Я послал одного драгуна предупредить лейтенанта. Мы произвели тот же маневр, что и в первый раз, но теперь под аккомпанемент яростного собачьего лая. Люди сами занимали свои места. Они были угрюмы и молчаливы.
Что-то очень маленькое, белое, промелькнуло между домами. Драгуны не шелохнулись, и я почувствовал, как вся цепь застыла в напряженном ожидании.
Белое пятно приблизилось к нам, издавая какие-то странные звуки, и наконец остановилось. Это была собака. Она жалобно заскулила, медленно отступая и волоча зад по земле.
В ту же минуту послышался стук копыт, ружейный залп и в наступившей за этим короткой тишине — душераздирающий нескончаемый женский крик: «А-а-а-а-а-а!» И сразу со всех сторон одновременно раздались глухие выстрелы, топот, стоны. Наши кони забеспокоились.
Из деревушки вихрем вылетели три собаки, понеслись на нас и остановились как вкопанные почти у самых лошадиных ног. У одной из них на боку зияла кровавая рана. Собаки с лаем метались под ногами лошадей и скулили совсем как малые дети. Вдруг одна из них расхрабрилась и метнулась стрелой между конем Бюркеля и моим. Две другие немедленно последовали за ней. Я обернулся в седле, чтобы проследить за ними взглядом. Они сделали еще несколько скачков, остановились, сели и начали выть.
Снова раздалось пронзительное «А-а-а-а-а-а!». Я обернулся — из деревни доносились глухие удары, гулко разносившиеся вокруг, потом несколько пуль просвистели над нашими головами. Позади нас собаки продолжали выть, чуя мертвецов, кони забеспокоились. Я повернул голову направо и приказал:
— Бюркель, выстрелите-ка, прогоните собак.
— По ним, господин унтер-офицер?
— Да нет же, жалко бедных тварей, в воздух, — ответил я.
Бюркель выстрелил. Из деревни выскочили какие-то белые фигуры и помчались по склону прямо к нам. Дико закричала женщина. Я привстал на стременах и крикнул по-арабски:
— Назад!
Белые фигуры остановились, немного отступили, и пока они колебались, сзади на них обрушились какие-то тени, в воздухе засверкали сабли — и все было кончено. Перед нами, метрах в тридцати, теперь четко вырисовывалась на земле небольшая неподвижная белая кучка. Она и в самом деле занимала совсем немного места.
Справа от меня маленький синий язычок пламени осветил руки и лицо драгуна. Я понял, что он смотрит на часы, и сказал, потому что теперь это уже не имело значения:
— Можете курить.
Радостный голос ответил:
— Спасибо.
Маленькие огоньки зажглись по всей цепи, и напряжение спало. Внезапно крики и вопли возобновились с такой силой, что заглушили собачий вой. Даже нельзя было разобрать, мужчины это кричат или женщины. До нас доносилось только пронзительное и в то же время глухое: «А-а! А-а! А-а!» — словно монотонная песня.
Когда все снова затихло, Бюркель проговорил:
— Господин унтер-офицер, взгляните.
Что-то белое спускалось к нам по склону, и один из драгунов равнодушно произнес: «Собака». Это «что-то» повизгивало, как плачущий ребенок, оно двигалось до обидного медленно, спотыкаясь о каждый камень. Внезапно оно упало, прокатилось несколько метров, потом поднялось, проскользнуло в тени дома и скрылось было из глаз, но потом вдруг снова вынырнуло в свете луны совсем рядом с нами. Это был маленький мальчик, лет пяти-шести, в одной рубашонке. Из-под рубашонки выглядывали его голые ноги, на шее виднелся кровавый шрам. Он переступал с ноги на ногу, глядя на нас своими темными глазами, потом внезапно закричал удивительно громким голосом: «Вава! Вава!»1 — и упал ничком на землю.
Бюркель спешился, подбежал к нему и опустился на колени. Конь его дернулся в сторону. Мне удалось схватить поводья, и я резко крикнул:
— Бюркель!
