Имей современное христианство достаточно мужества — но мужества-то ему и недостает больше всего, — чтобы довести до конца, до сознания свою бессознательную метафизику бесплотности, то каким кощунством должны бы казаться ему слова Господа воскресшего к ученикам, подумавшим, что «видят духа»: Что смущаетесь и зачем такие мысли входят в сердца ваши? Посмотрите на руки Мои и на ноги Мои; это — Я Сам; осяжите Меня и рассмотрите, ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня.
Христос современного христианства и есть именно «дух», который «плоти и костей не имеет». Дух «вознесся на небо», в область отвлеченных идей, а на земле остался гроб с мертвыми костями человека, умершего и не воскресшего.
Как могло это случиться, и что это значит? Или не исполнилось обетование, что «врата адовы не одолеют Церкви» — тела Христова? И ежели то, на чем основано христианство — воскресение, — оказалось бессильным, то где же сила, которая могла бы возродить христианство? В религиозных судьбах мира конец христианства не есть ли конец всего?
Ответ на эти вопросы зависит от более общего вопроса: что такое христианство — все или только часть всего? последняя завершающая или посредствующая, переходная ступень в религиозной эволюции человечества? В первом случае, конец христианства есть конец религии; во втором — этот конец может быть началом новой религии.
VII
В представлении самого христианства оно — не единственное, а только одно из двух явлений Божественной сущности: христианству, откровению второй сыновней ипостаси в Новом Завете предшествовало откровение первой отчей — в Ветхом. И на метафизических пределах Нового Завета возникает вопрос: раскрытие всей полноты Божественной сущности исчерпывается ли двумя Заветами? Нуменальной троичности, которая самому христианству открывается в трех ликах, не должна ли соответствовать и феноменальная троичность в трех Заветах? Подобно тому, как первая ипостась открылась в Ветхом, вторая — в Новом, так третья не откроется ли в третьем грядущем Завете?
Тройственности мистического познания соответствует тройственность познания метафизического в трех моментах, осуществляемых законом диалектического развития, в которых раскрывается глубочайшая, доступная человеческому разуму сущность бытия: первый низший синтез, бессознательное единство бытия и сознания — я есмь я — раздвояется на тезис и антитезис, субъект и объект, я и не-я, внутренний и внешний мир, для того чтобы завершиться последним высшим синтезом, последним сознательным соединением, которое требуется метафизическим и осуществляется мистическим познанием. От первого единства через раздвоение к последнему соединению, от единого в едином через два в едином к единому в трех — таковы три момента диалектического развития.
Эти же три момента воспроизводятся и в трех ступенях религиозной эволюции человечества.
Первая ступень — объективная, отражающая первое низшее единство объекта и субъекта. Бог открывается в объективности внешнего мира как Творец Вседержитель, как абсолютно сущий. Я есмь Тот, Кто есть, говорит Бог Израиля. Он один есть, и никого нет, кроме него. Он — единственный лик, личность, которой поглощается лицо твари и лицо человеческое.
Религии народов, «языков» — все «язычество» со своим многобожием — стремятся к этому божественному единству и достигают его в единобожии народа избранного, Израиля, в откровении ипостаси Отчей, как единого в едином: Слушай, Израиль, Я есмь Бог твой, да не будет тебе иных богов, кроме Меня.
Нравственное выражение этого внешнего и объективного единства есть внешняя же и объективная норма закона, принудительное иго единообразного действия, обряда, субботы; выражение символическое — жертва, поглощаемая пламенем, как всякое отдельное существо поглощается Божественною сущностью. В древнейших культах существовали жертвы человеческие. И в начале Израиля Бог повелевает Аврааму принести в жертву Исаака. Остаток этих человеческих жертв, в которых выражалась некогда глубочайшая метафизика всех объективных религий, сохранился в обрезании плоти — таинстве первого Завета, первого единства Творца с тварью, Духа с плотью.
