Хозяйки судьбы, или Спутанные Богом карты
ModernLib.Net / Сентиментальный роман / Метлицкая Мария / Хозяйки судьбы, или Спутанные Богом карты - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 1)
Мария Метлицкая
Хозяйки судьбы, или Спутанные Богом карты
Благодарность
моему мужу Жене Когану, Лене и Алику Сорока, Наташе Побединской, Анне Штерн, Алле Орловой, Маше Гуревич, Льву Щеголеву, Тане Гаврилиной
Светлой памяти моей бабушки Софьи Борисовны Метлицкой
Бабушкино наследство
Если говорить про наследство, то это просто смешно. Здесь даже не о чем говорить. Хотя, по семейным преданиям, бабушка была из довольно зажиточной семьи. Были какие-то размытые разговоры о колье из двадцати четырех не мелких брильянтов, еще какие-то серьги с грушевидными камнями и даже сапфировый бант в виде брошки. Серьги, естественно, были проедены в войну, а колье бабушка (с легкостью, будучи вдовой с двумя маленькими детьми) просто отдала брату – у того было трое детей и неработающая жена. Бабушка решила, что там оно, видимо, нужнее. Почему-то брат колье взял, и было опущено то, что долгие годы он проработал на прииске в Магадане бухгалтером, а его жена отлично и не бесплатно обшивала узкий круг знакомых. Что же касается сапфирового банта, то в чем-то беспечная бабушка его просто потеряла. – Да Бог с ним, куда его надевать? – махала рукой бабушка. – Тебе-то что? – Ничего себе, ты что, прикидываешься? – удивлялась я. В общем, в наследство мне достался маленький и пузатый фарфоровый будда, сувенир времен нашей первой дружбы с Китаем, и старые бабушкины часы на потертом кожаном ремешке – но это уже после ее смерти. Ах нет, еще кузнецовское блюдо – блеклое, с небольшим сколом, совсем некрасивое, но туда мы с удовольствием укладываем заливное. И еще несколько фотографий тех лет на плотном коричневом картоне – стоят две девочки, обе красавицы, бабушка и ее старшая сестра, в кружевных платьицах, шелковые ленточки на головах, кожаные туфельки с кнопкой. Детский взгляд абсолютно безмятежен. «Боже! – думала я. – Какое счастье, что они еще не знают, какие сюрпризы приготовили им судьба и эта страна». Бабушка выскочила замуж в шестнадцать лет. Ей помогли в этом революция и всеобщая неразбериха. Иначе ее бы просватали и выдали замуж, как положено – с приданым, в хороший дом, и только после старшей сестры. И скорее всего прожила бы она свою жизнь спокойно, в достатке, нарожав благочестивому и набожному мужу пару-тройку ребятишек. Но ее родители растерялись – растеряешься тут. И решили, что молодой следователь из столицы вполне приличная партия. По тем временам. То, что у него не было дома, да что там дома – у него не было пары сменных штанов, – их не смущало. Хотя нет, наверняка смущало! А бабушке страстно хотелось убежать из маленького городка. В большую жизнь! Пусть уже с пузом, пусть с нелюбимым. Да что она понимала в шестнадцать лет? То, что муж нелюбимый, поняла быстро, а куда было деваться? Муж был человек суетливый, «вечно бьющийся за правду», а на деле – неуравновешенный кляузник. Бабушку, правда, обожал. Еще бы! Она была настоящая красавица: зеленоглазая, с длинными русыми волосами, прямым носом, пухлым ртом, с пышными формами – тогда еще понимали толк в женщинах. Промаявшись несколько лет с нелюбимым, она наконец встретила свою единственную любовь. Но он был плотно женат. Правда, их это не смутило. Хотя кого и когда это смущало? Вот этот ее избранник был точно герой – красавец поляк с белыми кудрями и синими глазами, невысокий, ладный, просто античный герой. В революцию – командир бронепоезда (хотя сейчас этим вряд ли можно гордиться, а тогда...). Правда, во все времена женщины любят героев, это потом история ставит точки над i. Страсти там, видимо, кипели нешуточные – сужу по обрывкам речей очевидцев и письму, сохранившемуся в старой клеенчатой сумке, где он объясняет