Так же не понимаем, не помним и мы; имея очи, не видим; имея уши, не слышим; так же окаменено и наше сердце, вот уже двадцать веков.
Тотчас после второго чуда с хлебами приходит Иисус туда, где совершилось первое чудо, — в Вифсаиду.
И приводят к Нему слепого, и просят, чтобы прикоснулся к нему.
Он… возложил на него руки и спросил, видит ли что. Тот, взглянув, сказал: вижу проходящих людей, как деревья. И снова возложил (Иисус) руки на глаза его и велел ему взглянуть. И он исцелел и стал видеть все ясно (Мк. 8, 22–25).
Кто этот слепой? Не все ли христианское человечество? Раз уже возложил руки Господь на глаза его, но оно увидело лишь смутно. О, если б возложил опять!
XIII
Что же было с хлебами?
Есть, кажется, два ключа ко всему. Один — мнимое противоречие, действительное согласие и в этом случае, как в стольких других, первого свидетеля, Марка-Петра, с последним — Иоанном.
Пять хлебов и две рыбы у Двенадцати, по Маркову свидетельству (6, 38), а по Иоаннову:
Один из учеников Его, Андрей, брат Симона Петра, говорит Ему (Иисусу): Здесь есть у одного мальчика, ?????????, —
(продавца съестных припасов, „маркитанта“, по-нашему),
—
пять ячменных хлебов и две рыбки. (Ио. 6, 8–9.)
Те же, очевидно, пять хлебов и две рыбы — то у народа, то у Двенадцати. Что это значит? Надо ли принять одно из двух свидетельств и отвергнуть другое? Нет, надо соединить оба. Два предания-воспоминания: по одному — хлебы у Двенадцати, по другому — у народа; оба могут быть исторически подлинны.
Бедные люди запасливы, земледельцы же особенно: не выходят в дорогу без хлеба, как мы — без денег.
Два огромных табора: один, пятитысячный. Израильский, близ Вифсаиды, — должно быть, большею частью, толпы идущих издалека в Иерусалим на праздник Пасхи, галилейских паломников; другой — четырехтысячный, языческий, в Десятиградии, людей, пришедших тоже издалека:
три дня уже народ находится при Мне, и нечего им есть. Если не евшими отпущу их в домы их, то ослабеют в дороге, ибо некоторые пришли издалека. (Мк. 8, 2–3.)
Чтобы все эти тысячи людей, с больными, с детьми и женами, вышли в пустыню, на один или на три дня пути, из городов и селений богатейшей земли, житницы всей Галилеи, не взяв с собой куска хлеба, в обоих случаях почти так же невероятно, как то, чтобы они вышли голыми. Если же у одного мальчика-продавца оказались не съеденными или не раскупленными пять хлебов и две рыбы, то еще невероятнее, чтобы у всех остальных пяти тысяч не оказалось ни одного куска; что-то, во всяком случае, могло оказаться, а этим решается все, и вовсе не надо опять-таки страдать болезнью rationalismus vulgaris, чтобы это понять и услышать слово Господне, к нам обращенное: „Как же не понимаете?…имея очи, не видите; имея уши, не слышите?“
Что было с хлебами, мы не знаем, но можем догадываться, что это неизвестное, так неизгладимо запечатлевшееся в Евангелиях, „Воспоминаниях Апостолов“, по слову Юстина, есть нечто большее, чудеснейшее, чем то, что нам кажется „чудом“.
Вот один из двух ключей ко всему, а вот и другой.
XIV
Равенству учит Павел Коринфскую церковь на примере церквей Македонских:
Нищета их глубокая преизбыточествует в богатстве их щедрости.
Ибо щедры они по силам и даже сверх сил.
…Знаете вы милосердие Господа нашего Иисуса Христа, как, будучи богат, обнищал Он ради вас, дабы вы обогатились Его нищетою.
…Легкости другим и тягости вам да не будет, но да будет равенство, ??????.
Ныне вашим избытком восполнится их недостаток, а после избытком их — недостаток ваш, да будет равенство. Как написано: „Кто собрал много, не имел лишнего; и кто мало — не имел недостатка“. (II Кор. 8, 2–3, 9, 13–15.)
Павел вспоминает здесь первое чудо равенства в хлебе, манне Синайской. Могли бы он вспомнить и второе чудо, большее, в пустыне Вифсаидской, — или не мог, уже забыл, как мы забыли? Но, если ум забыл, то сердце помнит:
было же одно сердце и одна душа у множества уверовавших. И никто ничего из имени своего не называл своим, но все у них было общее.
…И, преломляя хлеб, принимали пищу в радости. (Д. А. 4, 32–33; 2, 46.)
Если будет когда-нибудь царство Божие на земле, то потому, что это было в первый раз от начала мира, в тот великий день Господень, при Умножении хлебов.
