Лайош Мештерхази
Крыши Савоны
Меня попросили написать рассказ о любви, без всякой политики. Что ж, пожалуйста:
Красивые девушки в Италии. Я живой свидетель – они были красивые еще до неореализма в итальянском кино. Ни одна красавица итальянка не была моей возлюбленной. Видимо, уже и не будет. Как это ни странно, приходится примириться. А ведь я бывал в Италии и почти нашел там возлюбленную.
Было мне двадцать два года. Я ехал в Париж через Италию. Ехать через Вену, видеть ее нацистской не хотелось. (Тс! Без политики!) За день до отъезда я порвал с невестой, вернее, она порвала со мной. Это был октябрь 1938 года, по радио играли военные марши и уже седлали белую лошадь, на которой Миклош Хорти должен был торжественно въехать в «Верхнюю Венгрию»
. Наши противоречия, которые до того вежливо скрывались, разгорелись разом и весьма невежливо, и умные головы в семье невесты объявили нежелательной мою «деструктивную личность». Их вердикт был сообщен мне самой невестой в канун моего отъезда. Она разбила мне сердце.
Правда, на следующий день она провожала меня на Келенфельдском вокзале и даже оказалась способной зареветь. Слезы не только обезобразили ее, но и промочили насквозь блузку моей матери. А я вел себя браво! Ведь, как я уже сказал, сердце мое было разбито, а в этом хаотическом мире я был довольно-таки беспомощным бродягой. Потому и приходилось быть таким бравым перед дальней дорогой – мне было тогда всего лишь двадцать два года.
Над Балатоном от сильного ветра неистово кружились тучи. Струи дождя хлестали по закрытым ставням особняков. От скуки я обошел все пять пульмановских вагонов, которые дирекция Венгерских железных дорог была обязана выставить на эту линию по международному соглашению. Нигде ни души. Только в моем купе – трое. До границы со мной ехало два полицейских агента. В Югославии меня измучила жажда, а динаров не было. Я так обрадовался, увидев первую рекламу «Олио Сассо»
. Началось столь милое для меня скитание по Ломбардии. Падуя, Верона, Гарда. В Брешии у меня было несколько знакомых, так что там я даже был сыт. В Милане я забрался на собор, посмотрел галерею Брера, «Тайную вечерю». Последние сто лир я разменял в миланском отделении «Банко ди Рома». Кассир посмотрел на меня с презрением: заходить в столь почтенное учреждение по таким пустякам! Стену за его спиной украшало изречение Муссолини. Стоит привести его тут, ведь в нем скрыта глубокая мудрость истинно государственного мужа: «Плуг пашет землю, но меч ее защищает». Еще остроумнее было другое выражение, вывешенное на стекло кассы: «Употребляйте подлинно итальянское обращение Voi!» Я занимался языкознанием, и, как это ни стыдно, во мне родились тогда весьма непочтительные мысли. Дело в том, что местоимение второго лица множественного числа как вежливое обращение используется во всех романских языках мира от Чили до Румынии, более того – во всех европейских языках. A «Lei», которое Муссолини по непонятным причинам преследовал подобными табличками, известно только в итальянском. Оно-то уж явно итальянское. Я уже почти обозвал Муссолини про себя кретином, но тут вспомнил, что и у нас гостеприимство именуют венгерским и призывают всех стать еще более «венгерскими» венграми как раз те, кто самым венгерским венгром считает немца. (Тс! Тихо! Долой политику!) Высокомерный кассир почтенного учреждения, сидевший под изречениями, охранявшими национальное достоинство, дал мне двадцать пятилировых монет, четыре из которых оказались фальшивыми.
Это был чувствительный урон. Первый же лавочник заметил их, он перепробовал все мое достояние на зуб и на звон. На двух монетах остался след его зубов, а две не звенели. Я тоже попробовал – не звенят. Итак, эти двадцать лир лавочник тут же изъял из обращения, положив в собственный карман. В моем движении он заметил слабую попытку протеста, а потому, как сознательный гражданин своего государства, заорал на меня: «Хотите небось еще кого-нибудь обмануть? Грязный иностранец! Запомните – в фашистской Италии порядок». Я запомнил это и составил ответную речь, употребляя «подлинно итальянское» обращение «Voi». Двадцать лир потеряно, так что в Генуе я смогу пробыть только один день.
