Вода была совсем теплая, и Майа плыл теперь без особых усилий, так как скинул ботинки и отделался от спасательного пояса. В несколько взмахов он уже достиг судна. На носу по-прежнему жалась к леерным ограждениям плотная масса людей. Огонь, очевидно, не пошел дальше мостков, – по крайней мере, так показалось Майа, который видел из воды только капитанский мостик. Теперь прежний нечеловеческий вопль умолк, слышался только протяжный стон. Нескончаемый, монотонный стон, похожий на причитания плакальщиц. Стон становился громче, когда ветром скручивало и гнало языки пламени к корме. Снизу Майа видел, как подымаются тогда к небу руки, жалким, умоляющим жестом. Оба каната, идущие вдоль борта, свисали сейчас до самой воды.
– Аткинс!
Рядом в воде плыло всего трое, от силы четверо человек. А там, наверху все еще стоял стон – нескончаемый, тягучий, прерываемый иногда резкими вскриками, внезапно усиливавшийся и снова затихавший.
– Аткинс! – изо всех сил заорал Майа.
Сверху ему ответил невнятный гул голосов. Майа подплыл ближе. Чего же, в конце концов, они ждут, почему не прыгают, почему не спускаются по канатам?
Набрав полную грудь воздуха, он снова кликнул Аткинса и стал ждать. Ждал долго, упорно. Сейчас вода показалась ему холодной, и по ногам пробегали мурашки. И вдруг он заметил, как кто-то – отсюда виден был лишь темный силуэт – перешагнул, не торопясь, через борт, схватился за канат и с бесконечными предосторожностями стал спускаться. Потом раздался всплеск, и Майа подплыл поближе. Но это был не Аткинс. Спасшийся повернул к Майа лицо, лицо, лишенное всякого выражения, и тут же устало прикрыл глаза. Он не делал никаких движений, вода сама несла его к берегу. Лицо его почернело от сажи. Майа приблизился к нему и поплыл рядом.
– Вы обожжены?
Человек приподнял веки, и тут же опустил их снова…
– Руки…
Голос его прозвучал хрипло, будто он многие годы прожил в полном молчании.
– Можете без моей помощи добраться до берега?
– Могу.
– А почему вы не спустились раньше?
Ответа не последовало, и когда Майа собрался уже повторить свой вопрос, англичанин снова прикрыл глаза:
– Как-то не подумал…
– Вам было больно?
– Да, было очень больно, -ответил англичанин, – я кричал.
– А сейчас легче?
– Да.
Он повернулся на спину, течением его несло к берегу, а на лице было написано довольное выражение.
– Хотите, я подтолкну вас к берегу?
– Не надо, – четко ответил англичанин.
Майа замерз, он устал и чувствовал во всем теле слабость. С трудом он удерживался на воде. Над собой он видел судно, возвышавшееся над морем как гигантская стена. С кормы несся все тот же протяжный стон.
У самого берега он снова чуть было не наткнулся все на те же человеческие останки. Он перешагнул через них, прошел вперед, но зашатался и без сил упал на песок. Его стало рвать, и все тело содрогалось от спазм. Через несколько минут его прошиб пот, он почувствовал, что вспотел с головы до ног. Он лег навзничь на песке, и ему снова почудилось, что он растворяется в упоительной свежести.
Когда он наконец поднялся, уже совсем стемнело, и он с трудом разглядел англичанина, которого вытащил из воды, хотя тот лежал всего в нескольких метрах отсюда.
– Ну как, лучше?
– Да, – сказал англичанин. И добавил каким-то ребяческим тоном: – Мне холодно.
– Но сейчас совсем не холодно.
– Мне холодно, мне очень холодно.
– Я срочно пришлю за вами носилки, – ласково проговорил Майа.
И тут же громко чертыхнулся.
– О, я не виноват, – извиняющимся тоном проговорил англичанин. – Их было двое. И я не мог им помешать. Один приподнял мне голову, а другой вытащил ботинки.