ей, нетерпеливой, что надо еще подождать. Бабушка ждать не хотела, она и так ждала его слишком долго и все уводила его из той семьи, а он как-то не уводился. Видимо, измучив друг друга вконец, они сошлись. У них не было «годов счастья». У них случились только месяцы. Забрали его, когда их дочери было восемь месяцев, когда они наконец были вместе и спали, держа друг друга за руки, когда они стояли над кроваткой дочки, надо сказать, получившейся точной копией своего отца – голубоглазой ангелицей с нежными золотистыми кудрями. Забрали ночью – он отмахнулся: завтра вернусь. Не вернулся. Никогда. Ей было двадцать восемь. Сейчас я старше ее на двадцать лет. То есть мой сын почти ее ровесник. Она осталась одна с двумя детьми, в крошечной коммуналке, без определенной профессии. Но слава Богу – не посадили. Каким-то чудом – и в адской машине бывали сбои. Словом, обычная судьба тысяч женщин тех лет. Такая обычная и такая страшная! А дальше – работа в какой-то канцелярии, война, эвакуация, Татария – прополка свеклы на необъятном поле, четыре километра в один конец на работу в совхоз. Сын ушел на фронт, слава Богу, вернулся, правда, инвалидом, но встал на ноги и прожил достойную жизнь. А она – она всю жизнь прожила с дочкой, обожала ее, гордилась ею, любовалась, служила ей преданно до конца жизни. Тянула на себе большой дом, весь быт от стирки до магазинов и нашей с сестрой музыкальной школы. Сольфеджио, хор, специальность – все прошла вместе с нами. Обожала нас, баловала страшно, но как-то по-умному. Черт-те что из нас все-таки не выросло. Всю жизнь была нищей, но абсолютной аристократкой по натуре. Соевых конфет не признавала, любила только настоящий горький шоколад. Пекла, варила, закатывала. Трудилась с утра до вечера, а часов в двенадцать, когда мы разбредались по своим углам, обожала сесть на кухне под настольной лампой, закурить свой любимый «Беломор» – и читать! И с образованием семь классов могла объяснить значение любого непонятного слова! Непостижимо! Маминых мужей не любила, наверное, сильно ревновала. К моим была настроена лояльно – а может, мужья были получше. Была абсолютная бессребреница. Новые вещи, купленные мамой, долго отказывалась надевать. Любила крепдешиновые легкие платья с желтыми цветами. За столом обязательно выпивала рюмочку водки. А какие она накрывала столы! Рецепт «Наполеона» с клюквой до сих пор все называют ее именем. Обожала нас, внучек, и дождалась правнуков. Моего сына еще видела, сестриного только щупала – уже ослепла. Моим страшно гордилась – он и вправду был хорошеньким, умным и послушным ребенком. Но другим его никогда не хвалила. Говорила – подумаешь! Я ушла из дома рано, сестре повезло больше, она успела с ней, уже совсем старой, говорить и записывать ее рецепты – бабушка торопилась: – Я скоро все забуду. К старости очень похудела, я приезжала ее купать, и она была счастлива. Просила сильнее потереть ее мочалкой. Я мыла ее и плакала, глядя на такое беспомощное, высохшее тело. Слез моих она уже не видела. Спрашивала: – Ну что, я очень страшная? – Да что ты! Ты у меня еще красавица! – И это была почти правда. Однажды мама вернулась с работы, а она сидит в темной комнате. – Мамочка, как же, почему ты не включила свет? – А мне уже все равно – ничего не вижу. Говорила, что Бог наказал ее самым страшным – лишил глаз, читать она уже не могла. И от этого страдала больше всего. Я часто с ней ругалась – потому что была больше всех на нее похожа. У обеих – темперамент. Нрав, надо сказать, был у нее тяжелый. Но все-таки она была абсолютно светлым человеком. На скамейке у подъезда никогда не задерживалась – сплетни ненавижу! Но странно – обожая дочь и нас, детей от дочери, была как-то довольно равнодушна к сыну, и уж совсем – к его детям. Меня это всегда удивляло. Всего один раз в жизни она почувствовала себя богачкой – подруга, умирая, оставила