- А вы за что осуждены? - спросил Сераковский у молодого красивого арестанта с цепью на ногах.
- Солдатом будучи, офицера ударил. - Арестант усмехнулся. - Должно быть, больно... Он меня "безмозглым полячишкой" обозвал.
- А вы поляк?
- Русский, с вашего позволения.
- Чего же вы ударили офицера? Обиделись, что вас поляком назвали?
- Никак-с нет. За поляков обиделся! - Он помолчал. - Я с поляками рос, друзей-поляков имел много, вот и взяла меня злость, что их так обзывают. Уж вы похлопочите за меня в Петербурге.
- И за меня!.. И за меня!.. - послышалось с разных сторон.
- Молчать! - крикнул, подбегая, плац-майор, но, увидев коменданта и незнакомого офицера Генерального штаба, пробормотал: - Извините, ваше превосходительство!.. Тот опять больным притворился. Пришлось всыпать полсотни горяченьких...
- А вам не пришло в голову, майор, что этот человек действительно болен? Вы его показывали лекарю? - спросил Сераковский.
- А зачем лекарю? Я лучше любого лекаря лодыря определю. На слух. Если кричит благим матом, когда лупят, значит, лодырь. Настоящие больные, те быстро с ног сваливаются.
Сераковский потребовал штрафной журнал, и ему принесли толстую тетрадь, испещренную фамилиями и цифрами. "За картежную игру Иванову 4-му - 50 ударов", - прочитал Зыгмунт. - "За шум в отделении - 20 ударов", "За приобретение пачки табака... - 15". Слово "удары" часто не писалось, цифра говорила сама за себя.
Били за все - за шум в отделении, за воровство рубашки у соседа, за порчу тарелки, за ссору, за намерение пронести в камеру водку, за "непослушание фельдфебелю", за то, что знал и не донес начальству на других арестантов...
Чем больше читал эту страшную книгу Сераковский, тем мрачнее становилось его лицо. "Всюду одно и то же, по всей России, - думал он. Плеть, кулак, кнут, трость, всюду кровь..."
Ни комендант, ни плац-майор так и не отставали больше от Сераковского, покуда тот ходил по крепостной тюрьме. Оба они порядочно перетрусили перед этим странным офицером, присланным самим военным министром, отвечали невпопад и всегда утвердительно: да, в баню арестантов водят каждую неделю... белье чистое... пища хорошая...
Комендант часто посматривал на часы и несколько раз предлагал пойти к нему домой "откушать", но Сераковский отказывался, говорил, что намерен отведать арестантской пищи.
- Помилуйте, Сигизмунд Игнатьевич! - Комендант взмолился. - Супруга, Анна Павловна, дочки - все ждут дорогого гостя... Обед, как на праздник, готовят.
Все-таки они пошли в арестантскую столовую, помещавшуюся в грязном и темном подвале. В углу стоял деревянный ушат, у которого хозяйничал пожилой арестант - дежурный. К нему в очередь подходили другие арестанты с мисками. Дежурный черпал ковшом какую-то серую бурду и наливал в миски.
- Давайте и мы с вами, - предложил Сераковский. - Пища у арестантов, вы говорите, хорошая...
Плац-майор, переглянувшись с комендантом, выбежал за дверь, но Сераковский сказал, что будет есть только из того ушата, который видит перед собой, и попросил налить три миски супа.
- Побойтесь бога, Сигизмунд Игнатьевич, Зачем вы старика перед арестантами позорите? - сказал комендант еле слышно. - Не могу я есть эту гадость. И вы не сможете.
- Хорошо, Федор Федорович, идемте отсюда. Но не к вам, а сначала в хлев. Хочу посмотреть на свиней, которых вы держите.
Комендант покраснел.
- Все-таки донесли стервецы. И когда успели?
Два месяца ездил Сераковский по крепостям, побывал в Гродно, Витебске, Могилеве, Минске, Сувалках и всюду видел одно и то же своеволие, беззаконие, обман. Пьяных невежественных офицеров, превращавших жизнь заключенных в пытку, тюрьмы, которые не исправляли преступников, а ожесточали их.
