Получив лопатку, мы, арестованные, тотчас принялись за работу. Она не спорилась. Земля промерзла и была как камень, лопатка то и дело зазубривалась, и, кроме того, надо было соблюдать величайшую осторожность – по другую сторону сарая, у двери, стоял часовой. Мы работали по очереди. И, должно быть, не раз отчаивались те, кто, свалившись от усталости, отползал в угол. Надежда, трепетавшая прежде, часто превращалась в прах. Хотя нас было двадцать, ожидавших наутро казни, но сильных духом и телом мужчин было среди нас мало. Нелегкое дело рыть в промерзшей земле траншею, в которую мог бы проскользнуть человек. Предположим, что мы б ее все-таки выдолбили, а что потом? Пока бы пробирались поодиночке, наступил бы рассвет и часовой мог все обнаружить. А попадись мы, нас долго бы пытали и мучили, прежде чем накинуть петлю. Утром, должно быть часов в пять, пролез в траншею первый из нас, юноша. Он был такой щуплый, что выглядел мальчиком лет двенадцати. Очутившись на воле, он с помощью девушки, принесшей лопатку, принялся ногтями, щепками, перочинным ножом рыть, скрести замерзшую землю, углублять отверстие снаружи. Приблизительно к половине шестого мы могли отправиться в путь. Часовой тем временем что-то заподозрил, заглянул в дверь и осветил сарай карманным фонариком. К счастью, нас было тогда еще много, и мы заслонили отверстие; часовой не вошел, не стал нас пересчитывать, что-то проворчал и снова запер дверь.
Когда последний из нас был уже во дворе, мы неслышно гуськом двинулись в путь. Каменный забор достигал в высоту двух метров, верх его был усыпан осколками стекла, скрепленными цементом, – проверенное средство против побегов. Накрыв стекло пиджаками, мы помогли перелезть детям, старикам и женщинам. За забором снова был двор, но, на наше счастье, обитатели дома спали. Дом этот был трехэтажный и соединялся с другим, двухэтажным, общей стеной, увитой плющом. На той стороне тоже возвышался высокий забор. Вцепившись в густые ветви плюща, мы по очереди вскарабкались на забор и только начали спрыгивать в следующий двор, как раздался отчаянный собачий лай. Лай, однако, вскоре смолк – собака услыхала тихие слова и узнала девушку – нашего проводника и спасителя. Но тут вдруг открылось окно и мужской голос позвал собаку. Мы замерли, затаили дыхание. Кто-то в это мгновение так и остался висеть на заборе, держась за плющ. Наступила такая тишина, что, казалось, пролети сейчас муха – и будет слышен шелест ее крыльев. Лишь пес, виляя хвостом, гремел железной цепью. Окно наконец закрылось, и мы, переждав еще немного, молча один за другим снова двинулись в путь. Нам еще предстояло взобраться на невысокую крышу какого-то строения, напоминавшего летнюю кухню, затем на крышу дома, спуститься по ней и там уже спрыгнуть на улицу. Мы снова разостлали на земле пиджаки, чтобы, прыгая, производить как можно меньше шума. Даже теперь, спустя многие годы, я представляю все совершенно ясно. Вот мы стоим и прислушиваемся. Каждую секунду кто-то сползает. Гоп! – прыгнул. Трое или четверо остались помогать более слабым, остальные быстро исчезали. Улочка была тиха и безлюдна. Лишь издалека, из центра города, доносились приглушенные расстоянием звуки, громыханье телег, цоканье подков, треск мотора военной машины.
Уже рассвело, когда последний из нас очутился на земле, и мы с дочерью Лебовича пустились бегом на другой конец города. Несколько дней я скрывался в подвале их дома за кучей угля, но как-то вечером, набросав второпях маршрут, я зашагал пешком по заснеженным полям и оставил наконец тот проклятый город.
Я добрался до какой-то маленькой станции и там благодаря счастливой случайности сел в поезд и доехал до Карпат – бывшей венгерской границы.