В огромном и по тогдашним понятиям современном здании миланского вокзала у меня пропала всякая охота выглядеть браво. Одиночество и бесприютность обрушились на меня с такой силой, с какой они могут обрушиться на человека в столь огромных и считающихся современными вокзалах, если он одинок и бесприютен,. Но дело обычное: голодный мечтает о деликатесах, а бедняк – о сказочном богатстве. Я был так одинок и бесприютен, что даже продавцу газет ответил бы со слезами на глазах, если бы только он обратился ко мне. Но мечтал я о другом, я мечтал о любви и об очень и очень красивой девушке-итальянке. Я прошелся вдоль нашего состава… красавица итальянка стояла у одного из окон. И это была настолько красивая девушка, что, вспоминая ее сейчас, я как бы вижу ее на обложке «Вие нуове». Только вместо обычных заголовков этого журнала ее фигуру окружали совсем другие надписи: «Vietato fumare» и «Е pericoloso sporgersi»
.
Она стояла у окна, очень замкнутая, очень целомудренная и готовая дать отпор. Она явно читала составленные дамами из общества охраны нравственности предупреждения, которые в те годы были вывешены на всех международных вокзалах как средство борьбы против торговли девушками. Этих надписей теперь нет. То ли оттого, что благодаря чуду удалось продать последнюю даму из этого общества, то ли по другой причине – они исчезли. Быть может, они подпадают под американское эмбарго как военные материалы первостепенной важности. А что? Почему именно этот товар нельзя включить в списки? (Тс! Тихо!)
Я, конечно, не разглядывал ее тогда, не выражал взглядом поклонение, я прогуливался со скучающим видом, как человек, еженедельно отвергающий любовь куда более красивых итальянок. Я прошелся вдоль поезда, а потом, изображая равнодушие, сел в первый попавшийся вагон – как раз в тот, где была она, только с противоположной стороны! С выражением безразличия на лице я осмотрел все купе и подчеркнуто случайно остановился в дверях именно того, где смотрела в окно красавица итальянка. Где эта красавица итальянка ехала одна. Я спросил: «Можно?» Благовоспитанно, вполне в духе тех высоконравственных дам она ответила: «Пожалуйста».
Экспресс «Азур» проходил путь Милан – Генуя за сорок минут. Сейчас, насколько я слышал, он идет вдвое быстрее. В те времена поезда в Италии не отличались скоростью, иногда они останавливались, не доехав до станции, из-за недостатка пара, и тут пассажиры плевались и проклинали автаркию. Тогда подходил солдат фашистской милиции, потому что в каждом поезде, в каждом вагоне сидел такой человек. И люди уже не проклинали автаркию, а только плевались. Плеваться они имели право, за исключением тех мест, где особые таблички запрещали это занятие.
Мы проехали пригороды Милана. Брандмауэры, брандмауэры без конца. Города показывают поездам свои задворки. На стенах – реклама «Олио Сассо» и разные изречения, столь же содержательные, как и в банке. Затем равнина стала постепенно спускаться к морю. Ярко сияло теплое солнце. На девушке была белая блузка и темно-синяя юбка. Волосы зачесаны наверх ~ чувствовалось, какие они пышные, какие тяжелые! Красоту ее овальному римскому лицу придавало сочетание тонов: кожа как у креолки, темно-красные губы – нижняя с изгибом, – глаза зеленовато-карие, очень теплые. В моде тогда была худоба, но она, к счастью, не была модной. Она была стройна, хоть и полновата; думаю, ее дочь должна быть теперь модной. Впрочем, это я сейчас так рассказываю, а тогда я не наблюдал за нею, не рассматривал, не любовался ею, а молча и заносчиво уткнулся в книгу, но желание заговорить с ней, желание стать каким угодно, только не таким, каким я был, полностью охватило меня.