Особенно страшны были одиночки. Он вспомнил Гродненскую цитадель, стук капель, падающих со сводчатого потолка, крохотное оконце вверху, почти не дающее света, окованные железом двери. Он шел по коридору вместе с комендантом под аккомпанемент бешеного стука. Из камер доносились площадная ругань, стоны, плач.
- За что они присуждены к одиночному заключению? - спросил Сераковский.
- Бежал один преступник из их отделения, вот всех и перевели в одиночки. Двое ума лишились. Около года сидят...
Вильно с его тюремным замком и арестантской ротой Сераковский отложил напоследок. Там у него были особые дела, были друзья, жила Аполопия, о которой он думал все эти годы. Он так и не повидал ее ни разу, хотя часто, очень часто вспоминал, перебирая в памяти события того промелькнувшего вечера, когда они встретились на Погулянке.
В Вильно он приехал поездом по недавно проложенной железной дороге из Динабурга. Город поразил его своей немотой. Нет, здесь, конечно, разговаривали, даже шумели на узких улицах и в маленьких двориках, и однако ж было ощущение чего-то недоговоренного, тайного, того, о чем вслух говорить нельзя. Город носил траур по убитым в Варшаве.
С высоты извозчичьей пролетки, на которой Сераковский ехал в гостиницу, он видел печальных полек в траурных платьях и возбужденных мужчин с траурными повязками на рукавах. Многие носили национальную одежду и пояса с белым польским орлом. Браслеты, брошки, бусы тоже были темными, с белыми полосками, даже обручи, которые катали маленькие девочки, наряженные в темные платьица, несмотря на жаркий июльский день. Из окон магазинов на него смотрели портреты Мицкевича, Костюшко, Гарибальди.
На этот раз Сераковский прибыл в Вильно не на каникулы, а с официальным поручением, и ему надлежало представиться генерал-губернатору Владимиру Ивановичу Назимову.
Местная польская знать считала Назимова своим человеком и относилась к нему доброжелательно, после того как еще в 1840 году он, в ту пору полковник и флигель-адъютант, стал председателем следственной комиссии по делу о тайном революционном обществе, возникшем в Вильно вслед за казнью польского патриота Шимона Конарского. Назимов, разобравшись в деле и не желая восстанавливать против себя поляков, заявил, что заговора, по всей вероятности, не было, и это позволило многим виленским шляхтичам избежать ссылки, а может быть, и смертного приговора. И когда в 1856 году Назимова назначили генерал-губернатором Северо-Западного края, виленская аристократия обрадовалась старому знакомому.
Назимов принял Сераковского сдержанно, но, увидев предписание военного министра, подобрел, хотя и заметил, что офицерам Генерального штаба полезнее было бы заняться составлением диспозиции по подавлению мятежа в Царстве Польском, чем лазить своими ложками в арестантские котлы. Очевидно, комендант Пандель уже успел пожаловаться.
- Я надеюсь, господин Сераковский, что вы, как русский офицер, будете не только добиваться улучшения положения преступников, по и призовете своих соотечественников к благоразумию.
- Само собой разумеется, ваше высокопревосходительство.
- В Петербурге, полагаю, все спокойно? - спросил Назимов. - Сказать откровенно, мне надоело управлять этим неблагодарным краем.
- Я уже давно из столицы, но, судя по письмам друзей, Петербург, как всегда, преуспевает и энергично готовится к празднованию тысячелетия России. Для Новгорода отливается памятник, напоминающий по форме колокол...
- Вечевой или, может быть, лондонский? - спросил Назимов с усмешкой. - Я шучу, конечно. Хотя в этой шутке есть доля горькой истины. В мятеже, охватившем Царство Польское, к глубокому сожалению, замешаны несколько офицеров - как поляков, так и русских.
