Я молча смотрел на него.
— Я хочу сказать, ты не выхолощен, надеюсь? У тебя все в порядке?
— Конечно, господин полковник, у меня все в порядке.
— И ты можешь иметь детей, не так ли?
— Я думаю, да, господин полковник.
Он внезапно расхохотался.
— То есть как это понимать — «я думаю»?
Я почувствовал себя ужасно неловко и с трудом выговорил:
— Я хотел сказать, что никогда не пробовал иметь детей, господин полковник.
Он засмеялся, ткнул в мою сторону трубкой, и я мельком заметил, что она сделана в форме головы лошади.
— Но ты все же когда-нибудь отважился, надеюсь?
— Так точно, господин полковник.
Он снова расхохотался и продолжал:
— Сколько раз?
Я не отвечал, и он гаркнул:
— Сколько раз?
— Дважды, господин полковник.
— Дважды?!
Он хохотал добрую минуту. Перестав смеяться, он поочередно опрокинул в рот стопку водки и кружку пива. На его обветренном лице выступил румянец, и он весело взглянул на меня.
— Постой-ка! — воскликнул он. — Надо все-таки прояснить это дело! Сколько раз, ты сказал?
— Дважды, господин полковник.
— С одной и той же?
— Никак нет, господин полковник.
Он с деланным ужасом поднял трубку к небу.
— Да ты настоящий... как это говорят?.. Впрочем, не важно!.. Ты настоящий... донжуан, кажется? Итак, по одному разу с каждой! Один раз! Ха-ха! Несчастные! Чем же они тебе не понравились?
Я торопливо пробормотал:
— Первая уж очень много разговаривала, а вторая была моей квартирной хозяйкой.
— Вот как, — воскликнул фон Иезериц, снова быстро осушая стопку водки и кружку пива. — Квартирная хозяйка — это очень хорошо! По крайней мере без хлопот. Она всегда под рукой!
— Вот именно, — сказал я с дрожью в голосе, — вот именно. Поэтому-то я и боялся... что это станет привычкой.
Он хохотал так долго, что, казалось, никогда не остановится.
— Господин полковник, — проговорил я твердым голосом, — это не моя вина, но я человек не чувственный.
Он посмотрел на меня. Ответ мой как будто поразил его, и он перестал смеяться.
— Вот-вот! — произнес он с удовлетворением. — Я как раз это и хотел сказать. Ты не чувственный, этим все и объясняется. Ты не приемлешь самку. Мне встречались такие кони.
Он прислонился к камину, раскурил трубку и с самодовольным видом взглянул на меня.
— Однако все это, — сказал он после паузы, — не объясняет мне, почему ты не хочешь жениться?
Я озадаченно смотрел на него.
— Простите, господин полковник, но мне кажется...
— Та-та-та, тебе ничего не кажется! Когда ты женишься, я не стану вести счет случкам. И даже если в течение пяти лет ты будешь спать с женой по одному разу в году, ты сможешь иметь пятерых детей, а это все, чего от тебя требует родина! Нет, нет, это не объясняет мне, почему ты не хочешь жениться.
Он посмотрел на меня в упор, я отвел глаза и сказал:
— Я думаю, господин полковник...
— Что? — воскликнул он, всплеснув руками. — Ты думаешь?! Ты начинаешь думать! Послушай, если уж ты так любишь размышлять, я вложу сейчас в твою идиотскую баварскую башку две истины. Первое: хороший немец должен оставить после себя потомство. Второе: на ферме нужна женщина! Ты согласен?
И так как я молчал, он переспросил:
— Согласен?
В общем он и в самом деле был прав.
— Так точно, господин полковник.
— Так вот, — произнес он таким тоном, словно все уже было решено, — значит, договорились.
Он замолчал, и тогда осмелился заговорить я.
— Простите, господин полковник, но даже если бы я захотел жениться, я никого здесь не знаю.
Он снова развалился в своем кресле.
— Пусть это тебя не заботит. Я все устрою.
Я смотрел на него, разинув рот.
