыни, ей в большинстве случаев даровалась свобода, чтобы ребенок тоже считался свободным. Мулаты в Новом Орлеане передвигались совершенно беспрепятственно, численность их быстро возрастала; многие стали богатыми и влиятельными людьми. Класс мулатов, более многочисленный в Новом Орлеане, нежели в любом другом городе Юга, не ощущал на себе расовых предрассудков в сколь-нибудь значительной степени вплоть до начала 1900-х годов, когда были приняты законы, которые не делали различий между негром и мулатом.
Эбон был чернее дегтя. Так черен, что при определенном освещении его кожа казалась синей. Он неимоверно гордился этим и не сомневался, что в его родословной нет ни капельки белой крови: как-то на досуге он проследил историю своей семьи вплоть до прибытия судна с рабами из Африки.
Некогда Эбона звали Линкольном Карвером, но еще в юности он отказался от этого имени, поскольку оно слишком сильно отдавало смиренным духом старого Тома из романа Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». Пусть шестнадцатому президенту США Аврааму Линкольну приписывают освобождение братьев Эбона по крови. Но что он потом-то для них сделал?
А этот Вашингтон Карвер? Вылитый дядя Том!
Отсюда, значит, следует, что он будет зваться Эбоном. Черный по цвету кожи, черный (как смоль, если переводить с английского) по имени.
— Эбон?
Сисси появилась в дверном проеме в коротенькой ночной рубашонке, не скрывавшей заросшего завитками волос лобка. Кожа у нее была черной. Почти такой же черной, как у Эбона. Ее прическа напоминала венчавший голову буйный пчелиный рой.
— Не терпится, сучка? — рявкнул он. — Сказал же, у меня дела. Давай живо затолкай свою черную задницу обратно в спальню, пока не освобожусь. — Внезапно он ухмыльнулся. — И прикрой мохнатку-то… Если попадешься Эмберу на глаза в таком виде, он так разволнуется, что его аж в жар бросит.
Сисси ретировалась в спальню, а Эбон поднялся на ноги и потянулся, грудь его сотряс громогласный хохот, как только он подумал о том, что Эмбера бросит в жар при виде голой мохнатки. Он подошел к окну — верзила за негр девяносто в черном тренировочном костюме. В свои тридцать лет Эбон являл собой физически превосходный экземпляр и походил на атлета, возможно, футболиста. Футболистом он был в колледже — и очень хорошим. Когда он бросил учебу за год до окончания, профессиональный клуб предложил ему щедрый контракт, но для Эбона такая карьера интереса не представляла. Это был не его путь.
Прическу в стиле «афро» он не носил, голова его была обрита наголо. Он считал, что это придает ему зловещий вид, какового эффекта он и добивался. Если его внешность пугает белых, это же хорошо. Если его боится даже кое-кто из своих, еще лучше.
Стоя у окна, он разглядывал заросший двор и проулок. Через минуту он заметил пробирающихся к дому Эмбера и Грина. Эбон смотрел, как они зашли во двор, и продолжал наблюдать еще некоторое время, чтобы убедиться, что за ними нет слежки. Этой давней привычке он не изменял никогда.
Потом он отошел от окна, устроился за стоявшим в центре комнаты столом и стал ждать. Через минуту до него донеслись приглушенные голоса;
Сисси впустила их с черного хода. Он не проронил ни слова, пока они входили и усаживались за столом напротив него.
Эбон служил в армии, почти полтора года он воевал во Вьетнаме. Вокруг грязь, зной и смерть, а он вернулся на гражданку без единой царапины. Когда он сколачивал Лигу, то призвал на помощь недюжинное чувство юмора. Ни одного из его заместителей в организации не знали под настоящим именем.
Эбон присвоил им названия цветов радуги. Именно так делают в армии в ходе военных операций.