Когда Сераковский ушел, он велел адъютанту принести полученное вчера анонимное письмо и еще раз перечитал его. А затем написал в Петербург шефу жандармов Долгорукову.
"Милостивый государь, князь Василий Андреевич! Получаемые мною разными путями сведения возбуждают подозрение о существовании в Петербурге многочисленной и влиятельной партии людей злонамеренных, стремящихся к ниспровержению законной власти и существующего государственного порядка. Ныне я вновь получил одно из таких сообщений, которое еще более подтверждает мои предположения, и потому поспешаю препроводить таковое в подлиннике к вашему сиятельству с тем, не угодно ли вам будет представить этот документ на благовоззрение государя императора... Его текст составлен одним из поборников польской справы, ибо в противном случае не отличался бы таким резким суждением принимаемых в настоящее время мер строгости, вызванных крайнею необходимостью и ведущих к восстановлению нарушенного порядка..."
Он уже собрался было запечатать письмо, но помедлил и приписал внизу: "Сегодня мне нанес визит Генерального штаба капитан Сераковский, поляк, и, судя по первому впечатлению (а оно почти всегда бывает справедливым), поборник польской справы. Убедительно прошу проверить, не замешано ли сие лицо в партиях, о которых и имел честь доложить Вам".
Тем временем тот, о ком шла речь в приписке Назимова, шел по знакомому адресу к Врублевским, чтобы увидеть Валерия, которого он заранее известил о своем приезде. Навстречу, как и вчера, попадались молодые люди в сюртуках - чемарках, шапках-конфедератках и высоких сапогах - это напоминало своеобразную форму, и Сераковский подумал, что так могут выглядеть будущие повстанцы. У входа в университетский костел святого Яна висел небольшой переломленный надвое металлический крест в терновом венке в знак того, что римско-католическая вера сломлена царем, попрана и терпит мучения.
В костеле шла служба, и Сераковский зашел внутрь.
Несмотря на будничный день, костел был убран по-праздничному букетиками живых цветов. Пламя высоких восковых свечей едва виднелось из-за солнечного света, косо падавшего сверху из узких и очень высоких окон. По сторонам в нишах стояли раскрашенные то синим, то желтым святые в изломанных неестественных позах, висели склоненные, похожие на хоругви пестрые знамена, напоминавшие о былом величии Польши. Строгие дубовые скамьи сплошь заняты молящимися с маленькими молитвенниками и четками в руках. Спиной к ним, воздев руки горе, стоял ксендз, облаченный в орант коротенькую темную ризу.
Когда Сераковский вошел, служба уже заканчивалась и ксендз повернулся к прихожанам лицом. Это было знаком, что пора петь гимн. Все встали - и те, кто сидел на скамьях, и те, кто бил поклоны перед иконой богородицы покровительницы поляков. Откуда-то с высоты, сзади, раздался тихий голос органа.
Когда ж ты, о господи, услышишь нашу мольбу
И даждь воскресенье из гробы неволи?
Уж мера страданий исполнилась в нашем гробу,
И жертвы, и смерть уж не страшны нам боле.
Мы пойдем на штыки, на ножи палачей
Но только свободу, отдай нам свободу!
Ведь наши отцы в багрянице из крови своей
Твой крест защищали в былую невзгоду...
Сераковский пел вместе со всеми. Это было опасно, но он не мог не петь, глядя на морщинистое лицо ксендза с лихорадочно блестевшими глазами, на слезы, выступившие у многих...
Когда он выходил из костела, то встретился с полицейским, который, хотя и не запрещал петь гимн, однако ж записывал то одного, то другого, кого знал в лицо. Сераковского он видел первый раз, но не преминул взять на заметку, очевидно, прибывшего из Петербурга некоего капитана Генерального штаба.
...Врублевский уже ждал его. Они не виделись два года, хотя и переписывались, правда осторожно, употребляя в целях конспирации условные выражения и слова. Россия называлась "Опекун", Пруссия - "Сосед", оружие "хлеб", повстанцы - "деньги". Засекречены были и географические названия вместо Варшавы писали "Поневеж", вместо Вильно - "Россиены"... Герцена звали "Сердечником". Сам Сераковский подписывался "Доленго".