Так прошло ровно двадцать из сорока минут. Ровно двадцать – я посмотрел на часы. А чтобы посмотреть на них, мне пришлось поднять глаза от книги. И тут наши взгляды встретились – и она поняла меня. Она насторожилась, да, было видно, что предупреждения дам из общества охраны нравственности запали ей в душу. Но в моем взгляде, когда я смотрел то на нее, то на часы, то снова на нее, было столько предупредительности хорошо воспитанного молодого человека, совершенно не искушенного в торговле девушками, и взгляд этот так предлагал сказать ей точное время! Предупредительность моя была настолько неотразима, что она почти машинально открыла рот:
– Синьор, будьте добры, скажите, который час?
Я снова бросил взгляд на часы, более того, теперь я внимательно смотрел на них, чтобы показать: я не только не стремлюсь затащить ее в сети торговцев девушками, а напротив, готов сообщить ей время с точностью до секунды.
– Десять часов одна минута.
И тут настороженность, навеянная вывешенными на вокзалах предупреждениями, сразу же исчезла, и лицо ее по-детски открылось, выражая любопытство и удивление.
– Откуда вы это знаете?
Надо сказать, часы у меня были необыкновенные. Какой-то мошенник пустил тогда в продажу некие «спортивные часы». На месте циферблата у них была хромированная пластинка с окошечками, и в них бегали маленькие диски, которые показывали часы, минуты и секунды. Часы были дешевые – всего двадцать пенге, но и того не стоили, потому что не работали и года. Тогда я еще занимался спортом и действительно, случалось, по неосмотрительности разбивал стекло у часов. Этим я и успокаивал совесть, покупая за двадцать твердых пенге такое барахло. И теперь-то они мне пригодились, то есть могли пригодиться. Во всяком случае, я объяснил очень и очень красивой молодой итальянке, как работают эти странные часы, а для этого пришлось пересесть к ней, сесть очень тесно рядом с ней, как того требовала дидактика. Потом зашла речь о том, что я занимаюсь спортом, а теперь еду в Париж. Она тоже была однажды в Париже, только вместе с классом на экскурсии, а вообще она два года жила в монастыре в Сент-Этьене. Она была совсем маленькой, но монастырь не любила. Зимой, когда по утрам так темно и промозгло, звонок поднимал их на мессу. Приходилось стоять на коленях на голом камне. Когда они пели, изо рта шел пар. Колени стали совсем безобразными, и она боялась, что они такими и останутся. И мы уже весело говорили о путешествиях, о сестре ее бабушки, которая, овдовев, ушла в монастырь в Сент-Этьене. Я узнал, что она едет в Савону и что после монастыря было очень странно ходить в обычную школу. Она лучше всех в классе знала французский и стала здесь хорошей ученицей. По-итальянски учить арифметику было проще, а кроме того, лучшей в классе по французскому языку было бы стыдно по остальным предметам учиться посредственно.
Говорила она очаровательно, немного с напевом, а «с» в положении между гласными произносила глухо, с небольшой палатализацией.
– Вы откуда? Из Павии? Пизы? – спросил я. Она удивилась – я почти угадал. (Вот я и обошел своего коллегу из «Пигмалиона». Все-таки лингвистика – волшебная наука.) Она засмеялась. Неуверенность в себе исчезла, а как же – я храбрый мужчина, взял да поехал на год в Париж. Вообще же невеста моя лопнула бы от злости, если бы увидела нас сейчас. Только вот время идет до отчаяния быстро. Еще десять минут – и мы в Генуе. Она поедет дальше, а я сойду с поезда.
Тут мы вернулись к исходному пункту. Круг замкнулся. Мы снова рассматривали часы, держа при этом друг друга за руки, хладнокровно и объективно, как два ученых, которым иногда приходится взяться за руки, наблюдая за прибором.
