Жизнь термитов
ModernLib.Net / Классическая проза / Метерлинк Морис / Жизнь термитов - Чтение
(стр. 5)
Воспользовался ли ими наш предок, пещерный человек, и извлекли ли мы сами из них какую-либо выгоду? Возможно, но эта выгода настолько мала и так глубоко погребена в глубинах нашего подсознания, что нам очень трудно ее осознать. Но даже если бы дела обстояли так, то все равно это был бы не прогресс, а регресс, тщетные усилия и чистые убытки.
С другой стороны, можно предположить, что если бы один из этих миров, которыми изобилуют небеса, достиг за прошедшие тысячелетия или достигал бы в данный момент того, к чему мы стремимся, то мы знали бы об этом. Населяющие его живые существа, если только они не чудовища эгоизма (что выглядит не очень-то правдоподобно, коль скоро они оказались настолько умны, что достигли той точки, где, по нашим предположениям, они сейчас находятся), заставили бы нас воспользоваться тем, чему они научились, и, имея за плечами вечность, наверняка смогли бы нам помочь и вывели бы нас из нашей гнусной нищеты. Это тем более вероятно, что, покорив, возможно, материю, они обретаются в духовных областях, где пространство и время не имеют значения и больше не служат препятствием. Не резонно ли полагать, что если бы во вселенной существовало нечто в высшей степени разумное, в высшей степени благое и счастливое, то последствия этого дали бы знать о себе в каждом из миров? И если этого никогда не было, то как мы можем надеяться на то, что это когда-нибудь произойдет?
В основе самой прекрасной человеческой морали лежит представление о том, что нужно бороться и страдать, чтобы становиться лучше, расти и совершенствоваться; но никто не пытается объяснить, зачем беспрестанно начинать все сначала. Так куда же уходит и в каких бескрайних безднах теряется то, что целую вечность росло в нас и не оставило следа? И если Аnima Mundi так беспредельно мудра, то зачем ей эта борьба и эти страдания, которые никогда не кончаются и, следовательно, не кончатся никогда? Почему бы сразу не привести все вещи к совершенству, к которому, как мы полагаем, они стремятся? Потому что счастье нужно заслужить? Но какие заслуги могут иметь те, кто борется и страдает больше своих собратьев только потому, что какая-то внешняя сила вложила в них больше, чем в других, мужества или добродетели, которые их воодушевляют?
Ясно, что в термитнике мы не найдем ответа на эти вопросы; но хорошо уже то, что он помогает нам их задать.
II
Судьба муравьев, пчел и термитов, столь малая в пространстве, но почти бескрайняя во времени, — это прекрасный конспект, вся наша судьба целиком, и сейчас мы держим ее, накопленную веками, в своей ладони. Вот почему ее необходимо изучать. Их судьба предвосхищает нашу, но улучшилась ли она, несмотря на миллионы лет, несмотря на добродетели, героизм и жертвы, которые у нас вызвали бы восхищение? Она немного стабилизировалась и застраховалась от некоторых опасностей, но стала ли она более счастливой, и окупает ли скудная плата громадный труд? Во всяком случае, она постоянно зависит от малейших капризов климата.
На что направлены эти эксперименты природы? Мы этого не ведаем, да и она сама, похоже, не знает, поскольку, если бы у нее была цель, то она научилась бы достигать ее за ту вечность, что предшествовала нашему времени, так как та, что последует за ней, будет иметь ту же величину или ту же продолжительность, что и прошедшая, или, точнее, обе они образуют единое целое — вечное настоящее, где все, чего не было достигнуто, не будет достигнуто никогда. Каковы бы ни были длительность и размах наших движений, неподвижных между двумя бесконечностями, мы всегда остаемся в одной и той же точке пространства и времени.
Глупо спрашивать себя, куда движутся вещи и миры. Они не движутся никуда, они уже пришли. Через сто миллиардов веков ситуация останется такой же, как сегодня, такой же, какой она была сто миллиардов веков назад, такой же, какой она была с самого начала, которого, впрочем, не было, и останется до самого конца, которого тоже не будет. В материальной и духовной вселенной ничего не прибудет и не убудет. Все, что мы могли бы приобрести во всех научных, интеллектуальных или моральных областях, было неизбежно приобретено в предшествующей вечности, и все наши новые приобретения улучшат будущее не более, чем предшествовавшие им улучшили настоящее. Лишь маленькие частицы целого в небесах, на земле и в наших мыслях перестанут быть такими же, но будут заменены другими, которые уподобятся тем, что изменились, и целое навсегда останется таким, каким оно есть и было.