Предельною символизацией объективности для человеческого сознания является осязаемая внешняя плотность, как плоть самого человека — тело его, так и космическая плоть — материя. Вот почему первая ступень религиозной эволюции и есть, по преимуществу, религия плоти. И ежели Бог Отец называется Духом, то и Дух для Израиля — не отвлеченная идея, не бесплотность, а последняя реальность и действенность плоти; Дух Божий есть живое дыхание, огненная буря плоти человеческой и космической, то «пламя поедающее», из которого все исходит и в которое все возвращается.
Вторая ступень религиозной эволюции, откровение второй ипостаси разлагает первое низшее единство, первый бессознательный синтез на два сознательных высших начала, тезис и антитезис, субъект и объект, дух и плоть. Дух животворит, плоть не пользует ни мало — это значит: тезис без антитезиса, плоть без духа есть мертвая материя. Бог открывается человеку не только в плоти, в объективности бытия, в космосе, но и в духе, в субъективности сознания, в логосе. Внешнему рабству закона противопоставляется внутренняя свобода любви: не суббота для человека, а человек для субботы; ветхозаветной жертве, поглощению отдельных существ Божественной сущностью — новозаветная жертва Голгофы, в которой абсолютная личность уже не поглощается смертью, а сама ее поглощает: Христос воскрес из мертвых. И со Христом — все умершие. Все отдельные существа получают абсолютное бытие в Божественной сущности: Я и Отец — едино. Два — в едином. Ветхий Завет есть откровение единого в едином; Новый — двух в едином.
Третья ступень — откровение третьей ипостаси — будет окончательным синтезом тезиса и антитезиса, объекта и субъекта, плоти и духа, последним соединением первого Царства Отчего и второго Сыновнего — в третьем Царстве Духа Святого, плоти святой. Третий Завет будет откровение трех в едином.
Ныне религиозное сознание человечества и восходит на эту ступень. Христианство кончается, потому что оно до конца «исполнилось», подобно тому, как «закон и пророки» окончились с пришествием Христа. Христос не нарушил, а исполнил закон. И Дух не нарушит, а исполнит христианство.
VIII
Как меч на острие своем, так христианская метафизика не могла удержаться на исходной точке своей, на нуменальной противоположности духа и плоти. Христианство не преодолело мистически, а только логически устранило эту противоположность двух начал, утвердив одно из них в ущерб другому, дух — в ущерб плоти. Вместо синтеза произошло поглощение тезиса антитезисом. Дух понят не как внутренний процесс движения, восхождения, преображения плоти от низшего состояния к высшему, «от света к свету», а как абсолютное отрицание, умерщвление плоти.
Подлинная история христианства и есть, по преимуществу, история аскетизма, борьбы духа с плотью. Для аскета духовное значит святое, Божеское, — плотское значит грешное, дьявольское. И ежели христианство не прокляло окончательно всей плоти мира, всего объективного бытия как царства дьявола, то лишь по недостатку метафизической последовательности. Христианский аскетизм сам не видел, куда идет в своей метафизике; а если бы увидел, то оказалось бы, что предел ее — учение не Христа, а Будды, — религия небытия, самая последовательная и окончательная из всех субъективных религий.
Остановившись на метафизическом спиритуализме, на полдороге к мистическому нигилизму, христианство изнемогло как религия. Вот почему никогда не выяснялось с полной ясностью религиозного сознания, а только смутно, как сквозь сон, чувствовалось в христианстве неимоверное противоречие метафизики и мистики: если божественное значит духовное, а духовное — бесплотное, то тем самым не лишаются ли всякого смысла три главные тайны всего христианства, его начало, середина и конец — воплощение, причащение и воскресение плоти?
Отпавшее от христианства человечество приняло отвергнутую — и благословило проклятую плоть. Реализм нового европейского искусства и науки открыл такие божественные глубины в плоти человеческой и космической, которые никогда не снились христианскому идеализму.
Разруби дерево — Я в нем; рассеки камень — Я в нем, этот аграфон, незаписанное слово Христа, можно бы написать на преддверии современного знания.