– Сволочи! – сказал Майа.
Пришлось шагать до санатория босиком. Время от времени он останавливался и оглядывался назад. Огонь на судне уже, очевидно, подобрался к пулеметным лентам, потому что то и дело воздух со свистом рассекали пули. На багровом фоне пламени резко выделялся ствол, и так как он по-прежнему был направлен вверх, Майа вдруг представилось, что пулемет продолжает вести стрельбу сам по себе и яростно бьет в пустое небо.
* * *
– Одного я в толк не возьму, – сказал Александр, – почему это твой англичанин не прыгнул.
Сидел Александр на своем обычном месте, уперев кулаки в бедра, и лунного света хватало только на то, чтобы осветить его лицо. Держа в руках полный котелок мяса, Майа жадно ел и старался главным образом не посадить пятно на брюки защитного цвета, которые ему дал надеть Дьери.
– Другие тоже не прыгали.
– Очевидно, утонуть боялись, – сказал Пьерсон.
Майа отрицательно покачал головой.
– У всех же были спасательные пояса.
Только тут он заметил у костра коренастую фигуру.
– Смотри-ка, и ты здесь? Значит, выполнил все-таки мое поручение.
– Нет, – сварливо сказал Пино, – я тут ни при чем. Александр сам предложил мне остаться.
– Значит, в точку! – рассмеялся Майа.
Пьерсон взял у Майа револьвер, разобрал его и теперь аккуратно протирал все части.
– Одного я в толк не возьму, – сказал Александр, – почему эти типы не кувырнулись в эту лужу, а?
Майа открыл было рот, но спохватился и промолчал.
– Господи боже ты мой! – крикнул Александр, воздевая к небесам свои здоровенные лапищи. – Да разве в такую минуту можно колебаться. Ты хоть наелся? – тут же спросил он. – А то, может, сардины открыть?
Луна светила вовсю, и тени от костра, который разжег Александр в честь возвращения Майа, плясали на их лицах. Пино сидел слева от Александра. Отныне это будет его место. Александр оглядел приятелей и подумал, что опять все в полном ажуре…
– Ого, – сказал Дьери. – Для Майа, видно, ничего не жалко.
Майа нагнулся вперед.
– А ты, оказывается, не спишь? Ну как твои миллионы?
– Скажи, наелся или нет? – прервал его Александр.
– Черта с два, наелся!
Александр протянул ему только что открытую коробку сардин.
– Это все мне?
– Все тебе.
– Ах, черт, – сказал Майа.
Оба рассмеялись, переглянулись. Александр налил полную кружку вина и протянул ее Майа.
– Я так всю нашу столовку обожру, – блаженным голосом сказал Майа.
Все с улыбкой смотрели, как он уплетает сардины.
– А теперь, что ты скажешь насчет доброго грога из виски? – спросил Александр.
Дьери вяло пошевелился в своем углу,
– Виски-то мое!
– Если угодно, мы тебе за него заплатим, – сказал Пьерсон.
– Двадцать бутылок по семьдесят пять франков – сумма солидная!
– Раз так, ты мне еще не отдал за хлеб десять франков.
Дьери с трудом скрестил свои жирные ноги.
– Небось не к спеху.
– Вот оно как люди богатеют, – сказал Александр. – Оказывается, проще простого.
– Верно, – подтвердил с набитым ртом Майа, – проще простого. Надо только страстно любить деньги. И в сущности именно поэтому не так-то много людей богатеет. Редко, когда люди любят что-нибудь со всей страстью.
Александр сидел, аккуратно положив свои большие волосатые руки на колени. Он слушал Майа и с удовольствием думал: «Ну и режет!»
– Ну и режешь, – восхищенно проговорил он вслух.
Да, все было в ажуре и на этот раз.
– Если на то пошло, давайте действительно сделаем грог на всю компанию? – предложил Дьери.
