Солнце освещало шиферные крыши. Затянувшись, я выпустил немного дыма и с наслаждением вдохнул аромат сигареты. Я расправил плечи, напружил мускулы ног, впервые за много времени особенно ясно почувствовал, что крепко стою на ногах, и внезапно увидел себя словно в фильме: стоя перед окном, я курю, смотрю на крыши, а когда сигарета придет к концу, возьму маузер, приложу его к виску — и все будет кончено.
Кто-то дважды стукнул в дверь. Я взглянул на лежащий на столе маузер, но не успел его спрятать, как дверь открылась, — это был Зиберт.
Он остановился на пороге и приветственно поднял руку. Я быстро шагнул ему навстречу и загородил собою стол.
— Не помешал? — спросил он.
— Нет.
— Я зашел тебя проведать.
Я ничего не ответил, он подождал секунду, закрыл дверь и прошел в комнату.
— У твоей хозяйки был удивленный вид, когда я спросил, дома ли ты.
— Ко мне никто не ходит.
— Вот как! — удивился Зиберт.
Он улыбнулся, его острый нос вытянулся, а оттопыренные уши, казалось, еще больше оттопырились. Он прошел на середину комнаты, огляделся, скорчил гримасу и, бросив на меня взгляд, направился к окну.
Я снова встал между ним и столом. Он засунул руки в карманы и посмотрел на крыши.
— По крайней мере у тебя здесь нет недостатка в воздухе.
— Да, воздуха хватает.
Он был значительно выше меня ростом, мои глаза приходились на уровне его затылка.
— А зимой холодновато небось?
— Не знаю. Я здесь всего два месяца.
Он повернулся ко мне на каблуках, заглянул через мою голову на стол, и улыбка сошла с его лица.
— О-о ! — воскликнул он.
Я сделал движение, но он осторожно отстранил меня и положил руку на маузер. Я быстро сказал:
— Осторожнее! Он заряжен!
Зиберт внимательно посмотрел на меня, взял маузер, проверил магазин и снова в упор уставился на меня:
— И предохранитель отведен.
Я молчал.
— Это у тебя такая привычка — держать заряженный револьвер на столе? — продолжал он.
Я ничего не ответил, он положил маузер и сел на стол. Я тоже сел.
— Я зашел тебя повидать, потому что мне кое-что показалось странным.
Я продолжал молчать, и через минуту он спросил:
— Почему это ты вдруг решил отдать мне сразу весь долг?
— Не люблю долгов.
— Отдал бы половину, а остальное — на следующей неделе. Я ведь тебе сказал, что могу подождать.
— Не люблю жить с долгами.
Он взглянул на меня.
— Так... — улыбаясь, проговорил он. — Ты не любишь жить с долгами. И теперь у тебя денег на три дня, а в неделе семь дней, дорогой!
Взгляд его скользнул по столу, внезапно он поднял брови и поджал губы.
— На два — с сигаретами.
Он взял пачку, внимательно посмотрел на нее и присвистнул.
— Ты себе ни в чем не отказываешь.
Я молчал, и он продолжал с издевкой:
— Твой опекун, наверно, прислал тебе перевод?
Я отвернулся и сухо произнес:
— Тебя это не касается.
— Конечно, старина, меня это не касается.
Я повернулся лицом к нему, он смотрел на меня в упор.
— Разумеется, меня это не касается. Ты хочешь во что бы то ни стало отдать мне весь долг — меня это не касается. Тебе нечего будет есть три дня — меня это не касается. Ты покупаешь министерские сигареты — меня это не касается. У тебя на столе заряженный револьвер — меня и это не касается!
Он не сводил с меня глаз. Я отвернулся, но продолжал ощущать его взгляд на себе. У меня было такое чувство, будто это смотрит мой отец. Я ухватился руками за стул, сжал колени и с ужасом подумал, что сейчас начну дрожать.
