Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Христос и Антихрист (№1) - Юлиан Отступник

ModernLib.Net / Историческая проза / Мережковский Дмитрий Сергееевич / Юлиан Отступник - Чтение (стр. 2)
Автор: Мережковский Дмитрий Сергееевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Христос и Антихрист

 

 


Еще неведомого дня.

Смотрите вы, больные дети

Больных и сумрачных веков,

Во мраке будущих столетий

Он непонятен и суров,

Ко всем земным страстям бесстрастный,

Таким останется навек -

Богов презревший, самовластный,

Богоподобный человек.

Д. Мережковский. «Леонардо да Винчи»

Работая над первой трилогией, Мережковский ощущал, что идеалы христианства и ценности гуманизма, понятие Царства Небесного и смысл царства земного для Него несовместимы, метафизически разорваны. Позднее он объяснит свои искания: «Когда я начинал трилогию „Христос и Антихрист“, мне казалось, что существуют две правды; христианство — правда о небе, и язычество — правда о земле, и в будущем соединении этих двух правд — полнота религиозной истины. Но, кончая, я уже знал, что соединение Христа с Антихристом — кощунственная ложь; я знал, что обе правды — о небе и о земле — уже соединены во Христе Иисусе. Но я теперь также знаю, что надо было мне пройти эту ложь до конца, чтобы увидеть истину. От раздвоения к соединению — таков мой путь, — и спутник-читатель, если он мне равен в главном — в свободе исканий, — придет к той же истине».

Все же следы этой раздвоенности не покинут Мережковского до самых последних его работ.

Помимо трилогии «Христос и Антихрист» и трилогии из русской жизни «Павел 1», «Александр 1» и «14 декабря», ему принадлежит еще целый ряд произведений, написанных уже в эмиграции. Жанр их не всегда определим, Так как форма традиционного романа смыкается с беллетриЗованной документальной биографией или даже историко-философским трактатом. В этих позднейших книгах — «Рождение Богов (Тутанкамон на Крите)» (1925); «Мессия» (1927); «Тайна Запада. Атлантида-Европа» (1930); «Иисус Неизвестный» (1932); двухтомное исследование «Данте» (1939), книга об испанской святой «Маленькая Тереза», очерки «Реформаторы. Лютер. Кальвин. Паскаль» и т. д. — элементы книжности, музейной архаики нарастают. Как писал о «Рождении Богов» и «МессиИ» советский критик Д. Горбов, «это огромные саркофаги, воздвигнутые бесстрастной рукой историка»гробокопателя", холодные тронные залы все той же идеи господства мира мертвых над миром живых".

Было бы неверно, однако, целиком принять эту жестокую, звучащую как приговор формулу Д. Горбова. Мережковский не был только книжным затворником. Так, занимаясь эпохой Петра 1, он совершил далекие поездки по России, изучая «живьем» раскол, в котором ему виделся свет религиозной истины, утраченной официальной церковью. Но и тут проявлялся его «европеизм», кабинетность таланта. "Он был очень далек от типа русского писателя, очень часто встречающегося…— замечала З. Гиппиус.Ко всякой задуманной работе он относился с серьезностью, я бы сказала, ученого. Он исследовал предмет, свою тему, со всей возможной широтой, и эрудиция его была довольно замечательна.

Начиная с «Леонардо» — он стремился, кроме книжного собирания источников, еще непременно быть там, где происходило действие, видеть и ощущать тот воздух и ту природу. Не всегда это удавалось: его мечта побывать в Галилее, перед работой об «Иисусе Неизвестном», и в Испании, когда он писал (это уже в последние годы жизни) «Терезу Авильскую» и «Иоанна Креста» — не осуществилась; но наше путешествие «по следам Франциска 1» (которого сопровождал Леонардо), начавшееся с деревушки Винчи, ГДЕ родился Леонардо, и до Амбуаза, где он умер, — было первым такого рода; вторым — в глубину России, к раскольникамстарообрядцам, ко «Граду Китежу», — когда Дмитрий] Сергеевич собирался писать Петра 1; третьим — почти двухлетнее следование за ДаНте, по другим городам и местам Италии (уже перед последней войной) перед его большим трудом о Данте. Повторяю, более всестороннего и тщательного исследования темы, будь то роман или не роман, — трудно было у кого-нибудь встретить "…" В работе о Египте ему помогла Германия, где ему, из специальной библиотеки, привозили на тачках (буквально) громадные фолианты, в которых он нуждался".