- Ай, какой ты красивый! - воскликнул Врублевский, пожимая Зыгмунту руку. - Мундир Генерального штаба тебе определенно к лицу.
- Не мундир, как известно, красит человека, - пошутил Сераковский, но тут же добавил серьезно: - На форму я, и верно, не жалуюсь. Она мне помогла так много увидеть за последнее время, завести столько интересных знакомств - и в России, и в других странах.
- А я в своем непрезентабельном лесном мундире прикован к одним лишь пущам.
- Ничего, отличное знание пущи тебе скоро понадобится.
- Ты думаешь? - Валерий понял намек.
- Уверен... Для того я и просил тебя приехать.
Они сидели за чашкой сваренного на спиртовке кофе, и Врублевский рассказал, что в училище лесоводства есть много верных и горячих голов, на которые он может в случае чего положиться, как на самого себя.
- Очень хорошо! - одобрил Сераковский. - Твои люди могут быть не только бойцами, но и проводниками. На Кавказе горцы ускользали от наших отрядов потому, что великолепно знали свою землю.
- Но когда... это знание местности нам пригодится? Когда?
- Не знаю точно, но думаю, что скоро. Видишь ли, к делу готовятся не только здесь, но и в самой России.
Кто-то резко и бесцеремонно застучал во входную дверь, будто бы не было звонка.
- Не беспокойся, это "Топор", - сказал Валерий. - Узнаю по голосу.
- Людвик! - обрадовался Сераковский. - Я горю желанием услышать от него о девятом мая.
Раздались торопливые шаги, бряцанье шпор, и в комнату, распахнув рывком дверь, вошел адъютант Назимова Людвик Жверждовский.
- Я узнал от губернатора, что ты объявился в Вильно, подумал, где тебя искать, и сразу же пошел сюда... Здравствуй, Зыгмунт!
Он небрежно бросил на диван парадную, однако ж излишне теплую для лета каску, точно такую, как и у Сераковского, с которым он был в одном чине.
- Очень рад тебя видеть! - Людвик дружески хлопнул Зыгмунта по плечу. - И вообще рассказывай что и как! Есть ли новости в Петербурге?
- Из Петербурга я давно... Хотелось бы сначала послушать тебя.
- Надеюсь, ты обратил внимание на то, что делается в Вильно. В какой-то мере это наша работа.
- И девятого мая - тоже?
- Конечно! Моя и Францишека Далевского.
- Поздравляю! Впервые множество людей, объединенных одной идеей, одним чувством, пришли к представителю власти требовать устранения несправедливости. Неплохое начало, Людвик!
Девятого мая ко дворцу генерала-губернатора направились женщины. Их было много, и они остановились перед дворцом. С помощью Жверждовского кто-то проник внутрь, требуя, чтобы их выслушал начальник края. Женщины пришли просить Назимова выпустить из тюрьмы нескольких молодых людей, которых власти арестовали как подстрекателей к пению запрещенных революционных песен и гимнов. "Освободите невинных!" - кричали в толпе. Назимов даже не вышел. Он приказал вызвать пожарную команду.
Разговор перекинулся на других друзей Сераковского, вспомнили веселого ксендза Мацкевича ("Он все там же, в своем Подберезье". - "Но мне надо его повидать!" - "Хорошо, съездим к нему"), Кастуся, который вот-вот должен вернуться в Вильно, и сестер Далевских.
- Кстати, вы не знаете, здесь ли Аполония? - спросил Зыгмунт по возможности равнодушным голосом.
Врублевский понимающе усмехнулся:
- Уж коль я тогда был чем-то вроде свата, то продолжу эту роль и теперь. Вечером сходим к Зеленому мосту, где каждую пятницу устраиваются политические демонстрации.
- И там увидим Аполонию?
- Конечно! В самых первых рядах.