Наступила длительная пауза. Зиберт со сдерживаемой яростью спросил:
— Хочешь покончить с собой?
Я сделал над собой усилие и ответил:
— Это мое дело.
Он вскочил, обеими руками схватил меня за рубашку на груди, приподнял со стула и встряхнул.
— Ах ты, подлюга, — процедил он сквозь зубы. — Хочешь покончить с собой!
— Это мое дело.
Его взгляд обжигал меня. Я задрожал, отвернулся и тихо повторил:
— Это мое дело.
— Нет! — заревел он, снова встряхивая меня. — Не твое это дело, гадина! Ну а Германия?
Я опустил голову и пробормотал:
— Германии — крышка.
Я почувствовал, что пальцы Зиберта отпустили мою рубашку, и понял, что сейчас произойдет. Я поднял правую руку, но поздно. Он с размаху закатил мне пощечину. Удар был такой сильный, что я покачнулся. Левой рукой Зиберт поймал меня за рубашку и снова огрел по щеке. Затем он толкнул меня в грудь, и я упал на стул.
Щеки у меня горели, голова кружилась. Моим первым побуждением было вскочить и ринуться на него, но я не двинулся с места. Прошла секунда. Зиберт все так же стоял передо мной, а на меня нашло какое-то блаженное оцепенение.
Зиберт смотрел на меня, глаза его горели бешенством. Я заметил, как на скулах его играют желваки.
— Ах ты, подлюга! — прорычал он.
Он засунул руки в карманы и принялся вышагивать по комнате, восклицая во весь голос: «Нет! Нет! Нет!» — и вдруг закричал:
— И это ты! Ты, ты, ветеран добровольческого корпуса!
Он с такой яростью повернулся ко мне, что я подумал: сейчас он бросится на меня.
— Слушай же, Германии не крышка! Только еврейская сволочь может так говорить! Война продолжается, понимаешь? Даже после этой мерзости, Версальского договора, война продолжается!
Он снова заметался по комнате как безумный.
— Ведь это же ясно...
Ему не хватало слов. Желваки на его скулах безостановочно прыгали. Он сжал кулаки и заорал:
— Это ясно! Ясно! — Вдруг он понизил голос и, вынув из кармана газету, сказал: — Вот! Я не оратор, но здесь все написано черным по белому.
Он сунул мне газету под нос.
— «Германия заплатит!» Вот что они придумали! Они заберут у нас весь наш уголь! Вот до чего они теперь додумались! Смотри, здесь написано это черным по белому! Они хотят уничтожить Германию!
И вдруг он снова взорвался:
— А ты, подлюга, хочешь покончить с собой!
Он стал размахивать газетой и несколько раз хлестнул ею меня по лицу.
— Вот! — воскликнул он. — Читай! Читай! Читай вслух!
Он ткнул дрожащим пальцем в статью, и я начал читать:
— «Нет, Германия не побеждена...»
— Встать, негодяй! — заорал Зиберт. — Встать, когда ты произносишь имя «Германия»!
Я вскочил.
— «Германия не побеждена. Германия еще победит. Война не кончена, она только приняла другую форму. Армия разогнана, добровольческие части распущены, но каждый немец, в форме он или без формы, должен считать себя солдатом. Он должен, как никогда, запастись мужеством и непреклонной решимостью. Тот, кто безразличен к судьбам родины, — предатель. Тот, кто предается отчаянию, — дезертирует с поля боя. Долг каждого немца — стоять насмерть за народ и за немецкую нацию!»
— Черт возьми! — воскликнул Зиберт. — Можно подумать, это написано специально для тебя!
Совершенно уничтоженный, я смотрел на газету. И правда, это было написано для меня.
— Ясно, — сказал Зиберт, — ты солдат! Ты все еще солдат! Какое значение имеет форма? Ты солдат!
Сердце гулко забилось у меня в груди, я застыл на месте, словно пригвожденный. Зиберт внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, и лицо его озарилось радостью. Он взял меня за плечи, сладостная дрожь охватила меня, а он заорал как помешанный: «Ясно?»