Ответа не последовало. Через минуту я повторил, не повышая голоса:
— Бюркель!
Он медленно поднялся и подошел ко мне. Он стоял рядом с моим конем, луна освещала его квадратную голову. Я взглянул на него и спросил:
— Кто вам разрешил спешиться?
— Никто, господин унтер-офицер.
— Разве была команда «спешиться»?
— Нет, господин унтер-офицер.
— Почему же вы это сделали?
Наступила пауза, потом он сказал:
— Я думал, что поступаю правильно, господин унтер-офицер.
— Надо не думать, а подчиняться, Бюркель.
Он сжал губы, и я увидел, как пот стекает у него по скулам. Он с трудом выговорил:
— Так точно, господин унтер-офицер.
— Вы будете наказаны, Бюркель.
Бюркель молчал. Я чувствовал, что люди напряженно вслушиваются в это молчание, и скомандовал ему:
— На коня!
В течение целой секунды Бюркель не отрывал от меня взгляда. Пот стекал у него по скулам. Вид у него был какой-то оторопевший.
— У меня такой же мальчик, господин унтер-офицер.
— На коня, Бюркель!
Он взял поводья из моих рук и вскочил в седло. Через несколько мгновений я увидел, как зажженная сигарета прочертила во мраке огненную дугу и, упав на землю, разметала искры. Секунду спустя за ней последовала вторая, третья — и так по всей цепи. Я понял, что мои люди возненавидели меня.
— После войны, — сказал Сулейман, — мы расправимся с арабами, как уже расправились с нашими армянами. И по тем же соображениям.
Даже в палатке солнце пекло невыносимо. Я приподнялся на локте, и сразу же ладони у меня стали влажными.
— По каким соображениям?
— В Турции нет места одновременно для арабов и турок, — наставительно произнес Сулейман.
Он сел, скрестив ноги, и внезапно усмехнулся.
— Это-то и пытался вчера объяснить наш майор вашему лейтенанту фон Риттербаху. К счастью, лейтенант не понимает по-турецки... — он сделал паузу, — потому что он наверняка не понял бы, отчего, когда мы обнаружили, что мятежная деревня из осторожности покинута жителями, мы уничтожили просто первую попавшуюся нам под руку арабскую деревню...
Я, пораженный, смотрел на него. Он засмеялся визгливым бабьим смехом. Плечи его судорожно вздрагивали, он раскачивался и, наклоняясь вперед, хлопал ладонями по земле. Успокоившись, он закурил сигарету, выпустил дым через нос и сказал:
— Вот что значит быть хорошим переводчиком.
Немного помолчав, я заговорил:
— Но ведь эта деревушка была ни при чем!
Он потряс головой.
— Дорогой мой, вы ничего не поняли! Деревня-то была арабская, следовательно, она не могла быть ни при чем...
Он оскалил свои белые зубы.
— Знаете, забавно, что так же в подобном же случае возразили некогда нашему пророку Магомету...
Он вынул изо рта сигарету, придал лицу серьезное выражение и с благочестивым видом произнес:
— Да будет с ним благословение аллаха! — Затем он продолжал уже другим тоном: — И наш пророк Магомет ответил: «Если тебя укусила блоха, разве не станешь ты убивать всех блох?»
Выполняя свой долг, я в тот же вечер довел до сведения ротмистра Гюнтера все, что узнал от Сулеймана. Он долго давился от смеха и несколько раз с восхищенным видом повторил высказывание пророка относительно блох. Я понял, что он рассматривает все это как хорошую шутку, сыгранную турками с «этим идиотом фон Риттербахом».
Не знаю, доставил ли он себе потом удовольствие рассказать обо всем лейтенанту, но, впрочем, это уже не имело значения, потому что два дня спустя у меня на глазах фон Риттербах глупо, бессмысленно дал себя убить. И действительно, можно было подумать, что он сам стремился к смерти: именно в этот день он нацепил все свои ордена и медали и вырядился в парадную форму.