ей пятьсот рублей. Приличные по тем временам деньги. Выйдя из сберкассы на другом конце Москвы, она тут же начала исполнять роль капризной миллионерши – мы скупили все возможные в те скудные времена деликатесы и отправились домой на такси. В такси она была сосредоточенна, видимо, строила крупные финансовые планы. А придя домой, раздала все деньги нам. Богачкой она побыла часа три. Ей хватило. Ее родная сестра жила у моря, и каждое лето бабушка уезжала туда со мной. И все внуки ее сестры от трех сыновей тоже съезжались в этот дом на все лето – хилые и бледные дети Москвы, Питера и даже Мурманска. В доме была огромная библиотека, и каждое утро я, раскрыв глаза, тут же хватала с полки книгу, а бабушка приносила мне миску черешни и абрикосов. Ощущение этого счастья я остро помню и по сей день: каникулы, книги, море, черешня и – молодая бабушка. В шесть утра эти уже не юные женщины шли на базар – там командовала ее старшая сестра. Покупали свежих кур, яйца, творог, помидоры, кукурузу, груши – где вы, бесконечные и копеечные базары тех благодатных дней? А к девяти утра был готов обед – ведь за стол садилось не меньше десяти человек! А потом мы шли на море. Там тоже им доставалось! Уследи за всеми нами! В общем, курорт был для них еще тот. А после обеда начинались мои мучения – я занималась обязательным фортепьяно. Хотя занималась – смешно и грустно сказать. «Лепила» что-то от себя, а бабушка сидела рядом и счастливо кивала. У нее абсолютно не было слуха. Облом был только тогда, когда дома оказывался старенький доктор – муж бабушкиной сестры. У него-то со слухом было все в порядке. Он выглядывал из своей комнаты, вздыхал и укоризненно качал головой. Но бабушке меня не выдавал. Боялся спугнуть счастье на ее лице. Умирала она на моих руках, уже совсем слабенькая, почти в забытьи. Я сделала ей сердечный укол, понимая, что мучаю ее зря. Я сидела возле нее и что-то рассказывала ей про свою жизнь. Мне почему-то казалось, что она меня слышит. Правда – в первый раз, – она ничего не комментировала. На минуту она пришла в себя и спросила, где мой сын. Я ответила, что он во дворе. Она вздохнула и успокоилась, перед смертью в последний раз побеспокоившись о ком-то. Она прожила длинную жизнь, сама удивляясь отпущенным годам. Ее обожали все наши друзья – и родителей, и мои. Когда она ушла, любимая подруга сказала, что с ней ушла целая эпоха. Это была правда. А наследство – наследство, конечно, осталось. Это то, что она вложила в нас, с ее огромной, непомерной любовью. Это то, что мы выросли, смею верить, приличными людьми, а это в наше время уже неплохо. Вряд ли ей было бы за нас стыдно. Наверное, мы ее в чем-то бы разочаровали, но за это она не любила бы нас меньше. Я не прошу у нее прощения, потому что знаю – она и так мне все давно простила. Мне просто неотвратимо жаль убежавших лет, моей молодой глупости и вечного побега из дома – по своим пустячным и ничтожным делам. Как много я у нее не спросила! Как долго я могла бы говорить с ней обо всем. Расспрашивать подробно-подробно! И долго рассказывать ей о себе! Как ничтожно мало я разговаривала с ней! Но что мы понимаем тогда – в двадцать или даже в тридцать лет. Разве способны мы оценить и понять тогда всю неотвратимость жизни? Что я знала о ней, о том, что было у нее внутри, какими печалями было наполнено ее сердце, какие бесы искушали ее, ведь она была, безусловно, человеком страстным. Отвергнув абсолютно свое личное и посвятив себя без остатка нам, неблагодарным, всю свою жизнь, по сути, глубоко наплевав на себя. Жертвенность, отчаяние, любовь. Да, и еще про наследство. Все из той же коричневой клеенчатой сумки рецепты, написанные ее рукой: варенье из китайки, свекла, тушенная с черносливом, – вместе с тем коротким и требовательным ее любовным письмом. Где были одни вопросы. Получила ли она на них ответы?