Я растерянно попросил:
— Дай мне немножко прийти в себя.
— Господи, не собираешься ли ты падать в обморок?
— Дай мне немножко прийти в себя.
Я сел, обхватил голову руками и сказал:
— Мне стыдно, Зиберт.
И внезапно я почувствовал сладостное облегчение.
— Ничего! — смущенно проговорил Зиберт.
Он повернулся ко мне спиной, взял сигарету, закурил ее и встал у окна. Наступило долгое молчание. Потом я поднялся, сел на стол и, дрожащей рукой схватив газету, посмотрел на заголовок. Это был «Фёлькишер беобахтер», орган национал-социалистской партии Германии.
Мне бросилась в глаза карикатура на первой странице. На ней был изображен «международный еврей, душащий Германию». Я рассеянно смотрел на карикатуру и в то же время отчетливо видел лицо еврея. И вдруг случилось чудо: я узнал эту физиономию. Я узнал эти выпученные глаза, длинный крючковатый нос, отвислые щеки, узнал эти отвратительные, ненавистные мне черты. Сколько раз я видел их на гравюре, которую отец прикрепил на дверях уборной. Сознание мое как бы озарилось светом. Я вспомнил — это был он. Детский инстинкт не обманывал меня. Я был прав, что ненавидел его. Единственной моей ошибкой было то, что я поверил священникам, будто дьявол — невидимый призрак и победить его можно лишь молитвой или приношениями церкви. Но теперь я понял: он вполне реален, он живой. Я встречал его на улице. Дьявол — это не дьявол. Это еврей.
Я встал. Дрожь охватила все мое тело. Сигарета жгла мне пальцы. Я бросил ее, засунул трясущиеся руки в карманы, подошел к окну и полной грудью вдохнул воздух. Локоть Зиберта касался моего локтя, его сила вливалась в меня. Опершись руками на оконный переплет, он не смотрел на меня и не двигался. Солнце, заходя, устроило кровавую оргию. Я повернулся, взял свой маузер, медленно поднял его и навел на солнце.
— Хороший револьвер, — сказал Зиберт, и в голосе его прозвучала затаенная нежность.
Я произнес тихим голосом: «Да, да», — и положил маузер на стол. Через мгновение я снова взял его, тяжелая рукоятка привычно легла на мою ладонь, она была твердой и осязаемой. Я ощущал ее тяжесть и думал: «Я солдат. Разве дело в форме? Я солдат».
На следующий день было воскресенье, и мне пришлось дожидаться понедельника, чтобы после работы отправиться в магистратуру.
Бородатый чиновник с очками в железной оправе на носу сидел за письменным столом и разговаривал с каким-то пожилым человеком с седой головой. Я подождал, когда они сделают паузу, и спросил:
— Простите, здесь вносят изменения в метрику?
Не взглянув на меня, чиновник в очках бросил:
— Вам для чего?
— Изменить религию.
Оба, чиновник и его собеседник, одновременно воззрились на меня. Затем очкастый взглянул на седого и слегка покачал головой. Обернувшись снова ко мне, он спросил:
— А какая религия у вас записана?
— Католик.
— И вы больше не католик?
— Нет, не католик.
— Ну а теперь какая у вас религия?
— Никакой.
Чиновник снова взглянул на своего коллегу и опять покачал головой.
— Почему же вы не заявили об этом во время последней переписи?
— Я не участвовал в ней.
— А почему?
— Я был в Курляндии, в Балтийском добровольческом корпусе.
Человек с седой головой взял линейку и постучал ею по ладони левой руки. Чиновник сказал:
— Непорядок. Вы должны были сделать соответствующее заявление. А теперь вы нарушаете закон.
— В добровольческом корпусе не проводили переписи.
Чиновник сердито потряс головой:
— Я доложу об этом. Это недопустимо. Перепись должна проводиться повсеместно. Господа из добровольческого корпуса не составляют исключения.