Я велел отнести тело лейтенанта в его палатку, послал за ротмистром Гюнтером, а сам остался с унтер-офицером Шрадером около убитого. Пришел ротмистр, стал навытяжку у походной кровати в ногах лейтенанта, отдал честь, велел Шрадеру выйти и спросил меня, как это произошло. Я подробно ему обо всем доложил. Он хмурил брови и, когда я кончил, принялся шагать по палатке, то сжимая, то разжимая заложенные за спину руки. Потом остановился, недовольным взглядом окинул тело фон Риттербаха и процедил сквозь зубы: «Кто бы мог подумать, что этот идиот...» — но, бросив взгляд в мою сторону, замолчал.
На следующий день лейтенанта похоронили с воинскими почестями. После салюта ротмистр произнес перед нами небольшую речь. Я нашел, что это прекрасная и, конечно, очень полезная для морального духа людей речь, но что ротмистр слишком хорошо — значительно лучше, чем лейтенант того заслуживал, — отозвался о фон Риттербахе.
19 сентября 1918 года англичане нанесли массированный удар по турецким линиям обороны, и фронт дрогнул. Турецкие войска обратились в бегство. Они двигались на север и остановились только в Дамаске. Но передышка длилась недолго, пришлось снова отступать до Халеба. В начале октября наш отряд перебросили в Адану, на берег Искендеронского залива. Мы пробыли там несколько дней в полном безделье. Сулеймана наградили Железным крестом за мужество, проявленное во время отступления.
В конце октября в лежавших вокруг Аданы деревнях вспыхнула холера. Эпидемия проникла и в город, и 28 октября — за несколько часов — не стало ротмистра Гюнтера.
Печальный конец для героя. Я преклонялся перед ротмистром Гюнтером. Благодаря ему я попал в армию. Но в этот день, да и в последующие дни я сам был поражен тем, как мало тронула меня его смерть. Раздумывая над этим, я понял: вопрос о том, люблю я его или нет, никогда не возникал у меня, как не задумывался я и над своими отношениями с Верой.
Вечером 31 октября стало известно, что Турция заключила перемирие с Антантой.
— Турция капитулировала! — с горечью сказал мне Сулейман. — А вот Германия продолжает борьбу!
Капитан граф фон Рекков принял командование отрядом Гюнтера, и началась репатриация. Мы долго пробирались в Германию через Балканы. Дорога была для нас особенно мучительной, потому что все мы были одеты лишь в легкую колониальную форму, и стоявшие тогда жестокие холода, необычные для этого времени года, производили сильные опустошения в наших рядах.
12 ноября, в Македонии, в серое дождливое утро, когда мы выступали из жалкой деревушки, где провели ночь, капитан граф фон Рекков приказал остановить колонну и выстроиться лицом к левой обочине дороги. Сам он по вспаханному полю отъехал в сторону, чтобы видеть весь отряд. Капитан долго молчал. Он застыл неподвижно, как-то сгорбившись, и его белая лошадь и белое потрепанное обмундирование светлым пятном вырисовывались на черной земле. Наконец он поднял голову, сделал чуть заметный знак правой рукой и необычным, дрожащим, каким-то тусклым голосом объявил:
— Германия капитулировала.
Многие солдаты не расслышали, ряды заволновались, из конца в конец колонны прокатился гул, и фон Рекков крикнул своим обычным голосом:
— Тихо!
Наступила тишина, и он чуть громче повторил:
— Германия капитулировала.
Затем пришпорил лошадь и снова стал во главе колонны. Теперь был слышен лишь топот конских копыт.
Я смотрел прямо перед собой. Мне казалось, будто черная бездна внезапно разверзлась у моих ног. Прошло несколько минут, и чей-то голос завел песню: «Мы побьем, мы победим Францию», несколько драгунов яростно подхватили ее, дождь пошел сильнее, копыта коней не в такт аккомпанировали песне, и внезапно ветер и дождь налетели с такой силой, что песня начала затухать, раздробилась и заглохла. На душе у нас стало еще тоскливее.