Так называемое «возрождение языческой древности» есть не что иное, как восстановление плоти, униженной христианством. И догматический материализм этого воскресшего язычества есть не что иное, как возмездие за догматический спиритуализм умирающего христианства.
Слишком перегнули лук в одну сторону; чтобы выпрямить его, надо было перегнуть в другую.
Но повторяю и настаиваю: отвержение плоти вовсе не временная ошибка, которую христианство может исправить, а вечный предел, который ему нельзя переступить. Вот почему все реформаторские попытки вернуть в него выпавшую плоть никогда ни к чему не приводили и не приведут. Это вливание нового вина в старые мехи: мехи раздерутся, и вино вытечет. Аскетическое, то есть подлинное, христианство и современная культура обоюдно непроницаемы: между ними возможно не соединение, а только смешение. Но к соединению Святого Духа со святою плотью ближе несвятая плоть внехристианского человечества, чем бесплотная святость христианства.
IX
Как в тайне одного, тайне личности, внутреннего соединения духа с плотью, так и в тайне Двух, тайне пола, духовно-плотского соединения личностей, христианская метафизика не преодолевает, а только устраняет нуменальную противоположность двух начал, утверждая одно в ущерб другому. Брак принят в христианстве как наименьшее зло, как временная сделка с немощью плоти. Лучше жениться, чем разжигаться. Брак — состояние мирское, человеческое; девство — монашеское, ангельское. Брак хотя и назван, но не сделан таинством; да и как может быть таинство там, где нет предельной святости, а есть только меньшая степень греховности?
У христианства, впрочем, не прямое отвержение, а лукавая брезгливость, не проклятие, а несовершенное благословение брака; но такое благословение иногда убийственнее всякого проклятия. Христианство не выкинуло нарочно, а как бы нечаянно уронило пол; но то, что роняется Богом, подбирается дьяволом.
И здесь, в поле — не явный путь, а тайный уклон, которого не только исправить, но и заметить нельзя, оставаясь в плоскости христианской метафизики. Лишь по сравнению с Ветхим Заветом и с язычеством — религиями, по преимуществу, брачными — христианство оказывается религией скопческой.
Се, Жених грядет во полуночи, этот первый крик Благовестия, и первое чудо Христа — превращение воды в вино на браке, и последнее обетование Апокалипсиса — брачная вечеря Агнца и непрестанное уподобление сынов Царствия Божия сынам чертога брачного, — что, собственно, все это значит для христианской метафизики? Слова о женихе и невесте так долго повторялись мертвыми устами, что утратили наконец всякий смысл. Христианство не повенчало, а развенчало, оскопило жениха грядущего.
Внехристианское человечество вернулось к тайне пола и бесконечно углубило ее, так что с падением всех старых религий новые религиозные возможности всего более предчувствуются именно здесь, в бессознательной тоске о преображенном поле, о девственно-брачной влюбленности, о вечной женственности, которая, может быть, и есть Жена, облеченная в солнце, невеста жениха грядущего — Церковь третьего Завета. И ежели оскверненный пол современного человечества — одна зияющая язва, один кощунственный вопль, то все-таки не ближе ли к жениху грядущему этот вопль невесты, сделавшейся блудницей, чем скопческая немота христианства?
X
Но всего яснее обнаруживается предел христианства не в тайне одного и двух, личности и пола, а в тайне Трех, вселенской соборности — общественности.
Поскольку христианство оставалось верным своей метафизике, оно всегда уединяло, а не соединяло людей. Совершенный христианин — монах, отшельник. И здесь тоже буддийский уклон. Индийских йогов и факиров всего более напоминают великие подвижники и затворники первых веков, то есть веков наибольшей святости. И в монастыре, который есть только ослабленная форма первоначального пустынножительства, происходит не внутреннее соединение, а внешнее скопление одиноких личностей. Келья — та же пустыня. Брат брату — стена от мира. И в молитве общаются они, как в последнем уединении, удалении к Богу. Все вместе и все одни. Монашеская община не идет к миру для спасения общественного — а уходит от мира для спасения личного. Это — град Божий, небесный Иерусалим, совершенно противоположный тому, о котором говорится в Апокалипсисе: тот нисходит к земле, а этот восходит к небу.