– Сделать-то нетрудно, но я не желаю ходить по ночам к колодцу и таскать воду»
– Давайте я пойду, – сказал Пино.
Схватив флягу, он скрылся в темноте. Майа повернулся к Александру:
– Ну, как он, по-твоему?
– Славный малый. Одно плохо, не может спокойно видеть немецкий самолет, сразу начинает по нему палить.
– Что ж, дело хорошее, – сказал Пьерсон.
– Если от этого польза будет, тогда да. Но всегда может случиться, что фашист пролетит на бреющем полете и уложит десяток парней.
– Ничего не поделаешь, риск.
Александр пожал плечами.
– В данный момент – риск идиотский. Нашего дружка Пино нынче вечером выгнали из санатория. Вздумал оттуда стрелять. А сейчас собирается стрелять из дюн. Вырыл в песке для себя укрытие.
– Он настоящий герой, – серьезно сказал Пьерсон.
– Больше того, – сказал Майа, – это и есть тип героя. Он не способен представить себе собственную смерть. А только смерть врага.
«И, однако, – подумалось ему, – еще совсем недавно я сам тоже восхищался Пино».
– Не в том даже дело, – кротко сказал Пьерсон, – он храбрец.
– Храбрец? – переспросил Александр. – Ясно, храбрец. Но если он получит в брюхо пулю, когда будет валять дурака в дюнах, увидишь, какой из него будет храбрец! Как бы человек ни храбрился, у него, запомни хорошенько, только одна пара кое-чего. А не три, не четыре или, скажем, не полдюжины. Пара, всего только пара – и ничего не попишешь!
Он подбросил в костер несколько полешек.
– Какая все-таки глупая штука война, – сказал Майа. – Чем больше укокошишь людей, тем больше у тебя заслуг.
Пьерсон обернулся в его сторону:
– Раз ты не любишь войны, почему ты тогда воюешь?
– Как так почему я воюю?
– Да, да, почему? Мог бы, скажем, дезертировать или покончить с собой. А раз ты пошел воевать, значит, ты сделал выбор, выбрал войну.
– И это, по-твоему, выбор? Тебе говорят: «А ну-ка, отправляйся срочно на бойню, причем шансов у тебя выжить только семь из десяти, а не хочешь, тебя немедленно выведут в расход как дезертира». И ты называешь это выбором?
– Да, – сказал Пьерсон своим кротким и упрямым голосом, – да, я называю это выбором.
– Слушать тебя тошно, – сказал Александр.
– Вот, – сказал Пино, входя в освещенный костром круг с полной флягой в руке.
Так он и остался стоять, низенький, плотный, у края освещенного круга, и его черные пропыленные вихры нелепо торчали надо лбом.
Александр налил воду в котелок, прикрыл его крышкой и подбросил дров в огонь.
– Держи, – сказал Пьерсон, возвращая Майа револьвер. – Я его насухо протер и, кроме того, зарядил.
Майа совсем разнежился в сухой одежде. Брюки английского военного образца, которые дал ему надеть Дьери, хранили безукоризненную складку. Садясь, Майа осторожно подтянул брюки на коленях, и этот простой жест снова вернул ему ощущение предвоенной жизни.
– Ты, Дьери, даришь мне эти брюки?
Дьери не спеша скрестил свои жирные ноги.
– Если хочешь, бери.
– Я шучу.
– Да нет, возьми, если хочешь. У меня еще несколько пар есть.
– Несколько? Ты так прямо и говоришь, несколько? Значит, не одни?
– Как слышишь.
Майа нагнулся.
– Уж не часть ли это твоих «миллионов под рукой»?
– Возможно, – сказал Дьери.
Он улыбнулся своей неторопливой улыбкой, и его дряблые жирные щеки, дрогнув, отползли от углов рта.
– А ну, бери кружки, – крикнул Александр. – Каждому по полной кружке получится.