— Конечно, — сказал он, останавливая на мне свой жесткий взгляд. — Или ты думаешь, я позволю тебе привести на мою ферму какую-нибудь шлюху? Чтобы она наставила тебе рога, а ты бы начал пить и дал сдохнуть моим лошадям? Ну нет, никогда в жизни!
Он вытряхнул пепел из трубки в камин, поднял голову и проговорил:
— Я выбрал для тебя Эльзи.
— Эльзи? Дочь старого Вильгельма? — пробормотал я.
— Ты знаешь какую-нибудь другую Эльзи в наших местах?
— Да она не пойдет за меня, господин полковник!
— Еще как пойдет!
Он взглянул на меня, прищурив глаза.
— Что верно, то верно, ты немного мал ростом, но не урод. Правда, она высоковата для тебя, но тем лучше... С твоей грудной клеткой и с ее длинными ногами у вас получатся приличные дети. Заметь... — он погладил свой подбородок, — при скрещиваниях никогда заранее не угадаешь, что получится. Быть может, дети в конечном счете потянут в твою сторону — хорошо развитая грудь, короткие ноги. Между прочим, чтобы обрабатывать землю, лучше иметь короткие ноги, — продолжал он, подымаясь с кресла. — Но не в этом дело... Главное — это чистота расы. Оба вы хорошие немцы. И вы произведете на свет хороших немцев. Вот что главное! И так у нас в Померании развелось слишком много этих паршивых славян!
Наступила пауза. Я подтянулся, проглотил слюну и сказал:
— Простите, господин полковник, но я в самом деле не хочу жениться.
Он уставился на меня, вены у него на лбу вздулись, его голубые глаза неотрывно смотрели мне в лицо. Несколько секунд он не в состоянии был выговорить ни слова.
— Проклятый болван! — загремел он наконец.
Он шагнул ко мне, схватил за лацканы моей куртки и бешено встряхнул.
— А мебель! — заорал он. — Мебель! Старый Вильгельм дает тебе мебель!
Он бросил трубку на письменный стол и, заложив руки за спину, зашагал в сторону двери.
— Мерзавец! — крикнул он, оборачиваясь. — Я даю тебе прекрасную ферму! Даю тебе девушку! А ты...
Он снова двинулся ко мне, и я подумал, что сейчас он начнет меня бить.
— Ты свинья! — воскликнул он. — После всего, что я сделал для тебя, ты не хочешь жениться!
— Конечно, господин полковник, я вам очень благодарен...
— Молчи!
На него нашел новый приступ бешенства, и он даже начал заикаться:
— И ты... смел... в присутствии... офицера...
Он дошел до конца комнаты, круто повернулся и заревел:
— Мебель!
Потом снова подступил ко мне и потряс у меня под носом кулаком.
— Спальня из дуба, кухонный стол, буфет, шесть соломенных стульев, четыре пары простынь. Слышишь, простынь! И это тебе, у которого за всю твою жизнь был лишь один засморканный платок! Здесь всего на... по крайней мере на шестьсот марок! И еще красивая девушка впридачу! А ты!.. Но я выгоню тебя! Я не посмотрю, что ты член нашей партии, и сгною тебя в ночлежке! Будешь жрать похлебку для нищих! Слышишь, я тебя выгоню!
Он бросил на меня свирепый взгляд. «Ведь он сделает это», — молнией пронеслось в моем мозгу, и ноги у меня задрожали.
— Подумать только! — продолжал он. — Этот господин не хочет Эльзи! Безукоризненную кобылку! Податливую, здоровую, способную работать за двоих мужиков! К тому же я даю еще мебель! Ну, не я, а отец Эльзи, но это все равно — я его уговорил, я задал ему такую баню, что у него вся вода в теле закипела! Я дал тебе возможность привести в порядок прекрасную ферму. Эта затея мне вскочила в годовое жалованье трех конюхов. А материалы! Но не буду говорить о своих жертвах, грязная ты свинья! Я даю тебе ферму! Даю мебель! А ты отказываешься!
Он внезапно успокоился.