Эбон был убежден, что кодовые имена, которыми он нарек сидевшую против него парочку, подходят как нельзя лучше. Они работали как группа, и работали очень успешно. Эбон сравнивал их с сигналами светофора: желтый — тормози, зеленый — полный вперед. Эмбер, то есть тормозящий желтый, — мрачнейший пессимист, был из них двоих постарше, поосторожнее да и поумнее; и еще было в нем что-то от старой девы. И хотя Эбон не мог привести достаточных доказательств, он был уверен, что Эмбер гомик. Но он был храбрее быка и все приказы выполнял неукоснительно, в этом на него можно было положиться полностью.
Грин — зеленый — молод, еще и тридцати нет, беспредельно предан их делу, горяч, легковерен, фанатичен, опасен как смертоносная барракуда. И хотя Эбон еще не пробовал его в деле, он не сомневался, что Грин пойдет на убийство по одному лишь его слову.
По сложившемуся у них обычаю, Эмбер заговорил первым:
— Городские власти отказали нам в разрешении провести демонстрацию во время парада короля Рекса, Эбон.
— Что и следовало ожидать, — бесстрастно произнес Эбон. — Я был бы разочарован, если бы они поступили по-другому.
— А чего же тогда просить этих ублюдков? — вспылил Грин.
— Если бы мы получили разрешение на демонстрацию, она бы потеряла всякий смысл, — терпеливо разъяснил Эбон. — Нас бы просто не замечали. А так о нас все узнают. Когда наши люди лягут прямо перед платформами, я хочу, чтобы их заметила вся страна. Хочу, чтобы телекамеры показали их лица.
— Капитан Джим Боб заглянул утром к нам в штаб-квартиру, Эбон, — сообщил Эмбер. — Как всегда, интересовался, где бы ему тебя найти. А потом предупредил, чтобы мы не бузили во время парада, иначе все окажемся за решеткой.
— А про разбитые черепа он, часом, не упоминал? — с довольной улыбкой осведомился Эбон. — Ведь когда вокруг столько народищу, они не смогут применить слезоточивый газ, не говоря уж о нервно-паралитическом.
— Да нет, так прямо — ни слова… — улыбнулся в ответ Эмбер. — Но дал понять, что не исключены… несчастные случаи.
— Вот черт! Дался нам этот свинячий легавый, Эбон.
Кончить его, и все дела. Может, мне заняться, а?
— Никто никого кончать не будет, Грин, пока я не распоряжусь. Ты меня хорошо понял?
— Ах черт! Да нет, понял я, Эбон, все понял, — поспешно заверил его Грин, весь вдруг съежившийся и сникший. — Ляпнул так просто, не подумавши.
— Джим Боб Форбс, может, и вправду свинья: он считает, что всех нас, черномазых, надо вернуть назад на плантации или в Африку, но он лучше всех остальных свиней, с которыми нам здесь приходится иметь дело. Во всяком случае, он по-своему честен.
И не тупица. А уберем его, и вдруг вместо него окажется какой-нибудь остолоп упертый? Ну, допустим, побьет он кого-нибудь из наших на демонстрации…
Так мне нужно, чтобы черепа трещали, понятно? — Эбон подался вперед. — Мне требуются разбитые головы. Нужно, чтобы на улицах пролилась кровь наших братьев. Для этого все и затеяно!
— Но они-то этого не знают, — возразил Эмбер, неизменно осторожный и осмотрительный Эмбер. — Ведь я им сказал, что никаких неприятностей не будет… Пошумим, покричим маленько, и все. Ты ведь сам велел так сказать. Разве честно подставлять людей, когда они ничего не подозревают?
— Да все они знают и понимают, — убежденно заявил Эбон. — Когда это было, чтобы мы становились поперек пути белым — и без кровопролития?
— Да пошли бы они куда подальше, рожи бледные! — опять взорвался Грин. — Пусть башку мне расколют хоть надвое! Испугался я их, как же!
— Хочешь сказать, что это я струсил? — вспыхнул Эмбер. — Нас-то там не будет; мы ведь останемся за их спинами. Как большие начальники. В каком это бою хоть одного начальника когда-нибудь подстрелили?