На границе я вновь застрял. Поезд дальше не шел, а пуститься наобум по занесенным снегом незнакомым карпатским дорогам означало бы то же самое, что добровольно предложить себя на съедение волкам или замерзнуть. Деньги у меня все вышли. Хорошо еще, что я не был арестован польскими пограничными властями как бродяга, подозрительная личность или шпион. В послевоенной кутерьме им, понятно, было не до меня.
Один железнодорожник давал по утрам мне чашку пустого чая, а под вечер угощал супом и позволял ночевать на складе. Холод там стоял нестерпимый, температура была ниже нуля, но все-таки стены защищали от ветра. Так я провел дней пять.
В один из дней прибыл эшелон с венграми. Это были больные и раненые военнопленные из России, которых гуманная молодая советская власть отправила на родину. Вместе с ними ехали врачи; командование возглавляли старые монархистские офицеры. Мне казалось, что в поезд попасть невозможно. Все-таки я пошел к начальнику состава, сказал, что застрял здесь из-за послевоенной неразберихи и хочу вернуться в Будапешт; я просил помочь как земляк земляку. Но он и слушать меня не хотел: у него, мол, список, он отвечает за каждого человека и домой повезет ровно столько, сколько числится по этому списку. Лишь много позднее узнал я, в чем, собственно, было дело.
В те времена так называемое «революционное» венгерское правительство строго проверяло личные дела возвращающихся из России военнопленных: искали большевистских агитаторов. Проклятые офицеры еще здесь, на границе, знали, какой гром гремит в Будапеште. Уже составлялись списки людей, подлежащих незамедлительной передаче полиции, лишь только поезд прибудет на Восточный вокзал. Неизвестных людей в эшелон не брали.
Что было делать, «закон есть закон», и я смирился. На пограничной станции паровоз отцепили – он был собственностью Польши. До прибытия паровоза из Венгрии состав перевели на запасный путь. Прошло два дня, потом еще три. Тут я заметил, что те, кто был в поезде и кому я так сильно завидовал, находились в довольно странном положении: они сидели взаперти – все двери пассажирских и товарных вагонов были запломбированы; люди через окна передавали фляги и просили наполнить их водой.
Я охотно приносил им воду и таким образом познакомился с одним санитаром-ефрейтором. На другой день знакомства он спросил:
– Вы хотите вернуться домой?
– Еще бы! – ответил я. – Да вот не берут.
– Дайте сигарету!
– С удовольствием, но у меня нет.
– Погодите, может быть, я разживусь.
Вскоре он вернулся с двумя сигаретами и одну протянул мне. Раскуривая, он огляделся по сторонам, затем знаком подозвал меня ближе.
– Слушайте, – прошептал он, – ночью у нас умрет от тифа парень. Я договорюсь с ребятами, чтобы помогли тайком вынести труп, а вас положим на его место. Вы останетесь с его документами, будете отзываться на его имя. Врач не узнает – у больного отросла такая же борода, как у вас. А впрочем, – махнул он рукой, – что врач. Как бы там ни было, а главное пробраться, верно?
– Конечно, – сказал я, – главное пробраться.
– Но помните: у нас тиф. Не боитесь? Как сумеем обезвредим, да что толку в этой святой водице, когда даже железо от вшей шевелится…
Я не боялся тифа, в самом деле не боялся. Я страшился того, что не вернусь домой, не извещу товарищей. И еще я боялся голодной смерти, если уж обязательно надо было чего-то бояться.
Любопытно, что тифом я тогда не заболел. Через два дня я прибыл с эшелоном в Дебрецен, бежал и пересел на другой поезд. А тифом заболел много позднее, уже дома, в деревне, там, где меньше всего ожидал.
Санитар-ефрейтор, который мне тогда помог, был шахтер из Татабаньи. Теперь меня снова с ним столкнула судьба. Там, в эшелоне, мы говорили мало, и вот оказалось, что он коммунист.
