В эту-то минуту и родился в Иисусе Христос.
XXIII
Вспомним незаписанное слово Господне: «Я был среди вас с детьми, и вы не узнали Меня», и другое, записанное:
«Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное.» (Мт. 18, 3), — вспомним эти два слова, чтобы понять не ложное, а «утаенное Евангелие» — Апокриф, сохранившийся в книге валентиниан-гностиков, от III века, Pistis Sophia, куда он, вероятно, занесен из более древней, от середины II века, тоже гностической книги, Genna Marias (Рождество Марии), а туда, в свою очередь, из какого-то неизвестного нам, еще более древнего источника,
может быть, того самого, из которого черпал и Лука, — из сердца Матери: «Мария сохранила все слова сии, слагая в сердце своем» (Лк. 8,19.)
Вспомним также, что слово «Дух», по-еврейски R?ach, по-арамейски, на родном языке Иисуса, R?cha, — женского рода.
Матерь Моя — Дух Святой,
говорит Иисус в «Евангелии от Евреев», — древнейшем и к нашим синоптикам ближайшем из неканонических Евангелий, в книге же иудеохристианской общины эльказаитов (Elkasai), почти современной Евангелию от Иоанна (начало II века), Дух Святой — «Сестра Сына Божьего»,
а в Откровении Иоанна — «Невеста» Христова, Церковь: «И Дух, и Невеста говорят: прииди!» (22, 17.) Мать, Сестра, Невеста — три в Одной.
Все это будем помнить, читая Апокриф Pistis Sophia.
XIV
Дева Мария Господу, по воскресении Его, говорила так:
…Будучи Младенцем, прежде чем Дух сошел на Тебя, был Ты однажды в винограднике с Иосифом. И Дух, сошел с небес и, приняв на Себя Твой образ, вошел в мой дом. Я же не узнала Его, и подумала, что это Ты Сам.
И Он сказал мне: «Где Брат Мой, Иисус? Я хочу Его видеть».
И я смутилась и подумала, что призрак (демон) меня искушает.
И, взяв Его, привязала к ножке кровати, пока не схожу за вами.
И я нашла вас в винограднике, где Иосиф работал.
И, услышав слова мои к Иосифу, Ты понял их, и обрадовался и сказал: «Где Он? Я хочу Его видеть».
Иосиф же, слыша слова Твои, изумился. И тотчас же пошли мы и, войдя в дом, нашли Духа, привязанного к ножке кровати.
И, глядя на Тебя и на Него, мы видели, что Вы совершенно друг другу подобны.
Дух же привязанный освободился, и обнял Тебя, и поцеловал, а Ты — Его. И Вы стали Одно.
XXV
Варвара или ребенка неумелый рисунок, невинно-кощунственно искажающий какой-то неизвестный подлинник — может быть, очень далекое воспоминание, слишком на явь не похожий потому наяву забытый, иную действительность отражающий сон, — вот что такое этот Апокриф.
Дух — маленькая девочка, привязанная к ножке кровати, для нас, «просвещенных» и «взрослых» людей, — варварски или детски нелепое кощунство. Многим, ли, однако, лучше Дух — Животное, Голубь? И не все ли человеческие образы Бога, человеческие слова о Боге невинно, невольно кощунственны? Будем же, не останавливаясь на словах и образах, искать того, что за ними. Взрослым сердцем нашим мы тут ничего не поймем; но если бы мы могли чудом найти наше детское сердце, то, может быть, в нем, как в солнце, ожил бы снова этот на земле увядший, неземной цветок.
XXVI
Будут два одна плоть, —
говорит первый Адам, и скажет Второй (Быт. 8, 24; Мт. 19, 5.) Два были одно в вечности, и будут одно во времени. Царствие Божие наступит тогда,
когда два будут одно…
мужское будет, как женское,
и не будет ни мужского, ни женского.
Вспомним и это «незаписанное слово Господне», и, может быть, мы поймем, почему Он и Она, Жених и Невеста, Брат и Сестра, Сын и Мать, так «совершенно друг другу подобны», что, видя Их вместе, нельзя различить; может быть, мы поймем, что в тот миг, когда соединился в поцелуе небесной любви Он с Нею, и родился в Иисусе Христос.