Зеленый мост через Вилию соединял дачные местности - Зверинец с Закретом. Река здесь круто изгибалась, и на том, высоком берегу ее рос красивый сосновый лес.
...Аполонию Сераковский увидел сразу, она шла впереди, вместе с какими-то женщинами в черном. За ними в безмолвии медленно двигалась толпа. Аполония узнала Зыгмунта, подняла на него большие затуманенные глаза, но тотчас же потупила взгляд. В такую минуту, когда все думали о жертвах, принесенных Польше, было кощунственно выражать радость.
Сераковский и Врублевский молча присоединились к толпе, которая уже возвращалась в город. Лишь дойдя до пустынной Торговой площади, посредине которой возвышался костел святого Якуба, Аполония сочла возможным" взглянуть на Сераковского и приветливо улыбнуться ему.
- Здравствуйте, пан Зыгмунт, я рада вас видеть, - тихонько сказала она. - Вечер добрый, пан Валерий!..
Сераковский с благодарностью посмотрел на нее. Она похорошела, и ей так шло черное платье из тяжелого шелка, на котором выделялась булавка с белым орлом, приколотая к груди в знак того, что ее сердце принадлежит Польше.
- Можно, я вас провожу до дому? - попросил Сераковский, и Аполония не возразила.
- До завтра, Зыгмунт! - вовремя попрощался Валерий.
- До завтра! Я жду тебя в гостинице, как условились.
Аполония и Зыгмунт остались одни. Улицы быстро пустели. Цокая копытами о мостовую, проехал казацкий патруль.
- Я ведь даже не знаю, где вы живете! - сказал Сераковский.
- Какая разница... Давайте просто походим... хотела сказать "прапорщик", но вижу, что вы совсем в другом чине. - Она вздохнула. - Мне не нравится ваша форма, пан Зыгмунт.
- Почему же? - удивился Сераковский.
- Потому что солдаты, одетые в эту форму, держат в цепях Польшу.
- Но есть люди, которые носят такую же форму и в то же время готовы бороться за свободу отчизны.
- Где они? - грустно спросила Аполония.
- Один из них перед вами.
Она обрадовалась:
- Значит, вы приехали не просто так, а по делу!
- Конечно... И чтобы увидеться с вами. Я так часто и так много думал о вас все это время...
- В трудный час испытания отчизны сердце поляка должно молчать.
- Неверно! Охваченное любовью сердце делает человека сильнее, лучше, справедливее!
Они бродили по темным, освещенным лишь звездами улицам, и Сераковский рассказывал о чужих странах, о встречах с Герценом и Гарибальди, пока Аполония не спохватилась:
- Уже поздно... Мне надо домой.
Она взяла в руку висевшие на груди миниатюрные часики с цепочкой копией каторжных цепей, как наглядным напоминанием об оковах, в которых стонет Польша. Сераковский засветил спичку.
- Уже два часа ночи! - испуганно сказала Аполония и добавила уже с улыбкой: - Мне попадет от мамы, она у нас строгая.
- Не попадет!.. Когда я вас увижу?
- Завтра вечером я буду у Острой брамы.
- А в воскресенье?
Аполония задумалась.
- Наверное, я пойду в костел. Вот в этот. - Она показала рукой на древнюю звонницу, стоявшую рядом с белым храмом.
- А в понедельник?
- Зачем загадывать далеко? - спросила она.
- А затем, что я хочу вас видеть каждый день, каждый час, каждую минуту!
К сожалению, осуществить это Сераковскому не удалось: работа по обследованию тюремного быта отнимала слишком много времени. Но уже одно то, что он жил в Вильно, в городе, в котором жила Аполония, что он хотя бы изредка мог встречаться с нею, делало его счастливее.