Так почему же все несовершенно, если все стремится быть совершенным и обладало вечностью, чтобы таковым стать? Значит, существует некий закон, который сильнее всего и который никогда этого не позволял и, стало быть, никогда не позволит ни в одном из мириад окружающих нас миров? Ибо если бы в одном из этих миров цель, к которой они стремятся, была достигнута, то другие не могли бы этого не почувствовать.
Можно предпринять эксперимент или опыт, который к чему-либо ведет; но не доказывает ли наш мир, за целую вечность не сдвинувшийся ни на йоту с того места, где он находится, что эксперимент не ведет ни к чему?
Если все эксперименты беспрестанно начинаются сначала и никогда не кончаются на всех небесных телах, которых насчитывается миллиарды миллиардов, разумнее ли они от того, что бесконечны и неизмеримы в пространстве и времени? Разве акт менее бесполезен, от того что он безграничен?
Что на это возразить? Пожалуй, лишь то, что мы абсолютно не знаем, что в действительности происходит снаружи, вверху, внизу и даже внутри нас. В крайнем случае может оказаться, что в некотором отношении в областях, о которых мы не имеем никакого представления, испокон веков все улучшается и ничего не теряется. Мы никогда не замечаем этого в нашей жизни. Но как только в дело перестает вмешиваться наше путающее ценности тело, все становится возможным и почти таким же неограниченным, как сама вечность, все бесконечности уравновешиваются, и, значит, снова появляются все шансы.
III
В утешение себе скажем, что разум — это способность, с помощью которой мы окончательно понимаем, что все в мире непостижимо, и смотрим на вещи с точки зрения человеческой иллюзии. В конце концов возможно, что эта иллюзия — тоже своего рода истина. Во всяком случае, это единственная истина, которую мы способны обрести. Поскольку всегда существует как минимум две истины: одна — слишком высокая, слишком бесчеловечная и безнадежная, проповедующая неподвижность и смерть, и другая, как мы знаем, менее истинная, но надевающая на нас шоры и позволяющая нам идти вперед, интересоваться бытием и жить так, словно жизнь, которую мы должны пройти до конца, может привести нас не в могилу, а куда-нибудь еще.
С этой точки зрения трудно отрицать, что опыты природы, о которых мы говорим в данный момент, по-видимому, приближаются к некоему идеалу. Этот идеал, о котором неплохо было бы знать, чтобы оставить опасные или пустые надежды, не проявляется ни в одном другом случае на нашей планете столь отчетливо, как в республиках перепончато— и прямокрылых. Если оставить в стороне бобров, род которых почти исчез и поэтому их невозможно изучать, из всех живых существ, за которыми мы можем наблюдать, пчелы, муравьи и термиты — единственные, кто являет нам зрелище разумной жизни и политико-экономической организации, которая, исходя из рудиментарного союза матери со своими детьми, постепенно, в процессе эволюции, все этапы которой мы прослеживаем, как я уже говорил, в различных видах достигла грозной вершины, совершенства, которого, с практической и строго утилитарной точки зрения, — ведь мы не можем судить о других, — с точки зрения использования рабочей силы, разделения труда и производительности, мы пока еще не достигли. Они раскрывают нам также еще одно довольно тревожное лицо Anima Mundi, вдобавок к тому, что мы встречаем в себе самих и которое, наверное, слишком субъективно; в этом-то и состоит, в конечном счете, истинный интерес наших энтомологических наблюдений, которые, не будь этой подоплеки, могли бы показаться довольно мелкими, праздными и чуть ли не ребяческими. Пусть же они научат нас сомневаться в намерениях вселенной в отношении нас. Давайте же сомневаться, тем более что все, чему учит нас наука, тайно побуждает нас приближаться к этим намерениям, открытием которых она кичится. Наука говорит то, что диктует ей природа или вселенная; это не может быть другим голосом или чем-то другим, и это не внушает доверия. Сегодня мы слишком склонны прислушиваться только к ней в вопросах, не входящих в ее компетенцию.