XXVII
Так же детски или варварски-кощунствен и другой, у Юстина Гностика сохранившийся Апокриф, вероятно, из той же книги Germa Marias, — может быть, такое же страшно-далекое воспоминание-видение, бездонно-глубокий, слишком на явь непохожий и наяву забытый сон.
…Послан был, во дни Царя Ирода, Ангел Господень… И, придя в Назарет, нашел Он Иисуса, Сына Иосифа и Марии, пасущего овец, двенадцатилетнего Отрока. И возвестил Ему все… что было и будет… и сказал: «все до Тебя пророки уклонились от истины. Ты же, Иисус, Сын Человеческий, не уклоняйся, но все слова сии о Благом Отце возвести людям, и взойди к Нему, и воссядь одесную Отца всех, Бога».
И сказал Иисус Ангелу: «Исполню все».
Надо ли говорить, в чем тут ложь и кощунство? Сыну открыть волю Отца не может никто — ни даже светлейший из Духов, предстоящих лицу Божьему, — может только сам Отец.
Но и сквозь ложь светится истина, как сквозь паутину и пыль — долго в нищенской лачуге пролежавший, из царского венца похищенный алмаз: главное, решающее все, откровение совершилось в Человеке Иисусе, в один определенный год жизни Его — здесь, по Юстину Гностику, так же как по св. Луке, двенадцатый (Лк. 2, 42–50. Отрок Иисус во храме) а, может быть, и в один определенный день, час, миг.
Медленно-медленно копится в небе гроза, но молния сверкнет вдруг; внутренние очи сердца открываются у человека Иисуса медленно, но совсем открылись — увидели — вдруг.
XXVIII
«Он уходил в пустынные места и молился» (Лк. 5,15.) — «На гору взошел помолиться наедине, и вечером оставался там один» (Мт. 14, 23.) — «Утром, встав весьма рано, когда еще было темно, вышел (из дома) и удалился в пустынное место, и там молился» (Мк. 1, 35.) — «На гору взошел и пробыл всю ночь в молитве» (Лк. 6, 12.)
Сколько таких нагорных молитв в Евангелии! Если в жизни явной, то, вероятно, и в тайной, уходил Он молиться в пустыни и на горы, — может быть, еще в те дни, когда пас овец в Назарете, двенадцатилетним отроком.
И вот, пишется невольно, в сердце нашем, рядом с Евангелием явным, тайное, — не в новом, а в древнем, вечном смысле.
АПОКРИФ
1.
Стадо черных коз водит Пастушок из Назарета на злачные пажити горных лугов Галилеи.
Слишком для Него высок, должно быть, отцовский, из белого акацийного дерева, немного в середине от потной руки потемневший, загнутый кверху крючком, пастуший посох. Бедные, на голых, загорелых ножках, стоптанные, из пальмовых листьев плетенные, тоже для Него слишком большие, должно быть, отцовские, лапотки-сандалийки, с ремешками истертыми, — один, почти оторванный, мотается сбоку; надо бы починить или совсем оторвать, да все забывает. Некогда ярко-голубой, с желтыми полосками, но давно уже на солнце выцветший, серый, шерстяной платок на голове, стянутый шнурком так, что лежит гладко-кругло на темени и падает на спину прямыми длинными складками, — головной убор пастухов, незапамятно-древний, может быть, еще дней Авраамовых, когда первые пастухи-кочевники пришли из Сенаара в Ханаан.
Белая, чистого, галилейского льна, нешитая, сверху до низу тканая искусной ткачихой Мирьям, короткая, чуть пониже колена, рубаха, с вышивкой из желтой, голубой и алой шерсти по подолу заговором от дурного глаза, лихорадки и укуса змеиного — стихом псалма Давидова:
Зло не приключится тебе,
и язва не приблизится к жилищу твоему,
ибо Ангелам Своим заповедал о тебе
охранять тебя на всех путях твоих;
на руках понесут тебя,
да не преткнешься о камень ногою твоею.