1918 год
В Германии наш отряд перебрасывали из одного пункта в другой, так как никто не знал, кому мы приданы. Унтер-офицер Шрадер сказал мне: «Никто нас знать больше не хочет. Мы — заблудший отряд». В конце концов мы добрались до места, где некогда наш отряд был сформирован, — маленького городка Б. Здесь, чтобы не ставить на довольствие, нас поспешили демобилизовать. Нам возвратили нашу штатскую одежду, дали немного денег и справку об увольнении в запас, необходимую для возвращения домой. Я сел на поезд, идущий в Г. В купе я почувствовал, что в своем куцем пиджачишке и брюках, ставших для меня чересчур короткими, я выгляжу смешно. Выйдя в коридор, я заметил стоящего ко мне спиной высокого худого загорелого парня с бритой головой; ветхий пиджак, казалось, вот-вот лопнет на его широких плечах. Человек обернулся — это был Шрадер. Увидев меня, он потер свой сломанный нос тыльной стороной ладони и расхохотался.
— Ах, это ты! Ну и видик у тебя! Что это ты вырядился мальчуганом?
— Да и ты тоже.
Он бросил взгляд на свою одежду.
— Верно, и я тоже.
Его черные брови нахмурились, сошлись на переносице в одну широкую полосу над глазами, с минуту он смотрел на меня, лицо его стало грустным.
— Мы похожи на двух тощих клоунов.
Он побарабанил пальцем по оконному стеклу и спросил:
— Ты куда едешь?
— В Г.
Он свистнул.
— Я тоже. У тебя там родители?
— Они умерли. Но там мои сестры и опекун.
— И что же ты будешь там делать?
— Не знаю.
Он снова молча забарабанил по стеклу, затем вынул из кармана сигарету, разломил надвое и протянул мне половину.
— Видишь ли, — с горечью проговорил он, — мы здесь лишние. Нам не следовало возвращаться. Помолчав, он добавил: — Вот тебе пример, там сидит блондиночка, — он показал большим пальцем на свое купе. — Хорошенькая штучка. Сидит прямо напротив меня. Так ведь она смотрела на меня как на дерьмо!
Он яростно махнул рукой.
— Как на дерьмо! Я со своим Железным крестом и прочим — для нее дерьмо! — И закончил: — Поэтому я и вышел.
Затянувшись, он наклонился ко мне:
— А знаешь, как в Берлине штатские поступают с офицерами, которые выходят на улицу в форме? — Он посмотрел на меня и со сдержанным бешенством сказал: — Они срывают с них погоны!
Комок подступил у меня к горлу:
— Это правда?
Он кивнул головой, и мы некоторое время молчали. Затем он снова заговорил:
— Так что же ты теперь будешь делать?
— Не знаю.
— А что ты умеешь? — И не давая мне времени ответить, он горько усмехнулся и продолжал: — Не трудись, я отвечу за тебя: ничего. А я что умею делать? Ничего. Мы умеем драться, но, кажется, в этом больше не нуждаются. Так вот, хочешь знать, что нас ждет? Мы — безработные. — Он выругался. — Тем лучше, черт возьми! Я предпочитаю всю жизнь быть безработным, чем работать на их проклятую республику!
Он заложил свои большие руки за спину и начал смотреть в окно. Немного погодя он вынул из кармана клочок бумаги и карандаш, приложил бумагу к стеклу, нацарапал несколько строк и протянул мне.
— Вот, возьми мой адрес. Если некуда будет деться, приходи ко мне. У меня только одна комната, но в ней всегда найдется место для старого товарища из отряда Гюнтера.
— А ты уверен, что тебя ждет твоя комната?
Он засмеялся.
— О, это уж точно! — И добавил: — Моя хозяйка вдовушка.
В Г. я сразу отправился к дяде Францу. Было темно, моросил мелкий дождик. У меня не было пальто, и я вымок с головы до ног. Дверь мне открыла жена дяди Франца.
— Ах, это ты, — сказала она, будто мы только вчера расстались. — Заходи же!
Это была длинная сухопарая женщина с пробивающимся на верхней губе и на щеках черным пушком. Вид у нее был скорбный. В полумраке передней она показалась мне сильно постаревшей.