— Впрочем, — сухо произнес он, — чего ради я тут рассуждаю с тобой!
Он выпрямился, и голос его хлестнул меня, как удар плетки:
— Унтер-офицер!
Я подтянулся.
— Слушаюсь, господин полковник.
— Вам известно, что солдат, чтобы жениться, должен просить разрешения у своего начальника?
— Так точно, господин полковник.
Он отчеканил:
— Унтер-офицер, я разрешаю вам жениться на Эльзи Брюкер! — И добавил громоподобным голосом: — Это приказ!
Он повернулся ко мне спиной, открыл маленькую дверь справа от камина и позвал:
— Эльзи! Эльзи!
Я едва выдавил:
— Простите, господин полковник...
Он взглянул на меня. Это были глаза отца. Комок подкатил у меня к горлу, я не мог больше произнести ни слова.
Вошла Эльзи. Фон Иезериц повернулся на каблуках, похлопал ее пониже спины и вышел, не оборачиваясь.
Эльзи поздоровалась со мной кивком головы, но руки не протянула. Она осталась стоять возле камина, прямая, молчаливая, с опущенными глазами. Немного погодя она подняла голову, взгляд ее остановился на мне, и я почувствовал себя смешным. Я первым нарушил молчание.
— Эльзи... — сказал я и взглянул на нее. — Могу я называть вас Эльзи?
— Конечно.
Я заметил, как слегка приподнялась ее грудь, почувствовал смущение и уставился на пламя в камине.
— Эльзи... Я хотел бы вам сказать... Если вы любите кого-нибудь другого, лучше откажите мне.
— У меня нет никого другого, — сказала она.
Я промолчал, и она продолжала:
— Только я немного удивлена...
Она сделала слабое движение, и я пробормотал:
— Я хотел бы вас также просить... Если я вам не нравлюсь, откажите мне.
— Я ничего не имею против вас.
Я поднял глаза. На лице ее нельзя было ничего прочесть. Я снова уставился на огонь и стыдливо добавил:
— Я немного мал ростом.
Она ответила с живостью:
— Это не имеет значения. То, что вы сделали на ферме, очень здорово.
Чувство гордости охватило меня. Это немка, настоящая немка. Она стояла передо мной, стройная, почтительная. Она молчала, ожидая, когда я снова заговорю с ней.
— Вы уверены, что ничего не имеете против меня?
— Нет, не имею, — ответила она без колебаний, — совсем не имею. Вы мне даже нравитесь.
Я продолжал смотреть на огонь. Я не знал, что мне сказать ей еще. Внезапно я с удивлением подумал: «Она моя, стоит мне только захотеть...» и не мог понять, рад я этому или нет.
Я поднял на нее глаза. Она смотрела на меня совершенно спокойно, не мигая. На меня нашло какое-то оцепенение. Я больше не мог ни о чем думать. Некоторое время мы стояли так молча, затем я машинально поднял руку, поправил светлый локон, свисавший ей на ухо, она улыбнулась, склонила лицо к моей руке, и я понял: все решено.
Первый год на ферме был очень тяжелым. Несмотря на то, что Эльзи получила небольшое наследство от своей тетки — без этих денег мы не смогли бы устроиться, — не прошло и полугода, как мне пришлось пожертвовать сосновой рощей. От мысли, что мы так скоро оказались вынужденными вырубить ее, у меня разрывалось сердце. Ведь мы лишились своего единственного резерва.
Однако нашей главной заботой были не деньги, а плотина. От нее зависела ферма, а следовательно, и наше существование. Уход за ней стал нашей повседневной, повсечасной заботой. Стоило начаться дождю, как мы уже с беспокойством обменивались взглядами. Если среди ночи разражалась гроза, я вставал, натягивал сапоги, брал фонарь и шел смотреть, не случилось ли чего с плотиной. Иногда я появлялся там как раз вовремя, и мне приходилось по два, по три часа проводить в воде, чтобы как-нибудь заделать пробоины и не допустить прорыва. Раз или два, не в силах сам справиться с очередной пробоиной, я вынужден был звать на подмогу Эльзи. И хотя она уже была беременна, она без звука вылезала из постели и работала со мной до утра. Мы возвращались домой, еле волоча по грязи ноги, с трудом находя силы, чтобы зажечь в очаге огонь и обсушиться.
