Отодвинув дверную задвижку, я закурил сигарету, сел за письменный стол и стал ждать. С того места, где я сидел, тела Зецлера не было видно. Взгляд мой остановился на его шинели. Она висела на вешалке справа от двери. На спине она топорщилась — Зецлер сутулился.
В коридоре раздались шаги. Первым, с бледным, взволнованным лицом, вошел Хагеман, за ним — лагерный врач гауптштурмбанфюрер Бенц. Последним, возвышаясь над ними на целую голову, следовал Луек.
— Но как же?.. Как же это?.. Не понимаю... — забормотал Хагеман.
Бенц нагнулся, приподнял веки покойного и покачал головой. Выпрямившись, он снял очки, протер их, снова надел, провел рукой по своим блестящим седым волосам и молча сел.
— Можете идти, Луек, я позову вас, если будет нужно, — сказал я.
Луек вышел, Хагеман не шелохнулся. Он все еще не мог оторвать глаз от распростертого на полу тела.
— Слов нет, это большое несчастье, — сказал я и продолжал: — Я прочту вам рапорт Луека.
Я заметил, что все еще держу в руке сигарету, и почувствовал неловкость. Отвернувшись, я поспешно придавил ее в пепельнице.
Зачитав рапорт Луека, я обратился к Бенцу:
— А ваше мнение, Бенц?
Бенц взглянул на меня. Ясно было, что он все понял.
— По-моему, — сказал он, — это несчастный случай.
— Но как же?.. Как же это?.. — растерянно забормотал Хагеман.
Бенц указал пальцем на бутылку водки.
— Он хватил немного лишку по случаю праздника, пошел завести мотор, морозный воздух одурманил его, он потерял сознание — и уже не проснулся.
— Не понимаю, — сказал Хагеман. — Обычно он почти не пил...
Бенц пожал плечами.
— Понюхайте.
— Но все же, если мне будет дозволено, — запыхтел Хагеман, — здесь что-то не так... Что-то странное... Почему Зецлер не вызвал, как всегда, шофера? Чего ради он сам взялся заводить машину...
Я с живостью заметил:
— Вы же знаете, Зецлер никогда ничего не делал, как все люди.
— Да, да, — отозвался Хагеман, — это был, так сказать, музыкант.
Он посмотрел на меня и поспешно добавил:
— Разумеется, я тоже думаю, что это несчастный случай.
Я встал.
— Поручаю вам отвезти фрау Зецлер домой и известить ее о случившемся. Возьмите машину. Бенц, я хотел бы иметь завтра утром ваш рапорт, чтобы присоединить его к своему.
Бенц поднялся и кивнул головой. Они вышли, я позвонил в лазарет, чтобы прислали санитарную машину, и, сев за письменный стол, начал составлять рапорт.
Как только санитары вынесли труп, я закурил сигарету, открыл настежь окно и снова сел за машинку.
Немного погодя я снял телефонную трубку и позвонил оберштурмфюреру Пику на квартиру. Мне ответил женский голос. Я сказал:
— У телефона штурмбанфюрер Ланг. Не могли бы вы позвать мне вашего мужа, фрау Пик?
Я услышал стук трубки — ее положили на стол — и звуки шагов. Шаги удалились, где-то хлопнула дверь, мгновение было тихо, затем внезапно холодный, спокойный голос произнес совсем рядом со мной:
— Оберштурмфюрер Пик слушает.
— Я не разбудил вас, Пик?
— Никак нет, господии штурмбанфюрер. Мы только что вернулись.
— Вы уже в курсе дела?
— Так точно, господин штурмбанфюрер.
Я продолжал:
— Я вас жду завтра в семь часов утра в своем кабинете.
— Ровно в семь я буду у вас, господин штурмбанфюрер.
— Я намерен перевести вас на другую работу.
Наступила небольшая пауза, и голос Пика произнес:
— Слушаюсь, господин штурмбанфюрер.
Два больших крематория были закончены до срока. И 18 июля 1942 года рейхсфюрер лично прибыл на их открытие.