Монашество есть внутреннейшее ядро, живое сердце христианства, а церковь — внешняя оболочка, и чем более внешняя, тем более мертвая. Только там, на последних пределах этого омертвения, где христианство окончательно изнемогает в своей метафизике, оно соприкасается с «миром», с общественностью, но так слепо, что не умеет отличить новой религиозной общественности от ветхой языческой государственности, постоянно с невольным и невинным кощунством смешивая эти два порядка, превращая то церковь в государство, как произошло на Западе, в папстве, то государство в церковь, как происходит на Востоке, в самодержавии.
Любовь и свобода Христова реализуются христианством в уединенной личности; а в соединении, в общественности, единственною реальностью для христианства, точно так же, как и для язычества, остается насилие, государственная власть, физическое или нравственное человекоубийство, поклонение Князю мира сего, кесарю-первосвященнику, другому помазаннику, другому Христу — антихристу.
Другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь, — христианство так и не поняло этого пророчества своему верховному апостолу, так и не увидело, куда его повел другой, потому что на глаза Петровы, в области спасения личного, столь ясновидящие, наложены рукою самого Бога, в области спасения общественного, бельма слепорожденного. И не снимет этой слепоты никто, кроме Бога. А все усилия человеческие открыть глаза церкви на государство, все попытки включить в христианство общественность, так же как и все попытки включить в него плоть и пол, никогда ни к чему не приводили и не приведут. Это опять-таки вливание нового вина в старые мехи: мехи раздерутся, и вино вытечет.
Безнадежная противообщественность христианства, кощунственное смешение церкви с государством, тела Христова с телом зверя, есть главная причина того, что современное человечество отшатнулось от христианства.
На том же Кресте, на котором распят Христос во имя человечества, распинается человечество во имя Христа — и христианство кует из древнего римского железа гвозди для этого распятия.
Современная общественность выросла из христианства, как дитя из пеленок: тут не человечество не вместило в себя христианства, а, наоборот, христианство не вместило в себя человечества, которое принуждено искать правды общественной своими собственными средствами на свой собственный страх. И никогда оно от этой правды не откажется: лучше, чем жить без нее, будет жить совсем без Бога.
Во всемирном освободительном движении нет пока религиозного сознания, нет исповедания Бога, Отца и Сына, но есть неисповедимое дыхание Духа, о котором сказано: Дух дышит, где хочет, и никто не знает, откуда приходит и куда уходит.
Как о первом нарушителе субботы книжники и фарисеи говорили: в этом человеке — бес, так о революционном человечестве, последнем нарушителе всемирной субботы — церковной государственности, — новые христианские книжники и фарисеи говорят: в этом человечестве — бес. И ежели не подвергнутся они осуждению за грех непрощаемый, хулу на Духа, то только потому, что сами не знают, что говорят.
Во всяком случае, противохристианская общественность ближе ко Христу грядущему, единому царю и первосвященнику, чем противообщественное христианство.
Но внерелигиозная общественность приходит, на своих последних метафизических пределах, как мы уже видели, к неразрешимому противоречию анархизма и социализма, безобщественной личности и безличной общественности. Правда, на теоретической поверхности очень легко разрешается это противоречие утверждением некоторой «предустановленной гармонии», необходимого равновесия идеальной личности и идеального общества; но при малейшей попытке определить реальное содержание этой гармонии и реальный путь к ее достижению тотчас же снова выступает противоречие двух метафизических начал — я и не-я, я для всех и все для меня.
Анархист Эмиль Анри, бросивший бомбу в кафе Терминюс, в последней речи перед судом сказал: «Социализм в сущности ничего не изменяет в настоящем порядке вещей; он сохраняет принцип власти, а этот принцип, что бы там ни говорили называющие себя свободомыслящими, есть не что иное, как остаток веры в высшую силу».