Однако документ, как и географические и исторические реалиИ, в итоге как бы сковывал фантазию Мережковского-художника. Писатель использовал его не как отправную точку для показа путешествия души героев, для создания новых, неизвестных ранее в литературе характеров. Он оставался, можно сказать,

«внутри» документа, преобразуя его то в выдуманный дневник одного из персонажей романа, то в форму острого диалога или "1здтреянего потока сознания, который превращался таким обраЗОм в поток цитат.

Это было именно тщательное «исследование темы». Для худоЖНИКа, открывающего нам тайны человека, созидающего типы времени, оно лишь пролог к собственно творчеству (так документальные изыскания Пушкина яВили нам «Историю пугачевского бунта», а роман «Капитанская дочка» волшебно преобразил документ в высокое искусство); у Мережковского творчество укладывалось в рамки сбора, сИстаматизации и осмысления материала. Как подсчитал один из критиков, из тысячи страниц его романа о Леонардо да Винчи не менее половины приходится на подробные выписки, материалы и дневники. Отсюда заметная иллюстративность истОрических романов Мережковского, герои которых — воистину рупоры идей автора.

Впрочем, в этих ограниченных пределах он остается художником, стремящимся прежде всего к внешним эффектам, ярким и драматическим зарисовкам, идя от фактов и реалий (наподобие мНогофигурНых и явно театральных полотен академика живописи Г.И— Семирадского; так и хочется сопоставить его пышное полотНо «Светочи Нерона» с романом «Юлиан Отступник»). Мережковский недаром выбирает для своих романов особенные — смутные, колеблемые раздвоением, вызревающими конфликтами времена. Такова, к примеру, эпоха Юлиана Отступника (христианство уже победило, но язычество еще не изжито; в христианстве укрывается языческий разврат), или Леонардо да Винчи (возрождается язычество, эллинизм, а христианство в лице католицизма вырождается, причем в самых уродливых формах), или Петра 1, или религиозной смуты на Крите и в Египте. Кризис гуманизма, кризис веры в конечное торжество добра (приведшие в итоге к появлению символизма) наложили мощный отпечаток на творчество Мережковского. В ряде его романов мы найдем полное смещение нравстванных норм, тягу к откровенной эротике, тщательное живописание насилия и жестокости. С Мережковским, по утверждению Н. Бердяева, «исчезает из русской литературы ее необыкновенное правдолюбие и моральный пафос».

Об Этом, можно сказать, ницшеански-демонстративном нежелании считаться с заповедями традиционной, христианской морали размышлял философ и критик И. А. Ильин, подробно, пристрастно и очень последовательно проанализировавший романы Мережковского:

"Ложное истинно. А истинное ложно. Это — диалектика?

ИЗвращенное нормально. Нормальное извращенно. Вот искренно верующая христианка — от христианской доброты она отдается на разврат конюхам. Вот христианский диакон, священнослужитель алтаря — он мажет себе лицо, как публичная женщина, и постояНно имеет грязно-эротические похождения в цирке. Вот распяТОе — тело Христа, а голова ослИная. Вот святой мученИк — с дикой руганью он плюет в глаза своим палачам. Вот христиане, которые только и думают о том, как бы им вырезать всех язычников. Христос тождествен с языческим богом Дионисом. Верить можно только в то, чего нет, но что осуществится в будущем. Преступное изображается как упоительное. Смей быть злым до конца, или не стыдись. От руки найденного идола — совершаются исцеления. В кануны христианских праздников проститутке надо платить вдвое — «из почтения к Богоматери». Человек имеет две ладанки — с мощами св. Христофора и с куском мумии. Папа РимскиЙ прикладыВаетСЯ к РасПятиЮ, a ВНУТРИ у НегО ВенЕрА.