Машины с официальными лицами должны были прибыть в Биркенау в два часа пополудни. Но в половине четвертого их все еще не было. Это опоздание едва не послужило причиной серьезного происшествия.
Разумеется, я хотел, чтобы особая обработка в присутствии рейхсфюрера прошла без осложнений. Для этого я решил использовать в качестве пациентов непригодных не из своего лагеря. Дело в том, что своих заключенных было труднее без хлопот подвергнуть обработке — назначение крематориев все уже хорошо знали. Поэтому я договорился, чтобы мне доставили из какого-нибудь польского гетто эшелон в две тысячи евреев. Партия прибыла незадолго до полудня, и я разместил заключенных под охраной эсэсовцев и собак в большом внутреннем дворе крематория № 1. Без десяти два евреям объявили, что их поведут в баню. Но рейхсфюрера все не было. Ожидание затянулось, и евреи, измученные нестерпимой духотой, становились все беспокойнее, стали требовать пить, есть, а потом начали метаться с криками по двору.
Пик не потерял хладнокровия. Доложив мне по телефону о происходящем, он подошел к окну крематория и объяснил толпе через переводчика, что в котельной произошла какая-то неполадка, которую сейчас устраняют. В это время прибыл я, велел немедленно принести ведра с водой и дать евреям напиться. Я обещал им раздать хлеб после душа и позвонил Хагеману, чтобы он пришел со своим оркестром заключенных. Через несколько минут музыканты уже были на месте и, расположившись в одном из углов двора, заиграли венские и польские мелодии. Не знаю, успокоила ли евреев музыка или сам факт, что для них играют, усыпил их тревогу, но мало-помалу они утихомирились, перестали метаться и кричать и как будто поверили нам. Я понял, что по прибытии Гиммлера они, не сопротивляясь, спустятся в подземную раздевалку.
Но вот в том, что переход из раздевалки в «душевую» обойдется без хлопот, я не был так уверен. С тех пор как крематории-близнецы были закончены, я несколько раз устраивал репетиции особой обработки. Три или четыре раза я замечал, что при переходе в «душевую» евреи внезапно начинали пятиться назад и их приходилось загонять собаками и прикладами. Те, кто был в хвосте этого человеческого стада, напирали на передних, валя друг друга с ног, топча женщин и детей. И все это сопровождалось ударами и криками.
Было бы, конечно, весьма неприятно, если б подобное происшествие нарушило чинный порядок процедуры при посещении рейхсфюрера. Вначале я уже почти смирился с этим. Я никак не мог понять, чем — разве что смутным инстинктом — можно объяснить их нежелание входить в «душевую». Казалось бы, все здесь предусмотрено для того, чтобы ввести в заблуждение: толстые водопроводные трубы, сточные желоба, многочисленные души. Здесь не было ничего, что могло бы вызывать подозрение.
В конце концов я решил, что в день посещения Гиммлера несколько шарфюреров войдут в «душевую» вместе с евреями и раздадут им мыло. Я распорядился, чтобы переводчик во время раздевания заключенных сообщил им об этом. Я знал, что даже крохотный кусочек мыла был в глазах заключенных неоценимым сокровищем, и рассчитывал на эту приманку.
Хитрость возымела полный успех. Как только прибыл Гиммлер, шарфюреры вошли в толпу с большими картонными коробками. Переводчики объявили через громкоговорители о раздаче мыла, послышался радостный гул, заключенные разделись в рекордное время — и все радостно устремились в газовую камеру.
Один за другим шарфюреры вышли. Проверив, не остался ли кто из них в «душевой», Пик затворил тяжелую дубовую дверь. Я спросил рейхсфюрера, не желает ли он посмотреть через смотровое окошечко. Он кивнул головой, я отодвинулся, чтобы дать ему место, и в ту же минуту стены потрясли крики и глухие удары. Гиммлер взглянул на свои часы, прикрыл глаза от света и приник к окошечку. Лицо его было бесстрастно. Кончив смотреть, он сделал знак офицерам свиты, что могут взглянуть и они.