IV
Все нужно подчинить природе, и в первую очередь общество, — гласят основополагающие аксиомы современной науки. Думать и говорить так вполне естественно. В безграничной изоляции и безграничном невежестве, в которых мы барахтаемся, у нас нет другого образца, другого ориентира, другого проводника и другого учителя, кроме природы; и если что-то иногда советует нам отдалиться или восстать против нее, то это подсказывает нам сама природа. Что бы мы делали и куда бы мы шли, если бы не слушали ее?
Термиты находятся в таком же положении. Не будем забывать, что они опережают нас на несколько миллионов лет. Они обладают несравнимо более древним прошлым и несравнимо более богатым опытом. С их точки зрения, во времени мы — «последыши», почти что дети младшего возраста. Станем ли мы утверждать, что они менее умны, чем мы? Мы не вправе полагать так только потому, что у них нет локомотивов, трансатлантических пароходов, броненосцев, пушек, автомобилей, аэропланов, библиотек и электрического освещения. Их интеллектуальные усилия, подобно интеллектуальным усилиям восточных мудрецов, просто приняли другое направление. Если они не пошли, как мы, в сторону механического прогресса и использования сил природы, то лишь потому, что им это было не нужно, потому что, наделенные громадной мускульной силой, в двести-триста раз превосходящей нашу, они не видели никакой пользы во вспомогательных средствах и не понимали, как эти средства могли бы ее увеличить. К тому же органы чувств, о существовании и возможностях которых мы едва ли догадываемся, несомненно избавили их от массы приспособлений, без которых мы больше не можем обходиться. В сущности, все наши изобретения порождены необходимостью помочь нашей слабости и облегчить наши немощи. В мире, где все чувствовали бы себя хорошо и где никогда бы не было больных, мы не нашли бы и следа науки, опередившей у нас большинство остальных, — я имею в виду медицину и хирургию.
V
Далее, является ли человеческий разум единственным каналом, через который могут проходить, и единственным местом, в котором могут обнаруживать себя духовные и психические силы вселенной? Неужели самые великие, глубокие, необъяснимые и наименее материальные из этих сил проявляются в нас посредством разума, который мы считаем венцом творения на нашей планете и, возможно, во всех иных мирах? Не чуждо ли и не враждебно ли нашему разуму все, что есть самого важного в нашей жизни, сами ее основы? И не является ли этот разум ничем иным, как названием, данным нами одной из духовных сил, которую мы хуже всего понимаем?
Вероятно, существует столько же видов или форм разума, сколько есть живых существ и существ вообще, поскольку те, которые мы называем мертвыми, точно так же живы, как и мы; и ничего, кроме нашей заносчивости и слепоты, не доказывает, что одно из них выше другого. Человек — лишь пузырь небытия, мнящий себя мерой вселенной.
Впрочем, отдаем ли мы себе отчет в том, что изобрели термиты? Не станем лишний раз удивляться их колоссальным сооружениям, их общественно-экономической организации, их разделению труда, их кастам, их политике, переходящей от монархии к самой гибкой олигархии, их снабжению, их химии, их планировке, их отоплению, их восстановлению воды и их полиморфизму; коль скоро они опередили нас на несколько миллионов лет, спросим себя, не прошли ли они через те испытания, которые нам еще, вероятно, предстоит преодолеть? Откуда нам знать, не заставили ли их климатические потрясения в те геологические эпохи, когда они обитали на севере Европы (так как мы находим их следы в Англии, Германии и Швейцарии), приспособиться к подземному существованию, постепенно приведшему к атрофии глаз и отвратительной слепоте большинства из них?[21] Не ждет ли нас такое же испытание через несколько тысяч лет, когда нам придется укрываться в недрах земли, чтобы отыскать там остатки тепла; и кто может ручаться, что мы преодолеем его столь же искусно и с таким же успехом, как они? Знаем ли мы, как они понимают друг друга и общаются между собой? Знаем ли мы, каким образом, в результате каких экспериментов и проб пришли они к двойному перевариванию целлюлозы? Знаем ли мы, что это за личность, или коллективное бессмертие, которому они приносят неслыханные жертвы и которым они, похоже, обладают непостижимым для нас образом? Знаем ли мы, наконец, как они обрели необычайный полиморфизм, позволяющий им создавать, в зависимости от нужд сообщества, от