Божий подарок
Об этом Божьем подарке никто уже и не мечтал – ни сорокалетняя некрасивая Фира, измученная болезнями и двадцатилетними хождениями по врачам, ни сорокапятилетний Натан, неутомимый трудяга, давно смирившийся с болезнями любимой жены и своим несостоявшимся отцовством. Хотя кому-кому, если не им, должен был послать Бог дитя, да не одно, а как минимум троих. Им – трепетной и мягкосердечной Фире и Натану, крепко стоявшему на своих кривоватых ногах на этой грешной земле. Благополучие и достаток в семье он обеспечивал, а как же иначе? Натан был скорняк – своими короткими и толстоватыми исколотыми пальцами он шил легкие и пушистые шапки, да не просто убогие треухи, он был художником своего дела. Например, легкую шапочку из белой норки он непременно украшал элегантным цветком из норки черной, а царственную соболиную – легким пером из крашеной лисицы. Это были не шапки, а шляпы и шляпки. Понятное дело, заказчиков была уйма. Трудился он от зари до позднего вечера, перетруждая свои подслеповатые глаза, и так подпорченные постоянным чтением Торы. Фира многого не просила, но тогда была еще большая семья: Фирин брат инвалид, одинокая сестра Натана в Тирасполе, старая тетушка в Риге. Натан держал в своих трудовых руках всю эту семью. О том, что она беременна, Фира узнала в октябре, после очередного грязевого курорта, последнего, как она решила, в своей жизни. Тошнило сильно почти все девять месяцев, живот был огромный, Фира страшно отекала, и лицо ее покрылось темно-коричневыми пятнами. И распух, без того не маленький, фамильный Фирин нос. Роды принимали лучшие профессора лучшего в те годы роддома. На ошибку права они не имели. Родилась девочка – крупная, толстенькая, с черным пухом на голове. Куколка. Натан таскал ее на руках ночи напролет – не дай Бог пискнет! Измученная Фира лежала на высоких подушках, сцеживая изможденную грудь, и счастливо и слабо улыбалась. Господь услышал! Не зря, не зря они молились и вели праведный образ жизни! Господь их услышал. Аминь! Девочку назвали Розочкой, она и вправду была похожа на бутон – розовощекая, синеглазая, с россыпью нежных детских кудрей. Натан сходил с ума, покупая у спекулянтов кружевные платьица, мутоновые шубки, свежие фрукты и черную икру. Ни в чем не было отказа Розочке. «Мамелэ моя, кецелэ, цветочек мой», – шептал Натан. – Ты губишь ребенка, – напоминала ему мудрая Фира. Как в воду смотрела. Странные повадки образовались у Розочки рано, года в три: истерики с валянием на полу, бесконечные «хочу» и «не буду». Решили отдать в детский сад. Отрывали с кровью, но Розочка пришла в сад спокойно, деловито оглядела поле для действий и к действиям же приступила немедленно. Гадила она по-всякому: и изощренно, и так, походя. Например, не забывала плюнуть в суп соседке по столику, изуродовать красками нищие детсадовские обои и свалить это на других, бросить в чайник с какао парочку свежепойманных тараканов. Словом, старалась на славу – не скучала. Родители детей возмущались, воспитательницы отказывались брать ее в свои группы, Фира рыдала, Натан скрипел зубами и исправно молился. Из сада «ангелочка» пришлось забрать. Когда Розочке было лет семь, в большой коммуналке на Кировской стали пропадать деньги из случайно забытых сумочек. Сумочки стали лихорадочно прятать. Потом стала исчезать мелочь из карманов пальто и плащей. – Боже, что не хватает этому ребенку? – восклицала Фира и возносила руки к небу. Натан все отрицал: не пойман – не вор. Вскоре уличили, когда уже пропало старинное Фирино кольцо, бриллиант в черных эмалевых лапках – единственная память о матери. Кольцо обнаружилось в кружевном розовом гольфике, спрятанном под подушкой. Фира сидела, оцепенев, пару часов на диване, потом пошла к соседке, Павле Лаврентьевне, с