После этого я провел Гиммлера во внутренний двор крематория и показал ему бетонные трубы, через которые только что засыпали кристаллы. Нас нагнала свита Гиммлера, я провел всех в котельную и продолжал свои объяснения. Немного погодя раздался пронзительный звонок, и я сказал: «Это Пик просит включить вентилятор, господин рейхсфюрер. Процедура закончена». Дежурный около вентилятора включил рубильник, раздалось глухое, мощное урчание, и Гиммлер снова взглянул на часы.
Мы вошли в газовую камеру. Я показал своим гостям полые железные колонны, с просверленными дырками, отметив, что этим усовершенствованием мы обязаны Пику. Заключенные из особой команды, в высоких резиновых сапогах, направили на груды трупов мощные струи воды. Я объяснил Гиммлеру назначение этой операции. За моей спиной какой-то офицер из свиты насмешливо прошептал: «Вот они и приняли душ!» Раздалось два-три приглушенных смешка. Гиммлер даже не повернул головы, лицо его по-прежнему оставалось бесстрастным.
Мы поднялись наверх и прошли в зал печей. В ту же минуту прибыл подъемник № 2. Решетчатая дверь автоматически открылась, и заключенные из особой команды принялись укладывать трупы на тележки. Потом тележки прошли перед командой, собиравшей кольца, затем перед командой парикмахеров, сбривавших волосы, и перед командой дантистов, вырывавших золотые зубы. Четвертая команда всовывала трупы в печи. Гиммлер проследил за всей операцией. Немного дольше он задержался перед дантистами — они действовали с замечательной сноровкой.
После этого я провел Гиммлера в анатомические и научно-исследовательские залы крематория № 1. Мне была известна страсть рейхсфюрера к наукам, поэтому я со всей тщательностью оборудовал анатомические и исследовательские лаборатории, так что они могли оказать честь любому современному университету. Рейхсфюрер внимательно осмотрел все, выслушал мои объяснения, но и здесь не сделал ни одного замечания, и лицо его не выразило ничего. По выходе из крематория он заторопился. Я понял, что в его намерения не входит осмотр лагеря. Он шел так быстро, что сопровождавшие его офицеры, да и я сам едва поспевали за ним.
Дойдя до своей машины, он остановился, повернулся ко мне, глаза его уставились в какую-то точку над моей головой, и он размеренно произнес:
— Задача трудная, но мы обязаны ее выполнить.
Я стал навытяжку и сказал:
— Так точно, господин рейхсфюрер.
Я вскинул правую руку, он ответил на мое приветствие и сел в машину. Двенадцать дней спустя, 30 июля, если говорить точно, я получил из Берлина следующее письмо:
«По представлению начальника службы „Д“ рейхсфюрер СС, в результате своего посещения КЛ Освенцим 18 июля 1942 года, присваивает начальнику лагеря штурмбанфюреру СС Рудольфу Лангу звание оберштурмбанфюрера СС. Настоящий приказ имеет силу с 18 июля 1942 года».
Я сразу же приступил к сооружению двух других крематориев. Благодаря приобретенному опыту я был уверен, что закончу их до назначенного срока. Необходимость в них начинала остро ощущаться, так как сразу же после посещения рейхсфюрера мне начали посылать транспорты в таком темпе, что крематории едва справлялись с ними. Поскольку особой обработке подвергали только непригодных, остальные шли на пополнение и так уже чересчур большого контингента лагеря. Заключенных в бараках с каждым днем становилось все больше, санитарные условия и питание ухудшались. Одна за другой беспрерывно разражались эпидемии: скарлатина, дифтерия, тиф. Положение становилось безвыходным, так как даже заводы (их привлекала сюда многочисленная и дешевая рабочая сила, предоставляемая лагерями), выраставшие в нашей местности как грибы, еще не были в состоянии использовать такое большое количество заключенных.
Я снова и снова обращался к рейхсфюреру с просьбой не посылать мне столько транспортов, но безрезультатно. Случайно кто-то из офицеров аппарата рейхсфюрера проболтался, что рейхсфюрер отдал строгий приказ: всякий начальник СС, сознательно или бессознательно тормозящий программу уничтожения, подлежит расстрелу. Еврейским эшелонам надлежало повсюду предоставлять первоочередность и пропускать их даже раньше воинских составов с оружием и подкреплением для русского фронта.