Социализм и анархизм рано или поздно встретятся как смертельные враги. Но это враги-близнецы, которые так срослись, что для них оторваться друг от друга значит убить друг друга. Только что социализм переходит от созерцания к действию, он становится революционным, анархическим — до того первобытного восторга разрушения, который ведь и есть ночная душа всякой революции: ее не может быть без этого восторга, как без электричества не может быть грозы. Но, с другой стороны, и анархизм, только что пытается наполнить реальным содержанием свой идеальный остов, поневоле заимствует это содержание у социализма и принужден утверждать какой-нибудь внешний порядок, ограничивающий беспредельную свободу личности, то есть принужден утверждать тот же самый «принцип власти», отрицание коего есть исходная точка анархии.
Это значит, что социализм и анархизм — не две правды и не две лжи, а две полярно-противоположные половины единой высшей правды, не соединимые на той метафизической плоскости, на которой они доселе двигались.
Если я утверждаю себя, свою личность как единое абсолютное начало, то я утверждаю себя против всех, отрицаю всех для себя; если я утверждаю всех, общественность как единое, абсолютное начало, то я утверждаю всех против себя, отрицаю себя для всех. Для того чтобы выйти из этого противоречия, чтобы утвердить всех в себе и себя во всех, я должен утвердить себя и всех как единое в третьем, высшем, соединяющем, абсолютном начале: я и все — едино только в Боге; человек и человечество — едино только в богочеловечестве.
Любовь, которую заповедал людям Христос, и есть открытие этого богочеловеческого единства. Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино. Только эта последняя любовь есть в то же время последняя свобода; только эта последняя любовь — абсолютное утверждение других в Боге — есть в то же время последняя свобода — утверждение себя в Боге.
Антиномия личности и общества, метафизически предельного я и не-я, анархизма и социализма разрешается лишь в синтезе, совершенном соединении Богочеловека с богочеловечеством, в безгранично-свободной и безгранично-любовной религиозной общине, в грядущей истинной единой соборной и вселенской Церкви.
XI
Церкви никогда не было; христианство нецерковно — вот один из тех кажущихся парадоксов, за которыми скрывается невероятное, потому что неизвестное, лицо истины. Христианство всегда делало одно из двух: или, отказываясь от всякой реализации, превращало Церковь, тело Христово, в безголосную отвлеченность, в отрицание всякого реального бытия, так что Церковь становилась не только невидимой, но и несуществующей; или, пытаясь ее реализовать, превращало тело Христово в тело зверя, государственного Левиафана, подменяло внутреннее соединение в любви и свободе внешнею скрепою принуждения и насилия, которые, в последнем счете, всегда суть человекоубийство, служение дьяволу, исконному человекоубийце.
Но следует понять и признать раз навсегда, что общественное бессилие, нецерковность христианства происходят вовсе не от какого-либо случайного злонравия отдельных личностей или целых сословий, например церковной иерархии, не от их дурной воли или бездарности; напротив, христианство проявило такое благородство человеческой природы и такую силу гения, которым нет равных во всемирной истории; это бессилие есть мистический предел христианства, таинственный рубеж, отделяющий второй Завет от третьего.
Все многобожное язычество искало единого Бога Отца и нашло его в откровении Израиля; весь Израиль, закон и пророки, искали Мессии, Сына Божиего, и нашли его в христианстве; все христианство ищет Духа Божиего и найдет его в третьем Завете.
Как Израиль есть только чаяние и пророчество о Богочеловеке, но само явление Богочеловека совершилось за пределами Израиля, так христианство есть только чаяние и пророчество о богочеловечестве, о Церкви, но само явление Церкви совершится за пределами христианства.
Как Израиль, стремясь к Божественной личности, сам остается безличным, остается религией только природного и родового единства, так христианство, стремясь к общественности, церковности, само остается бесцерковным, безобщественным, остается религией только уединенной личности. Но, точно так же как исполнилось чаяние безличного Израиля о личности, исполнится и чаяние бесцерковного христианства о Церкви.