— Сестры твои здесь.
Я спросил:
— А дядя Франц?
Она метнула на меня взгляд с высоты своего роста и сухо ответила:
— Убит во Франции. — Потом добавила: — Надень шлепанцы, наследишь.
Пройдя вперед, она открыла дверь в кухню. Две девушки сидели за шитьем. Я понял, что это мои сестры, но с трудом узнал их.
— Входи же, — сказала тетя.
Обе девушки поднялись и молча стали меня разглядывать.
— Это ваш брат Рудольф, — сказала тетя.
Они подошли, не произнеся ни слова, одна за другой пожали мне руку и снова сели.
— Можешь сесть, это ничего не стоит, — сказала тетя.
Я сел и взглянул на своих сестер. Они всегда были немного похожи, но теперь я уже не мог различить их. Они снова принялись за шитье, время от времени украдкой поглядывая на меня.
— Ты голоден? — спросила тетя.
В голосе ее звучала фальшь, и я ответил:
— Нет, тетя.
— Мы уже поели, но если ты голоден...
— Спасибо, тетя.
Снова наступило молчание. Потом тетя сказала:
— Как ты плохо одет, Рудольф.
Сестры подняли головы и взглянули на меня.
— Это пиджак, в котором я уехал.
Тетя укоризненно покачала головой и взялась за свое шитье.
— Нам не оставили военного обмундирования, потому что у нас была колониальная форма, — добавил я.
Снова наступило молчание. Его опять прервала тетя.
— Вот ты и вернулся!
— Да, тетя.
— Твои сестры выросли.
— Да, тетя.
— Ты найдешь здесь перемены. Жизнь очень тяжела. Есть совсем нечего.
— Я знаю.
Она вздохнула и снова принялась за свою работу. Сестры сидели молча, склонившись над шитьем. Так продолжалось довольно долго. Молчание становилось все тягостней. Напряжение застыло в воздухе, и я понял, в чем дело. Тетя ждала: я должен заговорить о своей матери, расспросить о ее болезни и смерти, и тогда мои сестры начнут плакать, а тетя — патетическим тоном рассказывать о ее кончине. Прямо обвинять меня она не будет, но из ее рассказа получится, что я всему этому причиной.
— Ну и ну, — выждав немного, сказала тетя, — не очень-то ты разговорчив, Рудольф.
— Да, тетя.
— Не скажешь, что ты провел вдали от дома почти два года.
— Да, тетя, два года.
— Не больно ты нами интересуешься.
— Да нет, интересуюсь, тетя.
Комок подступил у меня к горлу, и я подумал: «Вот теперь». Я сжал кулаки под столом и сказал:
— Я как раз хотел вас спросить...
Все три женщины подняли головы и посмотрели на меня. Я запнулся. В их ожидании было что-то жуткое и радостное, от чего кровь застыла у меня в жилах, и не знаю, как это произошло, но вместо того, чтобы сказать: «Как умерла мама?» — я тихо выговорил:
— Как умер дядя Франц?
Наступила тревожная тишина. Мои сестры взглянули на тетю.
— Не говори мне об этом негоднике, — ледяным тоном произнесла тетя. — И добавила: — У него, как и у всех мужчин, в голове было лишь одно — драться, драться, вечно драться и бегать за девками!
Я поднялся. Тетя посмотрела на меня.
— Уже уходишь?
— Да.
— Ты нашел, где остановиться?
Я соврал:
— Да, тетя.
Она выпрямилась.
— Тем лучше. Здесь мало места. К тому же у меня твои сестры. Но на одну-две ночи можно было бы устроиться.
— Спасибо, тетя.
Она смерила меня взглядом с головы до ног и стала рассматривать мой костюм.
— У тебя нет пальто?
— Нет, тетя.
Она размышляла.
— Подожди. У меня, кажется, осталось старое пальто твоего дяди.
Она вышла, я остался наедине с сестрами. Не поднимая глаз, они продолжали шить. Я посмотрел на одну, потом на другую и спросил:
— Кто из вас Берта?