А город по-прежнему бурлил. Сераковскому стоило немалого труда оставаться внешне спокойным, проходя по улицам и чувствуя на себе враждебные взгляды прохожих. Люди, надевшие траур по павшим, видели в нем лишь капитана ненавистной им царской армии, быть может, однополчанина тех, кто расстреливал варшавских демонстрантов. Он не мог, не имел права сказать им, что под его мундиром бьется горячее сердце патриота. Тревожило и другое. Однажды он стал свидетелем того, как дюжий поляк с закрученными усами столкнул локтем с тротуара русского старика, пробормотав негромко, но внятно: "Чертов москаль!"
В начале августа распространились слухи, будто из Царства Польского сюда через Ковно направляется многочисленная процессия: Варшава протягивает руку Вильно. Дорога на Ковно вела через Погулянку, и там стал собираться народ. Этой дорогой в феврале 1839 года везли на расстрел Шимона Конарского, и место его казни стало священным. Дойдя до него, люди падали на колени и пели молитвы. С каждым днем толпа росла. Сначала это были сотни людей, потом - тысячи.
Пятого августа в гостиницу к Сераковскому прибежал встревоженный Жверждовский.
- Зыгмунт, если завтра народ пойдет по Погулянке, его встретят войска. Сведения точные, от самого Назимова.
Сераковский задумался.
- Это опасно. Это очень опасно, Людвик.
- В чем ты видишь опасность? В столкновении?
- Да. Будут жертвы - убитые, раненые, покалеченные. Должны ли мы поддерживать эту демонстрацию или же должны отговорить от нее народ? Чего будет больше от завтрашнего выступления - пользы или вреда? Я не навязываю своего мнения. Давай думать...
- По-моему, надо смело идти на жертвы! Это всколыхнет народ, заставит его взяться за оружие.
- А разве оно есть? - спросил Сераковский.
Жверждовский замялся:
- Видишь ли, оружия пока очень мало... Вернее, его почти нет.
- Так за какое же оружие будет браться народ? Я за выступление, за демонстрацию, за борьбу, которую мы, безусловно, начнем, но при одном условии - надо иметь силы, чтобы выступить и победить.
Ночью шестого августа были подняты по тревоге четыре пехотные роты и две сотни казаков. Они заняли позиции у Трокской заставы и блокировали три расходящиеся здесь дороги - на Ковно, откуда ждали варшавян, на Гродно и маленький городок Троки, давший имя заставе.
Было еще темно, восток только занимался, но город уже бодрствовал, вернее, он и не спал вовсе. В покоях генерал-губернатора Назимова свет горел всю ночь. В шесть утра зазвонили колокола всех виленских костелов, призывая на молитву тех, кто собирался идти к месту казни Конарского. Особенно много народу собралось возле Остробрамской иконы. Часовня, в которой она висела, находилась над древними Острыми воротами крепостной стену, некогда окружавшей Вильно. Ночью икона была закрыта от людских взоров шелковой занавеской, которая с первым ударом колокола сдвинулась с места, открывая строгий лик богоматери, украшенный множеством серебряных маленьких сердец и ручек - дарами несчастных, исцеленных ею. Толпа опустилась на колени и запела:
Боже, кто Польшу родимую нашу
Славой лелеял столь долгие веки,
Ты, отвращавший столь горькую чашу
Броней своей всемогущей опеки,
Ныне к тебе мы возносим моленье:
Отдай нам свободу! Пошли избавленье!..
Люди из костелов направлялись к Погулянке. Шли шляхтичи, ремесленники, горничные, гимназисты в форменных фуражках, чиновники. Некоторые вели детей, державших на руках одетых в черное кукол.
У Белых столбов отдельные группы соединились и пошли дальше по тракту на Ковно. Тракт был густо обсажен липами и, петляя, поднимался в гору. Ничего опасного не было видно впереди, но вот дорога пошла прямо, и все увидели на вершине холма казаков на конях и боевые порядки солдат. Перед ними взад-вперед ходил полковник.
Завидев войска, толпа замедлила движение.
Полковник остановился посередине дороги, широко расставив ноги и заложив руки за спину.
- Господа! Прошу разойтись! - крикнул он.