Делать было нечего. Не без отвращения я наблюдал, как в столь образцово организованных мною вначале лагерях с каждой неделей все усиливался невообразимый хаос. Заключенные мерли как мухи. Эпидемии убивали почти столько же людей, сколько и газовые камеры. В бараках накапливались груды трупов, и особые команды не успевали вывозить мертвецов в крематории.
16 августа мне сообщили по телефону из Берлина, что штандартенфюреру Кельнеру разрешено в целях ознакомления осмотреть установки КЛ Биркенау. На следующий день утром на машине прибыл Кельнер. Я радушно принял его, и он выказал большой интерес к особой обработке и к организации крематориев. В полдень я повел его завтракать к себе домой.
В ожидании завтрака мы расположились в гостиной. Немного погодя вошла Эльзи. Кельнер поспешно встал, щелкнул каблуками, вынул монокль, согнулся почти вдвое и поцеловал ей пальцы. Затем он столь же поспешно, как и поднялся, сел, повернулся лицом к окну, предоставив нам лицезреть свой точеный профиль, и сказал:
— Как вам нравится в Освенциме, сударыня?
Эльзи открыла было рот, но он продолжал:
— Да, конечно, этот неприятный запах... — он сделал легкий жест, — и все прочее, но у нас в Кульмхофе те же небольшие неудобства, уверяю вас...
Он вставил монокль, огляделся.
— Однако вы хорошо устроились... вы прекрасно устроились, сударыня... — он бросил взгляд через стеклянную дверь в столовую... — О, я вижу, у вас резной буфет...
— Хотите посмотреть, штандартенфюрер? — предложила Эльзи.
Мы вошли в столовую, Кельнер остановился перед буфетом и долго рассматривал резьбу.
— Религиозные мотивы... — сказал он, прищурив глаза, — очень трогательно... еврейско-христианское представление о смерти... — Он сделал небольшой жест рукой. — И вся эта архаика... Конечно, смерть имеет значение, если допустить, как они, существование потусторонней жизни... Но какая законченность, мой дорогой! Какое мастерство!
— Это работа одного польского еврея, господин штандартенфюрер, — сказал я.
— Да, да, — заметил Кельнер. — Но у него все же, должно быть, есть в жилах немного северной крови. Иначе он не сумел бы создать такое чудо. Стопроцентные евреи не способны творить. Это уже доказано.
Он любовно провел своими холеными руками по резьбе.
— Да! — снова заговорил он. — Типичная работа заключенного... Они не знают, проживут ли еще хотя бы день, закончив свое творение... Поэтому смерть для них имеет значение... Они живут низменной надеждой...
Он поморщился, и я смущенно спросил:
— Вы считаете, господин штандартенфюрер, что я не должен был позволить еврею использовать религиозный сюжет?
Он обернулся ко мне и засмеялся.
— Ха-ха-ха! Ланг, — сказал он с лукавым видом, — вы и не подозревали, что ваш буфет вступает в такое противоречие с доктриной... — Он еще раз оглядел буфет, склонил голову и вздохнул. — Вам повезло, Ланг, с вашим лагерем. Среди такого большого количества заключенных, конечно же, должны быть и настоящие художники.
Мы сели за стол, и Эльзи сказала:
— Но я думала, штандартенфюрер, что у вас в подчинении тоже лагерь.
— С той разницей, — ответил Кельнер, развертывая салфетку, — что у меня нет, как у вашего мужа, постоянных заключенных. Они все у меня... — он криво усмехнулся, — транзитом.
Эльзи удивленно взглянула на него, а он продолжал:
— Надеюсь, вам не очень недостает родины-матери, сударыня? Польша — тоскливый край, не так ли? Но это, будем надеяться, скоро кончится. Наши войска продвигаются так стремительно, что уже недалек тот день, когда мы будем на Кавказе. Война не затянется.