В тот же вечер состоялась и третья, столь же неожиданная встреча. Уже было далеко за полночь, когда вошел к нам старик, громадный, обросший седой щетиной, морщинистый. Он явился с вестью, что облава кончилась. Как видно, обыскивали дома на выборку и теперь ушли в другую сторону.
Я глядел ему в лицо – оно казалось удивительно знакомым. Он сел, мы заговорили. «Неужели, – думал я, – неужели это дядя Йожи?»
– Вы никогда не работали на заводе Эйзеля, товарищ?
– Да, работал, – ответил он, взглянув на меня.
– С девятьсот третьего по девятьсот пятый?
– Да. Как раз в это время. В пятом дрались за повышение заработка, потом меня уволили. Год состоял в черном списке. – Он вздохнул и задумался.
– А вы, – сказал я, – не помните ли парнишку, его уволили вместе с вами?
– Помню, как не помнить. Вот только как его звали?
– Не ломайте голову – это я.
Старик вскочил и крепко меня обнял.
– Неужто ты, сынок? Выходит, ты жив? – Тут он повернулся к остальным и гордо сказал: – Это я втянул его в движение, глядите – мой ученик!
Так оно в действительности и было, старик говорил правду.
Дядя Йожи работал в шахте монтажником, а на заводе – котельщиком. Старые металлисты помнят: в те времена человек должен был иметь три или четыре профессии. Теперь он токарь, самое большее, сверловщик или фрезеровщик. Тогда он был слесарем, кузнецом, монтажником – все эти специальности необходимо было знать металлисту, если он хотел жить! Большею частью мы проходили обучение на мелких предприятиях, где, прежде чем получить диплом подмастерья, приобретали четыре-пять квалификаций. Затем рабочие отправлялись sa границу, одни, – чтобы повидать свет, другие – те, кто принимал участие в стачках, в борьбе за повышение зарплаты, – считали, что им лучше на время исчезнуть из родных мест. Вот и я по той же причине работал в Брюнне, Леобене, Триесте и лишь в 1911 году вернулся на родину.
На заводе я сделался токарем. В соседнем котельном цехе не было своего точила, и, когда инструмент тупился, котельщики приходили к нам. Мы то и дело бранили их за то, что они портят наш брусок. Приходил к точилу и дядя Йожи.
«Ну-ка, малый, давай твой резец, я сделаю… – Он брал у меня из рук резец и начинал точить. – Что ты скажешь, ведь барон женится на дочери господина директора Дейтша. Ну? Что такое? Ты даже не знал? Тебя-то на свадьбу не пригласили? – лукаво подмигивая, шутил дядя Йожи, а я хохотал. – Ну и ну, – продолжал он, – тебя и не пригласили! Такого-разэтакого… с иголочки… настоящего кавалера, можно сказать, и не пригласили!»
«Ну уж, – думал я, – по уши чумазый, весь в мазуте, какой из меня кавалер!..»
«А я-то полагал, – продолжал свое дядя Йожи, – что тебя пригласили в шаферы! Ну, скажу тебе, и хороша дочка у господина директора! Ты ее не видал? А ведь она и к нам, бывало, захаживала. Хромает на обе ноги, нос большенный, крючком, на спине горб, а может, просто горбится, черт ее разберет… Ну, а самое-то красивое у нее, по-твоему, что? Кожа в угрях. Слыхал я, будто она все по заграничным докторам каталась, да так угрей и не вывела. Вот как! Красавица девчонка, хоть ей уже под тридцать. А ведь и ты б от такой не отказался, верно?»
Я стоял, глядел на искры, летящие от точила, и смеялся.