пяти до шести типов настолько различных особей, что кажется, будто они принадлежат к разным видам? Не правда ли, это изобретение гораздо глубже проникает в тайны природы, чем изобретение телефона или беспроволочной телеграфии? Не решающий ли это шаг в мистериях поколения и творения? Где мы находимся с этой в высшей степени насущной точки зрения? Мы не только не можем рождать по своему желанию мужчин или женщин, но, вплоть до самого рождения ребенка, нам абсолютно неизвестно, какого он будет пола; а если бы мы знали то, что знают эти «несчастные» насекомые, то плодили бы по своей воле донельзя специализированных атлетов, героев, трудящихся и мыслителей, судьба которых была бы поистине предопределена еще до зачатия и которые не шли бы ни в какое сравнение с теми, кто есть у нас сегодня. Не удастся ли нам когда-нибудь гипертрофировать мозг, наш специфический орган, нашу единственную защиту в этом мире, подобно тому, как им удалось гипертрофировать жвала своих солдат и яичники своих цариц? Эту проблему нельзя назвать неразрешимой. Известно ли нам, что сделал бы и куда дошел бы человек, который был бы лишь в десять раз умнее самого умного из нас, например, Паскаль или Ньютон, с мозгом, увеличенным в десять раз? За несколько часов он преодолел бы во всех наших науках этапы, которые мы, наверное, проходили бы веками; и, пройдя эти этапы, он, возможно, начал бы понимать, зачем мы живем, зачем находимся на этой планете, зачем нужно столько горя и страданий, для того чтобы прийти к смерти, почему мы ошибочно полагаем, будто все эти мучительные эксперименты бесполезны, и почему все усилия предшествующей вечности закончились лишь тем, что мы видим, — неописуемым и безнадежным горем. В наше время ни один человек в мире не способен дать на эти вопросы ответа, который не был бы смехотворным.
Возможно, он открыл бы столь же осязаемо, как мы открыли Америку, жизнь на ином уровне, мираж которой мы носим у себя в крови и которую сулили все религии, так и не сумев привести доказательств ее существования. Каким бы немощным ни был сейчас наш мозг, иногда мы чувствуем, что стоим на краю великих бездн познания. Небольшой толчок — и мы полетим вниз. Кто знает, возможно, в грозящие ему ледяные и мрачные века человечество будет обязано именно этой гипертрофии своим спасением или, по крайней мере, отсрочкой приговора?
Но кто может поручиться, что такой человек никогда не существовал в каком-нибудь из миров предшествующей вечности? И, возможно, человек не в десять, а в сто тысяч раз умнее? Рост тела безграничен, так почему же должен быть ограниченным рост духа? Почему это невозможно, а если это возможно, то не вероятно ли то, что это уже было, а раз это было, мыслимо ли то, что от этого не осталось следов; и если от этого не осталось следов, то зачем на что-то надеяться и какие шансы когда-либо существовать у того, чего никогда не было и быть не могло?
Возможно, впрочем, что этот в сто тысяч раз более умный человек постиг бы цель нашей планеты, которой для нас служит ничто иное, как смерть; но познал ли бы он цель вселенной, которой не может быть смерть, да и может ли существовать эта цель, коль скоро она не достигнута?
Да о чем речь! Такой человек был бы близок к тому, чтобы стать Богом, а если сам Бог не смог сделать свои создания счастливыми, то есть основание думать, что это невозможно; если только единственным счастьем. какое можно терпеть вечно, не является небытие или то, что мы так называем, иными словами, абсолютное неведение и отсутствие сознания.
В этом, наверное, и состоит последняя, великая тайна великих религий, скрывавшаяся под словами «растворение в Боге» и в которой никто не признавался из страха повергнуть в отчаяние человека, не понимавшего, что самым безжалостным наказанием было бы сохранять свое действительное сознание до конца всех миров.
VI
Но вернемся к термитам. Пусть не говорят нам о том, что способность, о которой мы беседовали, они обнаружили не в себе самих и что она была дарована или, по крайней мере, подсказана им природой. Во-первых, мы об этом ничего не знаем, и, во-вторых, не одно ли это и то же и не наш ли это случай? Если гений природы подтолкнул их к этому открытию, то, очевидно, они открыли для него каналы, которые мы до сих пор закрываем. Все, что мы изобрели, основано на подсказках природы; и невозможно разобраться, какое участие принимал в этом человек, а какое — разум, рассеянный во вселенной[22].