Когда он замолчал, я сказал:
— Я участвовал в переписи шестнадцатого года.
Чиновник взглянул на меня, и очки его метнули молнию.
— Так в чем же дело? Почему тогда вы объявили себя католиком?
— Это не я, а мои родители.
— Сколько же вам было лет?
— Шестнадцать.
Он взглянул на меня.
— Вам, значит, всего двадцать два года?
Он вздохнул, повернулся к своему коллеге, и оба покачали головами.
— И теперь вы больше не католик?
— Нет, не католик.
Он вскинул очки на лоб.
— А почему?
Я почувствовал, что этим вопросом он превышает свои полномочия, и быстро ответил сухим тоном:
— Мои философские убеждения изменились.
Чиновник взглянул на пожилого и процедил сквозь зубы:
— Его философские убеждения изменились!
Человек с седой головой поднял брови, приоткрыл рот и как-то странно мотнул головой. Чиновник обернулся ко мне.
— Ну так дождитесь следующей переписи и тогда отрешайтесь от церкви.
— Я не желаю ждать два года.
— А почему?
Я не ответил, и он добавил, как бы заключая нашу беседу:
— Видите ли, это не такое уж срочное дело.
Я понял, что для того, чтобы оправдать свою поспешность, я должен представить какой-то официальный мотив, и сказал:
— Какой мне смысл еще два года платить церковный налог, если я не принадлежу ни к какому вероисповеданию?
Чиновник выпрямился на стуле, взглянул на пожилого, глаза его за очками загорелись.
— Конечно, конечно, сударь, вы не будете два года платить церковный налог, но порядок есть порядок... — Он сделал паузу и ткнул в мою сторону указательным пальцем. — Вы будете платить компенсационный налог, который гораздо выше церковного.
Он отодвинулся от стола и окинул меня торжествующим взглядом. Человек с седой головой улыбнулся.
Я сухо отрезал:
— Это меня не волнует.
Очки чиновника снова засверкали. Он поджал губы и взглянул на пожилого. Открыв ящик письменного стола, он вытащил три анкетных бланка и положил их, вернее, бросил передо мной.
Я взял анкеты и аккуратно заполнил графы. Кончив писать, я протянул анкеты чиновнику. Он взглянул на них, сделал паузу и с гримасой прочитал вслух:
— Без вероисповедания, но верующий. Это в самом деле так?
— Да.
Он переглянулся с пожилым.
— Это ваши... новые философские убеждения?
— Да.
— Так... — сказал он, складывая листки.
Я попрощался с ними кивком головы, но он не удостоил меня и взглядом. Он смотрел на седого. Я повернулся на каблуках и направился к двери. Мне было слышно, как он пробурчал за моей спиной: «Еще один из этого нового отродья!»
На улице я вынул из кармана «Фёлькишер беобахтер» и проверил адрес. Редакция газеты помещалась довольно далеко, но о трамвае не могло быть и речи.
Я шел около сорока минут и очень устал. Накануне я вынужден был обойтись без обеда. В полдень Зиберт поделился со мной своим завтраком и дал мне несколько марок. Уходя с работы, я купил кусок хлеба, но голод уже снова начинал меня мучить, и у меня подкашивались ноги.
Помещение национал-социалистской партии находилось на втором этаже. Я позвонил, дверь приоткрылась, и из нее выглянул какой-то черноволосый молодой человек. Его блестящие черные глаза изучающе посмотрели на меня.
— Что вам угодно?
— Вступить в партию.
Дверь приоткрылась пошире. Я заметил еще одного молодого человека, стоявшего спиной ко мне у окна. Солнце создавало вокруг его головы золотистый ореол. Прошло несколько секунд, рыжий обернулся, сделал едва заметный знак большим пальцем руки и произнес.
— Можно.