Грин, ощетинившись, мерил его злобным взглядом.
— А это не я придумал держаться подальше от заварухи, браток! Сам-то я куда угодно готов с остальными!
— Ну ладно, хватит. Прекратили быстро! — резко приказал Эбон. — Ввязываться запрещаю обоим.
Кому-то ведь надо присматривать за делами. И если кто из вас сунет туда нос, действительно пожалеете, что вам башку не оторвали! Понятно?
И как всегда бывало в таких случаях, они пошли на попятную, покорно бормоча, что все поняли.
— Вот и хорошо. Теперь давайте-ка опять все обсудим.
— Господи, Эбон, — взмолился Эмбер, — тысячу раз уже обсуждали!
— И еще раз обсудим. Прямо сейчас. А вдруг мы до парада больше не встретимся.
Когда Эбон закончил инструктаж, уже стемнело.
В какой-то момент Грин машинально вытянул из кармана помятый металлический портсигар и зажал в губах неряшливо свернутую самокрутку. Он уже собирался чиркнуть спичкой, но Эбон, потянувшись через стол, отвесил ему оплеуху тыльной стороной ладони.
— Боже ты мой, за что, Эбон?
— Сколько раз тебе говорить? Не смей при мне даже закуривать эту дрянь! Хочешь травиться травкой, твое личное дело, я не вмешиваюсь, хотя и не одобряю. Но не при мне!
— Забыл совсем, Эбон, — выдавил из себя Грин.
Он провел рукой по губам и посмотрел на оставшиеся на ней мазки крови. — Теперь запомню.
Эбон невозмутимо продолжал инструктаж. Наконец, устало откинувшись на спинку стула, кивком отпустил обоих.
Уже на пороге в спальню Эмбер обернулся:
— Совсем из головы вон, Эбон. Принесли сегодня в контору.
Он протянул Эбону незапечатанный конверт, на котором размашистым почерком было написано два слова: «Линкольн Карверо. Эбон понял, от кого послание, даже не достав еще прямоугольник тисненой бумаги с прикрепленной к нему визитной карточкой „Мартин Сент-Клауд, сенатор США“. Мартин был единственным, кто называл Эбона настоящим именем. Тисненый же прямоугольник оказался приглашением на бал Рексфорда Фейна. Эбон повернул визитку обратной стороной и пробежал глазами написанные там от руки слова: „Это приглашение нелегко было достать, Линкольн. Тем более что времени оставалось совсем мало. Просто подумал, что тебя это может заинтересовать“. — Эбон фыркнул и утробно захохотал. Он швырнул конверт и приглашение в мусорную корзину.
Он мог себе представить, сколько рук пришлось выкрутить Мартину, чтобы добиться приглашения на бал Фейна для самого черного, самого неукротимого смутьяна во всем Новом Орлеане!
Заслышав какие-то звуки из спальни, он поднял глаза. На пороге, потягиваясь и протяжно зевая, стояла Сисси. Сейчас на ней не было даже куцей ночнушки.
— Ну так как, Эбон? — жалобно спросила она.
— Ладно, Сисси. Сейчас.
Он встал и подошел к ней, потянув вниз резинку своих трусов, и его восставший член выпрыгнул подобно лезвию пружинного стилета. Сонливое выражение с лица Сисси как рукой сняло. Глаза ее расширились; часто дыша, она пятилась в спальню, пока под колени ей не уперся край кровати. Сисси упала поперек нее, развалившись в бесстыдной позе.
Не утруждая себя раздеванием, Эбон, как был в тренировочном костюме, забрался на кровать и улегся между ее раздвинутыми ногами. Навалившись всем весом своего тела, он вошел в нее одним беспощадным толчком. Сисси откликнулась хриплым вскриком.
А мысли Эбона вдруг вернулись к приглашению…
И тут он понял, что не станет его игнорировать; он-таки пойдет на бал Фейна. Губы скривила сардоническая улыбка — ему пришло в голову, что именно он наденет. Бал же костюмированный, так? Вот он им и покажет костюмчик!