Инстинкт и разум
I
Это снова подводит нас к неразрешимой проблеме инстинкта и разума. Ж.-А. Фабр, всю жизнь посвятивший изучению данного вопроса, не признавал наличия разума у насекомых. Он доказал нам с помощью опытов, внешне не вызывающих возражений, что если нарушить привычную рутину самого находчивого, изобретательного и прозорливого насекомого, то оно продолжает действовать механически и трудиться напрасно, бестолково и впустую. «Инстинкт, — заключает он, — знает все о неизменных путях, которые для него проложены, и не знает ничего помимо этих путей. Его удел — возвышенные прозрения науки или удивительная непоследовательность глупости, в зависимости от того, действует ли животное в обычных или непривычных для себя условиях».
Лангедокский сфекс, например, замечательный хирург и владеет непогрешимой анатомической наукой. Ударами стилета в грудные и сдавливанием шейных ганглиев он полностью парализует виноградную Sephippigere, но при этом никогда ее не убивает. Затем он откладывает яйцо на грудь своей жертвы и сажает ее в нору, которую старательно закрывает. Так личинка, вылупившись из яйца, с самого рождения находит обильную, неподвижную, безобидную, живую и всегда свежую «дичь». Но если в тот момент, когда насекомое начинает заделывать нору, убрать Sephippigere, то сфекс, остающийся во время вторжения в его жилище настороже, возвращается в дом, как только минует опасность; он как всегда внимательно его осматривает и, очевидно, убеждается в том, что Sephippigere и яйца там больше нет, однако возобновляет работу с того самого места, где он ее прервал, и тщательно заделывает нору, в которой больше нет никого.
Аналогичные примеры представляют волосистая песчаная оса и пчела-каменщица. Случай пчелы-каменщицы — очень яркий и идеально подходит к нашей теме. Она помещает мед в ячейку, откладывает в нее яйцо и запечатывает ее. Если вы проткнете ячейку в ее отсутствие, но в период, посвященный строительным работам, то она тотчас ее починит. Но если вы сделаете отверстие в этой же ячейке после окончания строительства и начала сбора меда, пчела не обратит на это внимания и продолжит сливать мед в дырявый сосуд, откуда он будет постепенно вытекать; затем, если она решит, что вылила туда количество меда, достаточное для того, чтобы его наполнить, она откладывает яйцо, вытекающее вместе со всем остальным из того же отверстия, и удовлетворенно, важно и тщательно запечатывает пустую ячейку.
Из этих и множества других экспериментов, перечисление которых заняло бы слишком много места, Фабр сделал вполне резонный вывод о том, что «насекомое может справиться с неожиданностью только в том случае, если новое действие не выходит из разряда вещей, занимающих его в данный момент». Если же возникает непредвиденная ситуация иного порядка, оно совершенно ее не воспринимает, как бы «теряет голову» и, словно заведенный механизм, продолжает действовать фатально, слепо, бестолково и абсурдно, пока не закончит серии предписанных движений, ход которых оно не в силах повернуть вспять.
Согласимся с этими фактами, представляющимися к тому же бесспорными, и обратим внимание на то, что они довольно любопытным образом воспроизводят процессы, происходящие в нашем собственном теле, в нашей бессознательной, или органической, жизни. Мы обнаруживаем внутри себя те же чередующиеся примеры разумности и глупости. Современная медицина с ее изучением внутренней секреции, токсинов, антител, анафилаксии и пр. предоставляет нам целый их список; но то, что наши отцы, не очень-то хорошо в этом разбиравшиеся, называли просто лихорадкой, резюмирует большую часть данных примеров в одном. Лихорадка, — и это известно даже детям, — всего лишь защитная реакция нашего организма, состоящая из тысячи изобретательных и сложных видов помощи. Прежде чем мы нашли способ нейтрализовать или регулировать ее избыток, обычно она уносила жизнь пациента быстрее болезни, с которой боролась. Кроме того, вполне вероятно, что самое жестокое и неизлечимое из наших заболеваний — рак с его размножением поврежденных клеток, — это еще одно проявление слепого и неуместного рвения элементов, обязанных защищать нашу жизнь.