— Я.
Та, что ответила, подняла подбородок, наши глаза встретились, и она тотчас же отвела взгляд. Я был явно на плохом счету в семье.
— Вот, — входя сказала тетя, — примерь-ка.
Это был измятый, вытертый, изъеденный молью зеленый реглан, чересчур большой для меня. Я что-то не помнил, чтобы дядя Франц его когда-нибудь носил. Дядя Франц в штатском всегда выглядел очень элегантно.
— Спасибо, тетя.
Я надел пальто.
— Надо будет его укоротить.
— Да, тетя.
— Оно еще хорошее, знаешь. Если будешь его беречь, оно послужит тебе.
— Да, тетя.
Она улыбалась. У нее был гордый и растроганный вид. Ведь она дала мне пальто. Я ничего не спросил о матери — и все же она дала мне пальто. Я должен был чувствовать себя во всем виноватым.
— Ну, ты доволен?
— Да, тетя.
— Ты в самом деле не хочешь выпить чашку кофе?
— Нет, тетя.
— Ты можешь посидеть еще немного, если хочешь, Рудольф.
— Спасибо, тетя. Мне нужно идти.
— Что ж, в таком случае я тебя не удерживаю.
Берта и Герда встали и подошли пожать мне руку. Обе они были немного выше меня ростом.
— Заходи к нам, когда захочешь, — сказала тетя.
Я стоял на пороге кухни, окруженный тремя женщинами. Плечи пальто спускались у меня чуть не до локтей, а руки совсем исчезли в рукавах. Внезапно все три женщины словно выросли у меня на глазах. Одна из них склонила голову набок, где-то что-то щелкнуло, и мне показалось, что они уже не касаются ногами пола и приплясывают в воздухе, как повешенные арабы в Эс-Салте. Потом лица их растаяли, стены комнаты исчезли, передо мной раскинулась бескрайняя безмолвная ледяная пустыня, и на ее огромных просторах, куда ни кинешь взгляд, не видно было ничего, кроме болтающихся в воздухе, раскачивающихся из стороны в сторону чучел.
— Ты что же, не слышишь? — раздался чей-то голос. — Я говорю тебе, что ты можешь заходить, когда захочешь.
Я ответил «спасибо» и быстро направился к двери. Полы пальто хлестали меня по пяткам. Мои сестры не вышли из кухни. Тетя проводила меня.
— Завтра утром, — сказала она, — тебе надо пойти к доктору Фогелю. Обязательно завтра. Не забудь.
— Не забуду, тетя.
— Что ж, до свиданья, Рудольф.
Она открыла дверь, протянула мне холодную сухую руку.
— Ну как, доволен ты пальто, Рудольф?
— Очень доволен, тетя, спасибо.
Я вышел на улицу. Она сразу же закрыла за мной дверь, и я услышал стук задвижки. Я постоял у двери, прислушиваясь к удаляющимся шагам тети, и мне казалось, что я все еще в доме. Я увидел, как тетя открывает дверь кухни, садится, берет в руки работу. В наступившей тишине сухо и резко тикают часы. Пройдет немного времени, тетя взглянет на моих сестер и скажет, покачивая головой: «Он даже не спросил о своей матери!» И тогда мои сестры заплачут, тетя утрет несколько слезинок — и все трое будут счастливы.
Ночь была холодная, моросил мелкий дождик. Я плохо знал дорогу, и мне потребовалось полчаса, чтобы добраться по адресу, который дал мне Шрадер.
Я постучал, и через несколько минут какая-то женщина открыла мне. Это была высокая блондинка с пышной грудью.
— Фрау Липман?
— Да, это я.
— Я хотел бы видеть унтер-офицера Шрадера.
Она посмотрела на мое пальто и сухо спросила:
— А вам зачем?
— Я его приятель.
— Вы его приятель?
Она еще раз оглядела меня и сказала:
— Входите.
Я вошел, и она снова взглянула на мое пальто.
— Идите за мной.