Весной фон Иезериц навестил нас. Он остался доволен и фермой и видом лошадей. Оказав нам честь выпить с нами кружку пива, он спросил, согласен ли я вступить в крестьянский союз. Он объяснил, что интересуется этой политической организацией, которая ставит себе задачей возрождение немецкого крестьянства. И действительно, я уже слышал об этом союзе. В его девизе «Blut, Boden und Schwert»3, казалось мне, было выражено все, от чего зависело спасение Германии. Я ответил фон Иезерицу, что не знаю, могу ли я вступить в этот союз, поскольку являюсь членом национал-социалистской партии. Вместо ответа он расхохотался: он, мол, знает всех местных руководителей нашей партии и может заверить меня, что одновременная принадлежность к обеим организациям разрешается партией. Да и сам он, оказалось, тоже член нашей партии, но считает, что вести работу под маркой этого союза гораздо удобнее, потому что крестьяне всегда относятся к партиям с некоторым недоверием, но доброжелательно — к освященным традициями объединениям, к которым принадлежит и этот союз...
Я согласился, и фон Иезериц сразу же предложилмне стать секретарем объединения крестьян нашей деревни. Важно было, чтобы этот пост занял кто-нибудь из членов союза. Я не мог отказаться. Фон Иезериц сказал, что рассчитывает на мое политическое влияние на молодежь. В ее глазах сам факт, что я — бывший унтер-офицер добровольческого корпуса, сыграет большую роль, чем любые речи.
Наступило лето. Стрелка барометра установилась на «ясно». Плотина перестала доставлять мне хлопоты, и я смог отдавать больше времени своим новым обязанностям. В деревне действовала небольшая кучка наших политических противников. Вначале у меня было с ними немало возни. Однако когда я сплотил вокруг себя группу решительной молодежи и применил в нашей деятельности боевую тактику национал-социалистской партии, которую сама она унаследовала от частей добровольческого корпуса, после нескольких назидательных мордобитий от оппозиции не осталось и следа. Тогда я уже смог заняться политическим и военным обучением молодежи. Результат оказался блестящим, и через некоторое время я решил сформировать из крестьянской молодежи отряд конной милиции. Мы неплохо помогали союзу и нашей партии в соседних деревнях, когда они оказывались в затруднительном положении. И действительно, мой отряд так закалился в стычках, что недоставало только оружия, чтобы он стал настоящим воинским соединением. Однако я был убежден: оружие есть, оно пока спрятано, но наступит день — и наши мечты осуществятся.
Беременность сильно утомляла Эльзи. Она работала, едва волоча ноги, задыхаясь. Однажды вечером после ужина я сидел перед кухонной плитой и набивал трубку (в последнее время я пристрастился к этому). Примостившись рядом со мной на низеньком стульчике, Эльзи вязала. Неожиданно она разрыдалась, закрыв лицо руками.
— Что с тобой, Эльзи? — мягко спросил я.
Она зарыдала еще сильнее. Я встал, взял щипцы, достал из печки уголек. Когда трубка хорошо раскурилась, я бросил уголек в огонь и стряхнул пепел.
Эльзи перестала рыдать. Я сел и взглянул на нее. Она вытирала щеки носовым платком. Смахнув последнюю слезинку, она смяла платочек в комок, сунула его в карман передника и снова принялась за вязание.
— Эльзи, — снова сказал я мягко.
Она подняла глаза.
— Может, объяснишь, что с тобой?
— О, ничего, — ответила она.
Я молча взглянул на нее, и она повторила:
— Ничего.
Мне показалось, что она сейчас снова расплачется. Я пристально посмотрел на нее. Должно быть, она поняла, что я и в самом деле жду объяснения, потому что после небольшой паузы проговорила, не подымая глаз и не отрываясь от своего вязания:
— Мне все время кажется, что ты мной недоволен.