Он приподнял крышку, в котелке кипел ароматный грог. Александр наполнил свою кружку и протянул ее Майа. Потом налил остальным.
– Эй, Пино! – сказал он. – У вас в Безоне ты такого небось не пил.
– С коньяком не сравнишь, – сварливо сказал Пино.
Грог они отхлебывали маленькими глотками. Кружки были такие горячие, что жгли губы, даже ручка и та нагрелась так сильно, что больно было пальцам.
– Все же непостижимо, – сказал Александр, – почему эти типы не прыгнули.
– Должно быть, побоялись, – сказал Пьерсон, – вообще-то, если смотреть на воду с высоты, то делается страшно. Притягивает, и все-таки страшно.
– Нет, – возразил Майа, – когда я уже спрыгнул, там висело два или три каната. Можно было по канатам спуститься.
– Вот бы и спустились, – сказал Александр, и в голосе его прозвучала ярость, – разве в такие минуты можно колебаться!
В наступившей тишине слышны были только громкие глотки Пино. Он, Пино, глотал грог и думал, что подливать кипяток в спиртные напитки – чисто бабская выдумка. Если бы спросили его, Пино, что, мол, ему больше по вкусу, он куда охотнее выпил бы виски в чистом виде. Александр прекрасный малый, ничего не скажешь, и парень здоровяк, а по части напитков вкусы у него тоже бабьи.
– А как поживает твой красавец доктор? – спросил Майа у Дьери. – Как он?
Никто не отозвался.
– Он умер.
– Кто?
– Верно, ведь тебя здесь не было, – сказал Пьерсон.
– Умер?
– Его убили. Из семидесятисемимиллиметровки.
– Где?
– В его комнате в санатории. Он жил в дальнем крыле, под самой крышей. Только к вечеру спохватились. Убит в своей постели.
– Убит! – проговорил Майа.
Чиркнула спичка, ночную мглу на секунду прорезал яркий огонек, и Майа успел разглядеть Пьерсона, который раскуривал потихоньку свою трубочку и аккуратно уминал табак концом карандаша.
– Вы еще не все знаете, – сказал Пьерсон, – а я вечером узнал от санитара подробности.
Александр круто повернулся к нему:
– Какие? Что тебе еще известно? Что ты еще нам собираешься рассказать? Вот уж действительно повсюду сует нос, вот уж чертов поп!
– Если угодно, я вообще могу ничего не рассказывать, – сказал Пьерсон.
И по его тону Майа догадался, что на этот раз Пьерсон обиделся на Александра.
– Да нет, – сказал он, подражая басовитому голосу Александра, – рассказывай, черт тебя побери, ну, рассказывай же!
Пьерсон снова помешал концом карандаша в своей трубочке.
– Ну, ладно, – сказал он, но по голосу его чувствовалось, что реплика Александра его сбила. – Говорят, что Сирилли был у себя в комнате не один. С ним была медицинская сестра. Их убили, когда они лежали в объятиях друг друга, причем не очень-то одетые.
Так как никакого отклика со стороны слушателей не последовало, Пьерсон заключил:
– Все-таки для семьи неприятно!
– Плевать нам на семьи, аббат! – яростно сказал Майа.
Наступило молчание, и Пьерсон поднялся с земли.
– Решительно, я нынче вечером не пользуюсь успехом.
Он круто повернулся.
– Пойду пройдусь перед сном.
Пробираясь между Александром и Майа, он кротким своим голоском бросил извинение и исчез во мраке. Они сидели молча, прислушиваясь к его удаляющимся шагам.
– Ты его обидел, – сказал Александр.
– А ты?
– Верно, и я тоже, а ты еще подбавил.
Но Майа даже не улыбнулся словам Александра.
– Э, черт! – сказал он, – Это в нем стародевическое нутро заговорило…
– Ну ладно, хватит.
– Для него это только пикантная история.
– С избытком хватит, – повторил Александр.