Я последовал за ней по длинному коридору. Она постучала в какую-то дверь, открыла ее, не дожидаясь ответа, и произнесла, поджав губы:
— Ваш приятель, господин Шрадер.
Шрадер был без пиджака. Он обернулся с видом крайнего удивления.
— Ты? Уже?.. Заходи! Да на тебе лица нет! А пальто! Где это ты раздобыл такое дерьмо? Входи же. Фрау Липман, разрешите вам представить унтер-офицера Ланга из отряда Гюнтера! Это наш национальный герой, фрау Липман!
Фрау Липман слегка кивнула мне, но руки не подала.
— Входи же! — внезапно развеселившись, прокричал Шрадер. — Входи! И вы тоже, фрау Липман! И прежде всего скинь это дерьмо! Вот так, теперь у тебя вид все же приличнее! Фрау Липман! Фрау Липман!
— Да, господин Шрадер? — проворковала фрау Липман.
— Фрау Липман, вы меня любите?
— Ах, — воскликнула фрау Липман, бросая на него нежный взгляд, — вы говорите такие вещи, господин Шрадер! Да еще в присутствии вашего приятеля!
— Потому что, если вы меня любите, вы сейчас же сходите за пивом и бутербродами с... с чем найдете... для этого парня, для меня и для вас тоже, фрау Липман! Если, конечно, вы окажете мне честь отобедать с нами, фрау Липман!
Он вскинул густые брови, плутовато подмигнул ей, обнял и, присвистывая, проделал с ней по комнате несколько па вальса.
— Ах, господин Шрадер! — кокетливо засмеялась фрау Липман. — Я слишком стара, чтобы танцевать! Старая лошадь, вы знаете, не тянет!
— Что? Это вы-то стары? Разве вы не знаете французской поговорки?
Он шепнул ей несколько слов на ухо, и она затряслась от смеха. Он отпустил ее.
— Послушайте, фрау Липман, потом вы принесете сюда тюфяк для этого парня. Он сегодня останется ночевать здесь.
Фрау Липман перестала смеяться и поджала губы.
— Здесь?
— Ну, конечно! — воскликнул Шрадер. — Он сирота. Не спать же ему на улице, черт возьми! Он герой, фрау Липман! Надо же что-то сделать для нашего национального героя!
Она надула губы, а он принялся кричать:
— Фрау Липман! Фрау Липман! Если вы откажете, я не знаю, что я с вами сделаю!
Он схватил ее, поднял как перышко и забегал по комнате с криком: «Волк ее уносит! Волк ее уносит!»
— Ах, ах! Да вы с ума сошли, господин Шрадер! — проговорила она, смеясь, как маленькая девочка.
— Живо, мое сокровище! — воскликнул он, опустив ее на пол, как мне показалось, довольно резко. — Живо, моя любовь!
— Ах, только ради того, чтобы доставить вам удовольствие, господин Шрадер.
Когда она уже выходила из комнаты, он довольно сильно шлепнул ее по заду. «Ах, господин Шрадер!» — вскрикнула она, и из коридора донесся ее удаляющийся воркующий смех.
Немного погодя она вернулась. Мы пили пиво, закусывали хлебом с салом, и Шрадер уговорил фрау Липман принести нам своей водки и еще пива. Мы пили снова, Шрадер болтал без умолку, вдова становилась все краснее и ворковала все нежнее. В одиннадцать часов они выскользнули из комнаты, а полчаса спустя Шрадер вернулся один, неся горсточку сигарет.
— Бери, — мрачно проговорил он, бросая половину сигарет на мой тюфяк, — нужно же как-то помочь национальному герою!
На другой день после полудня я отправился к доктору Фогелю. Я назвал свое имя горничной, через минуту она вернулась и сказала, что господин доктор скоро примет меня. Однако я прождал в приемной почти сорок пять минут. Дела доктора Фогеля, по-видимому, за годы войны стали процветать — комната была обставлена с такой роскошью, что я ее не узнал.
В конце концов снова явилась горничная и провела меня в кабинет. Доктор Фогель сидел за огромным пустым письменным столом. Он пополнел, поседел, но лицо его было по-прежнему красивым.