— Что это тебе пришло в голову! Ты хорошо знаешь, мне не в чем тебя упрекнуть! — ответил я с живостью.
Она всхлипнула, как маленькая девочка, снова вытащила из кармана передника платок и высморкалась.
— О! Я знаю, что касается работы, то я делаю все, что могу. Я не об этом.
Я молчал, и немного погодя она добавила:
— Ты так далек от меня.
Я посмотрел на нее, она подняла голову — и взгляды наши встретились.
— Что ты хочешь этим сказать, Эльзи?
— Ты такой молчаливый, Рудольф.
Я задумался.
— Но ты тоже не очень разговорчива, Эльзи, — заметил я.
Она опустила вязание на колени и, откинувшись на спинку стула, выпятила живот, словно он мешал ей.
— Это другое дело. Я молчу, потому что жду, когда ты заговоришь.
Я мягко произнес:
— Я не болтлив, вот и все.
Наступило молчание, затем она сказала:
— Ах, Рудольф, не подумай только, что я хочу тебя упрекнуть в чем-то. Я просто пытаюсь объяснить тебе.
Я почувствовал себя неловко под ее взглядом, отвел глаза и уставился на свою трубку.
— Что ж, объясни, Эльзи.
— Дело не столько в том, что ты не разговорчив, Рудольф...
Она замолчала, и я услышал ее свистящее дыхание. Потом она с жаром продолжала:
— ...Ты так далек от меня, Рудольф! Иногда за столом ты уставишься какими-то холодными глазами в пространство, и мне кажется, что ты даже не видишь меня.
«Холодными глазами»! Шрадер тоже говорил, что у меня холодные глаза. Я проговорил через силу:
— Такой уж я от природы.
— Ах, Рудольф, — как бы не слушая меня, продолжала Эльзи, — если бы ты только знал, как это ужасно — чувствовать, что я для тебя словно чужая. Для тебя существуют только плотина, лошади, твой союз. Иногда, когда ты в конюшне возишься с лошадьми, ты смотришь на них с такой нежностью, что я завидую им.
Я заставил себя рассмеяться.
— Послушай, что за глупости, Эльзи! Конечно же, я тебя люблю, ты — моя жена.
Она взглянула на меня полными слез глазами.
— Ты и правда меня любишь?
— Ну, конечно же, Эльзи, конечно.
Секунду она смотрела на меня, потом неожиданно бросилась мне на шею и покрыла поцелуями мое лицо. Я терпеливо подчинился этой прихоти, затем прижал ее голову к своей груди и стал гладить ее волосы. Она застыла так, примостившись у меня на груди, а я через секунду поймал себя на том, что уже не думаю о ней.
Спустя некоторое время после рождения нашего сына прискакал конюх от фон Иезерица и сказал, что хозяин срочно вызывает меня. Я оседлал лошадь и отправился к нему. Лошадь шла хорошей рысью, и я быстро покрыл десять километров, отделявших меня от усадьбы. Я постучал в дверь кабинета, послышался голос фон Иезерица: «Войдите!» — и я вошел.
Я чуть не задохнулся от густого сигарного дыма и сквозь него едва различил возле письменного стола с полдюжины каких-то господ, окруживших человека в форме эсэсовца.
Я затворил за собой дверь, стал навытяжку и поздоровался.
— Садись вот здесь, — бросил фон Иезериц.
Он указал мне на стул, стоявший позади него. Я сел, господа продолжали разговор, и я отметил, что знаю всех присутствующих. Это были окрестные помещики — все члены союза. Но эсэсовца я не мог разглядеть, его заслонял от меня фон Иезериц. Я не решался нагнуться в сторону, чтобы взглянуть на его лицо, — мне были видны только его руки — маленькие, жирные. Он то и дело машинально сжимал и разжимал их над столом.