Чистейшая кровь Диониса — Галилеянина. Вот девушку вкладывают в деревянное подобие корозы и отдают в таком виде быку — это мистерия на Крите, предшествующая Тайной Вечере христианства. Ведьмовство смахивает на молитву; молитва-на колдовское заклинание. Христос — МЕчта. Зло есть добро. И все это высший гнозис. А откровение божественное призвано давать людям сомнение".

"Искусство это? — задается в итоге вопросом Ильин. — Но тогда это искусство, попирающее все законы художественного.

Религия это? Нет — это скорее безверие и безбожие".

Характерно, однако, что во всех этих рассуждениях речь идет о романах (кроме одного — «Петр и Алексей»), написанных на иноземном историческом материале-Рим, Италия, Крит, Египет. И. А. Ильин совершенно не касается двух крупных произведений Мережковского — «Александр 1» и «14 декабря» (равно как и пьесы «Павел 1»). Скорее всего, по той простой причине, что здесь его критическое жало не нашло бы жертвы.

Трилогия «Павел 1» — «Александр 1» — «14 декабря» свободна от метафизической догматики, и от красочной эротики, и от смакования жестокостей. Я бы сказал даже, что тут (например, в романе «Александр 1») ощущаешь ту связь с гуманистической традицией русской литературы XIX века, которая оказалась в других произведения Мережковского утраченной.

Вторая трилогия — только о России Конечно, Мережковский и в ней остается верен себе. Он вновь выбирает «смутное время»: конец царствования Павла, заговор и убийство императора; закат правления Александра 1, брожение и недовольство в обществе, нравственно-религиозные искания, движение дворянских революционеров, их неудача 14 декабря 1825 года. Пробел во времени между событиями, о которых говорится в пьесе и романах, огромен — без малого четверть века.

Выпадают и славные страницы Отечественной войны 1812 года; однако героический период русской истории Мережковского, видимо, не интересует. В пьесе ему, помимо главной цели — осуждения самодержавия на примере дикого самодурства и деспотизма Павла, — важно еще показать начало опустошающей душу трагедии Александра Павловича, ставшего невольным соучастником дворцового переворота. Отцеубийство. Этот мотив найдет затем развернутое продолжение в романе, в показе раздвоенного, проявляющего себя то в приливах лицемерия, то в приступах больной совести характера Александра 1.

Уже отмечалось, сколь важны были всегда для Мережковского-романиста источники; о них следует сказать особо. В пору написания трилогии он имел возможность опираться на капитальные труды, созданные отечественными историками.

Здесь раньше всего нужно назвать серию монографий Н. К. Шильдера, посвященных русским монархам: огромное исследование в четырех томах «Император Александр 1, его жизнь и царствование» (1897-1898), работы «Император Павел 1» (1901) и «Император Николай 1» (опубликована в 1903 году). В последнем, незавершенном двухтомном труде (автор покончил с собой в 1902 году, повторив таким образом поступок своего коронованного героя) Шильдер с особенным историческим беспристрастием, необычным для историка его положения, говорит о многих сторонах царствования Николая, в том числе и о характере официального следствия по делу декабристов.