2.
Лицо Пастушка, как у всех двенадцатилетних мальчиков, — простое, обыкновенное, на все человеческие лица похожее, только тихое не как у всех, и такие глаза, что ходившие с Ним вместе в школу назаретские дети, глядя в них, все хотели о чем-то спросить Его и не смели, умные;
добрые, все хотели сказать, что любят Его, и тоже не смели, а злые смеялись, ругались над Ним, называя Его «бесноватым», «волчонком», «царенком» (знали, что Он из Давидова рода), или просто «Мирьяминым сыном», прибавляя какое-то Ему непонятное слово; только потом узнал Он, что это оскорбление матери, за то, что она родила Его будто бы не от Иосифа. Два же самых злых кидали в Него из-за угла камнями, так что школьный учитель при синагоге, хассан, отодрал их однажды за уши и сказал, что, если не перестанут, то выгонит их из школы. Камни швырять перестали, но с той поры смотрели на Него молча, так зло, как будто хотели убить.
Знал Он и Сам, что у Него такие глаза, и опускал их перед людьми, прятал под очень длинными, как у девочки, ресницами.
3.
Тихим и туманным утром, с тихим белым, точно лунным, солнцем на таком же белом, точно лунном, небе, взошел Пастушок, погоняя стадо черных коз, на плоскогорье Назаретского холма, где красные, под темно-зеленым вереском, у ног Его, анемоны брызнули, как чья-то кровь, — «чья?» — подумал Он, как думал о них всегда.
Остановился. Тихо здесь, наверху; но снизу, из городка, холмами заслоненного, глухо доносится собачий лай, ослиный рев, скрип телеги, мокрый стук вальков по белью, и звуки эти оскверняют тишину.
Глянул на все четыре стороны, как птица, выбирающая путь, куда лететь: к северу, где лунным серебром чуть видимо искрилась, на белом небе, снежного Ермона, как Ветхого деньми, в несказанном величьи, седая голова; к востоку, где гряды холмов, волнообразно понижаясь, точно падали в какую-то невидимую пропасть, — в долину Геннисаретского озера; к югу, где необозримо желтело золотое море иезреельских пажитей; к западу, где настоящее море белело, как второе, куда-то под землю уходящее, небо. Выбрал путь на север, к холмам Завулона и Неффалима, где горные пастбища всего пустыннее.
4.
Кликнул коз, — те пошли за Ним, послушно, как будто знали, куда идут; и быстрыми шагами, точно убегая от невидимой погони человеческих звуков, сошел в глубокую, Назарету противоположную, долину; из нее опять поднялся, опять сошел; и так, с холма на холм, из долины в долину, дальше, все дальше уходил от людей, заслонялся холмами от них, как стенами.
Выше, все выше холмы; глубже, все глубже долины; травы зеленее, цветы благоуханнее: белые ромашки, желто-красные тюльпаны, лиловые колокольчики, густо, как в садовых цветниках, разрослись на влажном дне долины, где журчали, невидимые под травами, воды горных ключей; а по сухим каменистым склонам холмов — дикий розовый лен, и очень высокие, в рост Пастушка, зонтичные травы, с прозрачным, из белых цветочков, кружевом, кидавшим голубовато-лунные тени на розовый лен. Целые холмы поросли этими травами, так что издали казалось, что накинут на землю прозрачно-белой фаты подвенечный покров, как на стыдливо порозовевшее лицо невесты.
Козы шли за Ним все так же послушно, как будто знали, куда Он ведет их, и сами хотели туда. Знали, может быть, о Нем больше людей, смиренные твари, и злаки, и воды, и земля, и небо. Только иногда, на ходу, козы жадно щипали сочные травы на дне долин и шли, не останавливаясь, дальше. В ряд теснясь на узкой, между скалами, тропинке, тянулись длинно по розовым льнам, как черные четки, то вверх, то вниз. Маленький козлик отстал, заблеял жалобно. Пастушок взял его на руки, и матка рядом пошла, глядя на Пастушка прозрачно-желтыми, умными глазами, как будто благодарила.