Дверь распахнулась, и я вошел. С десяток молодых людей в коричневых рубашках уставилось на меня. Молодой брюнет подхватил меня под руку и сказал удивительно мягко и вежливо:
— Заходите, прошу вас.
Он подвел меня к небольшому столу, я сел, он протянул мне анкету, и я принялся заполнять ее. Кончив, я протянул листок молодому брюнету, он взял его и, пройдя через лабиринт между столиками, направился в глубину комнаты. Его движения были быстры и изящны. Он подошел к серой двери и исчез за ней.
Я осмотрелся. На первый взгляд комната производила впечатление обыкновенной конторы: картотеки, письменные столы, две пишущие машинки. Но атмосфера здесь царила не конторская. Все молодые люди были в коричневых рубашках, с портупеями, в высоких сапогах. Они курили, разговаривали. Один читал газету, остальные слонялись без дела, но, несмотря на это, казалось, что все они заняты чем-то важным. Они словно ждали чего-то.
Я поднялся, и сразу же атмосфера в комнате стала напряженной. Я взглянул на молодых людей в коричневых рубашках. Никто из них не смотрел в мою сторону, и в то же время я чувствовал, что ни один мой жест не ускользает от их внимания. Я подошел к окну, приложил лоб к стеклу. От голода у меня кружилась голова.
— Хорошая погода, не правда ли?
Я повернул голову. Рыжий молодой человек стоял рядом со мной, так близко, что рука его касалась моего бедра. Улыбка до ушей разрезала его лицо, вид у него был приветливый, но глаза смотрели серьезно и внимательно. Я ответил «да» и выглянул на улицу. Внизу, на тротуаре, стройный юноша в коричневой рубашке со шрамом через все лицо прохаживался перед домом. Я не заметил его, когда входил. На противоположном тротуаре двое молодых людей остановились у витрины. Время от времени они оборачивались и переглядывались со своим товарищем. Прошло немного времени, у меня снова закружилась голова. Я подумал, что будет лучше, если я сяду. Я бросил взгляд на каждого из находящихся в комнате молодых людей. Ни один из них не смотрел на меня.
Я не успел сесть. Маленькая серая дверь в глубине комнаты открылась, на пороге появился молодой брюнет. Быстрым и изящным движением он пропустил вперед человека лет сорока, приземистого, кряжистого, апоплексического сложения. Молодые люди щелкнули каблуками и вытянули вперед правую руку. Кряжистый тоже поднял правую руку, резко опустил ее, быстро, внимательно взглянул на меня, как бы силясь вспомнить, видел ли он меня когда-нибудь, и застыл на пороге. Коричневая рубашка обтягивала его могучую грудь, волосы у него были коротко острижены, глаза тонули и оплывших веках.
Он двинулся ко мне тяжелым шагом, немного вразвалку, и, не доходя метров двух, остановился. Двое молодых людей молча стали по обеим сторонам от меня.
— Фредди! — позвал кряжистый.
Молодой брюнет щелкнул каблуками.
— Слушаюсь, господин оберштурмфюрер.
— Анкету.
Фредди протянул ему анкету. Оберштурмфюрер положил листок на свою огромную руку и прижал его указательным пальцем другой руки.
— Ланг?
Я стал навытяжку и отчеканил:
— Так точно, господин оберштурмфюрер!
Его короткий, мясистый, квадратный на конце палец пробежал по строчкам анкеты. Он поднял голову и посмотрел на меня. Заплывшие веки оставляли лишь узкие щелочки для глаз; вид у него был заспанный.
— Где работаете?
— На строительной площадке Лингенфельзер.
— Там есть члены нашей партии?
— Один, кажется, да.
— Вы не уверены?
— Нет, не уверен. Но он читает «Фёлькишер беобахтер».
— Как его зовут?
— Зиберт.
Оберштурмфюрер повернулся к Фредди. Он повернул не голову, а все туловище, словно его шея была припаяна к плечам.
— Проверить!