Толпа продолжала молча двигаться.
- Прошу остановиться, иначе я вынужден буду приказать открыть огонь! - еще громче прокричал полковник.
Толпа не остановилась. Никто не дрогнул.
- Первая рота, приготовьсь! Ружья к бою! - скомандовал полковник, оборотясь лицом к солдатам.
Послышался шорох снимаемых с плеч штуцеров.
Только сейчас демонстранты в нерешительности остановились. Матери схватили за руки детей и побежали на обочину дороги. Там лежали небольшие кучки валунов, собранных крестьянами со своих полей.
- Запасайтесь булыжниками! - крикнул кто-то.
- Частокол разбирайте!
Несколько мужчин из первых рядов бросились на солдат, подняв над головой колья.
- Пли! - скомандовал полковник, рубанув воздух рукою.
Раздался залп...
...Двадцать пятого августа генерал-губернатор Назимов объявил в Вильно военное положение.
Все эти дни Сераковский уходил из дому рано утром и возвращался поздно вечером. Ночью ему снились несчастные арестанты - виновные и невинно осужденные, казематы, тупое и жестокое начальство крепостей.
Сегодня он вернулся из Динабурга, где провел три дня. Поездка была очень нужной, и о ней он думал загодя, еще в Петербурге, когда узнал от Чернышевского, а потом от Погорелова о поручике Иванове, служившем в комендатуре этой крепости, в прошлом участнике офицерского кружка в Казани. С ним Зыгмунту надо было повидаться наедине, и удалось это осуществить лишь в последний перед отъездом день. Они долго ходили за городом, по берегу Западной Двины, разговаривая о том, как настроен гарнизон крепости, и особенно несколько человек, которые были отданы сюда в солдаты за политические убеждения. Иванов сказал, что это честные и мужественные люди. Есть и другие. Кое-кто из офицеров читал "Колокол". На квартире у Иванова по воскресеньям собирались единомышленники под видом обычной офицерской пирушки и обсуждали острые вопросы - как дальше жить и что делать. "На них можно положиться?" - спросил Сераковский, и Иванов ответил, что ручается за них головой. "Как вы знаете, в Вильно очень неспокойно, - сказал Зыгмунт. - Недалеко и до бунта. Но чтобы бунтовать, бороться, нужно оружие. Голыми руками ничего не сделать". - "Вы хотите сказать то, что самый близкий к Вильно арсенал находится в Динабурге". Сераковский кивнул: "Именно, поручик, и я попрошу помощи у вас и ваших друзей". "Мы сделаем все, что в наших силах", - ответил Иванов.
Они расстались уже ночью, крепко пожав на прощание друг другу руки.
Сераковский возвращался в Петербург с тяжелым сердцем. В Вильно явно назревали тревожные события, политическая обстановка накалялась с каждым днем, вот-вот наступит время "браться за топоры". А он должен уезжать из Литвы.
И кроме того, в Вильно оставалась Аполония. Она не провожала его на вокзал - запретила мать, которая почему-то настороженно относилась к молодому поляку в форме русского офицера. Они простились накануне у паперти костела святой Анны. Аполония была грустна, задумчива и, как казалось Сераковскому, с неохотой отпускала его от себя. И все же он не добился от нее ни одного откровенного слова, будто она не чувствовала сердцем, не понимала умом, как он ее любит.
В Петербурге уже намечалась осень, дул холодный сырой ветер с Финского залива. В Петропавловской крепости часто палили пушки, предупреждая жителей о том, что вода в Неве поднялась выше ординара.
Еще на вокзальном дебаркадере Сераковский заметил - встречающие были чем-то возбуждены, встревожены, сновали городовые. Он вошел на площадь и увидел, как проскакала кавалерия, направляясь к центру города.
- Что случилось? - спросил Сераковский у извозчика. - Наводнение?
- Студенты балуют, ваше благородие.
- А из-за чего балуют? Не знаете?