5.
Дальше, все дальше; тише, все тише, — ближе к Отцу; Божья пустыня пустыннее. Кажется, нога человеческая здесь никогда не ступала; тишина никогда не нарушалась человеческим голосом. Лист на траве не шелохнет, колокольчик на стебле не дрогнет. Жаворонок было запел, но умолк, как будто понял, что тишины нельзя нарушать; застрекотал кузнечик в траве, и тоже умолк; глухо прожужжала в воздухе пчела, замер в отдалении звук, как оборванной на лютне струны, и еще стало тише. Не было, кажется, никогда на земле такой тишины, и не будет; только в первом раю было, и будет во втором — в Царствии Божием.
6.
Кончились холмы, начались горы, с очень отлогими, восходящими склонами. Розовые льны и зонтичные травы исчезли: только серый мох, да желтый лишай по голым скалам. Низкие сначала, кривые, появились первые дубки, да сосны, а потом, — все выше, стройнее, и вознесся, наконец, величественный кедр Ливанский, в чьих ветвях гнездятся орлы.
Дали прояснели, мглы рассеялись. Небо все еще облачно-бело, но кое-где уже сквозит голубое сквозь белое. Легче стало дышать; потянуло горною свежестью — близкого талого снега ландышным запахом. Там, внизу, уже лето — юная жена, а здесь, на горе, все еще весна — двенадцатилетняя девочка.
Скалы вдруг расступились, точно открылись тесные ворота на широкий луг, поросший низкой, гладкой, мягкой, как пух, изумрудно-зеленой, весенней, ключами подснежных вод напоенной травой, с редкими точками розовых, как лица только что проснувшихся детей, маргариток и бледно-желтых, северных лютиков.
К северу луг срезан был ровно, как ножом, чертой, отделявшей зеленые травы от темно-серого сплошного гранита, восходившего отлого к другой, недалекой, такой же ровно срезанной на белом небе, черной черте — острому краю горы.
Козы на лугу сами остановились, как сами давеча шли, — точно знали, что здесь конец пути, дальше Пастушок не поведет их; часто, должно быть, бывали здесь и так же полюбили это место, как Он. Тотчас, рассыпавшись по лугу, начали щипать траву, припадая к ней мордами жадно: слаще была им эта горная, весенняя, — той летней, внизу.
7.
Богу Киниру, древнеханаанскому, эллинскому Адонису («Адонис» — «Адонай», значит «Господь») посвящена была гора, под именем Кинноры — золотой арфы иудейских царей и священников, на которой воспевалась песнь Адонаю, Господу Израиля. «Арфой», может быть, называлась гора потому, что, во время летних, от Ливана идущих, гроз, под золотыми на солнце, струнами дождя, вся она звенела, отвечая небесным громам, как золотая арфа-киннора.
Здесь, в незапамятно древние, может быть, до-Авраамовы, дни, совершались таинства богу Киниру-Адонису: в жертву детей своих приносили отцы на земле, так же, как Сына на небе принес в жертву Отец. Бог Кинир-Адонис родился человеком, бедным пастухом Галилейским, пострадал за людей, умер, воскрес и опять сделался богом.
Те же и доныне совершались таинства на полях Мегиддонских, видных с Назаретского холма, в конце Иезреельской равнины. Богу Киниру-Адонису все еще там воспевалась плачевная песнь, записанная в книге пророка Захарии. Пели ее пастухи Галилейские, от полей Мегиддонских до Киниретского-Геннисаретского озера (именем бога звучала вся земля), Кинирову песнь на камышовой свирели-кинноре, потому что бог-пастух, говорили они, не арфу золотую, а бедную пастушью свирель изобрел, подслушав плачевную песнь ночного ветра в камышах, о смерти своей.
Старый пастух, прозванный «Язычником» за то, что смешивал в жилах своих две крови, иудейскую с эллинской, так же как в сердце — двух богов, Адоная с Адонисом, рассказал Пастушку эту древнюю сказку, сидя с ним на плоскогорье Назаретского холма, и, указав на красные в огне заката, цветы, брызнувшие у ног Его, кровью по темно-зеленым верескам, сказал: «Божья кровь!»