Ослабление цензуры после первой русской революции вызвало появление многочисленНЫх работ, посвященных «темным пятнaм» русской истории (например, в серии «Русская быль» — «Смерть Павла Первого» немецких ученых Шимана и Брекнара,

«Разруха 1825 года. Восшествие на престол императора Николая 1» Г. Василича, его же компилятивный труд «Император Александр 1 и старец Федор Кузьмич» и т. д.). Достоянием читателя становится целая библиотека, посвященная декабристам: издаются сборники документов, воспоминания, исследования. Среди прочих назову сборник донесений, приказов и правительственных сообщений под редакцией богучарского «Государственные преступления в России» (заграничное издание 1903-го и петербургское — 1906 года), мемуары Н. Тургенева, братьев Бестужевых, Трубецкого (1907), составленный Семевским, Богучарским и Щеголевым сборник «Общественное движение в России в первую половину XIX века» (1905), работы Довнар-Запольского «Мемуары декабристов» (1906), «Тайное общество декабристов» (1906) и «Идеалы декабристов» (1907), «Галерею шлиссельбургских узников» под редакцией Анненского, Богучарского, Семевского и Якубовича (1907), «Декабристы» Котляревского (1907), «Политические и общественные идеалы декабристов» Семевского (1909) и мн. др.

Особо важным подспорьем для Мережковского оказались исследования замечательного русского историка Великого Князя Николая Михайловича «Император Александр 1» (1912) и трехтомная работа «Императрица Елизавета Алексеевна» (1908-1909).

Ведь для автора (внука Николая 1) были открыты все запретные для других дворцовые архивы. Николай Михайлович опубликовал широкий, недоступный ранее материал (например, пространную интимную переписку жены Александра 1 Елизаветы Алексеовны со своей матерью, маркграфиней Ваденской Амалией), которым воспользовался Мережковский.

Но события времен Павла и Александра 1 не были для писателя седой стариной. О них помнили не только книги, но и люди.

Именно в царствование Павла, как уже говорилось, дед Мережковского начал свою службу в гвардейском Измайловском полку, а затем участвовал в войне 1812 года; судя по всему, он был и свидетелем декабрьского восстания в Петербурге 1825 года. Иными словами, благодаря семейным преданиям Мережковский мог получить многое, так сказать, из первых рук. Не потому ли, несмотря на традиционное обилие скрытых и явных цитат, вторая трилогия выглядит все же не энциклопедией чужой мудрости, а серией живых картин русской жизни.

Особый характер придает ей резкая антимонархистская, антицаристская направленность.

И здесь, верный себе, Мережковский находит теологическое обоснование своих взглядов. В результате долгих размышлений, поисков (в которых участвует весь «триумвират») он находит категорическую формулу: «Да — самодержавие от Антихриста».

Уже в ходе работы над романом «Петр и Алексей» симпатии автора все более склоняются к «непонятому» Алексею, «жертве», олицетворению «патриархальной России», -а также к гонимым раскольникам, несущим, по его мнению, народную правду. Пушкинскую фразу о Петре 1; «Россию поднял на дыбы» Мережковский переиначивает «на дыбу»; бессильная угроза несчастного Евгения Медному Всаднику «Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!» оборачивается зловещим предсказаниЕм: «Петербургу быть пусту!» Надо сказать, что резко отрицательное отношение к абсолютистскому государству, самодержавно-бюрократическому строю было характерно для русского символизма в целом. Так, очень близок своим антимонархическим пафосом прозе Мережковского роман Андрея Белого «Петербург» (1913-1916), который был отвергнут редактором журнала «Русская мысль» П. Струве из-за «антигосударственной тенденции», которая здесь «очсати зла и даже скептична». Но, пожалуй, наибольшего накала обличение монархии достигает в пьесе Мережковского «Павел 1».

В фундаментальных грудах отечественных историков правление Павла уже получило к тому времени недвусмысленную оценку. Самодержавие, с его бесконтрольностью и абсолютной полнотой власти, раскрылось во всей вопиющей несправедливости, когда на троне оказался человек с явно расстроенной психикой, навязчивой подозрительностью, у которого самые благие порывы приводили к печальным последствиям и который оставил память о себе как о жестоком маньяке. Характеризуя царствование Павла, Н. К. Шильдер писал: "…новая эра является перед нами в виде сплошного, тяжелого кошмара, напоминающего порою, по выражению современника, «зады Грозного». Современником этим был не кто иной, как Н. М. Карамзин, автор «Записки о древней и новой России» (поданной Александру 1 через великую княгиню Екатерину Павловну), где он дал уничтожающую характеристику Павлу и его царствованию. И хотя делались (и делаются поныне) попытки переосмыслить эту оценку, думаю, можно считать ее окончательной.