ней она дружила. Рассказала всю правду о своей беде. Павла откликнулась: – Бесы в ней, Фира, окрестить ее бы надо. – Ты с ума сошла! Натан умрет, если узнает. А без его воли я на это не пойду. – Ну, жди, может, перерастет, – слегка обнадежила добрая Павла. Фира пыталась с Розочкой разговаривать, но здесь ее надолго не хватало: – Как же так, Розочка, ну что тебе еще нужно? У тебя же все есть, детка! Розочка молчала как партизан и догрызала остаток ногтей. К пятнадцати годам она окончательно превратилась в писаную красавицу, но кто уже над этим умилялся? В девятый класс ее не взяли, пришлось идти в ПТУ на парикмахера, но Розочка плевалась: – Тьфу, в чужих вшах ковыряться! ПТУ не окончила, а связалась с дурной компанией – дворовые посиделки до утра под блатные песни, семечки, водка, мат. В шестнадцать сделала свой первый аборт, подпольный, но все прошло без сучка без задоринки. Через два часа после адской процедуры уже сидела во дворе и пила пиво. Несчастные родители об этом ничего, слава Богу, не знали. Натан страдал и болел. И то и другое он не умел делать вполсилы, впрочем, как и все остальное. Умер он сразу, от инфаркта, когда своими руками принял от почтальона повестку в суд, где Розочка, правда вначале, проходила как свидетель. Но потом ее подельники ее же и заложили – было какое-то дело об ограблении продуктовой палатки на платформе Сетунь. Фира суд и приговор – три года лагерей – выдержала. А потом слегла. После смерти Натана жить стало почти не на что, но все же она умудрялась отправлять дочери скудные посылки, а вот ехать к Розочке уже не было сил. Роза вернулась худая, высохшая, с поредевшими когда-то роскошными кудрями. Много курила, с матерью почти не общалась. На могилу к отцу не пошла: – Не верю я во все это. Устроилась на почту уборщицей, но убиралась грязно, и вытурили ее оттуда быстро. Куда устроиться? В анамнезе – тюрьма, все про нее всё знают. К кому обратиться? Старый приятель Натана, портной, взялся учить ее закройке. Но кроила она плохо, неряшливо, ткань не экономила. Опять ничего не вышло. Наконец устроили добрые люди в артель по пошиву тапочек. Там она, правда, задержалась, и даже стало у нее что-то получаться, когда нехитрый мех попал в руки, – гены Натана. Приходила домой измученная, выпивала чай с хлебом и ложилась спать. Ночью вставала и много курила. А тут случилась у Розочки роковая любовь с директором той самой тапочной артели. Это был цеховик средней руки, женатый, средних лет. От любви Роза расцвела, засинели глаза, появился румянец. Теперь она много ела – Фирины бульоны с клецками и запеканки, раздалась в бедрах, начала смеяться и покупала себе яркие шелковые платья. Любовник повез ее в Сочи, и там случились и самые горячие дни, и бессонные ночи. Розочка опять превратилась в красавицу. Фира плакала и молилась и на могиле Натана часами рассказывала ему о том, как все славно, и Розочкина работа, и про ее друга, хорошего человека (о том, что хороший человек был глубоко женат, Фира Натану не рассказала), и про Черное море, и про яркие Розочкины платья и лаковые туфельки, и про хороший Розочкин аппетит. – Успокойся, Натан, все у нас слава Богу! – кривила душой бедная Фира. Но счастье и ее призрачный покой были недолго. Жена Розочкиного артельщика их, конечно, вычислила и, неразумная, написала на мужа донос – о всех его делишках и, конечно, левых приработках. Не забыла и про Розочку, сделав ее соучастницей всех его нескромных дел. Сел сам фигурант, и туда же попала Розочка – ей вспомнили первую судимость. Фира снова выжила и опять писала дочери письма. Натану про это она ничего не рассказала, просто молча прибирала могилу. Вернулась Розочка через четыре года, без зубов, разбитая, больная. Павла отпаивала ее зверобоем и