Первая ипостась открывается в космосе, вторая — в логосе, третья — в совершенном соединении логоса и космоса — во вселенской Церкви как Царстве не только духовном, но и плотском, не только внутреннем, но и внешнем, не только небесном, но и земном.
Церковь есть Царство Божие на земле, как на небе. Да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя на земле, как на небе. Воля Божия — в Царстве Божием; если воля Божия, то и Царство Божие — на земле, как на небе. Это прошение молитвы Господней, не исполненное и даже не услышанное в христианстве, исполнится в том, что за христианством — в совершающемся откровении, в Апокалипсисе.
Мне принадлежит всякая власть на земле и на небе — эти последние слова Господа, сказанные при вознесении, утверждают Царство Божие как величайшую земную реальность. Христианство признало власть Христа-царя только на небе, а власть на земле отдало Князю мира сего, тому, кто говорит о власти и славе царств земных: Она предана мне, и я, кому хочу, даю ее. Христианство поклонилось Христу на небе и зверю на земле. Но Апокалипсис предсказывает, хотя и в конце истории, все же исторически-реальную земную победу Христа над зверем, в тысячелетнем Царстве святых на земле, в Новом Иерусалиме, граде возлюбленном. Этот град — не бесплотное видение, а опять-таки исторически-реальное событие в исторически-реальных судьбах мира; это безвластная, в смысле внешнем, государственном, а в смысле внутреннем, церковном — боговластная общественность. Извне будет она казаться пределом анархизма, изнутри — пределом социализма; а в действительности преодолеет антиномию анархизма и социализма в совершенном синтезе безгранично свободной личности и безгранично любовной общественности.
Любовь как абсолютная власть и абсолютная свобода, любовь как откровение не только Сына, но и Духа, как начало не только личного, но и вселенского спасения есть путь к этому совершенному синтезу, утверждение всех во едином и единого во всех. Да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино. Таково истинное основание истинной Церкви — Царства. Тайна личности, пола и общественности, тайна одного, двух и трех разрешится только в этом последнем Царстве, последнем откровении трех в едином и единого в трех.
XII
Не приходит Царствие Божие приметным образом и не скажут о нем: вот оно там или вот — здесь. Се Царствие Божие внутри вас есть.
Но нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, и ничего внутреннего, что не сделалось бы внешним. Прихождение Царства Божиего невидимо; но пришествие его не может не быть видимым: ибо, как молния исходит на востоке и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого. Царство Божие и есть эта молния, рассекающая небо и землю, соединяющая небо и землю.
Христианская церковь, вернее — идея о церкви, потому что самой церкви не было в христианстве — всегда или уходила от мира, или, входя в него, теряла остроту свою, притупляла свой меч.
Истинная Церковь войдет в мир, врежется в исторически-реальное человечество, как в живое тело врезается меч.
Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч.
Церковь грядущего Господа и есть этот меч.
РЕВОЛЮЦИЯ И РЕЛИГИЯ
Имеет ли русская революция религиозный смысл?
Для Европы и для самих русских пока заслоняется в ней все остальное великим смыслом общественным. Что это переворот не только политический, как все доныне бывшие европейские революции, но и социально-экономический, следовательно, небывалый в истории, уже и теперь, кажется, явно для всех. Именно в этом социальном значении своем русская революция есть продолжение и, может быть, конец того, что начали и не кончили революции европейские. Во всяком случае, этим грозным девятым валом уносится Россия от всех берегов исторических; этим небывалым пожаром охвачено государственное строение, величайшее не только в пространстве, но и во времени. Русское самодержавие уходит корнями своими через Византию, Второй Рим христианский, в Первый Рим языческий и еще далее, в глубину веков, в монархии Востока. Рушится здание тысячелетней древности, тысячелетней крепости, твердыня, которая служила оплотом всех реакций и о которую разбивались все революции. Последняя, глубочайшая основа этой твердыни, — не только социально-политическая, но и религиозная.