Но вернемся к нашему сфексу и пчеле-каменщице и отметим вначале, что это одинокие насекомые, жизнь которых в конечном счете довольно проста и движется по прямой линии, обычно ничем не перерезаемой и не искривляемой. Другое дело — общественные насекомые, жизненный путь которых переплетается с тысячами других. Неожиданности возникают на каждом шагу, и строгий порядок непрестанно приводил бы к неразрешимым и гибельным конфликтам. Здесь необходимы гибкость и постоянное приспосабливание к обстоятельствам, меняющимся каждую минуту; и здесь так же, как и внутри нас, очень трудно найти зыбкую грань между инстинктом и разумом. Это тем более трудно, что обе способности, наверное, имеют одно и то же происхождение, проистекают из одного источника и обладают одинаковой природой. Единственное различие состоит в том, что одна из них умеет иногда останавливаться, сосредоточиваться и отдавать себе отчет в том, где она находится, тогда как другая слепо идет вперед.
II
Эти вопросы все еще до конца не разрешены, и самые строгие наблюдения часто противоречат друг другу. Так, мы видим, что пчелы чудесным образом побеждают вековую рутину. Например, они сразу же поняли, какую пользу можно извлечь из искусственных сот, которыми снабжает их человек. Эти соты со слегка намеченными ячейками буквально переворачивают с ног на голову их рабочие методы и позволяют им строить за несколько дней то, что обычно требует нескольких недель беспокойства и огромных затрат меда. Мы отмечаем также, что когда их перевозят в Австралию или Калифорнию, то на второй или третий год они замечают, что лето здесь вечное и никогда нет недостатка в цветах, и живут одним днем, собирая лишь мед и пыльцу, необходимые для ежедневного потребления; их новые, рациональные наблюдения берут верх над наследственным опытом, и они больше не делают запасов на зиму; а на рафинадном заводе Барбадоса, где они круглый год находят в избытке сахар, пчелы совсем перестают собирать нектар.
Но, с другой стороны, кто из нас, наблюдая за работающими муравьями, не поражался бессмысленности их совместных усилий? Они вдесятером тянут в разные стороны добычу, которую двое из них, если бы они понимали друг друга, легко могли бы донести до гнезда. Муравей-жнец (Messor barbarus), по наблюдениям мирмекологов В. Корне и Дюселье, являет еще более яркие и характерные примеры непоследовательности и глупости. Пока несколько рабочих, сидящих на колоске, обрезают у основания колосковую чешую, в которую завернуты зерна пшеницы, большой рабочий муравей перерезает стебель немного ниже колоска, не понимая, что выполняет совершенно излишнюю, долгую и тяжелую работу.
Эти же «жнецы» убирают в свое гнездо намного больше зерен, чем необходимо; в сезон дождей они прорастают, и появляющиеся побеги пшеницы указывают на местонахождение муравейника земледельцам, которые поспешно его разрушают. Этот роковой феномен повторяется на протяжении столетий, но опыт не изменил повадок Messor barbarus и ничему его не научил.
У Mirmecocystus cataglyphis bicolor, или фаэтончика красного, другого североафриканского муравья, очень длинные лапки, позволяющие ему выходить на солнце и не бояться обжечься почвой, температура которой превышает сорок градусов, в то время как другие насекомые, с не столь длинными лапками, погибают. Он устремляется вперед с безумной скоростью, достигающей двенадцати метров в минуту (все в этом мире относительно), несмотря на то, что его глаза не видят дальше пяти-шести сантиметров и ничего не замечают в вихре этого бега. Он проносится над кусочками сахара, который он очень любит, абсолютно их не замечая, и возвращается домой, ничего не принося из своих долгих и безумных походов. На протяжении миллионов лет миллионы муравьев этого вида каждое лето возобновляют эти героические и смехотворные поиски, так до сих пор и не осознав их бесполезности.