«Ага, ты б ее, вижу, в жены не взял? А барон, вишь, посватал. Как раз такая ему по душе. У нее денег куча, сынок, целая куча денег! А у барона в карманах ветер свищет, и депутатом быть ему хочется. Вот и женится он на дочери Дейтша, еврея, а ведь барон разборчив в таких вопросах. Но что поделаешь? Деньги ведь не пахнут, а на приданое он купит себе депутатский мандат. Если хочешь знать, не досталось господину барону депутатское кресло в палате магнатов. Знаешь, что такое палата магнатов? Ну так вот, он туда хочет попасть, потому барону так пристало! Ан не попал! Эх, славное это дельце! Поверь мне, малец, не заключит папаша Дейтш невыгодной сделки. Теперь у него своя рука в парламенте будет. Вот, скажем, взял наш брат да и заартачился: прибавь, мол, филлер
за час работы, ну, и еще там пятое-десятое опять не по нутру нашему брату. Дейтш возьми да и пожалуйся зятю-то. Зять тогда в парламенте речь скажет, а там придумают против нас закон. Потому как они отцы наши. Ну, что ты, малый, на это скажешь? Как думаешь – неглупое дельце, а? А плохо ль, допустим, тебе бы было, если б в парламенте твой родственник сидел, верно? Ты б ему заявил: изволите знать, я еще мал… Тебе сколько лет?»
«Четырнадцать». – Я чуть-чуть прибавил: мне еще только исполнилось тринадцать…
«Четырнадцать, – рассматривая меня, сказал дядя Йожи. – Ладно, пускай четырнадцать. С какой стороны ни возьмись, все одно мальчонка. Не мешало б тебе, положим, и отдохнуть недельки две. Ходил бы ты в школу – тебе бы три месяца отдыха давали, ну, а так и две недели неплохо. И чтоб оплатили. Отправился бы ты на Балатон или в Аббацию… Ты где живешь?»
«В Кишпеште».
«Кишпешт тоже место красивое. Пошел бы ты, значит, в Эпрешский лес, гулял бы среди деревьев, собирал птичьи гнезда, играл с приятелями и жалованье бы получал…»
Вот как умел шутить дядя Йожи. Я над каждой шуткой его хохотал до упаду, а он гнул свое:
«Сказал бы ты родственнику своему в парламенте; придумайте закон, чтобы у подмастерьев был отпуск. А еще закон сделайте, чтоб такие вот хилые дети, как ты… ведь коли нет у тебя ключа в кармане, глядишь, и ветер унесет… да, значит, ты сказал бы тому родственнику: сделайте, дескать, закон, чтоб такие, как ты, только днем да по восемь часов работали. Неплохо бы, а? Вот я и говорю. Что ж ты не женишься на дочке господина директора? Есть у него другая, та еще хромее, еще старее, женись – депутатом станешь, а?»
Я еще и сейчас словно бы слышу слова старика. Нравился мне его разговор. На второй, не то на третий день мы снова встретились у точила. А потом я уж сам поджидал его и, заметив издали, бежал с резцами, которые приберегал до встречи с ним. Но и он, как видно, искал меня, ибо, придя, начинал тихонько насвистывать «Тореадора».
Настало время, когда он стал каждый день давать мне «Непсава»
– я должен был просмотреть газету в обеденный перерыв, ни в коем случае не испачкать, потом вернуть.
Это было осенью, а весной он привел меня в профгруппу котельщиков, в которой состоял сам. Так, будучи токарем, я попал в объединение котельщиков. В конце концов, не все ли равно, раз это тоже союз металлистов? Я об этом пишу потому, что вспомнил, какие странности бывали тогда в рабочем движении. Когда я спустя два года вышел из объединения котельщиков и перешел к токарям, мне не хотели зачесть взносы, уплаченные прежде. Меня считали «изменником». Так некоторые играли в «единство»… Впрочем, были и иные люди! Повел меня к ним опять-таки дядя Йожи – через год после нашего знакомства. Это были так называемые «курсы риторики». Лекции читал студент, исключенный из университета за революционные высказывания. Дядя Йожи представил ему меня. Преподаватель риторики, худой, высокий парень в очках, внимательно на меня посмотрел:
– Вы знаете по-немецки?
– Знаю, – ответил я. Я заявил это с полным правом, ибо в 1904 году в Будапеште каждый второй говорил по-немецки. Город наполовину, если не больше, состоял из немцев. Я тоже лепетал по-немецки, если была необходимость. Итак, я сказал: «знаю».