– Смотрите, сейчас диск доходит до шестидесяти, а наверху указатель минут перепрыгивает на деление.
– О, очень интересно.
Она права, все интересно. А за окном сияет солнце, бедный приморский пейзаж тоже очень интересен, местами попадаются по-осеннему убранные деревья.
– А теперь смотрите, когда он еще раз подойдет к шестидесяти, а наверху указатель перепрыгнет еще на деление, тогда…
– Тогда?
– Тогда я вас поцелую.
Во-первых, должен констатировать, что шестьдесят секунд в такой ситуации – это удивительно долго. Во-вторых, в словах моих не было никакого подвоха, они выскочили сами собой. Из-за бравады. В-третьих, они все же были с очень большим подвохом. Ведь бдительные дамы весьма старательно готовят девиц, путешествующих в одиночку, к тому, что надо делать, когда мужчина пристает к ним, обманывает или прибегает к насилию. Но составители этих предупреждений не подумали о том, что делать, когда мужчина не пристает, а очень скромно, любезно, безо всякого обмана заранее предупреждает путешествующую в одиночку девицу, что ей угрожает та самая опасность, которой ее пугали эти дамы. В-четвертых, пластинка на часах, быть может, просто гипнотизировала ее. Эти часы за двадцать пенге, эта мысль совершенно выпала из внимания бдительных дам. Могу заметить, что составители подобных правил, вывешиваемых на стенах, обыкновенно упускают из виду такие мелочи жизни, которые все же могут стать решающими. (Я сам, например, именно так наехал однажды на затормозивший передо мною грузовик – читал написанное на его кузове изречение «Води машину без аварий», а потому не успел прочитать другую надпись: «Осторожно, пневматический тормоз!»
Рядом сидела она, на полголовы ниже меня, ее рука касалась меня, и я чувствовал, как бьется ее сердце! Я посмотрел на нее и увидел на плотно облегающей блузке его биение: тук-тук, тук-тук. Шестьдесят секунд – это действительно долго в такой ситуации. Мне стало очень жалко ее за эти шестьдесят секунд. И я очень ее полюбил. Когда указатель минут прыгнул на одно деление, она взглянула на меня. Я мягко взял ее за подбородок, ее голубоватые восковые веки были полуприкрыты, на ресницах блестела слезинка.
Итак, я еще вел себя браво. У нас оставалось семь минут до Генуи. Но тут солдат фашистской милиции, которому зачем-то понадобилось пройти по вагону, вырос в дверях нашего купе и уставился на нас, скотина. А потом проревел: «Perbacco»
– и, жестикулируя, стал звать своих товарищей, как будто нашел какое-то исключительное зрелище. Дело в том, что в этот день в каждом вагоне ехал не один солдат фашистской милиции, а четверо. Это была осень 1938 года. Уже более полугода прошло после аннексии Австрии. От Чехословакии осталась лишь одна полоска, да и то не надолго – еще на четыре месяца и восемь дней. И это было 7 ноября. И все они вчетвером встали перед нашим купе, и еще в течение семи минут я видел их, как только поднимал голову; я редко поднимал голову, но взгляд мой смущал их. Они перестали смеяться, а просто молча стояли. Наконец нечто человеческое, кажется, проснулось у них в душе, и они потихоньку убрались от нас – ведь видно было, что это не обычный дорожный флирт.
Я уже знал, что ее зовут Нина. Но я знал много-много больше, потому что я держал в своих руках и девочку, которая поет в монастыре в Сент-Этьене и дыхание которой видно в мерцании свечей, которая боится, что колени у нее так и останутся страшными, угловатыми, с желтой кожей. (А ведь не остались, вовсе не остались!) И маленькую отличницу, потому что арифметику по-итальянски учить легче и потому что лучшей в классе по французскому языку было бы стыдно по остальным предметам успевать посредственно. Я держал в руках всю ее жизнь. И вся ее жизнь была в моих руках. И я уже забыл думать о том, что моя невеста лопнула бы от зависти, увидев нас. Это уже давным-давно прошло! Все уже прошло!