Майа замолчал. Дьери пошевелился в своем уголке.
– Давайте ложиться,
– Давайте, – сказал Александр. – Как я ни люблю слушать ваши рассказы, но сегодня через край хватили.
И он с размаху ударил Пино по плечу,
– Идем спать, а, Пиноккио?
– Не люблю, когда мою фамилию коверкают, – надменным тоном сказал Пино.
– Здрасьте пожалуйста! – сказал Александр. – Теперь уж и меня крыть начали.
Он воздел к небу руки.
– Но с чего это, дьявол, вас нынче разобрало!
– Ложимся? – сказал Дьери.
– Ложись и пропади пропадом. Надеюсь, моей помощи тебе не требуется? Или прикажешь постельку постелить?
– Да не психуй ты, – миролюбиво сказал Дьери.
– Черт! – выругался Александр. – Это я-то психую… Я психую?
– Во всяком случае, орешь как резаный.
– Я ору, я?
– Да нет, – сказал Майа, оборачиваясь к Дьери. – Ты же слышишь, он еле шепчет.
Все рассмеялись, и Майа присоединился к общему хохоту. Но, даже смеясь, он чувствовал, что какая-то часть его души безнадежно печальна.
Когда Дьери поднялся, его забинтованная рука выступила белым пятном. Все поднялись вслед за ним.
– Пойду пошатаюсь, – сказал Майа, – что-то спать неохота.
– Только смотри, будь осторожнее, когда вернешься, – сказал Александр. – Пино мы положим на пол в фургоне между двумя нижними койками. Будь осторожен, не наступи ему на голову.
– Да, – сказал Пино, – уж лучше промахнись.
* * *
Вслед за Пьерсоном Майа побрел по аллее. Она шла вдоль самой ограды санатория до угла главного здания, а оттуда сразу начинались дюны. Майа видел волнистую линию гребней, ярко-белые при лунном свете склоны дюн, и лишь кое-где выделялись черные пятна – не то кустарник, не то брошенные автомобили. Он добрался до ближайшей дюны, взошел на вершину и сел на песок. Там впереди грузовое судно пылало как факел. Море побагровело. Со своего места Майа не удавалось разглядеть людей, сгрудившихся на корме. Виден был лишь черный силуэт судна, а над ним гребень пламени. Но, напрягши слух, он различил, хоть и с трудом, все тот же стон, так поразивший его недавно. Слабый стон, пронзительный, несмолкаемо протяжный, как жалобы женщины в ночи. На берегу теперь не было ни души. Все спали. А он сидит один на еще теплом песке. Воздух был мягкий, а все тело Майа, все его мышцы приятно расслаблены. Он досыта поел, выпил горячего грога, а теперь вот сидит и курит сигарету. Чувствовал он себя хорошо, ему было уютно в своей собственной шкуре, он радовался жизни. А люди всего в десятке метров отсюда погибали в пламени. Никому до них не было дела. Они медленно сгорали в этой благоухающей теплой ночи. И мир продолжал жить своей жизнью. На всей поверхности земного шара люди продолжали любить и ненавидеть. Безрассудно суетились на отведенной им тоненькой корочке грязи, а шар земной все время уносил, увлекал их в пространство. В этот час в Америке, на всех пляжах Тихого океана раздается девичий смех. А завтра все то же солнце, что позлатило загаром их свежую кожу, заблестит на почерневшем остове судна, то же солнце будет светить, когда кончится этот глупейший фарс. «Эти люди умирают, – подумал Майа, – люди, которых убили другие люди, и тех, других людей, тоже убьют в свою очередь. Какой же в этом смысл? Разве это хоть что-то значит?» Мысли эти не взволновали его, он почувствовал, как в нем нарастает и нарастает глубочайшее изумление.
На обратном пути в санаторий он заметил у дерева какую-то тень, и тень эта шевельнулась. Майа приблизился и разглядел кавалерийские брюки и сапожки.