Прижатая к кровати Сисси воспользовалась тем, что он на какое-то время отвлекся, и протестующе дернулась. Губы ее яростно выдохнули: «Будешь ты меня трахать, в конце-то концов?..»
Тряхнув головой, Эбон заставил себя вернуться к начатому делу и принялся размеренно двигать задом.
Менее чем в миле от места встречи Эбона с его помощниками в это же время происходила еще одна встреча.
Капитан Джим Боб Форбс недолюбливал Джеральда Лофтина, считая, что от него одни только неприятности. Но Рексфорд Фейн перед предстоящим парадом отрядил Лофтина на связь с полицией, а Фейн в Новом Орлеане был слишком влиятельным лицом, чтобы его игнорировать — во всяком случае, без достаточно веских на то оснований. А в связи с приближающимся парадом. Бог свидетель, у них основания для беспокойства были более чем веские.
Джим Боб с неистощимым терпением продолжал объяснять Лофтину:
— Карманники на масленицу собираются в Новом Орлеане сотнями. Работают в толпе, когда шарить по карманам легче некуда. Мы с этой проблемой сталкиваемся каждый год. Но в нынешнем году еще и эти гадские хиппи грозят демонстрацией. В знак протеста против того, что такие деньги транжирятся на парады, когда их можно пустить на более полезные вещи. — Джим Боб раздраженно крякнул. — И вдобавок ко всему нас ждет лежачая демонстрация.
— Лежачая демонстрация? — изумился Лофтин. — Это еще что за чертовщина?
— Есть тут у нас одна организация черномазых… чернокожих то есть, называет себя Лигой за что-то там такое… Мне донесли, что они хотят улечься перед платформами, чтобы они либо остановились, либо их переехали.
— Господи, да зачем?
Джим Боб пожал плечами:
— Сегодня в каждом крупном городе есть свои негритянские группы, которые выражают протест либо мирным путем, либо прибегая к насилию. Наши же собираются провести демонстрацию с целью, я цитирую, «привлечь внимание всего мира к их бесправному положению». Другими словами, они будут играть на телекамеры. — В голосе Джима Боба зазвучали резкие нотки. — Думается, не появись телевидения, у нас всех этих неприятностей с черномазыми и в помине не было бы.
— Но такая выходка может вообще сорвать весь парад к чертовой матери! — Лофтин нервно заерзал на стуле. — А что скажет мистер Фейн… Слушайте, а нельзя ли им помешать?
— Как? Ничего противозаконного они не совершили… пока. Вот когда они лягут перед платформами, Тогда у нас появится возможность их арестовать. Чего они и добиваются, — с горечью добавил Джим Боб.
— А до этого их никак нельзя арестовать? По крайней мере заводил? Это ведь должно их остановить, а?
— А за что мы их арестуем?
— Ну, сообразите что-нибудь. Придумайте какое-нибудь обвинение — любое, лишь бы придержать их до окончания парада. А потом отпустите, и все дела.
Уверен, мистер Фейн будет вам очень благодарен, а он, знаете ли, человек очень щедрый.
Джим Боб барабанил пальцами по столешнице, не сводя глаз с сидящего напротив собеседника. Лофтин, приближающийся к сорока и начинающий заметно полнеть, был среднего роста, с лоснящимся розовым лицом, отекшим от обильной выпивки и вкусной закуски, его пухлые ярко-красные губы были навсегда сложены в улыбку, которая никогда не касалась карих глаз, столь же выразительных, как пластмассовые пуговицы. Шевелюра у него была настолько темной и густой, что Джим Боб сразу же заподозрил шиньон.
Ловкий, изворотливый, скользкий какой-то, мошенник, в общем, судя по всему.
Хуже того, он был уроженцем севера США, то есть чертовым янки.