Сказке не поверил Пастушок: знал, что Бог один — Господь Израиля. Встал и ушел от Язычника. «Отойди от Меня, Сатана!» — сказал ему в сердце Своем. «Нет, кровь не бога Кинира, — подумал в первый раз тогда, глядя на красные цветы. — Чья же, чья? И что значит: Сына в жертву принес Отец?»
8.
Думал об этом и теперь, сидя на камне у зеленого луга, на горе Кинноре. Тише еще тишина здесь, на горе, чем в долинах, Все на земле и на небе как будто прислушивалось — ждало чего-то, затаив дыхание.
Вынул Пастушок из кожаной сумки, висевшей через плечо, камышовую свирель-киннору, и заиграл бога Кинира плачевную песнь:
Воззрят на Того, Кого пронзили,
и будут рыдать о Нем, как об единородном
сыне, и скорбеть, как скорбят о
первенце. Плач большой в Иерусалиме
подымется, как плач Адониса-Кинира на
полях Мегиддонских; будет вся земля
рыдать.
9.
Кончил песнь, закрыл глаза, опустив на них веки, такие тяжелые, что, казалось, никогда не подымутся.
И опять — тишина того бездыханного полдня, когда кто-то вдруг называет человека по имени, и он бежит, бежит, в сверхъестественном ужасе, все равно, куда, — только бы увидеть лицо человеческое, человеческий голос услышать, — не быть одному в тишине. Но если бы услышал Пастушок тот зов, то не бежал бы, а пошел на него, как сын идет на зов отца.
Медленно поднял тяжелые веки, открыл глаза, встал и пошел по гранитному склону горы к той недалекой, ровно срезанной, на белом небе, черной, последней черте.
Шел, играя на свирели отца Своего, Давида, псалом:
Господь — пастырь Мой;
Я ни в чем не буду нуждаться.
Он покоит Меня на злачных пажитях,
и водит Меня к водам тихим.
Если Я пойду и долиною смертной тени,
не убоюсь зла, потому что Ты со Мною;
Твой жезл и Твой посох —
они успокаивают Меня.
10.
К черной, последней черте подошел — крайнему краю горы, гранитной стене, падавшей отвесно в пропасть. Белою змейкой извиваясь там, внизу, на самом дне пропасти, пенился поток и ревел; но сюда, на высоту, не долетало ни звука. Синие горы, как волны, поднимались отлого, волна за волной, постепенно бледнея, к дремуче-лесистым склонам Ливана, а над ними, снежного Ермона, Первенца гор, как Ветхого деньми, в несказанном величьи, белела седая глава.
Высшая точка Кинноры, скалистый, над самою кручей, уступ, называлась Престолом Кинира. Здесь лежала груда камней — может быть, некогда жертвенник бога, — с полустертой, на одном из них, надписью:
Сына в жертву принес Отец.
К самому краю пропасти подошел Пастушок и стал на колени. В белом небе открылось голубое окно, и солнечный луч упал на лицо Пастушка, а другой луч из другого окна — на снежный Ермон: белым, в снегах, алмазным огнем засверкало Лицо Несказанное, и веяньем прохладным, как бы неземным дыханьем, обвеяло лицо Пастушка. Медленно поднял Он глаза и увидел в небе другое Лицо, от которого некогда побежит земля и небо, и не найдется им места.
Сделалась такая тишина на земле и на небе, что, если бы кто-нибудь, кроме Пастушка, был тогда на горе и мог вынести эту тишину, не бежать от нее в сверхъестественном ужасе, то, может быть, понял бы то, что уже понимала смиренная тварь — звери, злаки, воды, и земля, и небо, — что эта тишина — От Него, Тишайшего, и увидел бы вокруг головы Пастушка такое сиянье, что солнечный свет перед ним — тьма.
3. НАЗАРЕТСКИЕ БУДНИ
I
«Иисус не был христианином; Он был Иудеем», — говорит великий историк, бывший христианин.