– Смотрите-ка, да это же ты! – раздался чей-то голос, но тон был сердитый.
Это оказался Пьерсон. Он стоял на коленях и портняжным метром озабоченно мерил землю. Рукава он засучил, руки у него были перепачканы в земле, а рядом лежала саперная лопатка.
– Я тебе не мешаю? – спросил Майа.
– Ничуть не мешаешь.
Майа присел, прислонился к дереву и закурил сигарету. Пьерсон вытащил из кармана черную записную книжечку, стянутую резинкой; с этой книжечкой он никогда не расставался.
– Зажги спичку, ладно?
Снова в темноте вспыхнул огонек. Пьерсон записал что-то в своем блокноте, щелкнул резинкой, спрятал блокнот в карман.
– Не туши.
Он тоже закурил сигарету и сел рядом с Майа. Какая же тишь и благодать стояла кругом! В нескольких метрах от них горбатилась дюна. А справа, под деревом, зияла недорытая траншея.
– Скажи, – спросил Пьерсон, – почему ты вечно таскаешь с собой револьвер? Фрицев здесь нету.
– Чтобы покончить с собой.
– Покончить с собой?
– В том случае, если меня смертельно ранят и страдания станут непереносимыми…
– А-а, – протянул Пьерсон.
– Это тебя шокирует?
– В устах неверующего нисколько.
– Я ведь не так уж боюсь смерти, – сказал Майа, помолчав. – Боюсь физических страданий.
– А как ты узнаешь, смертельно тебя ранили или нет?
– Узнаю.
– Возможно, я ошибаюсь, но, по-моему, в таких случаях у человека даже не хватает энергии себя убить.
– У меня хватит.
– Не понимаю, как ты можешь быть в этом так уверен?
– Я много об этом думал, – сказал Майа. – И заранее приготовился.
– А если ты ошибешься? Если рана окажется не смертельной?
– Во всяком случае, я этого никогда не узнаю. В этом будет своя ирония – но уже не для меня.
– А я, – сказал Пьерсон, – я, как мне кажется, попытался бы перетерпеть любые страдания.
– Ну ты, понятно! Вы, христиане, чтите страдание!
– Вовсе мы не чтим, просто стараемся принять.
– Это одно и то же.
Сигарета потухла. Майа чиркнул спичкой. Робкий огонек осветил его лицо, и Пьерсон, глядя на Майа, уже в который раз, с первого дня их знакомства, с каким-то странным недоумением подумал, что Майа ужасно одинок. Почему это так – непонятно, необъяснимо, даже никаких реальных оснований так думать вроде бы нет. Майа тут, сидит с ним в темноте, бок о бок. Плечи их соприкасаются. И сигарету он прикурил всегдашним, обычным жестом. А завтра в столовке будет шутить с Александром, и остроты будут все те же. Будет поддразнивать Дьери за его «миллионы под рукой». И, однако, сразу будет видно, что он не весь с ними.
– В сущности, ты не первый весельчак.
– А-а, протянул Майа, – значит, ты считаешь, что есть основания для веселья? Впрочем, – добавил он, помолчав, – ты ошибаешься. До войны, напротив, я был вполне счастлив, По-моему, даже очень счастлив. До тридцать восьмого года, когда я понял, что эти гады готовятся, так сказать, творить Историю.
– Это ведь и твоя история тоже. И эпоха твоя. И ты не имеешь права отделять себя от твоей эпохи.
– Господи! – воскликнул Майа. – Да разве я отделяю… Меня отделило. Это все равно что сказать гомосексуалисту, не смей, мол, не любить женщин.
– Не понимаю.