Джим Боб проговорил, тщательно выбирая слова:
— Не знаю, какой у вас опыт общения с полицией в других городах, мистер Лофтин, но у нас, в Новом Орлеане, так не делается. Во всяком случае, я лично так никогда не поступаю! Черномазых я недолюбливаю, считаю, что их всех нужно отправить назад в Африку. Но обвинений против них я не фабрикую. И более того, терпеть не могу, когда мне предлагают взятки! — Джим Боб шлепнул по столу ладонью, резкий звук напомнил пистолетный выстрел.
Щеки Лофтина побагровели.
— Да я совсем не это имел в виду!
— А мне показалось, что именно это, — возразил Джим Боб и через секунду перешел на примирительный тон:
— Арест тех заводил, каких мы сможем достать, нам ничего не даст. Главная фигура у них Эбон, а он неуловим, как призрак. Пока он на свободе, мы можем забить камеры его людьми, а демонстрация все равно состоится.
— Эбон? Это еще кто?
— Один черномазый. Родители нарекли его Линкольном Карвером, но сам он называет себя Эбоном.
Умен, крепкий орешек. Вот он и есть Лига. Он сколотил ее и правит там, как какой-нибудь генерал. А без него никакой Лиги бы и не было. Отслужил во Вьетнаме, набрался там всякой военной премудрости. — Джим Боб, видимо, и сам не подозревал, что в голосе его зазвучали уважительные, если не восхищенные нотки. — Эбон начал было учиться на адвоката. Но колледж бросил для того, чтобы организовать эту свою чертову Лигу. Хотя он и адвокатом стал бы отличным, будьте уверены. А вот футболистом он действительно был отменным — когда играл у себя в Беркли, в Калифорнии. Сейчас девяносто процентов черномазых Нового Орлеана убеждены, что каждый день до завтрака он беседует с Господом Богом.
— Вы говорите, так, словно восхищаетесь этим типом.
Джим Боб удивленно и даже немного испуганно откинулся на спинку стула.
— А что, может быть, в каком-то смысле и так. И хотя он у меня в печенках сидит, смутьян, сукин сын этакий, не уважать его нельзя.
— Но ведь такой тип наверняка должен так или иначе допускать нарушения закона.
— Не отрицаю, но он слишком умен, чтобы попасться. Лично я подозреваю, что он нарушает закон, мистер Лофтин, однако подозревать и доказать — две разные вещи. Да это и не важно. Я ведь уже говорил…
Мы не знаем, где он скрывается.
— Ну что ж, капитан. Сдается, мы с вами все обсудили. — Лофтин вздохнул. — У нас, похоже, будет куча проблем.
— На масленицу всегда так. Слишком много сюда стекается всякого люда. Но мы всегда как-то справляемся.
— Уверен, что вы будете на высоте, капитан. — Лофтин поднялся.
— Будем, — спокойно заверил его Джим Боб.
— Мы еще, конечно, увидимся до парада — Лофтин направился к двери и почти у порога обернулся. — Чуть не забыл… Сегодня у Фейна бал, можно без маскарадного костюма. Вам будут более чем рады, капитан.
«Ах ты, хрен чванливый, — подумал про себя Джим Боб, — излагает так, будто это он утраивает бал и снисходительно приглашает от себя лично…» А вслух произнес:
— Это вы меня приглашаете или Рексфорд Фейн?
Лофтин прикинулся необыкновенно удивленным и даже обиженным подобным предположением.
— Мистер Фейн, конечно. Думал, вы поняли…
— Может, и приду, мистер Лофтин.
Джим Боб сознавал, что получил приглашение не потому, что его жаждали видеть на одном из светских мероприятий Рексфорда Фейна; это была плохо замаскированная взятка полицейскому, которому выпала обязанность обеспечить гладкое прохождение парада Рекса.
Слово «взятка» упорно не шло из головы, хотя в приглашении на бал и нет ничего незаконного.