Один из помещиков докладывал об успехах союза в округе, приводил цифры о количестве его членов. Когда он кончил, началось оживленное обсуждение. Вдруг жирные ручки постучали по столу, и все затихли, потом кто-то заговорил, и я понял, что это эсэсовец. Голос у него был бесцветный, монотонный, говорил он многословно, ни на секунду не останавливаясь и не запинаясь, будто читал книгу. Он рассказал о политической обстановке в стране, проанализировал шансы национал-социалистов прийти к власти, привел кое-какие цифры и призвал членов союза отрешиться от местничества, от приязни или неприязни к тем или иным лицам и действовать в более тесной связи с руководством национал-социалистской партии нашего района. После того как выступили еще несколько человек, объявили о закрытии совещания. В комнате сразу стало очень тесно и шумно.
— Не уходи, ты мне нужен, — шепнул мне фон Иезериц.
Я отыскал глазами эсэсовца. Окруженный группой помещиков, он направлялся к двери. Он повернул на минуту голову, и я заметил, что он носит пенсне.
Фон Иезериц велел мне подбросить в огонь полено. Я сделал это. В комнате теперь было тихо. Вдруг дверь хлопнула, я поднял голову и увидел, что это вернулся эсэсовец. Я заметил дубовые листья, вышитые на его воротнике, взглянул на его лицо и узнал знакомые черты. Это был Гиммлер.
Я щелкнул каблуками и выбросил вперед правую руку. Сердце у меня бешено застучало.
— Вот Ланг, — сказал фон Иезериц.
Гиммлер ответил на мое приветствие, затем взял со стула черное кожаное пальто, надел его, не спеша застегнул все пуговицы, подпоясался и натянул черные перчатки. Кончив одеваться, он повернулся ко мне и, слегка склонив голову, пристально посмотрел на меня. Лицо его не выразило ничего.
— Вы участвовали в казни Кадова, не так ли?
— Так точно, господин...
Он с живостью остановил меня.
— Не произносите моего звания. Вы отбыли пять лет в тюрьме?
— Так точно.
— А до того были в Турции?
— Так точно.
— В качестве драгунского унтер-офицера?
— Так точно.
— Вы сирота?
— Так точно.
— И у вас две сестры замужем?
Я замялся на мгновение и ответил:
— Я не знал, что мои сестры замужем.
— Ха! Ха! — засмеялся фон Иезериц. — Партия хорошо осведомлена обо всем.
Без тени улыбки, не сделав ни малейшего движения, Гиммлер продолжал:
— Я рад сообщить вам, что ваши сестры замужем. Вы организовали в ваших местах военизированный отряд союза?
— Так точно!
— Это... — он сделал, казалось бы, ничем не вызванную паузу. — Это прекрасная мысль. Предлагаю вам усилить вашу деятельность в этом направлении и поручаю вам, теперь уже в тесном контакте с руководителями союза и партии, сформировать эскадрон.
Разговаривая со мной, он все время не отрывал глаз от какой-то точки над моей головой, и у меня создалось странное впечатление, будто там он читает все, что говорит.
Он сделал паузу. Я произнес: «Слушаюсь», и он снова заговорил:
— Можете намекнуть вашим людям, что эскадрон, вероятно, будет преобразован в кавалерийскую эсэсовскую часть, но о моем посещении пока не говорите ничего. Об этом должны знать только руководители союза и вы.
Он засунул большие пальцы рук за пояс своего кожаного пальто.
— При подборе людей в эскадрон тщательно проверяйте их. Вы представите мне доклад о физических качествах каждого, его расовой чистоте и религиозных убеждениях. Рекомендуется сразу же исключить всех, кто слишком серьезно относится к религии. В эсэсовских частях не нужны люди, которые мучаются какими бы то ни было душевными конфликтами.
Фон Иезериц разразился смехом. Гиммлер остался все так же невозмутим. Он стоял, немного склонив голову вправо, и не отрываясь смотрел все в ту же точку в пространстве. Казалось, он терпеливо ждет, когда фон Иезериц перестанет смеяться чтобы продолжить свою речь с той самой мысли, на которой он остановился.
— Нет! Нет! — сквозь смех проревел фон Иезериц. — Нам не нужны эсэсовцы с душевными конфликтами!