– Прочитайте вот это! – сказал тогда лектор и протянул мне первый том «Капитала».
Ох, товарищ, трудно сейчас передать, как я с той книгой намаялся! Написана она была по-немецки да к тому же готическим шрифтом. Слова я понимал, хотя, разумеется, не все, но в основном все-таки понимал, зато составлять из слов фразы было для меня сущим мучением. Иногда я перечитывал фразу по десять раз, но в конце концов одолел толстую книгу. Месяца через два я ее возвратил.
– Понравилась? – спросил лектор.
– Понравилась, – ответили.
Она и в самом деле мне нравилась, однако я очень опасался, как бы он опять не дал мне читать такую же толстую немецкую книгу. Лекции я слушал охотнее: они были более понятны.
Тогда я понял и слова дяди Йожи, которые до того казались мне шуткой, о женитьбе барона на директорской дочери и родственниках в парламенте. Все это было очень серьезно. В течение многих лет мы ставили себе целью всеобщее избирательное право при тайном голосовании. Его мы требовали в 1905 году наравне с повышением зарплаты. За него боролись мы в 1912 году. После забастовки пятого года я был уволен с завода и на целый год включен в черный список. Тогда я впервые отправился в Вену, оттуда – в Леобен. С дядей Йожи я с тех пор не встречался.
Сейчас старик, растроганный, со слезами на глазах, стоял рядом со мной и хлопал меня по плечу. И, словно бы желая отрекомендовать людям, говорил:
– Мой ученик, верно, мой ученик… Я втянул его в движение… Видите, он коммунист! Могло ли быть иначе? Ведь это мой ученик…
Маленькая комнатка в Татабанье после смертельных опасностей и тревог была для меня оазисом в пустыне враждебного мира. Я сохранил о той ночи самые светлые воспоминания.
Мы говорили о прежних днях, о девятнадцатом годе. Многое могли рассказать и я, и Бела, и хозяева дома, и забегавшие гости. Много занимательных событий выпадает на долю человека, если этот человек рабочий, да еще и революционер.
Потом мы тихо пели запрещенные революционные песни. Сидели мы на двух-трех стульях, на кровати и прямо на полу, в полутемной комнате и вполголоса пели преследуемые, запрещенные песни.
А после обсудили план дальнейших действий. Как перебраться через Дунай? Надо ли опасаться патрулей, перевозчиков и контрабандистов? Еще бы не опасаться! Кто-то вспомнил, что в Шюттё живет старик, дядюшка Нергеш. Когда-то в Товароше он был старостой рыбачьей артели, в конце девятнадцатого года за организацию профессионального союза да за дружбу с рабочими его из старост прогнали. Теперь он живет в деревне на берегу Дуная и небольшой сетью ловит рыбу. Старик не откажется перевезти. А коли сам не перевезет, укажет другого человека…
Было решено, что утром старший брат Белы торговым поездом поедет в Алмашфюзитё, а оттуда пригородным отправится дальше; пока он будет сговариваться со стариком о перевозе, мы подождем здесь. К вечеру он вернется, а на следующее утро самым ранним поездом, на котором не проверяют документов, поедем мы. Нам дадут кошелку и для большей правдоподобности положат в нее кое-какие продукты.
А пока мы обосновались на чердаке дома, сад которого примыкал к саду брата Белы. Там уже приготовили собачью будку и кадку, чтобы легче было перебраться через забор. Из чердачных окон мы могли видеть все, что делается вокруг. Если нас случайно станут искать, – а вероятнее всего, искали бы у брата Белы, – с чердака мы это увидим; успеем спуститься на улицу и спрятаться в условленном месте.
Мы просидели до четырех утра; уже запели в саду дрозды, когда брат Белы пустился в путь и ушли, попрощавшись с нами, гости.