— На этот раз мы покончим с ними до зимы, — сказал я. — Все здесь так думают.
— Месяца через два, — поддакнул Кельнер.
— Еще немного мяса, штандартенфюрер? — предложила Эльзи.
— Нет, благодарю вас, сударыня. В мои годы... — он усмехнулся, — надо уже следить за своей фигурой.
— О! Вы еще молоды, штандартенфюрер, — любезно возразила Эльзи.
Он повернулся к окну.
— Вот именно, — сказал он меланхолично, — я еще молод...
Наступило молчание, потом он заговорил снова:
— А что вы будете делать после войны, Ланг? Надо надеяться, лагеря не всегда будут.
— Я хочу попросить у рейха клочок земли где-нибудь на востоке.
— Мой муж, — сказала Эльзи, — был фермером полковника барона фон Иезерица в Померании. Мы обрабатывали небольшой клочок земли и занимались коневодством.
— Вот как! — сказал Кельнер, вынимая монокль и кидая на меня многозначительный взгляд. — Сельское хозяйство! Коневодство! Вы мастер на все руки, Ланг.
Он повернулся к окну, и мы снова увидели его строгий, благородный профиль.
— Это очень хорошо, — с важностью сказал он, — это очень хорошо, Ланг. Рейху будут нужны колонисты, когда славяне... — он усмехнулся, — исчезнут. Вы будете... как это выразился рейхсфюрер... образцовым немецким пионером в восточных провинциях. Впрочем, — добавил он, — если не ошибаюсь, он сказал это именно о вас.
— Правда? — с заблестевшими глазами спросила Эльзи. — Он так сказал о моем муже?
— Да, сударыня, — любезно подтвердил Кельнер. — Помнится, речь шла именно о вашем муже. Теперь я даже уверен, что о нем. Рейхсфюрер — хороший судья.
— О! — воскликнула Эльзи. — Я очень рада за Рудольфа! Он так много работает и такой добросовестный во всем!
— Полно, Эльзи! — заметил я.
Кельнер засмеялся, с умилением взглянул на нас и поднял к небу свои холеные руки.
— Как приятно снова очутиться в настоящей немецкой семье, сударыня. — И меланхолично добавил: — Сам я холостяк, не было, так сказать, призвания, но в Берлине у меня женатые друзья. Совершенно очаровательные...
Он оборвал себя на полуслове. Мы встали из-за стола и перешли в гостиную пить кофе. Это был настоящей кофе, полученный Хагеманом из Франции. Он дал один пакет Эльзи.
— Поразительно! — воскликнул Кельнер. — Вы здесь, в Освенциме, неплохо живете, как сыр в масле катаетесь. Жизнь в лагерях имеет и свои положительные стороны... Если бы только здесь не было... — он брезгливо поморщился, — всех этих уродств.
Он сосредоточенно помешал ложечкой в чашке.
— Вот в чем недостаток лагерей — уродство! Я пришел к этой мысли сегодня утром, Ланг, когда вы мне показали особую обработку. Все эти евреи...
Я торопливо прервал его.
— Извините, господин штандартенфюрер... Эльзи, ты не сходишь за ликерами?
Эльзи удивленно взглянула на меня, встала и вышла в столовую. Кельнер не поднял головы. Он все еще мешал кофе ложечкой. Эльзи не прикрыла за собой дверь, и она осталась полуоткрытой.
— Какие они все уродливые! — продолжал Кельнер, глядя в чашку. — Я хорошо разглядел их сегодня, когда они входили в газовую камеру. Какое зрелище! Какая отталкивающая нагота! В особенности женщины...
Я с отчаянием глядел на него. Но он не подымал глаз от чашки.
— И дети... эти худые... обезьяньи мордочки... не больше моего кулака... Действительно, они выглядят жутко... А когда началось отравление...
Я посмотрел на Кельнера и с ужасом перевел взгляд на дверь. Меня бросило в пот. Я не в состоянии был произнести ни слова.