В своей пьесе Мережковский даже сгущает мрак павловского царствования, вынося за скобки и то немногое доброе, что было в императоре. Под его пером Павел — это злая кукла, автомат, наделенный неограниченной властью и гибнущий в результате развязанной им фантасмагории. Отсюда, от пьесы Мережковского, идет целая традиция в нашей литературе, например, трактовка Павла 1 и русской монархии у Ю. Тынянова («Подпоручик Киже»). Влияние Мережковского порой проявлялось в буквальном следовании за ним других авторов (так, исторический роман 1936 года А. Шишко «Беспокойный век» оказался построен на прямых заимствованиях из пьесы).

В один из наездов Мережковских в Петербург, 14 декабря 1908 года, на вечере, устроенном в пользу писателя А. М. Ремизова, были впервые разыграны два действия драмы «Павел 1» в костюмах того времени. По случайному совпадению премьера состоялась в день 83-й годовщины восстания на Сенатской площади. К тому времени Мережковский уже работал над романом «Александр 1» и думал о следующем, который по замыслу должен был носить заглавие «Николай 1».

В центре остросюжетной пьесы — сам император, вокруг которого сжимается кольцо заговора; роман «Александр 1» представляет собой совершенно иное, многоплановое произведение.

Здесь центр тяжести рассредоточен на нескольких центральных персонажах: сам император; «вольнодумец» и декабрист князь Валерьян Голицын; его любимая, угасающая от чахотки незаконная дочь Александра Софья Нарышкина; несчастная супруга царя елизавета Алексеевна. Все они действуют на широком историческом фоне — петербургский свет, участники дворянского заговора, тайная жизнь масонских лож и религиозных сект (вроде «корабля» Татариновой, который посещает Валерьян Голицын), борьба У трона временщиков — Аракчеева и митрополита Фотия с «конкурентом», Голицыным другим, обер-прокурором Святейшего Синода, и т. д.

Разумеется, фигуре самого Александра 1 в романе отдано некоторое предпочтение. Можно сказать, что здесь Мережковский идет за Пушкиным:

Властитель слабый и лукавый,

Плешивый щеголь, враг труда,

Нечаянно пригретый славой,

Над нами царствовал тогда.

Россия присмирела снова,

И пуще царь пошел кутить,

Но искра пламени иного

Уже издавна, может быть,

Расшифрованные потомками строфы из десятой главы «Евгения Онегина», можно сказать, являются ключом к целому периоду нашей истории и к характеру самого Александра. Мережковский реставрирует этот характер, отказываясь от романтических соблазнов вроде версии об уходе императора «в скит» замаливать свои грехи (которая увлекла, помимо множества рядовых перьев, «самого» Льва Толстого). В предпоследней главе из Таганрога, где скончался государь, идет по почтовому тракту похожий на него отставной солдат Федор Кузьмич.

Несмотря на многочисленные «странные» высказывания Александра на протяжении всей его жизни (отречься от престола и уехать в Америку или, во время кампании 1812 года, отрастить себе бороду и питаться картофелем где-то за Уралом, но не соглашаться на переговоры с Наполеоном), писатель оставался в твердом убеждении, что его герой не способен на нравственное подвижничество. Но давняя трещина прошлась, раздвоив характер императора. В минуты раскаяния он считал себя отцеубийцей.

И здесь Мережковский шел от свидетельства историков:

«Наследник престола знал все подробности заговора, ничего не сделал, чтобы предотвратить его, а, напротив того, дал свое обдуманное согласие на действия злоумышленников, как бы закрывая глаза на несомненную вероятность плачевного исхода, т. е. насильственную смерть отца».