Монархия, единовластие, отражает во внешних государственных формах внутреннюю религиозную потребность человеческого духа, потребность Божеского единства — единобожия: один царь на земле, как один Бог на небе; единовластие человеческое — символ единовластия Божеского; монархия — символ теократии. Можно, конечно, сомневаться в мистической предельности и вечности этого символа, ибо откровение Божеского единства не есть последнее религиозное откровение богочеловечества; откровение троичности выше, чем откровение единства. Но, во всяком случае, ежели не с мистической, то с исторической точки зрения, если не для будущего, то для прошлого русская революция, низвержение русского единовластия, имеет великий смысл религиозный.
Для того чтобы понять этот смысл, следует рассматривать русскую революцию, как одно из действий и, может быть, именно последнее действие трагедии всемирного освобождения; тогда первое действие той же трагедии — Великая французская революция.
То, что началось в области личной, внутренней, со времени Ренессанса, выхождение из церкви или, говоря старым русским словом, «обмирщение» феодальной и католической Европы, — то самое французская революция продолжила в области внешней, политической.
Римское католичество пыталось осуществить религиозный синтез западноевропейской культуры. Попытка не удалась: культура оказалась шире, чем христианство. Summa Theologiae, старое небо католичества не покрыло новой земли. Ростом круга земного разорван был круг небесный, недвижный горизонт, очерченный христианской догматикой. Небо для человечества сделалось тем же, что крышка гроба для мертвеца воскресшего. Обмирщение, раскрепощение подлинного царства человеческого от сомнительного Царства Божиего, от сомнительной «теократии» папского Рима и есть усилие великой земли сбросить гробовую крышку малого неба. Или задохнуться под ней, или разбить ее — человечеству не оставалось иного выбора.
Последний, диалектически неизбежный вывод из французской революции есть происходящее ныне во Франции отделение церкви от государства, или, вернее, государства от церкви. Это одно из тех событий, размеры которых становятся понятны только издали: надо отойти от горы, чтобы увидеть, как она высока.
Отделением церкви от государства во Франции проведен всемирно-исторический водораздел, равный по глубине, хотя по смыслу, конечно, противоположный тому, который, пятнадцать веков назад, проведен императором Константином равноапостольным, объявившим христианство государственной религией. Тогда Европа крестилась; ныне, если позволительно употребить новое слово для нового понятия, она раскрещивается. Тогда языческие народы обращались в христианство; ныне христианские народы обращаются — во что именно, этого пока мы не знаем, но, по всей вероятности, во что-то не менее отличное от старого христианства, чем старое язычество. И едва ли простая случайность то, что именно «христианнейшая» Франция, первая из европейских стран, объявила себя нехристианской и, следовательно, антихристианской, потому что кто не со Мною, тот против Меня.
Разумеется, глубокое недоразумение или бесстыдная ложь заключается в том, что какое бы то ни было современное государство считает нужным называть себя «христианским», связывать себя с именем и учением «Мертвого Жида», как Юлиан Отступник ругал воскресшего Господа. И те, для кого Христос — истина, должны бы радоваться обличению лжи и обнаружению истины о нехристианстве современной Европы; должны бы радоваться, что отныне Креста не будет там, где Крест — кощунство. И если католическая церковь не радуется отделению своему от государства, это свидетельствует о том, что она сама чувствует себя больше государством, чем церковью, и менее чтит истину, заключенную в ней, чем враги этой истины. Во всяком случае, Франция — и здесь, как везде на путях человечества к будущему, первая, но не последняя, оказалась верною непреклонной логике истории: куда пришла Франция, придут и все остальные народы, все «христианские» государства, потому что нет иных путей вперед, а история назад не возвращается. Тогда-то произойдет великое отступление, апостазис, о котором предсказано самим Основателем христианства: Сыне Человеческий, пришед, найдет ли веру на земле?
Между постепенным геологическим переворотом, тем оседанием религиозной почвы под всей европейской культурою, которое привело к отделению церкви от государства во Франции, с одной стороны, и тем внезапным вулканическим взрывом, который происходит в русской революции, с другой, существует глубоко скрытая подземная, но неразрывная связь.