— Какие отвратительные телодвижения! — продолжал он медленно, машинально мешая кофе ложечкой. — Настоящая картина Брейгеля! За одно это уродство они заслуживают смерти. И подумать только... — он усмехнулся, — подумать только, после смерти они пахнут еще хуже, чем живые!
Я решился на дерзость — коснулся его колена. Он вздрогнул, я наклонился к нему, кивком указал на неплотно закрытую дверь и быстро шепнул:
— Она ничего не знает.
Он разинул рот и на мгновение, пораженный, замер. Он даже перестал мешать ложечкой свой кофе. Наступило молчание, и именно молчание-то было хуже всего.
— Брейгель, — с фальшивым оживлением снова заговорил он, — вы знаете Брейгеля, Ланг? Не старика Брейгеля... не того, а другого... адского Брейгеля, как его называли... Вот именно адского, потому что он изображал ад...
Я уставился в свою чашку. Послышались шаги, стеклянная дверь хлопнула, и я с трудом заставил себя не поднять глаза.
— Представьте себе, он любил изображать ад, — нарочито громко продолжал Кельнер, — он обладал каким-то особым талантом в изображении жуткого...
Эльзи поставила поднос с ликерами на низенький столик, и я сказал с подчеркнутой приветливостью:
— Спасибо, Эльзи.
Наступило молчание, Кельнер украдкой взглянул на меня.
— О-о! — сказал он наигранным тоном. — Еще что-то вкусное! И даже французские ликеры!
Я с трудом пробормотал:
— Это подарок гауптштурмфюрера Хагемана, господин штандартенфюрер. У него друзья во Франции.
Как я ни старался, голос мой прозвучал неестественно. Я исподлобья взглянул на Эльзи — глаза ее были опущены, лицо не отражало ничего. Разговор снова заглох. Кельнер взглянул на Эльзи и сказал:
— Прекрасная страна — Франция, сударыня.
— Коньяку, штандартенфюрер? — бесстрастным голосом спросила Эльзи.
— Только немного, сударыня. Коньяк надо смаковать... — он поднял руку, — как французы. Медленно, маленькими глотками. Наши дубы, небось, глушат его там стаканами.
Он засмеялся, как мне показалось, через силу, затем взглянул на меня, и я понял, что ему не терпится уйти.
Эльзи налила Кельнеру коньяку, потом до половины наполнила мою рюмку.
— Спасибо, Эльзи, — поблагодарил я.
Она не подняла головы. Снова наступило молчание.
— У «Максима»6, — нарушил его Кельнер, — подают коньяк в больших рюмках, расширяющихся у основания... вот таких...
Он обрисовал в воздухе двумя руками форму рюмки. Никто не реагировал на его рассказ, и он смущенно продолжал:
— Замечательный город Париж, сударыня. Должен признаться... — он усмехнулся, — что я иногда завидую господину Абецу...
Он поговорил еще несколько минут о «Максиме» и Париже, затем встал и откланялся. Я заметил, что он даже не допил свой коньяк. Мы оставили Эльзи в гостиной, я вышел вместе с Кельнером и усадил его в машину.
Машина тронулась, и я пожалел, что не захватил фуражку — я бы тоже уехал.
Медленно поднявшись на крыльцо, я толкнул входную дверь и бесшумно прошел в коридор. С удивлением я заметил, что фуражки моей на столике нет.
Я открыл дверь кабинета и, пораженный, остановился. Эльзи стояла в кабинете, опираясь на спинку стула, прямая, бледная. Я машинально затворил за собой дверь и осмотрелся. Фуражка моя лежала на столе.
Прошла почти минута, я взял фуражку и повернулся к двери.
— Рудольф, — сказала Эльзи.
Я обернулся к ней — взгляд ее испугал меня.
— Так вот чем ты занимаешься!
Я отвернулся.
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
Я хотел уйти и на этом оборвать разговор, но остался, застыл на месте, словно парализованный. Я не смел даже взглянуть на нее.
— Так значит, — проговорила она тихим голосом, — ты их отравляешь!.. И этот отвратительный запах — это они!
Я открыл рот, но не смог выдавить из себя ни слова.