Когда он замолчал, сразу же заговорил Гиммлер:
— Необходимо также обратить большое внимание на моральное воспитание наших людей. Эсэсовец должен быть готов прикончить собственную мать, если получит на то приказ. Пусть они поймут это.
Он сделал паузу, застегнул свои черные перчатки — на каждой перчатке было по три кнопки, и он тщательно застегнул все три, — затем поднял голову, и пенсне его сверкнуло.
— Я напоминаю вам, что все это должно остаться между нами.
Я выбросил перед собой правую руку, он четко повторил этот жест и вышел.
После мальчика у нас родились две девочки, и я почувствовал, что на мои плечи легла еще большая ответственность. Работали мы с Эльзи очень много, но в конце концов я понял, что болото позволит нам в лучшем случае существовать, но не обеспечит будущего ни нам, ни детям. Если бы хоть лошади принадлежали нам или фон Иезериц в какой-то степени заинтересовал нас в прибылях, которые он получал от этого дела... Но ни свиньи, ни птица, ни пашня не могли обеспечить нам в будущем, когда дети вырастут, доход, который позволил бы создать им достойное положение.
Тем не менее я не намеревался из-за этого отказываться от фермы. Наоборот, сам факт, что я фермер, был для меня поистине замечательным. По крайней мере я был уверен, что уж поесть-то я всегда смогу досыта.
Эльзи не могла этого понять, потому что она всю жизнь прожила на ферме. Но мне пришлось хлебнуть горя, и по ночам меня иногда мучили кошмары: фон Иезериц выгонял меня (как он угрожал это сделать, когда я отказывался жениться), я снова бродил по улицам М. без работы, без пристанища, еле волоча ноги, с подведенным от голода животом. Я просыпался, весь дрожа, обливаясь потом. Но даже и после этого мне требовалось некоторое время, чтобы прийти в себя и понять, что я в своем доме на болоте, что Эльзи рядом со мной. Наступал день, я ухаживал за животными, но сны оставляли у меня на душе тяжелый осадок. Я думал, что вот фон Иезериц не заключил со мной арендный договор и, следовательно, может в любую минуту выкинуть меня на улицу. Я часто делился своими опасениями с Эльзи. Вначале она меня успокаивала, говоря, что маловероятно, чтобы фон Иезериц нас прогнал, потому что едва ли он найдет кого-нибудь, кто в таких тяжелых условиях так ухаживал бы за лошадьми. Но я слишком часто говорил ей об этом, и в конце концов мои опасения передались и ей. Мы решили, что будем откладывать деньги, для того чтобы когда-нибудь приобрести маленькую ферму и жить без вечного страха за будущее.
Откладывать при том малом, что мы зарабатывали, — это означало рассчитывать каждый пфенниг, ограничивать себя во всем. Для нас началось трудное время. За три года мы ни разу не позволили себе ничего лишнего.
Конечно, мы вели очень суровую жизнь, и все же при каждом новом лишении (даже когда мне пришлось отказаться от табака) я испытывал настоящее удовлетворение при мысли, что мы мало-помалу приближаемся к цели. Настанет день, когда я приобрету свою собственную землю и смогу с уверенностью сказать: никогда больше я не буду страдать от голода.
Эльзи находила, что союз отнимает у меня слишком много времени. А поскольку я не хотел запускать и ферму, то она сетовала, что я изнуряю себя непосильной работой. Да и сам я временами чувствовал, что взвалил на свои плечи слишком много, и не без стыда признавался себе, что моя политическая деятельность уже не приносит мне былых радостей. И не потому, что мое патриотическое рвение или верность фюреру в какой-либо степени ослабли. Просто слишком сильно было желание приобрести маленькую ферму, обосноваться на ней, устроить семью. Иногда я даже сожалел, что из-за моего политического прошлого меня затянуло в передачу, которая придала такой ход моей жизни. Например, я был уверен, что, не сражайся я в добровольческих частях, не будь я активистом национал-социалистской партии, не участвуй я в расправе над Кадовым, никогда фон Иезериц или Гиммлер и не подумали бы привлечь меня в союз и поручить мне формирование эсэсовского эскадрона. Иногда мне приходила в голову мысль: чем значительнее было мое служение своим политическим убеждениям в прошлом, тем больше мне придется отдавать себя этому и в будущем; теперь уже ничего не изменишь, и для меня и для моих близких навсегда отрезаны пути к тихой, спокойной жизни.