«Иисус был Иудеем и оставался Иудеем до последнего вздоха», — говорит маленький историк, настоящий иудей.
Это, конечно, парадокс. Если нет связи между Христом и христианством, откуда же оно взялось и куда его девать во всемирной истории? Сын человеческий — Сын Израиля — не соединяет ли в Себе, как лебедь, — обе стихии, землю и воду, — землю иудейства и воду всемирности?
Что такое «парадокс»? Слишком иногда удивительная (paradoxоs, значит — «странный», «удивительный»), неимоверная, и, потому, кажущаяся ложью, истина. Только таким «парадоксальным» языком мы и можем говорить о многом в Евангелии, потому что оно само — величайший Парадокс, слишком для нас удивительная и неимоверная истина.
II
Нет ли, в самом деле, чего-то в живом лице Иисуса не только исторически, но и религиозно-подлинного, чего христиане, люди «крещеные», не могут в Нем понять, ни даже увидеть, а иудеи, «обрезанные», видят сразу, хотя еще меньше христиан понимают?
Первый ответ на вопрос: «Кто Он такой?» — первое от Иисуса впечатление зрительное видевших Его лицом к лицу: «Иудей, Обрезанный».
Более неизгладимую печать оставляет на человеке кровь обрезания, чем вода крещения, — это, увы, не парадокс и для нас, христиан, а наш собственный религиозный опыт. Скорее можно узнать христианина, забыв, что он крещен, нежели иудея, забыв, он обрезан.
Мы все забываем, что Иисус — Иудей, а ведь недаром поминает нам об этом чистый Эллин, вчерашний язычник, Лука, так упорно и настойчиво: «на восьмой день обрезан… по закону Моисееву… принесен во храм, чтобы представить Его пред Господа, как поведено в законе Господнем» (2, 21–24; 39.)
Что это значит? Правы, конечно, иудеи по-своему, когда говорят, что Иисус не только нарушил, но и разрушил, уничтожил Закон. Жертвы, очищения, суббота, обрезание — где все эти столпы Закона в христианстве? «Ветхое близко к уничтожению», — говорит Павел и делает, что говорит: Ветхий Завет уничтожает Новым.
III
И вот, все-таки: «Я пришел исполнить Закон». Разрушив, исполнить, — тоже «парадокс» — уже не Евангелия, а самого Иисуса. Чтобы исполнить Закон, разрушив его, надо было Ему сделать это не насильственно, извне, а изнутри, естественно, как прорастающее семя разрушает оболочку свою, чтобы, дав много плода, исполнить внутренний закон жизни; а для этого надо было принять на Себя закон внешний, войти в него до конца, родиться не только человеком воистину, но и сыном Израиля воистину; быть «Иудеем из Иудеев, обрезанным из обрезанных»; тайну Отца совершить в Себе самом, прежде чем тайну Сына.
Слишком для себя легко и бескровно мы разрываем связь человека Иисуса с Израилем, забывая, как эта связь близка сердцу Его — к нерасторжимой в Нем связи Сына с Отцом, и какая смертная для Него боль — может быть, крест всей утаенной жизни Его — этот разрыв.
Вот в этом-то смысле, парадокс: Христос не христианин — неимоверная истина.
IV
«Слишком любил Он Израиля», по чудно-глубокому слову «Послания Варнавы» (117–132 г.):
????????????, «слишком любил», «перелюбил». Мы поняли бы за что, если бы могли понять, что так же, как не было никогда и не будет подобного Ему человека, — не было и не будет никогда народа, подобного Израилю: Его народ, так же, как Он сам, — единственный. Только в Израиле мог родиться Иисус; правда, и убит мог быть только в Израиле; но, если бы другие народы и не убили Его, то, может быть, потому, что и не узнали бы Его вовсе, а этот — узнал тотчас, хотя бы, как бесноватый: «оставь! что Тебе до нас, Иисус Назарянин? Ты пришел нас погубить» (Мк. 1, 24.)