Глава одиннадцатая,
из коей явствует, что в тот день несколько министров чувствовали себя гораздо хуже, чем мы. Появляется караван, который не слитком быстро шагает вперед
Я не раз рассказывал о тех днях, и друзья, бывало, спрашивали, как случилось, что я, коммунист, опытный революционер, слепо доверился в Татабанье незнакомым людям. Старая истина: что знают двое – уже не секрет. А если знают пятнадцать? Ведь для того, чтобы получить сумму, обещанную за нашу поимку – я говорил уже об этом, – самому квалифицированному шахтеру пришлось бы работать не менее двух лет, если бы у него только была такая возможность – трудиться два года без перерыва всю неделю. Так неужто мы не боялись, что кто-то проболтается? Неужто не боялись, что среди стольких людей – ведь известно, что и рабочие бывают разные, – может оказаться такой, кто польстится на сказочное богатство: десять тысяч крон.
Что я мог возразить? Лишь одно: после задушевного разговора, после спетых вполголоса песен мы стояли в крохотной комнатенке и прощались при сумрачно брезжащем свете бледного утра. Не было объятий ни со старыми, ни с новыми друзьями, не было громких слов – непривычно это нам, мы всегда скрывали свои чувства, – мы лишь смотрели друг другу в глаза и молча жали руки. Зато в каждом крепком рукопожатии чувствовалось так много… Мы были убеждены: нет в Татабанье предателя, и, если придется, защищая нас, поднять против врага отбойный молоток, друзья его поднимут.
Мы перебрались в убежище. Бела прилег, а я стоял на страже у чердачного окна. Позже он сменил меня, потом опять я его… Впереди у нас был целый день, мы могли отдохнуть вдоволь.
До шести вечера не произошло ничего особенного, если не считать того, что нам пришлось съесть чуть ли не шесть обедов. Их приносили разные люди. У одного, видите ли, нашлось немного мяса – конина для гуляша; другому удалось добавить к бобовой похлебке ломтик колбасы; у третьего, как он утверждал, осталось много продуктов, так что можно было приготовить обед и для гостей, – сегодня все варили для нас.
Мы провели в Татабанье необыкновенный день, нам, скитальцам, было очень хорошо.
– Если так и дальше пойдет, наверняка отрастим солидные животы, – сказал Бела.
В кухне мы выкупались, побрились, сменили белье, отдали отслужившую, разбитую обувь. Новой, правда, ни у кого не было, но все-таки нашлись башмаки менее изношенные и из более мягкой кожи.
А наши преследователи не знали ни минуты отдыха!
Как известно, в то время среда была днем запросов в парламенте. В эту среду чуть ли не тридцать представителей правительственной, крестьянской и прочих партий сделали запрос министрам юстиции и внутренних дел, почему до сих пор не добились результата по «этому скандальному делу». Среди запрашивавших было несколько христианских социалистов и, как ни неприятно признавать, один социал-демократ. Именно ему принадлежали слова «красная зараза», «большевистские агитаторы». Неожиданно для самих себя мы в тот день в парламенте были возведены в ранг главных вождей революции. Я, как вы уже знаете, занимал при пролетарской диктатуре пост заместителя наркома, Бела заведовал отделом в комиссариате внутренних дел, однако о нас говорили так, словно мы оба по меньшей мере были народные комиссары.
Судить нас предполагали с большой торжественностью, шумом и треском. Для этого у них была причина, они преследовали определенную цель. В ту пору, о которой я здесь рассказываю, открытый кровавый террор постепенно принял форму «узаконенного». В Венгрии началось правление Иштвана Бетлена. Жестокость и ужас предшествующих полутора лет сильно повредили клике Хорти. Не только демократы, носители прогрессивного духа, но даже отдельные реакционеры открыто называли Венгрию страной произвола, убийств, средневекового варварства. Считали Венгрию государством, которому – в этом-то вся беда – небезопасно давать в кредит деньги. Вот почему Бетлен спешил доказать две вещи: во-первых, что в Венгрии строго соблюдается конституция и правосудие вершится согласно закону; во-вторых, что именно коммунисты создают беспорядки, это они «убийцы с руками, обагренными кровью», и, если в борьбе с ними «кое-где и были допущены перегибы», они вполне оправданы и простительны…
На нашем процессе должны были присутствовать десятка полтора иностранных корреспондентов. Они готовились к тому, что смогут написать: вот где вскрылся «кровавый кошмар» пролетарской диктатуры.