- Как не знать, ваше благородие, мы все завсегда знаем. От седоков... Теперича народ-то весь учиться желает, а ему сказали: "Шалишь, браток! Хочешь в университет ходить - подавай пятьдесят целковых". А такие деньги не у всякого найдутся... Вот они и балуют, те, кто победнее... Вас куда везти прикажете, ваше благородие?
- К университету!
У моста через Неву стояли два артиллерийских офицера. Они подняли руки, предлагая извозчику остановиться.
- В чем дело, господа? - спросил Сераковский.
- Разрешите вас на несколько слов, капитан, - сказал один из офицеров, козыряя.
- К вашим услугам.
- В университете сейчас начнется сходка. Вызваны войска... Как бы не произошло чего плохого. Вы не можете выручить студентов?
- Но каким образом?
- Чем больше будет офицеров среди них, тем сдержаннее будут вести себя солдаты.
Сераковский приветливо взглянул на артиллеристов.
- Неплохо придумано, господа! Спасибо за совет.
Он отпустил извозчика.
Знакомый поручик, слушатель Инженерной академии, догнал его на мосту, и они разговорились.
- Вот, может быть, желаете полюбопытствовать? - он протянул Зыгмунту небольшой листок бумаги. - Еще тепленькая. Нашел утром в почтовом ящике.
- Прокламация?.. Интересно! Очень интересно!.. "Правительство бросило нам перчатку, - прочитал Зыгмунт. - Посмотрим, сколько наберется у нас рыцарей, чтобы поднять ее... Теперь нам запрещают решительно все, позволяют нам сидеть скромно на скамьях, вести себя прилично, как следует в классе, и требуют не р а с с у ж д а т ь".
Дальше шли строки, особенно заинтересовавшие Сераковского: "На наших мы менее надеемся, чем на п о л я к о в. В них более благородного самоотвержения. Они умели... без страха идти на пытку, в рудники, страдать за идею, и поэтому наш братский призыв к ним: принять самое деятельное участие в общем деле, поделиться с нами своей энергией". Прокламация заканчивалась словами: "Энергия, энергия, энергия! Вспомним, что мы молоды, а в это время люди бывают благородны и самоотверженны; не пугайтесь ничего, повторяем еще раз, хотя бы пришлось всему университету идти в келью богомольного монастыря".
- Расскажите, бога ради, что происходит? - попросил Сераковский, возвращая прокламацию. - Я только что с поезда...
- Вот оно что! - сказал поручик. - В университете, видите ли, ввели новые драконовские правила. Запретили сходки. Установлена плата за обучение - все равно что с богатого или с бедного. Студенты, естественно, протестуют. Занятия прекращены до дальнейших распоряжений. Многие арестованы...
Все пространство перед университетом было занято толпой молодежи. Многие держали в руках трости. Сюртуки с синими студенческими воротниками перемежались с офицерскими шинелями, польскими чемарками, кавказскими чекменями. В некотором отдалении стояли конные жандармы, городовые, пожарные в медных касках. За ними - шеренги солдат в форме Финляндского полка. Тут же разъезжали верхами несколько генералов и штаб-офицеров.
К одному из университетских зданий была приставлена лестница, и на ней, взобравшись повыше, стоял студент-оратор. За дальностью Сераковский не расслышал, о чем он говорил.
- Господа, прошу разойтись! - раздался дребезжащий крик одного из генералов. "Боже мой, опять та самая фраза, что и в Вильно!" - с ужасом подумал Зыгмунт. - Я вынужден буду отдать приказ применить оружие! продолжал кричать генерал. "Все то же, все то же".
Сераковский попробовал протиснуться через толпу любопытных, запрудивших набережную, чтобы подойти к студентам, но не успел. Толпа дрогнула, пришла в движение, подхватила его и потащила куда-то назад. Со стороны университета послышались отчаянные крики, стоны. Сераковский не видел, как рота солдат со штыками наперевес бросилась на студентов, как врезались в толпу конные жандармы и поднятые на дыбы лошади опустили копыта на людей...