Фредди подсел к одному из столов и начал перебирать картотеку. Оберштурмфюрер снова ткнул своим толстым указательным пальцем в анкету:
— Были в Турции?
— Так точно, господин оберштурмфюрер.
— С кем?
— С господином ротмистром Гюнтером.
Фредди поднялся из-за стола.
— Зиберт состоит в списке.
Толстый палец перескочил несколько строк.
— Ага! Добровольческий корпус!
Внезапно он словно проснулся.
— А там с кем были?
— С обер-лейтенантом Россбахом.
Оберштурмфюрер улыбнулся, глаза его через щелочки засверкали.
— Балтика? Рур? Верхняя Силезия?
— Все три.
— Хорошо! — и он похлопал меня по плечу.
Стоявшие около меня молодые люди вернулись на свои места. Оберштурмфюрер круто повернулся к Фредди.
— Приготовь для него временный билет!
Щелочки глаз оберштурмфюрера сузились, вид у него снова стал заспанный.
— Пока будете кандидатом в нашу партию, а когда мы сочтем нужным, принесете присягу фюреру и станете полноправным членом. У вас есть деньги на форму?
— К сожалению, нет.
— Почему?
— Еще неделю назад я был безработным.
Оберштурмфюрер круто повернулся к окну.
— Отто!
Рыжий юноша подбежал, слегка прихрамывая, и щелкнул каблуками. Его худое, покрытое веснушками лицо расплылось в улыбке.
— Дашь ему форму Генриха.
Отто перестал улыбаться, лицо его приняло серьезное и печальное выражение, и он сказал:
— Форма Генриха будет ему велика.
Оберштурмфюрер пожал плечами.
— Укоротит.
В комнате нависла тишина. Оберштурмфюрер окинул взглядом молодых людей и громко сказал:
— Солдат добровольческого корпуса вправе носить форму Генриха.
Фредди подал ему сложенный вдвое билет. Оберштурмфюрер заглянул в него, снова сложил и протянул мне.
— Пока что продолжай работать на строительной площадке.
Я с радостным чувством отметил, что он обратился ко мне на «ты».
— Оставь свой адрес Отто, он принесет тебе форму Генриха.
Оберштурмфюрер повернулся на каблуках, затем, как бы вспомнив что-то, снова посмотрел на меня.
— У ветерана добровольческого корпуса наверняка есть какое-нибудь оружие?
— Маузер.
— Где ты его прячешь?
— В тюфяке.
Он пожал своими богатырскими плечами.
— Ребячество.
Круто повернувшись к группе молодых людей, он подмигнул им:
— Тюфяки не таят никаких секретов от полиции.
Молодые люди засмеялись. Сам оберштурмфюрер остался невозмутимым. Когда смех прекратился, он продолжал:
— Отто покажет тебе, как надо прятать оружие.
Фредди притронулся к моей руке.
— Можешь положиться на Отто. Он так спрятал свой револьвер, что сам не может найти.
Молодые люди снова прыснули, и на этот раз оберштурмфюрер присоединился к ним. Схватив Фредди за шею, он несколько раз согнул его своей могучей рукой, повторяя по-французски:
— Petite canaille! Petite canaille2
Фредди делал вид, будто хочет высвободиться из его объятий.
— Petite canaille! Petite canaille! — повторил оберштурмфюрер, и лицо его покраснело от натуги.
В конце концов он толкнул Фредди в объятия Отто, так что тот чуть не упал. Молодые люди разразились хохотом.
— Смирно! — крикнул оберштурмфюрер.
Все застыли. Оберштурмфюрер положил руку мне на плечо, лицо его стало серьезным, и он произнес:
— Кандидат СА!
Он сделал паузу, я подтянулся еще.
— Фюрер рассчитывает на твою безграничную преданность!
Я отчеканил:
— Так точно, господин оберштурмфюрер!
Оберштурмфюрер отступил на шаг, поднял правую руку и во весь голос крикнул:
— Хайль Гитлер!