Ну, а то, что третий день нас не могли найти, это наверняка не устраивало новое правительство. Министр юстиции и министр внутренних дел успокоили депутатов: будут приняты все меры, чтобы разыскать преступников, но пока, мол, из осторожности нельзя сделать более подробное заявление. Я слышал, что сам наместник много раз на дню интересовался этим вопросом. Кто был проворен и годен для выполнения такого задания, будь то жандарм, полицейский или сыщик, – все были брошены по нашим следам.
Полицейский инспектор Тамаш Покол неожиданно стал важной персоной. Ведь это он, а не кто иной выслеживал нас с первой минуты, и если он еще не добился успеха, то и следов наших не потерял. Он больше не ездил на мотоцикле с длинноусым старшим тюремщиком, а путешествовал с начальником особого следственного отдела, с жандармским подполковником, который, как говорили, был одним из экспертов по делам коммунистов. По чину возглавить розыск полагалось подполковнику, однако по особому указанию операцией руководил Покол. В распоряжении этих господ была большая шестиместная машина, где, кроме них, находились еще четыре сыщика. Следом за автомобилем в старой мотоциклетной коляске трясся Пентек, впереди мчался на мотоциклах полицейский патруль. К каравану примкнула еще машина – в ней восседал начальник пограничной зоны с вооруженной охраной.
Вот сколь многочисленные силы поступили в распоряжение Тамаша Покола, не говоря уж о прочих военных отрядах, которые залегли повсюду и по первому сигналу спешили выследить нас, уповая на то, что сноровка и счастливая судьба принесут им в конце концов пальму первенства.
Летели и летели телеграммы, телефонограммы, официальные и неофициальные, в Вац, в Будапешт, в министерство внутренних дел, в министерство юстиции. Взять хотя бы директора вацской тюрьмы – он давно укатил уже в Будапешт и там обходил подряд всех влиятельных родственников и покровителей, ибо над головой его нависла страшная угроза: потерять место и быть вынужденным подать в отставку. Он пытался, разумеется, все свалить на Шимона. Ну, а священник тоже не заставлял себя ждать с ответом – что говорить, ввели мы его в немалый почтовый расход!
Спустя несколько лет мне в руки попала докладная записка о розыске: она была оглашена на судебном процессе нашего тюремщика Чумы. Полиция далеко не все сообщила суду, однако даже из этого краткого доклада стало ясно, против каких сил стояли мы двое тогда на шоссе.
В четверг утром всю эту компанию черт принес прямо в Нергешуйфалу. Они допрашивали одного за другим прибрежных жителей, рыбаков, перевозчиков, людей, подозреваемых в контрабанде. Женщина, с которой мы разговаривали ночью, родственница дядюшки Шани из Эстергома, когда ее как следует прижали, как видно, испугалась, да еще, подумав, что мы уже давно на той стороне, призналась: видела двоих, может, они и были. Несчастная считала, что избавилась от мучений.
– Куда они, по-вашему, шли?
– Я не знаю.
– А все-таки!
– Может, в горы.
– Почему вы так решили?
Конечно, она не сказала, что сама направила нас туда. А впрочем, кажется, ответила в замешательстве: мол, спрашивали дорогу в том направлении.
Из Нергешуйфалу дорога ведет через горы. Кто проходил там ночью или на рассвете, ранним утром? Осмотреть!
Не составило труда выяснить, что по той дороге в Херег шел обоз дровосеков – они везли домой бревна для стройки.
Что ж, пошли к возчикам!