Как много всего иногда приходит на ум за несколько мгновений. Я вспомнил, что в кармане у меня последние лиры, да еще какую-нибудь из них опять могут «попробовать на зуб»; ну и пусть, ведь у меня еще две тысячи франков, сумма небольшая, но и за них по официальному курсу я получу тысячу лир. (Это по их официальному курсу, а по французскому они стоили две тысячи лир.) Стипендия в Париже мне идет с первого числа, так что, ступив на французскую землю, я сразу же могу запросить деньги по телеграфу.
– Нина, carina
, сойдем в Генуе вместе! Посмотрим Геную. Всего на день-другой, Нина, хоть на один день, хоть на несколько часов, а там после обеда ты сможешь поехать дальше. Ведь Савона рядом.
Волосы у нее растрепались, взор затуманился.
Ни один трезвый человек не скажет, что это был обычный дорожный флирт! Неправда! Мы с отчаянием прижались друг к другу, и нас охватил какой-то теплый поток. Это было мощное, всепокоряющее влечение, это было не чувственное упоение, а, безусловно, ощущение принадлежности друг другу, зависимости друг от друга. А ведь я и не знаю, кто она, что она, к кому едет в Савону. К жениху? К мужу? Устраиваться на работу? И на какую работу? Я вообще ничего не знаю о ней, можно сказать, ничего. Не знаю, что толкнуло ее именно тогда и именно ко мне. Потому что случайным во всем этом был лишь случай, а остальное – нет!
В Генуе она вышла из вагона. Ветер приносил на вокзал запах моря. Было утро, десять часов двадцать минут. Светило солнце. Она поправила блузку, волосы. Чувствовалось, что она размышляет над чем-то, чего я не знаю. На столбе висел телефонный аппарат.
– Останься здесь, Нина, останься хоть до вечера!
Она порылась в сумочке, достала монету в пол-лиры, бросила ее в аппарат, подождала немного, но гудка не было.
– Пол-лиры есть?
Я достал все свои деньги. Среди них оказалось пять монет по пол-лиры. Гудка не было и во второй раз. Мы внимательно осмотрели аппарат, прочитали инструкцию и уже нервничали, бросая третью монету. Я понял: у нее есть родственники или знакомые в Генуе и, вероятно, она ищет алиби, либо место, где можно переночевать, либо просто кого-то, кто может помочь ей. Здесь, где дул морской ветер и ослепительно сияло солнце, в этом вокзальном круговороте все выглядело несколько не так, иначе чем в отдельном мирке, в котором мы провели вместе эти длившиеся целую вечность сорок минут от Милана до Генуи.
Я чувствовал, что я был так храбр в поезде благодаря необыкновенным часам, но если мы окажемся где-нибудь на берегу моря или поднимемся на гору Риги, сядем на сухую редкую траву над городом, над далекой панорамой голубого залива, и будем смотреть на белые пароходы, то тут у меня лихости не хватит. Я стану бесприютным, жалким и одиноким, не мужчиной-победителем, а совсем кротким человеком, которому нужны друг, любовь и покой. Что же будет, когда я выдам себя? Это тоже промелькнуло у меня в голове, и, если уж быть откровенным, то именно об этом я и подумал. Но тогда я еще многого не понимал – на этом ветру, приносившем запах моря, в этом отрезвляющем сиянии солнца я думал: вдруг это всего лишь случайное приключение? А я еду в Париж – на год. А, может, и не на год! Что-то со мною будет?… Будет война. Переживу ли я ее?
Настоящие приключения сейчас только и начинаются, глупо и бессмысленно останавливаться на первой же станции. Почему ты встретилась мне не в конце пути, Нина?! Зачем так сразу, в Генуе, когда я даже не дошел до родины моих мечтаний? Ведь это даже не начало начал. Я был похож на человека, который выиграл в рулетку на первую же ставку выигрыш, будь он каким угодно крупным, кажется недостаточным, потому что это лишь первая ставка. И я сказал себе: если она не сможет дозвониться и на оставшиеся две монеты, пусть рок свершится, да свершится святая воля божественного телефона-автомата.