– Чего же тут не понимать. И заметь, в сущности, большинство наших ребят думает точно так же. Поначалу они считают, что война – глупость несусветная. Потом мало-помалу она затягивает их, как футбольный матч или велогонки. Постепенно они влюбляются в нее. Ты пойми, ведь в конце концов это их, собственная, война. Подлинная, великая, единственная – раз ее ведут они. В сущности, эта война всей их жизни. Вот как в конце концов они начинают смотреть на войну. Я-то нет. Для меня лично эта война такая же, как и все те, что были до нее, и все те, что будут после нее. Нечто столь же абсурдное и лишенное всякого смысла, как хронологическая таблица в учебнике истории.
– Значит, ты пораженец?
Майа повернулся в его сторону, и Пьерсон разглядел в потемках, что он улыбается.
– Даже не то.
Он бросил сигарету, и, прежде чем потухнуть, огонек описал короткую светящуюся кривую.
– Если хочешь знать, – проговорил он, – я иногда даже сожалею, что я таков. Я бы тоже предпочел во что-то верить. Если хочешь знать, это – главное! Не важно во что! В любую чепуху! Лишь бы верить. Только вера и дает смысл жизни. Вот ты веришь в бога, Александр верит в нашу столовку. Дьери верит в свои «миллионы под рукой», а Пино верит в свой пулемет. А я, я ни во что не верю. И что же это, в конечном счете, доказывает? Доказывает, что, когда я был моложе, мне не хватило ума понять, как полезно быть идиотом.
Пьерсон засмеялся.
– Как это на тебя похоже.
– Да, – сказал Майа, – до того похоже, что я даже не совсем так думаю.
– Я, впрочем, так и считал.
– Ишь какой хитрый.
– Ведь в сущности ты гордишься, что ни во что не веришь.
– И это не так, – серьезно сказал Майа. – Не совсем так. До войны я еще верил, и даже во многое. Правда, не слишком во многое. Словом, верил ровно настолько, чтобы быть счастливым. Ничто так не способствует сохранению иллюзий, как мирные времена. А потом началась эта сволочная война, и жизнь словно в один миг потеряла, – ну, как бы лучше выразиться, – свою плотность, что ли. Ну, представь себе ящик, у которого провалилось дно. Все вываливается наружу. И он пустой.
– Не нахожу.
– Ясно.
– Что тебе ясно?
– Тебя-то ведь матч захватывает. Это твоя война.
– Это и твоя война, коль скоро ты в ней участвуешь.
– Стоп! Надеюсь, ты не собираешься опять разглагольствовать насчет проблемы выбора, – сказал Майа.
– Это неопровержимо.
– Даже если это неопровержимо, – живо отозвался Майа, – что это доказывает? Только то, что ты заранее принимаешь войну по тысяче причин. Это все краснобайство. В действительности ты уже давно занял определенную позицию.
– Это неопровержимо, – упрямо повторил Пьер-сон своим кротким голосом.
– Как доказательство существования бога. Это неопровержимо, но убеждает лишь тех людей, которые уже верят в бога. И, заметь кстати, я даже не слишком уверен, так ли уж неопровержимы твои доказательства.
– Ты был бы куда счастливее, если бы война тебя захватила.
– Но, черт, – сказал Майа, – это же я и стараюсь тебе вдолбить. Конечно, я был бы счастливее, если бы верил в войну и в те мотивы, по которым меня заставляют в ней участвовать. Но я в них не верю, и баста. Для меня война – абсурд. И не только эта или какая-нибудь другая война. Все войны. Отвлеченно, как таковые. Без исключения. Без предпочтения. Иначе говоря, не существует справедливых войн, или священных войн, или войн за правое дело. Война как таковая – абсурд.
– Я же говорил, что ты пораженец.
– Да нет же! – воскликнул Майа. – Я тебе уже сказал, даже не так. Пораженец, он тоже захвачен матчем, хотя бы потому, что жаждет поражения для собственной команды. Так или иначе, он тоже лицо заинтересованное. А меня, меня лично интересует лишь одно – не быть убитым во время этого матча. – И он добавил: – Впрочем, не так уж сильно интересует.
Пьерсон быстрым движением обернулся к нему.
– Почему не так уж сильно?