Джим Боб знал, что его жена, Мэй, была бы вне себя от счастья пойти на бал; приглашение к Фейну в Новом Орлеане расценивалось как верх общественного признания. Фейн был не только одним из самых богатых горожан, но и самым влиятельным. Свидетельством мог служить и тот факт, что он сумел добиться назначения полицейского, в данном случае Джима Боба Форбса, ответственным за обеспечение парада Рекса и, более того, устроить для него временный командный пункт на Кенел-стрит. Самого Джима Боба это не очень-то обрадовало, но он имел опыт работы в отделах по борьбе с наркотиками и проституцией, с карманными ворами, а однажды, еще простым патрульным, был даже включен на время парада в подразделение конной полиции. Так что он был идеальной кандидатурой на упомянутую временную должность.
Джим Боб, устало потягиваясь, тяжело вздохнул.
Достал почерневшую трубку и принялся медленно набивать ее табаком. Говорить ли Мэй, что он сегодня вечером идет на бал к Фейну? Нет, не сюит, решил он. Она умрет от зависти и злости из-за того, что ее не пригласили.
Но к чему Рексфорд Фейн станет приглашать Мэй Форбс? Жена полицейского ничем не могла быть ему полезна.
Глава 3
Лина Маршалл нашла Французский квартал совершенно обворожительным. Эти экзотические ароматы: горьковатый дымок жарящихся кофейных зерен, густой сладковатый запах солода, нежные душистые волны из парфюмерных магазинов, цветущих магнолий и жасмина. А старые здания с балконами, украшенными решетками с причудливым чугунным орнаментом, ее просто очаровали. Но самое большое впечатление на нее произвела многоликая толпа, людей, которая переполняла квартал через край. Почтенные пары в деловых костюмах и неброских платьях, туристы с болтающимися на шее фотоаппаратами, словно заменяющими им удостоверения личности, бородатые хиппи в сандалиях на босу ногу: похоже, здесь собрались все племена и сословия. И тем не менее не было той суеты и спешки, к которым привыкли в северных городах. Все вокруг казались такими безмятежными. Даже туристы вроде бы смиряли обычную прыть.
А один раз, к превеликому удовольствию Лины Маршалл, они встретили древнего негра, катившего скрипучую тележку и распевавшего жалостным голосом: «Еже-е-еви-и-ика!».
Лина стиснула руку Брета.
— А я думала, такое бывает только в старых фильмах про Юг до Гражданской войны…
— Сейчас торговцы с тележками редкость. Осталось их совсем мало. Иногда мне приходит в голову, что их содержит Торговая палата как аттракцион для туристов. Ведь на их доходы не проживешь. Да что говорить, Французский квартал за последние несколько лет вообще здорово изменился. — Лицо его помрачнело. — Гибнет на глазах…
— Как так?
— Возьмем, к примеру, Бербон-стрит. Теперь полное обнажение в стрип-клубах, голенькие девочки — « все это уже вне закона. Полиция нравов душит и давит с 1962 года. Тогда окружной прокурор прикрыл большинство стрип-клубов, с тех пор они так и не оправились. Сейчас Бербон-стрит похожа на Кониайленд в Нью-Йорке — дешевая подделка. Да, раньше на Бербон-стрит могли и помять в давке, но ты знал, на что идешь… Игра стоила свеч. А теперь все кончено. Даже джазовые залы и те исчезают. Нет, Ал Херт, скажем, или Пит Фонтэн свои заведения еще не закрыли. Музыка там роскошная, но кто знает, долго ли они продержатся? У одного моего знакомого, Пита Делакруа, тоже есть музыкальный клуб, „Убежище джаза“ называется. Возьму тебя туда как-нибудь.
Если он еще существует. В последний раз, когда я говорил с Питом, он пожаловался, что в любую минуту может быть вынужден закрыться.