Вообще говоря, смутный внутренний мир Александра очень близок Мережковскому-художнику: метания между вольнолюбивыми идеями воспитавшего его Лагарпа и желание видеть Россию единой казармой наподобие огромного аракчеевского поселения; мучения отца, потерявшего одну за другой трех дочерей (двух малолетних, от Елизаветы Алексеевны, и взрослую — Софью, от Марии Антоновны Нарышкиной), и лицемерие, фальшь, каменное бесчувствие при виде страдающего под крепостным гнетом народа. Так угадывается в романе излюбленная Мережковским антиномия, которая тут принимает два полярных начала: «небесное» и «земное».

«Небесное» начало редко посещает государя; оно удел двух женских образов — дочери Софьи и жены Елизаветы Алексеевны.

Нисходит оно, впрочем, и на декабристов, даже посреди подготовки кровавого переворота, когда внезапно в них прочитывается нечто чистое, «детское». Показательно, однако, что здесь в главные герои романа Мережковский вербует не «железного» Пестеля или напоминающего позднейших террористовнародовольцев исступленного Каховского. Его внимание привлекает сомневающийся, рефлектирующий князь Валерьян Голицын.

Он принадлежал к умеренному крылу Северного общества и мог многим импонировать Мережковскому. Учился в иезуитском коллеже, дружил с Чаадаевым, рассуждал о католицизме и православии и «заимствовал свободный образ мыслей от чтения жарких прений в парламентах тех народов, кои имеют конституцию» (показания на следствии). Присужденный к ссылке в Сибирь, Голицын через одиннадцать лет был переведен рядовым на Кавказ, в 1838 году поступил на гражданскую службу в Ставрополе и умер в 1859 году. В ряде его черт (вплоть до сильного, но платонически-отвлеченного чувства к Софье) угадывается нечто от личности самого Мережковского.

С неожиданной для этого писателя поэтичностью и глубоким лиризмом обрисованы в романе его героини.

Характер хрупкой, словно случайно залетевшей на грешную землю и быстро покинувшей ее Софьи целиком домыслен писателем. Облик Елизаветы Алексеевны воссоздан по документам. Правда, как свидетельствует Николай Михайлович, дневник Елизаветы Алексеевны, «который она вела за все время своего пребывания в России до кончины в Белове (в 1826 году. — Он был сожжен императором Николаем 1». Иными словами, ее ежедневные записи, приводимые в романе (равно как и дневник Голицына), выдуманы Мережковским. Но документальный материал тут велик (только писем к матери было 1145). Он дает полное основание утверждать, что Елизавета Алексеевна, помимо того, что она была больной совестью Александра и несчастной матерью, обладало еще неподдельным вольнолюбием, возвышенными духовными чертами.

«Я проповедывала революции, как безумная, я хотела одного — видеть несчастную Россию счастливою, какою бы то ни было ценою», — приводит Мережковский выдержку из ее письма матери в отзыве на первый том книги Великого Князя Николая Михайловича «Императрица Елизавета Алексеевна» и размышляет далее: «Николай 1 хорошо знал, что делает, когда, после кончины Елизаветы, собственноручно сжег eе многолетний дневник. Что думал и чувствовал он в то время, как тлели на огне эти обличительные страницы, вырванные из русской истории? Если бы в руки его попались и эти письма, — не предал ли бы он их огню вместе с дневником?».

Если Елизавета Алексеевна — больная совесть Александра, то, по замыслу Мережковского, Софья — больная совесть декабриста Голицына. Полны глубокого смысла слова, сказанные ею князю Валерьяну Михайловичу накануне своей кончины: «Живых убивать можно,-но как же мертвого?» О них Голицын вспоминает, когда, собираясь с Пестелем в Таганрог, где задумано покушение на Александра, они узнают о его смерти. Об этих словах вправе вспомнить и мы, применительно к истории новой. Ибо от века горазды мы льстить живым и убивать мертвых.

Слова эти бросают новый свет и на завершающий трилогию роман «14 декабря», который создавался Мережковским посреди великой революции, охватившей Россию.