Сколько бы ни отступал жестоковыйный Израиль от Бога, он все-таки весь в Боге, как рыба в воде. Первый из народов сам начал молиться и других научил. Не было, нет и не будет лучших молитв, чем Псалмы.
Этим-то молитвенным воздухом и дышит Иисус от первого вздоха до последнего, от «Авва» в колыбели до «Сабахтани» на кресте.
V
Лет с шести ходил, вероятно, как все дети, учиться в школу, beth-hasepher, при Назаретской синагоге.
Сидя на полу вокруг свитка Закона, — читать его умели со всех четырех сторон, — дети повторяли за учителем, хассаном, хором крикливых голосов, один и тот же стих Писания, пока не заучивали наизусть.
С хором этим сливал, вероятно, и маленький Иешуа Свой детский голосок.
А с двенадцати лет уже ходил по субботам в синагогу, «дом собраний», keneseth, молиться со взрослыми, слушать проповедь и арамейский перевод Писаний, targum.
Внутренность синагоги очень простая: большая палата с голыми, гладкими, белыми стенами, с двойным рядом колонн, с деревянными скамьями для молящихся и каменным высоким помостом, arona, tebuta, обращенным к Иерусалимскому храму, — отсюда, из Назарета, прямо на полдень. Дверь за тебутой обращена была тоже на полдень и, большею частью, открыта для света. Низенький, со створчатыми дверцами, шкапик, смиренное подобие Ковчега Завета, где хранились пергаментные, на двух деревянных палках развивавшиеся свитки Закона, находился тут же на тебуте, а перед шкапиком — столик на высоких ножках, с наклонной, для чтения, доской. Чтец покрывал голову длинным шерстяным полосатым покровом, головным убором кочевников, в знак того, что Израиль, в пустыне мира, на пути в царство Мессии, — вечный странник.
Сидя на скамье, лицом к тебуте, через открытую за нею дверь, маленький Иешуа мог видеть уходивший по золотому морю иезреельских пажитей, свой будущий, последний путь в Иерусалим, на Голгофу.
VI
Учится, вероятно, и дома: свитки Закона хранились иногда и в самых бедных домах. Школы раввинов едва ли посещал; Сам не был никогда, в школьном смысле, «учителем Израиля». — «Как он знает Писания, не учившись?» — дивятся иерусалимские книжники (Ио. 7, 15), должно быть, потому, что Он имеет вид не ученого rabbi, а простого поселянина, амгаареца, пастуха или каменщика, «строительных дел мастера», наггара.
В поле, за плугом, и в мастерской, за станком, дома, за вечерей, и в пути, под шатром, везде и всегда, учатся люди Закону и молятся, как дышат; Бога благодарят за каждый кусок хлеба и глоток вина. «Слушай, Израиль», schema Iesreel, повторял, должно быть, и маленький Иешуа трижды в день, как все иудеи, за тысячу лет до Него и через две тысячи — после.
Молится и святейшей, «восемнадцати-частной» молитвой, schmone Esrah, o скором пришествии царства Мессии.
VII
Тихий свет субботних огней, сладкий вкус вина пасхального, смешанный с горечью «трав», в блюде с похлебкой charoseth, красновато-коричневой, как та речная глина, из которой в египетском рабстве Израиль лепил кирпичи, и громовый, «ломающий кровли домов», Hallel, «песнь освобождения» — все это Иисусу родное, святое, незабвенное.
«Вожделея, вожделел Я есть с вами Пасху сию», — скажет ученикам в предсмертную ночь (Лк. 22, 15.) Пасхи земной — царства небесного вкус: раз вкусив этой сладости, человек и Сын человеческий уже никогда не забудут ее не только здесь, на земле, но и там, в вечности: «Уже не буду есть Пасхи, доколе не совершится она в царствии Божием» (Лк. 22, 16.)
Вот за что Он «слишком любил» — «перелюбил» Израиля; его Царем взойдет и на крест.
VIII
Каждый год родители Его ходили в Иерусалим на праздник Пасхи.
И когда Он был двенадцати лет, пришли они, также, по обычаю, в Иерусалим на праздник. (Лк. 41–48.)