Допрос учинили в школе. Офицеры блистали золотыми воротниками, кричали так, что люди от их воплей втягивали головы в плечи. Не видели двоих, таких-то? Надо было видеть. «Ну погоди же, черт вас возьми, научим в другой раз открывать глаза пошире!» Не обошлось и без зуботычин.
А наш возчик, возможно, думал вот что: где они? Наверное, уже далеко! Так зачем ждать, чтоб тебя избили?… Да, он видел двоих, с виду такие, может, те самые…
Куда они шли?
На его возу добрались до такого-то места.
– А оттуда?
– Дальше.
– Что значит «дальше»?
Оказалось, что «дальше» могла быть только Татабанья. Скоро в Банхиду, Фелшёгаллу, Татабанью и То-варош жандармским постам полетели телефонограммы. Проверить, нет ли подозрительных, которые могли дать приют бродягам.
Через полчаса из Татабаньи пришел ответ: есть подозрительные – брат Белы, тамошний житель, шахтер.
Инспектор Покол так и подскочил, исполненный великого рвения.
Это они, вперед!
Стиснув зубы, он недобрым словом поминал разбитую «кривульку» – машину, которую десять, а то и двадцать раз надо завести, прежде чем заработает мотор. Отряд Покола провел здесь почти весь четверг, занимаясь допросами и поисками. Преступники отправились в Татабаныо на рассвете в среду, в полдень могли уже быть там, размышляли преследователи, а теперь четверг, вечер… Беглецы выиграли полтора дня! Вперед!
Теперь-то, если не опоздаем, мы их возьмем!
Брат Белы, Йожеф, приехал из Шюттё в шесть вечера. Забежав домой, он даже не умылся и бросился к нам. На чердаке было по-летнему душно, мы сидели на пыльной балке без рубашек. Йожеф принес газету, и мы прочли, что за нашу поимку награда увеличена. Министр внутренних дел со своей стороны неожиданно пообещал дополнительно пятнадцать тысяч крон. Всего, значит, двадцать пять.
Вот как поднялась наша цена за несколько дней!
Мы обмахивались газетой, а брат Белы рассказывал о своей поездке. Все в порядке, старый рыбак оказался дома и сразу же согласился нас перевезти. Раз сказал – сделает. Конечно, и к нему приходили жандармы. Во вторник разбудили на рассвете, в среду явились снова. Он слушал их, покачивал головой: не делал он ничего незаконного, пусть оставят его в покое. С тех пор как здесь установили границу, он ни разу не доплыл и до середины Дуная, а не то чтобы пристать к тому берегу. Это-то верно, да только зорок у старика глаз, он с детства знает Дунай, как свои пять пальцев, ему точно известно, куда причаливают, где и когда переходят реку контрабандисты.
Условились они с братом Белы, что завтра мы отправимся в путь ранним пригородным поездом и утром прибудем в Шюттё. День проведем у старика. В саду у него есть яма для хранения рыбы; там он держит доски, старые рыболовные снасти, и там же, если нагрянет полиция с обыском, мы сможем спрятаться и ждать темноты…
Йожеф рассказывал, что старик этот странный и взбалмошный человек. Он не коммунист и никогда им не был. Много лет назад вступил в какую-то религиозную секту и во время войны чуть не погиб: его хотели предать суду военного трибунала и приговорить к смертной казни за то, что он отказался взять в руки винтовку. «Меня заставить нельзя, – говорил он, – ибо сказал спаситель: поднявший меч от меча и погибнет».
Но было это в четырнадцатом году, и дело раздувать не стали. Приняв к сведению, что он отказывается брать в руки оружие, его определили кучером в обоз: держи, мол, в руках кнут и вожжи!.. Он ратовал за советскую республику, ибо, по его словам, это была «правда бедного человека», и, принимая участие в создании народного совета в Товарошской артели, действовал «именем Христа»…
В общем, это был сумасбродный, но честный человек. Слово его крепкое. Ему можно было спокойно довериться: раз обещал перевезти, считай, что ты на той стороне.