Неужели муравей глупее пчелы? Известные нам факты не позволяют так говорить. Принимаем ли мы за разум простые рефлексы наших «медовых мушек», или же плохо понимаем муравьев и все наши объяснения — лишь фантазмы нашего воображения? Не ошибается ли Аnima Mundi чаще, чем мы осмеливаемся предположить? Можно ли вменять насекомым в вину их промахи? А наши? Я знаю только, что одна из самых докучливых загадок природы — явные ошибки и иррациональные действия, с которыми мы сталкиваемся. Отсюда можно заключить, что она обладает талантом, но не здравым смыслом, и что она не всегда умна. Но по какому праву с высоты своего маленького мозга — этой «плесени» на самой природе, мы считаем эти действия иррациональными? Если бы мы когда-нибудь открыли рациональное в природе, то оно, возможно, раздавило бы наш крошечный разум. Мы судим обо всем с вершины своей чванливой логики, убежденные в том, что не может существовать другой, которая противоречила бы той, что служит нашим единственным проводником. Но она вовсе не достоверна. Возможно, это лишь обман зрения в бескрайних просторах бесконечности. Возможно, природа не раз ошибалась, но, прежде чем во всеуслышание об этом заявить, не будем забывать, что мы все еще пребываем в неведении и темноте, представление о которых мы могли бы себе составить только в ином мире.
III
Возвращаясь к нашим насекомым, добавим, что наблюдать за муравейником не так просто, как за ульем, а наблюдать за термитником, где все погружено во тьму, еще труднее. Тем не менее занимающий нас вопрос имеет большее значение, чем кажется на первый взгляд, поскольку, если бы мы лучше понимали инстинкт насекомых, его границы и отношения с разумом и Anima Mundi, то, возможно, познали бы, в случае, если факты совпадут, инстинкт наших органов, где, вероятно, и кроются все тайны жизни и смерти.
Мы не станем здесь рассматривать различные гипотезы, высказываемые по поводу инстинкта. Самые мудреные из них отделываются специальными терминами, совершенно ничего не говорящими при ближайшем рассмотрении. Это «бессознательные импульсы или инстинктивные автоматизмы», «врожденные психические наклонности, служащие результатом длительного периода адаптации, связанные с клетками мозга и запечатленные в нервном веществе в виде своеобразной памяти, эти наклонности, обозначаемые словом „инстинкт“, передаются из поколения в поколение по законам наследственности, подобно жизненно важным динамическим механизмам в целом», «наследственные повадки или автоматизированная рассудочная деятельность», — утверждают самые понятные и здравые из них; однако я мог бы привести и другие, которые, подобно немцу Рихарду Земону, объясняют все «остаточными возбудимостями индивидуальной мнемы, содержащей также их экфории».
Почти все они соглашаются с тем (да и как бы могло быть иначе?), что в основе большинства инстинктов лежит разумное и сознательное действие; но почему же они с таким упорством превращают в автоматические действия все, что следует за этим первым разумным? Если было одно, значит, были и другие, — все или ничего.
Я не буду подробно останавливаться на гипотезе Бергсона, для которого инстинкт служит продолжением работы, посредством которой жизнь организует природу, что является очевидной истиной или тавтологией, поскольку жизнь и природа — это, в сущности, два имени одной и той же незнакомки, — хотя эта слишком уж очевидная истина довольно часто получает у автора «Материи и памяти» и «Творческой эволюции» привлекательную трактовку.
IV
Но нельзя ли, в ожидании лучшего, временно связать инстинкт насекомых, в частности муравьев, пчел и термитов, с коллективной душой и, как следствие, со своего рода бессмертием или, точнее, бесконечной коллективной длительностью, которой они обладают? Жители улья, муравейника или термитника, как я уже говорил выше, по-видимому, представляют собой единую особь, одно живое существо, органы которого, состоящие из бесчисленных клеток, рассеяны только по внешнему виду и всегда подчинены одной и той же энергии или жизненной личности, одному и тому же основному закону. Благодаря этому коллективному бессмертию, смерть сотен и даже тысяч термитов, тотчас сменяемых другими, не поражает и не губит единого существа, подобно тому, как в нашем теле смерть тысяч клеток, мгновенно заменяемых другими, не поражает и не губит жизнь моего «я». Это один и тот же термит, живущий миллионы лет и похожий на никогда не умирающего человека; следовательно, никакой опыт этого термита не утрачивается, так как в его жизни нет перерывов и никогда не бывает расщепления или исчезновения воспоминаний; существует единая память, не перестающая функционировать и накапливать все приобретения коллективной души.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|