Можно было пройти из Назарета в Иерусалим прямым путем, через Самарию, дня в три;
но, так как самаряне, почитая галилейских паломников «нечистыми», не давали им ни воды, ни огня, ругались над ними, били их, а иногда и убивали, то те предпочитали обходный, более трудный и опасный от разбойников, путь через лесные и горные дебри Переи.
К вечеру шестого дня, переправившись через Иордан, спускались в долину Иерихона, глубокий провал Мертвого моря, уже в начале низана, пасхального месяца, знойный, весь напоенный, как с душистою мастью ларец, благоуханием бальзамных рощ, отчего и город в долине той назван «Иерихоном», «Благоуханным».
Утром же, восходя в Иерусалим, на высоту двух тысяч локтей, шли крутой, извилистой дорогой, между голыми, обагренными марганцем, точно окровавленными, скалами. В сердце Иисуса-Отрока могло запасть вещее имя дороги: Путь Крови.
IX
Шли весь день с утра до вечера. Вдруг, с одного из крутых поворотов у селения Вифагии, на горе Елеонской, открывалась над многоярусным, плоско-кровельным, тесно слепленным, темно-серым, как осиное гнездо, ветхим, бедным Иерусалимом, — великолепная, вся из белого мрамора и золота, громада, — как снежная гора на солнце, сияющий Храм,
Hallel! Hallel! Аллилуйя!
Вот, стоят ноги наши
во вратах твоих Иерусалим,
хором возглашали паломники Давидову песнь Восхождения.
Очи мои возвожу к горам
откуда придет помощь моя…
Горы окрест Иерусалима,
а Господь окрест народа Своего
отныне и во век.
Мир на Израиля!
С хором сливал голосок Свой, должно быть, и маленький Иешуа, повторяя из глубины сердца отца Своего, Давида, псалом:
Как вожделенны жилища Твои, Господи сил!
Истомилась душа моя, желая во дворы Господни;
сердце и плоть моя восторгаются Богу живому.
И птичка находит жилье себе,
и ласточка — гнездо,
где положить птенцов своих у алтарей Твоих,
Господи сил, Царь мой и Бог мой!
Блаженны живущие в доме Твоем,
ибо один день во дворах Твоих лучше тысячи
Hallel! Hallel! Аллилуйя.
X
Когда же, по окончании дней праздника, возвращались они, отрок Иисус остался в Иерусалиме; и не заметили того Иосиф и матерь Его; но думали, что Он идет с другими. Прошедши же дневной путь, стали искать Его между родственниками и знакомыми.
И не нашедши Его, возвратились в Иерусалим, ища Его. (Лк. 2, 43–45.)
Чтобы так забыть, потерять любимого Сына, двенадцатилетнего мальчика, в многотысячной толпе, где могли быть и злые люди; чтобы не вспомнить о Нем ни разу, в течение целого дня, не подумать «где Он? что с Ним?» — родители Его должны были привыкнуть к таким Его внезапным исчезновениям, и примириться с тем, что Он взял Себе волю, отбился от рук и живет Своей отдельной, далекой и непонятной им жизнью. Сколько раз пропадал — находился; найдется и теперь.
Путь дневной прошли, — значит, спустились из Иерусалима в Иерихон, а, может быть, и через Иордан переправились, и начали всходить на горы Переи, когда, искавши Его напрасно, сначала среди родных и знакомых, а потом, должно быть, на первой ночевке, по всему Галилейскому табору, поняли, наконец, что Он пропал на этот раз не так, как всегда: может быть, и не найдется.
Что должны были чувствовать, восходя снова в Иерусалим, путем Крови, и там, в городе, ища Его по веем улицам, вглядываясь в лица прохожих, с растущей тоской и тревогой, каждую минуту надеясь и отчаиваясь увидеть Его? Сердце свое измучила мать, глаза выплакала, за эти три дня — три вечности, думая, что никогда уже не увидит Сына.
XI
Через три дня нашли Его в храме, сидящего посреди учителей, слушающего их и спрашивающего.