А автомат заглотал все наши монетки. Над ним красовалось изречение, которое должно было пробуждать патриотические чувства. Я читал его, пока Нина стояла у телефона вполоборота ко мне, слегка склонившись. Может, и у нее пропало настроение?… Кондукторы размахивали руками, стучали дверями. Нина обернулась, и какое-то мгновение еще растерянно стояла на перроне. Тут я должен был вскочить в вагон и снять ее вещи. Но я дал клятву телефону-автомату и то ли поэтому, то ли по другой причине не сдвинулся с места. Раздались свистки, крики. Нина отчаянно прижалась ко мне – и поезд уже тронулся, когда она впрыгнула в вагон.
Я же стоял над своим чемоданом и махал ей рукой долго-долго. Я еще очень долго видел ее. По самый пояс высунулась она из окна и махала мне, ветер трепал ее белую блузку, и, казалось, она билась в окне, как маленькая белая птичка, а этот хищник – черный поезд, уносил ее вдаль. Потом ко мне подошел железнодорожник, тронул за плечо и сказал:
– Пожалуйста, синьор, вон там работает.
В двух шагах позади меня, на другом столбе висел еще один телефон-автомат. И действительно, кроме патриотических изречений, его украшала надпись: «Работает».
На следующий день я продолжал свой путь. Скорый поезд, отходивший утром, быстро дошел до Савоны. Я не очень помню ее, ведь города показывают поездам свои задворки. Кажется, Савона довольно долго тянется вдоль берега моря, перед моими глазами проплывали брандмауэры, балконы, устроенные на крышах; красноватые железные и темные черепичные крыши. Немое скопище камней. Этот ранний поезд не останавливался в Савоне, он только замедлил ход и, тихо раскачиваясь, прошел над городом.
Над городом, в котором где-то спала Нина. Где-то, под одной из крыш, под черепичной, или под железной, или под плоской, как терраса, на которой сушится белье.
Скоро я доеду во Вентимилии. Там я буду совсем один в длинном поезде. Со мной поедут лишь два взвода фашистской милиции. Таможенники будут грубы и недоверчивы, а поезд дальше не пойдет, и французский состав тоже не подойдет сюда за мной. Мне придется шагать пешком по рельсам через границу. И тут, и там мобилизация. Экспресс «Азур» ходит с разрывом в несколько сотен метров. Меня немного помучают, ведь они чиновники, а я еду туда, к противнику. Потом разрешат мне взять чемодан и шагать дальше. Я пойду по железнодорожному мосту над каменным ложем притихшего и усталого горного ручья. Направо – белые скалы, налево – море. В одиночестве я перейду границу на мосту, французский поезд ждет меня на той стороне.
Направо – белые скалы. И эти белые скалы полны пещер и с той, и с другой стороны. Это укрепления, со стволов орудий сняты чехлы, на замаскированных сторожевых постах – караулы в полном составе, и там, и тут. Налево – море, а на нем военные корабли.
Я пойду по мосту один. Сколько тысяч глаз, сколько биноклей будет следить за мной? Стрелять они пока не будут.
Поезд покачивал меня над Савоной, и было очень странно думать о том, что в этом неизвестном м«е городе, где я никогда не бывал, через который ни до того, ни после даже не проезжал., что в этом городе сейчас спит моя почти возлюбленная. Уже рассвет, она явно спит, сжавшись в комочек. Девушки всегда так спят. И в такое время, на рассвете, они спят очень тихо, дышат еле-еле. Ее прекрасное лицо бледно и серьезно, оно светится в обрамлении разметавшихся черных волос. На легком одеяле лежит ее рука, рука, которая обнимала меня. Сейчас она под крышей, под любой из этих крыш. Почему-то именно в Савоне.
Все это случилось так, как я тут рассказал, и никакой политики тут нет.
Quod erat demonstrandum
.