— А эти трубы! — продолжала она. — Теперь мне все ясно.
Не подымая глаз, я сказал:
— Разумеется, мы сжигаем мертвецов. В Германии всегда сжигали трупы, ты хорошо это знаешь. Наконец, это просто гигиенично. Что же тут возражать... Тем более во время эпидемий.
— Лжешь! Ты отравляешь их! — крикнула она.
Я удивленно поднял голову.
— Я лгу? Эльзи! Как ты можешь?
Не слушая меня, она продолжала:
— Мужчин, женщин, детей... всех без разбору... Голыми... И дети, словно маленькие обезьянки...
Я выпрямился.
— Не понимаю, что ты тут несешь!
Я с трудом заставил себя двинуться, повернулся, сделал шаг к двери, но Эльзи с поразительной живостью опередила меня и загородила дорогу.
— Ты! — воскликнула она. — Ты!
Она вся дрожала. Ее широко раскрытые сверкающие глаза впились в меня.
— Ты думаешь, мне это нравится?.. — крикнул я.
И в тот же миг стыд волной захлестнул меня — я предал рейхсфюрера, открыл жене государственную тайну.
— Значит, это правда! — крикнула Эльзи. — Ты убиваешь их! — И с воплем она повторила: — Ты их убиваешь!
С быстротой молнии я схватил ее за плечи и зажал рот ладонью:
— Тише, Эльзи! Прошу тебя, тише!
Она заморгала, высвободилась, и я отнял руку. Мы замерли на минуту, настороженно ловя каждый звук в доме. Мы стояли неподвижно, безмолвно, как соучастники.
— Мне кажется, фрау Мюллер вышла, — тихо проговорила Эльзи своим обычным голосом.
— А служанка?
— Она в подвале, стирает белье. А дети спят после обеда.
Еще минуту мы молча прислушивались, потом она повернула голову, посмотрела на меня и вдруг словно вспомнила, кто я. Лицо ее снова выразило отвращение. Она прислонилась спиной к двери. Ценой огромного усилия я произнес:
— Послушай, Эльзи. Ты должна понять. Это только нетрудоспособных. У нас не хватает для всех пищи. Гораздо лучше для них...
Ее жесткие, непреклонные глаза не отрываясь смотрели на меня. Я продолжал:
— ...Что с ними так поступают... чем предоставить им умирать с голоду.
— И это все, что ты мог придумать? — шепотом спросила она.
— Но ведь это не я! Я тут ни при чем! Это приказ!..
— Кто мог дать такой приказ? — с отвращением воскликнула она.
— Рейхсфюрер.
Сердце мое опять тревожно сжалось — я снова предал его.
— Рейхсфюрер! — воскликнула Эльзи.
Губы у нее задрожали, и она тихо прошептала:
— Человек... к которому наши дети так доверчиво льнули! Но почему? Почему?
Я пожал плечами.
— Тебе не понять. Это чересчур сложно для тебя. Ведь ты знаешь, евреи — наши главные враги. Это они развязали войну. Если мы не уничтожим их теперь, то позже они уничтожат немецкий народ.
— Что за глупости! — с удивительной живостью возразила она. — Как они смогут нас уничтожить, раз мы выиграем войну?
Я, пораженный, смотрел на нее. Никогда это не приходило мне в голову. Я не знал, что и думать. Помолчав, я отвернулся и сказал:
— Это приказ.
— Но ведь ты мог попросить поручить тебе какое-нибудь другое дело.
Я быстро ответил:
— Я так и поступил. Помнишь, я просился добровольцем на фронт. Рейхсфюрер отказал мне.
— А тебе надо было отказаться выполнить приказ, — с невыразимой яростью прошептала она.
— Эльзи! — почти крикнул я и замолчал, не в силах продолжать. — Но, — наконец выдавил я, — но, Эльзи!.. То, что ты говоришь, это... это противно чести!
— А то, что ты делаешь?
— Солдат — и не подчиниться приказу! Впрочем, это бы ничего не изменило. Меня бы разжаловали, пытали, расстреляли... А что сталось бы с тобой, с детьми?..