Я пытался побороть в себе это чувство. Я сознавал, что оно продиктовано эгоизмом. Моя мечта об улучшении собственного положения — мелочь по сравнению с судьбами Германии. И удивительное дело — в примере отца я черпал ту силу, которая позволяла мне одолевать свою слабость. Я думал: если отец находил в себе мужество приносить невероятные жертвы некоему несуществующему богу, то уж я, верящий в конкретный идеал, олицетворяемый человеком во плоти и крови, тем более должен целиком отдаться служению этому идеалу, не считаясь со своими личными интересами, и даже, если потребуется, пожертвовать ради него жизнью.
И все же меня угнетало тягостное чувство, еще усилившееся в результате нелепого случая, происшедшего в апреле 1932 года.
Уже некоторое время деятельность нашего союза наталкивалась в соседней деревне на все возрастающее сопротивление, провоцируемое пропагандой одного кузнеца, по имени Герцфельд. Этот Герцфельд пользовался большим авторитетом среди крестьян из-за своей физической силы, да и из-за острого языка. Он избрал наш союз мишенью для своих насмешек, откровенно издевался над его руководителями и вообще вел антипатриотические разговоры. Не будучи в силах заткнуть ему глотку, местный союз обратился ко мне за помощью. Я доложил об этом начальству, и оно предоставило мне полную свободу действий. Я завлек Герцфельда в укромное местечко, и дюжина моих ребят, вооруженная дубинками, набросилась на него. Он отбивался как лев и покалечил двух моих людей. Остальные пришли в бешенство и принялись дубасить кузнеца, как безумные. Когда я вмешался, было уже поздно — Герцфельд лежал на земле с проломленным черепом.
При таком обороте дела избежать следствия было невозможно. Однако руководители партии и союза использовали все свое влияние: полиция действовала очень вяло, нашлись свидетели, заявившие, что это была пьяная драка из-за девчонки, и дело прекратили.
За два месяца до этого при подобных же обстоятельствах полиция проявила значительно большую строгость в деле одного товарища из нашей партии. Ее мягкость по отношению к нам, несомненно, объяснялась триумфальными успехами нашего фюрера, который за две недели до того получил на выборах 14 миллионов голосов и занял второе место, непосредственно за маршалом Гинденбургом. Я подумал, что если бы расправа с Герцфельдом произошла до выборов, полиция, вероятно, вела бы расследование более рьяно, мы не избежали бы суда и я снова попал бы в тюрьму. Сам я был готов как угодно пострадать за наше дело, но я с ужасом думал, что стало бы с моей женой, останься она одна на ферме с тремя малолетними детьми. На помощь старого Вильгельма рассчитывать было нечего, что же касается фон Иезерица, то я слишком хорошо знал его, чтобы надеяться, что он изменит свое решение — «ни пфеннига, что бы ни случилось».
Эльзи прекрасно чувствовала, что со мной что-то происходит. Она без конца изводила меня вопросами, но я уклонялся от разговора. Но все это меня очень заботило. Иногда, в минуту слабости, я представлял себе, каким облегчением было бы для меня найти работу где-нибудь в другой местности, где никто ничего не знал бы о моем политическом прошлом и где руководители национал-социалистской партии оставили бы меня поэтому в покое. Но я хорошо понимал, что все эти мысли — просто ребячество. В Германии того времени было почти невозможно найти работу. Я знал, что, не будь я активистом партии, известным своей верностью ей, никогда бы она не рекомендовала меня фон Иезерицу, и фон Иезериц не принял бы меня на работу и в дальнейшем не доверил бы мне ферму.