прочими травами. А та опять пила крепкий чай и тянула папиросы. Есть почти не могла – желудок болел так, что часами валялась скрюченная на диване. Фира, уже почти слепая Фира протирала ей овощные супы и распаривала под подушкой каши. Вот тогда-то и отвела соседка Павла Розочку в церковь. – Креститься надо, дочка, не смотри на то, что ты другой веры, окрестись! – Да какой я веры, тетя Паша? У евреев таких детей не бывает, так что нет у меня ни нации, ни веры. Крестила Павла Розочку в маленькой сельской церкви, где когда-то жила родня доброй Павлы и даже остался полусгнивший дом Павловой тетки. Розочке так понравилась деревня с названием Грибановка, и старый наследный Павлин дом, и заброшенный яблоневый сад, и маленькая, в один купол, церквушка, и батюшка отец Сергий – бездетный вдовец, человек мягкий и добросердечный. Тут впервые Розочку не ругали, не мучили и не причитали над ней. Ее просто жалели и ничего не хотели взамен. Розочка ездила в Грибановку два года и даже пела в хоре – вдруг у нее обнаружился не сильный, но глубокий голос и прекрасный слух. А на третий год она вышла замуж за регента церковного хора – человека немолодого, тихого и доброго, и перешла в его светлую избу в чем была – с легкой парусиновой сумкой через плечо. Почти в сорок (Фирины гены!) она родила дочку, а через два года еще и мальчика. Фиру она, конечно, забрала к себе, но помощница из нее была уже никакая. И еще Розочка научилась варить супы и печь пироги. Хозяйка она была неважная, но в доме у нее было чисто. – Устала я от грязи, – говорила она. Матерью она была трепетной, но строгой. Больше всего боялась детей забаловать, а вот женой стала покорной и молчаливой. Как-то старая Фира, предчувствуя, видимо, свой скорый конец, попросила дочь свозить ее в Москву, на кладбище к Натану. Фира долго сидела на старой, почерневшей от времени, скамейке и подробно рассказывала Натану про чудесную Розочкину жизнь, про внуков – Леночку и Толика, про заботливого Розочкиного мужа, про большой и светлый их дом, и даже про неудавшиеся Розочкины пироги – все с улыбкой на сморщенном, старом лице, по которому текли бесконечные слезы. Только вот о том, что Розочка уже не Розочка вовсе, а называют ее после крещения Раисой, и что муж у нее – церковный регент, старая Фира Натану не сказала, испугалась, что ли? Ну почему-то ей казалось, что по этому пункту он все-таки расстроится. Или, может быть, она ошибалась?
В четверг – к третьей паре
Этот короткий период ее жизни не имел не то что четкого, а даже приблизительного обозначения. А обозначать события она вообще-то любила. Например – «страстный роман без содержания» или «яркий эпизод с печальным концом», вспоминать же об этой истории (если вообще это была «история») ей не хотелось, и даже было слегка неудобно. Правда, это с точки зрения старой бабушкиной морали – умри, но не давай поцелуя без любви. Конечно, ни о какой такой любви здесь не могло быть и речи, но справедливости ради надо было сказать, что все-таки ее немного тянуло к нему, ну, ту самую малость, которая все же может оправдать наши женские глупости и неразумные действия. Да, и еще – еще было просто: в четверг – к третьей паре. Болтаться дома не хотелось, ведь наверняка родители приобщили бы к хозяйству или еще того хуже – занятиям с младшим братом. А так... Так он жил на расстоянии одной троллейбусной остановки, но можно было и пешком. Сидел дома, писал диплом. Как-то получилось, что после их знакомства у кого-то на вечеринке она пришла к нему однажды утром в четверг. Так и повелось. В девять утра он открывал ей дверь и несколько секунд держал в проеме – внимательно, без улыбки смотрел на нее, как бы каждый раз сомневаясь в том, что она действительно пришла. Она смущалась от этого взгляда и