Лина, повиснув на руке Брета, беззаботно и радостно семенила по асфальту и почти не прислушивалась к его причитаниям. Ей было вполне достаточно того, что она могла наслаждаться незнакомыми звуками, цветами и запахами. Сетования Брета по поводу упадка Бербон-стрит она находила просто неуместными. Здоровенный профессиональный футболист, спортсмен до мозга костей — и на тебе! Жалуется на то, что все меньше становится мест, где можно послушать старинный джаз, настоящий новоорлеанский джаз! Может, вставить этакий пассаж в статью? Но поверят ли в эго читатели и, что еще более важно, редактор? На этот счет у Лины были большие сомнения.
Она-то, конечно, чем дальше, тем глубже понимала, что Брег Клоусон не просто спортсмен, а гораздо больше. Да, он был прирожденным футболистом, выдающимся при этом, а уж она-то навидалась, со спортом связана почти вся ее жизнь. Она была единственным ребенком футбольного тренера.
Потому и стала спортивной журналисткой. И кому еще понять, что под горой мышц в Брете таились тонкая впечатлительная душа, живой ум и недюжинное чувство юмора.
Покинув стадион, они выпили по паре рюмок, а потом она уговорила Брета отвести ее к Антуану, где он заказал им по дюжине устриц. Их подали прямо в раскрытых буроватых раковинах. Угнездившиеся на светлом перламутре створок моллюски казались сероватыми. («А жемчужины когда-нибудь находят?» — «Слыхать об этом я слыхал, но сам ни разу не находил».) За ужином и после они говорили практически обо всем: книги, живопись, музыка, кино. И на удивление мало о футболе. Но несмотря на это, в Брете не было даже намека на слабинку. В нем ощущалось могучее мужское начало, что Лину возбуждало невероятно.
К двадцати шести годам Лина еще не побывала замужем, да и не любила никого по-настоящему. Она пережила пару юношеских романов. Что-то было и позже. Но ни один из них не был подлинно глубоким. Натура у нее была чувственная, но каждый раз, когда она встречала мужчину, к которому ее тянуло, в Лине пробуждалась непонятная ершистость, что обычно и завершалось тем, что она его отвергала.
Она была достаточно проницательна, чтобы осознать, что причиной этому служат два фактора.
Во-первых, в детстве она была исключительно непривлекательна: очки с толстенными линзами, прыщи, скобки на зубах ей пришлось носить гораздо дольше обычного срока; к тому же ей была свойственна огорчительная склонность к полноте. Во-вторых, ее отец хотел сына, парня, из которого он сотворил бы идеального нападающего; и даже после того как отец оправился от шока в связи с появлением на свет дочери, он порой, похоже, просто забывал на долгие времена, что она не мальчишка… Вместо кукол она играла мячами: футбольными, бейсбольными, баскетбольными… Футболисты, с которыми занимался ее отец, быстро привыкли к присутствию девчушки на тренировках. И у нее это вошло в привычку с восьми лет, после смерти матери. Она пропадала на тренировках до восемнадцати лет, когда вдруг произошло нежданное чудо. Очки она упрятала подальше, скобки сняли насовсем, а полнота куда-то исчезла. Лина стала пусть, может быть, и не красавицей, но, безусловно, очень хорошенькой и привлекательной девушкой. Однако, возможно, слишком поздно.
У нее хватило ума расстаться с отцом на время учебы в колледже. Но любовь к спорту уже въелась в ее плоть и кровь. Если не любовь, то по меньшей мере прочный и неизменный интерес. И потому было так естественно, когда она предложила свои услуги студенческой газете в качестве спортивного репортера. Ко всеобщему удивлению, получив это место, она проявила себя так успешно, что сразу же по окончании колледжа ее приняли на работу в спортивную редакцию крупной ежедневной газеты. Там она проработала четыре года, а в прошлом году ушла на вольные хлеба и стала писать для журналов, в чем немало преуспевала.
Но одна черта из далекой теперь юности в ней так и осталась. Она по-прежнему держала мужчин на расстоянии: носила одежду, которая ей не шла, была с ними резка и колюча, хотя и проклинала себя за то, что такая дура и вредина.