Молодые люди вытянулись в струнку с поднятой рукой и хором громко и раздельно повторили:
— Хайль Гитлер!
Их голоса мощным эхом отдались у меня в груди. Мною овладело чувство глубокого умиротворения. Я нашел свой путь. Он расстилался передо мной, прямой и ясный. Отныне вся моя жизнь, до последней минуты, была подчинена долгу.
Потекли недели, месяцы. Несмотря на тяжелую работу у бетономешалки, несмотря на падение марки и голод, я был счастлив. По вечерам, как только я покидал строительную площадку, я спешил надеть форму и побыстрее добраться до нашего штаба — там для меня начиналась настоящая жизнь.
Борьба с коммунистами не прекращалась. Мы срывали их собрания, а они — наши. Мы брали приступом их помещения, они нападали на нас. Не проходило и недели без схватки. Хотя в общем-то ни мы, ни они не были вооружены, нередко случалось, что во время какой-нибудь потасовки раздавались револьверные выстрелы. Генрих, чью форму я носил, был убит выстрелом прямо в сердце. Пуля прошла навылет, и мне пришлось заштопать на коричневой рубашке две дырки.
Одиннадцатое января стало для нашей партии знаменательной датой. Правительство Пуанкаре оккупировало Рур. Пуанкаре направил в Германию «техническую миссию в составе нескольких инженеров» — миссию, сопровождаемую шестьюдесятью тысячами солдат. Цель этой миссии, по образному выражению, заслужившему у нас популярность, была «чисто мирная». Волна возмущения прокатилась по Германии. Фюрер всегда говорил, что Версальский договор не удовлетворит союзников и рано или поздно они захотят прикончить Германию. События подтверждали его слова. Приток новых членов в национал-социалистскую партию увеличился и в течение месяца достиг рекордной цифры. Финансовая катастрофа, разразившаяся в нашей несчастной стране, привела к еще большему разрастанию нашего движения. Оберштурмфюрер частенько говорил, посмеиваясь: «Если смотреть в корень событий, наша партия должна была бы поставить памятник Пуанкаре».
Вскоре мы узнали, что французские оккупанты столкнулись в Руре со значительно более сильным сопротивлением, чем они ожидали. Саботаж на железных дорогах, по которым в товарных составах увозили во Францию немецкий уголь, принял широкий размах. Взрывали мосты, пускали под откос эшелоны, выводили из строя стрелки. По сравнению с такими героическими делами и связанным с этим риском наши почти ежедневные схватки с коммунистами теряли свою привлекательность. Мы знали, что наша партия, как и другие патриотические группировки, принимала участие в немецком сопротивлении в Руре, и с первых же дней трое из нас — Зиберт, Отто и я — попросились на подпольную работу в зону французской оккупации. Ответ пришел в виде приказа: мы нужны в М. и в М. должны остаться. И снова, как в добровольческом корпусе в В., мне казалось, что я обрастаю мохом в спокойном гарнизоне, а вместо меня сражаются другие.
Мое нетерпение возрастало еще оттого, что, как мне стало известно, бывшие командиры добровольческого корпуса, и в частности Лео Альберт Шлагетер, снискали себе славу в сопротивлении в Руре. Имя Шлагетера обладало волшебным звучанием для ветерана добровольческого корпуса. Ведь он был героем Риги. Дерзость его не знала границ. Он сражался везде, где только можно было сражаться. В Верхней Силезии его трижды окружали поляки, и трижды ему удалось выйти из окружения. В Руре, как мы узнали, он не связывался с такими мелочами, как стрелки, считая это пустяковым заданием, и под носом у французской охраны взрывал железнодорожные мосты. Как сам он с юмором говорил, действовал он так в «чисто мирных» целях.