стряхивала снег, снимала куртку. В квартире пахло каким-то горьковатым одеколоном и только что смолотой арабикой. Она пила кофе, выкуривала сигарету и шла уже второй раз за это утро в душ. Времени у них было около двух часов. Вообще-то ей даже нравилось, что за окном еще не совсем светло и совсем холодно, а здесь, в доме, пахнет кофе, и простыни жесткие и свежие, и у него такое гладкое и мускулистое тело. Она ловила губами цепочку на его шее. – Я люблю тебя, – выдохнул как-то он. Она пожала плечами: люби себе на здоровье. Диалоги о любви с нелюбимыми... Что может быть скучнее? Потом они опять пили кофе и курили, и он провожал ее до двери. Ему хотелось прижать к себе ее голову и целовать темные, гладкие волосы, но она быстро выскальзывала из его рук и быстро исчезала. Он подходил к окну и смотрел, как отдаляется ее фигура в красной куртке с белым мехом на капюшоне, дальше и дальше. От него. Она ни разу не обернулась и не махнула рукой. А может, она не знала, что он всегда смотрел ей вслед? Да нет, ей просто не было до этого никакого дела. Она уходила от него в свою жизнь, ту, в которой она жила без него. Неплохо, между прочим, жила. А он еще долго курил у окна. В институт она приходила к третьей паре, и в курилке ее умная подруга, похожая на маленькую фарфоровую китаянку, одобрительно кивала головой, обследуя ее взглядом: – У тебя умный вид и сытые глаза! Она морщилась и переводила разговор на другие темы. Так прошла зима. У нее – слава Богу, что прошла. У него – от четверга до четверга. К весне она влюбилась. И, как всегда, эта история не сулила ничего хорошего. Она опять забыла обо всем на свете и даже засобиралась замуж. Четверги кончились, но он ни о чем не забыл. Он не названивал ей по телефону, не караулил ее у подъезда. Правда, однажды он ей все же позвонил и, не здороваясь, уточнил: – Замуж собралась? – Ага, – беспечно сказала она. Тогда она вообще была влюблена и беспечна, впрочем, для нее всегда только любовь имела значение. – Любишь его? – О Господи, ну конечно! Разве я бы вышла замуж по расчету? – почти обиделась она. – Ты – точно нет, – уверенно подтвердил он. – Ну, будь счастлива! – Буду! – уверила она его. О том, что он вскрыл себе вены, что его еле откачали тогда, она так и не узнала. Тогда она была уже далеко в прямом и переносном смысле – в свадебном путешествии. Также она никогда не узнала, что он, так и не дописав диплом, бросил институт, пил слегка и иногда всерьез, неудачно дважды женился, калымил, бездельничал – в общем, хромал и ковылял по этой постылой для него жизни, как бы отбывая срок без надежды на освобождение. Она же прожила свою жизнь тоже не без осадков: любила, разлюбила, страдала, полюбила опять, разводилась, родила двоих детей, проживала свои черные и белые дни, неотвратимо старела, болела – ну, в общем, все как у всех. О нем она никогда не вспоминала. И что было вспоминать? Так, эпизод. Ерунда, временный, проходящий вариант. Только в юности мы можем позволить себе эту «роскошь» – уйти не оглянувшись и думать только о том, как много всего еще впереди. А расплата? За чужие, ненароком поломанные судьбы? Но разве мы специально? Просто всегда для кого-то ты будешь недосягаема, для кого-то – женщиной из толпы, а для кого-то – единственной и самой главной женщиной на свете. Они никогда больше не встречались. Да и слава Богу! И вряд ли он узнал бы в погрузневшей, уставшей, с гладкой, с проседью и с пучком на голове женщине ту тоненькую девочку с легкими по плечи волосами – главную девочку его жизни. А она и подавно не узнала бы в потухшем, подпитом, небрежно одетом человеке того юношу с синими глазами и широкой мускулистой грудью. Ну может быть, если бы они только встретились глазами... Но разве мы заглядываем в глаза прохожим?