Октябрь, Советскую власть Мережковские не приняли; «триумвират» выезжает, а точнее — бежит от большевиков в Варшаву, где Философов остается. Мережковский и Гиппиус обосновываются в Париже.

Несмотря на свою европейскую известность (вместе с Буниным и Шмелевым он был кандидатом на Нобелевскую премию), несмотря на активное участие в литературной жизни (популярными стали учрежденные им и Гиппиус заседания «Зеленая лампа»), наконец, несмотря на свою исключительную плодовитость и в эмиграции, Мережковский постепенно становится фигурой архаичной, почти выморочной. Бунин записывает в дневник 7/20 января 1922 года: "Вечер Мережковского и Гиппиус у Цетлиной.

Девять десятых, взявших билеты, не пришли. Чуть не все бесплатные, да и то почти все женщины, еврейки. И опять он им о Египте, о религии! И все сплошь цитаты — плоско и элементарно до нельзя" ".

В политической ненависти к коммунизму Мережковский последовательно ставил на всех диктаторов: Пилсудского, Муссолини, Гитлера. Когда фашистская Германия напала на нашу страну, он, 76-летний старик, выступил по радио, где сравнил Гитлера… с Жанной д'Арк! Большинство эмигрантов отвернулись от него. Между тем этот последний, роковой шаг был сделан Мережковским, как он сам обмолвился как-то, только «из подлости».

"Положа руку ва сердце, — пишет встречавшаяся с ним в то время Ирина Одоевцева, — утверждаю, что Мережковский до своего последнего дня оставался лютым врагом Гитлера, ненавидя и презирая его по-прежнему "…" Кстати, меня удивляет это его невероятное презрение к Гитлеру: он считал его гнусным, невежественным ничтожеством, полупомешанным к тому же.

А ведь сам он всю жизнь твердил об Антихристе, и когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним, — Мережковский не разглядел, проглядел его".

Однако клеймо «коллаборациониста» так и не было смыто.

И когда полгода спустя после своей радиопередачи Мережковский скончался (9 декабря 1941 года), проводить его в последний путь в православной церкви на улице Дарю, в Париже, собралось всего несколько человек.

Олег Михайлов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В двадцати стадиях от Цезарей Каппадокийской, на лесистых отрогах Аргейской горы, при большой римской дороге, был источник теплой целебной воды. Каменная плита с грубо высеченными человеческими изваяниями и греческой надписью свидетельствовала, что некогда родник посвящен был братьям Диоскурам — Кастору и Поллуксу.

Изображения языческих богов, оставшись неприкосновенными, считались изображениями христианских святых, Косьмы и Дамиана.

На другой стороне дороги, против св. Источника, была построена небольшая таверна, крытая соломой лачуга, с грязным скотным двором и навесом для кур и гусей.

В кабачке можно было получить козий сыр, полубелый хлеб, мед, оливковое масло и довольно терпкое честное вино. Таверну содержал лукавый армянин — Сиракс.

Перегородка разделяла ее на две части: одна-для простого народа, другая-для более почетных гостей. Под потолком, почерневшим от едкого дыма, висели копченые окорока и пучки душистых горных трав: жена Сиракса, Фортуната, была добрая хозяйка.

Дом считался подозрительным. Ночью добрые люди в нем не останавливались; ходили слухи о темных делах, совершенных в этой лачуге. Но Сиракс был пронырлив, умел дать взятку, где нужно, и выходил сух из воды.

Перегородка состояла из двух тонких столбиков, на которые натянута была, вместо занавески, старая полинявшая хламида Фортунаты. Столбики эти составляли единственную роскошь кабачка и гордость Сиракса: некогда позолоченные, они давно уже растрескались и облупились; прежде ярко-лиловая, теперь пыльно-голубая ткань хламиды пестрела многими заплатами и следами завтраков, ужинов и обедов, напоминавшими добродетельной Фортунате десять лет семейной жизни.