– Сам не знаю. По тысяче причин. Что касается моей теперешней позиции, то ты знаешь… Я участник матча, не будучи его участником. Долго на этом не продержишься.
– Вот видишь, – торжествующе сказал Пьерсон.
– Ну и что?
– Если на такой позиции не продержишься, попытайся найти другую.
– Нет, это неслыханно, – сказал Майа. – Ты говоришь так, словно можно начать верить по команде, словно для этого достаточно только хотеть верить.
– Это вполне достижимо.
– Да, но не для меня. – И тут же добавил: – Я уже пытался.
Пьерсон вынул из кармана свою коротенькую трубочку и начал ее набивать. Плечом он ощущал прикосновение теплого крепкого плеча Майа. Чуть повернув голову, он даже в потемках мог различить его шею, округлую, мускулистую, и в мускулистости этой чувствовалось что-то животное. «И, однако, – с удивлением подумал Пьерсон, – человек с такой шеей и с такими плечами не слишком дорожит жизнью».
– А другие причины?
– Какие другие причины?
Ну, те причины, в силу которых тебя не особенно интересует, убьют тебя или нет.
– О-о, – сказал Майа, – не следует преувеличивать. Все-таки немножко меня это интересует. Одно мне хотелось бы знать, приобретет ли снова для меня жизнь после войны прежнюю плотность.
– А если не приобретет?
– Тогда всему конец, такая жизнь мне не нужна. Сейчас еще куда ни шло. Или почти так. То, что я переживаю сейчас, это как бы взято в скобки. Для меня война – это скобки. Но я не могу всю свою жизнь прожить в скобках.
– Понятно, – сказал Пьерсон и после короткого молчания спросил несвойственным ему нетерпеливым тоном: – Спички у тебя есть?
Послышалось сухое чирканье, и блеснул огонек.
– Подожди, – сказал Майа, – дай, я прежде сам закурю. А то с трубкой возня.
Он поднес огонек к кончику сигареты, потом протянул спичку Пьерсону и засмотрелся, как тот кончиком карандаша осторожно уминает табак.
– Слишком ты много куришь.
– Верно, – недовольным голосом сказал Пьерсон, – я курю слишком много.
Майа поглядел на полувырытый ровик примерно метрах в двух от дерева.
– А разве не глупо, по-твоему, копать траншею под самым деревом.
– Вовсе не глупо, напротив, место прекрасное, листва его от самолетов скрывает,
– На могилу похоже.
– Да, – подтвердил Пьерсон.
Он приподнялся было, потом раздумал и снова сел.
– Значит, – сказал он, – война, с твоей точки зрения, абсурд?
– Да, – сказал Майа.
– А почему?
– Тут доказывать нечего, это и так очевидно.
– Только не для меня.
Майа улыбнулся.
– Для человека верующего очевидности вообще не существует. Впрочем, – добавил он, – есть и еще кое-что, кроме войны. Есть также убийство, смертная казнь. Убить человека – при всех обстоятельствах абсурдно.
– Почему?
– Да потому, что сама природа берет это на себя. И подсоблять ей в таком деле – просто гнусность.
– Понятно.
– Но даже это не самая главная причина, – продолжал Майа. – Главная причина вот какая – убивать людей абсурдно, потому что приходится делать это снова и снова. Вот потому-то в войне вообще не бывает победителей. Раньше я считал, что на худой конец можно назвать победителями тех, кто выжил, не важно в каком именно лагере. Но даже это не так. Оказывается, я был сверхоптимистом. И выжившие тоже побежденные.
– Однако в восемнадцатом году мы были победителями.
– Ты же сам видишь, что нет, раз пришлось начинать все сызнова. – Он помолчал немного и добавил: – Когда убивают человека, происходит то же самое. Убийце дан только один выход: продолжать.
– Я не утверждаю… – начал было Пьерсон. И замолк.
– Чего ты не утверждаешь?