Добровольное изгнание из рая
Мать все умилялась – как же ты похож на отца. И это опять раздражало. Прежде всего раздражало перманентное материнское умиление – как всегда, слишком много эмоций, слишком сладко, слишком высокопарно. Все – слишком, впрочем, как всегда. В матери все всегда было в избытке. Павлику всегда казалось, что родители совершенно не подходили друг другу, – какая сила их вообще столкнула и свела пусть даже на недолгие совместные годы? Отец был вечный пример для подражания и детского скрытого восторга. Высок, смугл, худощав, с прекрасными черными волосами и карими глазами. Весь его облик наводил на мысль о каких-то дворянских корнях или наследной военной выправке. Но на самом деле ничего подобного не было, корни были самые обычные, рабочие – и откуда такие стать и аристократизм? Мать была внешне простовата, хотя хорошенькая, особенно смолоду. Белокурая, курносая, с распахнутыми голубыми наивными глазами. Роста она была небольшого, со смешными маленькими ладошками и совсем крохотной ногой тридцать третьего размера. Но тоненькой была только в юности, а родив сына, прилично раздалась, особенно в бедрах. Однако миловидность, обычно к середине жизни исчезающая у женщин подобной внешности, у нее все же осталась, всего немного уступив место простоте. Была она болтлива и смешлива до крайности. Впрочем, так же и легко, как засмеяться, могла она и горько зарыдать. Умиляло ее все – и снегирь на ветке за окном, и немецкий резиновый пупс в витрине, похожий на младенца, и лохматая дворовая собака, и рассказ в последнем «Новом мире», и хрустальный голос Ахмадулиной по радио, и заварной эклер в кафе, и легкий цветастый сарафан, и бабочка павлиний глаз на дачном крыльце. Перечислять это можно было бы бесконечно. А выносить все это? Весь этот бесконечный и постоянный накал эмоций. Ну ладно, это ее дело. А вот отец – технарь, человек расчетов и холодного ума. Ему каково? Павлик вспоминал, как отец морщился и пытался остановить мать: «Шура, довольно!» Потом они долго выясняли в спальне отношения, всхлипывала, а потом смеялась мать, потом шумно втягивал носом и кашлял отец, долго куря на кухне, а потом Павлик засыпал. Ушел отец, когда Павлику было восемь лет. Объясняться с сыном нужным не посчитал, а через полгода встретил его у школы и предложил зайти в его новый дом. Дома была и новая жена отца – Инесса Николаевна, отцовская сослуживица, из одной лаборатории. Твердый ее голос и строгий вид определенно внушали уважение. Была она совсем некрасива, правда, высока и стройна, в общем, то, что называется статью. Носила унылую прическу и круглые грубоватые очки. Была строга, но беспристрастна. Павлик ее сначала испугался, но скоро понял, что бояться нечего, что совсем она не вредная, а скорее равнодушная. Его она не очень-то и замечала, задавая дежурные вопросы про школу и отметки. В Инессиной квартире было мрачновато: никаких салфеточек, цветочков, картинок – ничего такого, чем обожала украсить свой дом мать. Готовить Инесса не умела, подавала на ужин либо сосиски, либо пельмени. Причем, не возражая, варил их, как правило, отец. Павлик обожал и то и другое, да многие ли дети любят трудоемкие домашние обеды? Дома мать его обычно тщательно выспрашивала: что там у отца, как отец, что Инесса, чем кормили, о чем говорили? Павлик огрызался, злился, а мать обижалась и уходила к себе плакать. Ему было ее жаль, но сильнее была досада и даже злость за то, что не смогла удержать отца, а еще за то, что отпустила его легко и сразу, даже не устроив ни одного скандала. Жизнью продолжала восхищаться, правда, теперь реже и тише, а чаще плакала, закрывшись в ванной. Павлик всеми силами боролся с собой – его разрывало на части, он хотел зайти к ней и обнять ее, но побеждало другое, и он, сцепив зубы, злясь и раздражаясь на нее и себя, включал телевизор на самый громкий звук, только бы не слышать, не слышать и не пожалеть. Потом, отплакавшись, бросала ему: «Жестокий ты, в отца!» – и при этом у нее светлели глаза и останавливался взгляд.
Страницы: 1, 2, 3
|
|