В чистой половине, отделенной занавеской, на единственном ложе, узеньком и продранном, за столом с оловянным кратером и кубками вина, возлежал римский военный трибун шестнадцатого легиона девятой когорты Марк Скудило. Марк был провинциальный щеголь, с одним из тех лиц, при виде которых бойкие рабыни и дешевые гетеры городских предместий восклицают в простодушном восторге: «какой красивый мужчина!» В ногах его, на той же лектике, в почтительном и неудобном положении тела, сидел краснолицый толстяк, страдавший одышкой, с голым черепом и редкими седыми волосами, зачесанными от затылка на виски, — сотник восьмой центурии Публий Аквила. Поодаль, на полу, двенадцать римских легионеров играли в кости.

— Клянусь Геркулесом, — воскликнул Скудило, — лучше бы я согласился быть последним в Константинополе, чем первым в этой норе! Разве это жизнь, Публий? Ну, по чистой совести отвечай-разве это жизнь? Знать, что кроме учений да казармы, да лагерей ничего впереди.

Сгниешь в вонючем болоте и света не увидишь!

— Да, жизнь здесь, можно сказать, невеселая, — согласился Публий. — Ну, уж зато и спокойно.

Старого центуриона занимали кости; делая вид, что слушает болтовню начальника, поддакивая ему, исподтишка следил он за игрой солдат и думал: «если рыжий ловко метнет — пожалуй, выиграет». Только для приличия Публий спросил трибуна, как будто это занимало его:

— Из-за чего же, говоришь ты, сердит на тебя префект Гельвидий?

— Из-за женщины, Друг мой, все из-за женщины.

И в припадке болтливой откровенности, с таинственным видом, на ухо сообщил Марк центуриону, что префект, «этот старый козел Гельвидий», приревновал его к приезжей гетере лилибеянке; Скудило хочет сразу какойнибудь важной услугой возвратить себе милость Гельвидия. Недалеко от Цезарей, в крепости Мацеллуме, заключены Юлиан и Галл, двоюродные братья царствующего императора Констанция, племянники Константина Великого, последние отпрыски несчастного дома Флавиев.

При вступлении на престол, из боязни соперников, Констанций умертвил родного дядю, отца Юлиана и Галла, Юлия Констанция, брата Константина. Пало еще много жертв. Но Юлиана и Галла пощадили, сослав в уединенный замок Мацеллум. Префект Цезарей, Гельвидий, был В большОм затруднении. Зная, что новый император ненавидит двух отроков, напоминавших ему о преступлении, Гельвидий и хотел, и боялся угадать волю Констанция.

Юлиан и Галл жили под вечным страхом смерти. Ловкий трибун Скудило, мечтавший о возможности придворной выслуги, понял из намеков начальника, что он не решается принять на себя ответственность и напуган сплетнями О замышляемом бегстве наследников Константина; тогда Марк решился отправиться с отрядом легионеров в Мацеллум и на свой страх схватить заключенных, чтобы отвести их в Цезарею, полагая, что нечего бояться двух несовершеннолетних, всеми брошенных, сирот, ненавистных императору. Этим подвигом надеялся он возвратить себе Милость префекта Гельвидия, утраченную из-за рыжеволосой лилибеянки.

Впрочем, Публию Марк сообщил только часть своих замыслов, и притом осторожно.

— Что же ты хочешь делать, Скудило? Разве получены предписания иЗ Константинополя?

— Никаких предписаний; никто ничего наверное не знает. Но слухи, видишь ли, — тысячи различных слухов и ожиданий, и намеки, и недомолвки, и угрозы, и тайны-о, тайнам нет конца! Всякий дурак сумеет исполнить то, что сказано. А ты угадай безмолвную волю владыки — вот за что благодарят. Посмотрим, попробуем, поищем. Главное — смелее, смелее, осенив себя кРеСтным знамением. Я на тебя полагаюсь, Публий. Может быть, мы с тобою скоро будем пить при дворе вино послаще этого…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22