23 мая чудовищное известие ввергло нас в уныние. После взрыва железнодорожного моста на линии Дуйсбург — Дюссельдорф французы захватили и расстреляли Шлагетера. Несколько дней спустя группа патриотов, в которую входили ветераны отряда Россбаха, действовавшая в непосредственном контакте с нашей партией, сообщила мне, что Шлагетера выдал французам некий Вальтер Кадов, школьный учитель. Мне и двум моим товарищам поручили его убрать.
С Кадовом мы покончили в лесу около П. Мы вышибли из него дух дубинками и тут же зарыли его в землю. Однако полиция довольно быстро обнаружила труп. Нас арестовали, состоялся процесс. Меня и моих товарищей приговорили к десяти годам тюрьмы.
Я отбывал наказание в тюрьме города Д. Кормили нас отвратительно, но я знавал и худшие времена, когда был безработным. Благодаря заботе обо мне нашей партии, я все же ел почти досыта. Что же касается работы — мы главным образом занимались пошивом военного обмундирования, — то она была значительно легче, чем все, что мне приходилось делать до этого. Кроме того, работали мы каждый в своей камере, а возможность находиться в одиночестве была для меня большим облегчением.
Иногда во время прогулок я слышал, как некоторые заключенные исподтишка ругают тюремных надзирателей. Но, мне кажется, эти ворчуны были во всем виноваты сами. У меня с надзирателями создались наилучшие отношения. Собственно говоря, ничего особенного я для этого не делал, но я был вежлив, почтителен, не задавал лишних вопросов, никогда ничего не требовал и всегда быстро выполнял все, что мне приказывали.
В анкете, которую я заполнил, когда был доставлен в тюрьму, я написал: «без вероисповедания, но верующий»; поэтому меня очень удивило посещение протестантского пастора. Он прежде всего выразил сожаление, что я совсем отошел от церкви, затем поинтересовался, в какой религии меня воспитывали, и, как мне показалось, остался удовлетворен тем, что я был католиком. Он спросил, не хочу ли я почитать библию. Я ответил утвердительно. Он дал мне ее и ушел. Месяц спустя щелкнул замок, и снова появился пастор. Я встал. Он спросил меня, начал ли я уже читать библию и нахожу ли я это чтение интересным. Я сказал, что нахожу. Он спросил тогда, раскаиваюсь ли я в своем преступлении. Я ответил, что мне не в чем раскаиваться, так как этот Кадов — предатель и мы покончили с ним из любви к родине. Он заметил, что только государственная власть имеет право казнить предателей. Я промолчал, считая, что здесь не место говорить ему о моем отношении к Веймарской республике. Вероятно, он правильно истолковал мое молчание, ибо грустно покачал головой, прочел несколько псалмов и ушел.
Я не обманул пастора, сказав, что библия меня заинтересовала. Она окончательно убедила меня во всем том, что отец, ротмистр Гюнтер и наша партия говорили о евреях. Этот народ никогда ничего не делал бескорыстно, всегда пользовался самыми вероломными способами для достижения своих целей, а в личной жизни евреи отличались отталкивающей похотливостью. Действительно, в некоторых библейских легендах весьма откровенно излагались истории о наложницах и кровосмесительстве. Я не мог читать об этом без отвращения.
На третьем году тюремного заключения в моей жизни произошло необычайное событие — я получил письмо. Лихорадочно вынув его из конверта, я увидел подпись доктора Фогеля и прочел:
Дорогой Рудольф!
Хотя твое безобразное поведение и дает мне право считать себя полностью свободным от каких-либо обязательств в отношении тебя, считаю все же, что во имя твоего отца я не могу предоставить тебя твоей судьбе и бесчестью, ставшему твоим уделом. Забыв оскорбления, я хочу протянуть тебе руку помощи.
Прошло почти три года, как карающая десница всевышнего опустилась на твое плечо и отняла у тебя возможность пользоваться свободой, дабы творить зло. Прошедшие годы, я убежден, пошли тебе на пользу. Ты испытал угрызение совести, ты согнулся под бременем своих грехов.