— Ах! — воскликнула Эльзи. — Всё! Всё! Всё что угодно... Только не...
Я оборвал ее.
— Но что бы это дало? Если бы я отказался подчиниться, это сделал бы вместо меня кто-нибудь другой!
Глаза ее сверкнули.
— Да, но не ты, — сказала она. — Ты бы этого не делал!
Я посмотрел на нее, совершенно ошарашенный. В голове у меня было пусто.
— Но, Эльзи.. — пробормотал я.
Я никак не мог собраться с мыслями. Я с силой выпрямился, так что кости мои хрустнули, уставился прямо перед собой в пространство и, не замечая Эльзи, не видя ничего, настойчиво повторил:
— Это приказ!
— Приказ! — язвительно воскликнула Эльзи.
Она закрыла лицо руками. Подождав немного, я подошел к ней и взял ее за плечи. Она вздрогнула, изо всех сил оттолкнула меня и закричала не своим голосом:
— Не прикасайся ко мне!
У меня подкосились ноги. Я крикнул:
— Ты не смеешь так обращаться со мной! Все, что я делаю в лагере, — я делаю по приказу! Я тут ни при чем.
— Да, но делаешь это ты!
Я посмотрел на нее с отчаянием.
— Но ты не понимаешь, Эльзи, я винтик — и только. В армии, когда начальник отдает приказ, отвечает за него он один. Если приказ неправильный — наказывают начальника. И никогда — исполнителя.
— Значит, — медленно, с уничтожающим презрением процедила она сквозь зубы, — вот причина, заставившая тебя повиноваться. Ты знал, если дело обернется плохо, — не ты будешь наказан.
— Но мне никогда и в голову не приходило это!.. — воскликнул я. — Я просто не способен не выполнить приказ! Пойми же! Я органически не в состоянии нарушить приказ!
— Значит! — сказала она с леденящим спокойствием, — если бы тебе приказали расстрелять малютку Франца, ты тоже выполнил бы приказ?
Я растерянно посмотрел на нее.
— Но это безумие! Никогда мне не прикажут ничего подобного!
— А почему бы нет? — сказала она с истерическим смехом. — Тебе ведь дали приказ убивать еврейских детей! А почему бы не твоих детей? Почему бы не Франца?
— Помилуй, никогда бы рейхсфюрер не отдал мне такой приказ! Никогда! Это...
Я хотел сказать: «Это немыслимо!», но внезапно слова застряли у меня в горле. Я с ужасом вспомнил, что рейхсфюрер приказал расстрелять собственного племянника.
Я опустил глаза, но было поздно.
— Ты не уверен! — с невыразимым презрением произнесла Эльзи. — Вот видишь, ты не уверен! И прикажи тебе рейхсфюрер убить Франца — ты бы сделал это! — Она стиснула зубы, как-то вся собралась, и глаза ее загорелись жестоким, звериным огнем. Эльзи, такая мягкая, тихая... Я смотрел на нее, словно парализованный, пригвожденный к месту этой ненавистью.
— Ты сделал бы это! — с яростью выкрикнула она. — Ты сделал бы это!
Не знаю, как это вышло. Клянусь, я хотел ответить: «Конечно, нет!» Клянусь, я так и хотел ответить. Но слова снова внезапно застряли у меня в горле, и я сказал:
— Разумеется, да.
Я думал, она сейчас бросится на меня. Наступила бесконечно тягостная тишина. Эльзи не сводила с меня глаз. Я уже не мог больше говорить. Мне отчаянно хотелось взять назад свои слова, объясниться... Но язык мой словно прилип к гортани.
Эльзи повернулась, открыла дверь, вышла, и я услышал, как она быстро подымается по лестнице.
Прошло некоторое время, я медленно притянул к себе телефон, набрал номер лагеря, приказал подать машину и вышел. Ноги у меня были как ватные, я совсем обессилел. Я все же прошел несколько сот метров, прежде чем меня встретила машина.
Я не пробыл еще и пяти минут в своем служебном кабинете, как раздался телефонный звонок. Я снял трубку.