Он взглянул на мое пальто, сделал мне знак приблизиться, холодно пожал руку и указал на кресло.
— Вот ты и вернулся, Рудольф, — сказал он, кладя обе ладони на стол.
— Да, господин доктор Фогель.
Не двигаясь, он пристально смотрел на меня. Его лицо с правильными крупными чертами — «лицо римского императора», как говорил мой отец, — было похоже на застывшую красивую маску, из-за которой испытующе следили за мной маленькие серо-голубые бегающие глазки.
— Рудольф, — торжественно произнес он хорошо поставленным голосом, — я не буду тебя упрекать. — Он сделал паузу и задержал на мне взгляд. — Да, Рудольф, — продолжал он, делая ударение на каждом слове, — я не буду тебя ни в чем упрекать. Что сделано, то сделано. Ответственность, которая лежит на тебе, и так достаточно велика — не буду усугублять ее. Я тебе уже писал, что я думаю о твоем дезертирстве и о непоправимых последствиях твоего поступка.
Он с огорченным видом откинул голову и добавил:
— Полагаю, об этом я уже достаточно сказал. — Он приподнял правую руку. — Что было, то было. Теперь речь идет о твоем будущем.
Он многозначительно взглянул на меня, словно ожидая ответа, но я молчал. Слегка наклонив голову вперед, он как бы собирался с мыслями.
— Тебе известна воля твоего отца. Теперь его представляю я. Я обещал твоему отцу сделать все, что в моих силах, как в моральном, так и в материальном отношении, чтобы обеспечить выполнение его воли.
Он поднял голову и взглянул мне в глаза.
— Рудольф, я должен задать тебе вопрос: намерен ли ты уважать волю своего отца?
Наступило молчание. Доктор Фогель барабанил пальцами по столу.
Я ответил:
— Нет.
Доктор Фогель на мгновение закрыл глаза, но ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Рудольф, — произнес он внушительно, — воля покойного священна.
Я молчал.
— Тебе известно, — снова заговорил он, — что твой отец сам был связан обетом.
Я по-прежнему молчал, и он добавил:
— Священным обетом.
Я продолжал молчать. Подождав немного, он снова заговорил:
— Сердце твое зачерствело, Рудольф. Должно быть, это следствие твоего проступка. Но верь мне, Рудольф: все, что от бога, — хорошо. Ибо, наказывая тебя, создавая пустоту в твоем сердце, божий промысел вместе с недугом в то же время как бы дает тебе целебное средство и создает условия для искупления вины. Рудольф, — после минутной паузы продолжал он, — когда ты покинул свою мать, лавка ваша хорошо торговала, ваше материальное положение было отличным... Или, во всяком случае, — добавил он с высокомерием, — достаточным. После смерти твоей матери я сдал лавку в аренду. Арендатор — работящий человек и добрый католик. Он вне всяких подозрений. Но дела идут действительно очень плохо, и того, что теперь приносит лавка, едва хватает на содержание твоих сестер.
Он скрестил руки на груди.
— До сих пор я весьма сожалел об этом печальном положении, но сегодня скажу: то, что я принимал за злой рок, на самом деле — скрытое благодеяние. Да, Рудольф, все, что от бога, — хорошо. Его воля мне ясна: божественный промысел указывает тебе путь.
Он сделал паузу и посмотрел на меня.
— Рудольф, — снова заговорил он, возвысив голос, — ты должен знать, что у тебя есть одна только возможность, одна-единственная возможность продолжать образование в университете. Ты должен стать теологом, получить епископскую стипендию и жить в какой-нибудь семье. Все, что потребуется сверх того, я авансирую лично.
В его голубых глазах внезапно зажегся торжествующий огонь, и он быстро опустил веки. Положив снова свои холеные руки ладонями на письменный стол, он застыл в ожидании. Я посмотрел на его невозмутимое красивое лицо и возненавидел его всеми силами души.
— Ну так как же, Рудольф? — спросил он.