Царство Божие — как зерно горчишное, которое, когда сеется в землю, есть меньше всех семян на земле. А когда посеяно, всходит и бывает больше всех злаков, и пускает большие ветви, так что под тенью его могут укрыться птицы небесные. (Мк. 4, 31–32.)
Первая точка этой исполинской параболы-притчи — там, на горных лугах Вифсаиды: семя, посеянное там, меньше всех семян на земле; когда же взойдет, будет больше всех злаков, — царством Божиим на земле, как на небе.
XV
Там, на горе Хлебов, сделал человек Иисус то, чего никто из людей никогда, от начала мира, не делал и до конца не сделает, — разделил хлеб между людьми, сытых уравнял с голодными, бедных с богатыми, не в рабстве, ненависти, вечной смерти, как это делают все мятежи — „революции“, а в свободе, в любви, в жизни вечной. Люди сами, без Него, не разделили бы хлеба, продолжали бы войну из-за него бесконечную, горло перегрызли бы друг другу, как это делали от начала мира и будут делать до конца. Но пришел к людям Он, и они узнали Его, — потом опять забудут, но тогда, на минуту, узнали. Только глядя на Него, Сына человеческого, вспомнили, что все они — братья, дети одного Отца; поняли, как еще никогда не понимали, что значит:
душу твою отдашь голодному и напитаешь, душу страдальца; тогда свет твой взойдет во тьме, и мрак твой будет, как полдень. (Ис. 58, 10.)
Поняли, что „мое“ и „твое“ — смерть, а „мое — твое“ — жизнь.
Было ли чудо? Было. И здесь, как везде, всегда, чудо единственное, чудо чудес — Он Сам. Отдал все, что имел; будучи богат, обнищал, и Его нищетой обогатились все. Только на Него глядя, „обратились“ — „опрокинулись“ — стали, как дети, и вошли в царство Божие. Первый вошел тот маленький мальчик-продавец, отдавший голодным все, что имел, — пять ячменных хлебов и две копченые рыбки, а за ним — все. Так же чудесно-естественно сердца открылись Единственному, Возлюбленному, как цветы открываются солнцу; полюбили Его — полюбили друг друга. Чудом любви сердца открылись — открылись мешки, и пир начался.
Все готово; приходите на брачный пир, сердце одно, одна душа у всех, — Его.
Все да будут едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе так и они да будут в Нас едино (Ио. 17, 21.), —
молится, может быть, Иисус уже и на этой, первой Тайной Вечере, как на той, последней. Три мольбы молитвы Господней:
Да приидет царствие Твое;
да будет воля Твоя и на земле, как на небе;
хлеб наш насущный даждь нам днесь, —
эти три мольбы исполнились. Так было однажды — так будет всегда.
XVI
Чудо с хлебами повторяется: это еще помнят ученики, но уже не знают, почему повторяется. Первое чудо в Вифсаиде, в Израиле; второе — в Десятиградии, в земле язычников — во всем человечестве:
это еще помнят Марк и Матфей, но Лука уже забыл, не понял, не поверил; исключил второе чудо, как лишнее. Кажется, это непонимание — лучшая порука в том, что свидетельство о повторении чуда — очень древнее, идущее из первоисточника, исторически-подлинное, по общему закону евангельской критики: чем невероятнее, тем достовернее. Так же не верят, не понимают и левые критики наших дней, — да и кто понял за две тысячи лет? — так же думают, что это два свидетельства об одном чуде, как будто Марк и Матфей глупее нашего, когда говорят об одном событии, как о двух:
Когда Я пять хлебов преломил для пяти тысяч, сколько коробов набрали вы остатков? Говорят Ему: двенадцать.
А когда семь для четырех тысяч, сколько корзин?…Говорят Ему: семь.
И сказал им: как же вы не понимаете?
Нет, не понимаем, что на горе Хлебов открылся новой твари новый закон.
Се, творю новое небо и новую землю, и прежние не будут уже вспоминаемы. (Ис. 65, 17.)
Все, что было в первом умножении хлебов, повторяется и во втором, потому что это два явления одного закона: так было однажды — так будет всегда.
Не нарушить пришел Я закон, а исполнить.
По Лотцевой формуле: а + b + с, в причине, — „пять хлебов и две рыбы“; пять тысяч человек не могут насытиться; a+b+c+x, в следствии, — сердца и мешки открылись: „ели все и насытились“.
Первое чудо забывают ученики перед вторым, как сон наяву забывается.
Где же нам взять хлебов, чтобы накормить такое множество?
повторяют они, как в беспамятстве, глупея неестественно, потому что не могут поверить новому порядку естества, привыкнуть к нему и войти в него: ведь и мы, за двадцать веков, так же не привыкли, так же глупы, — нет, еще глупее, и, кажется, будем глупеть до Конца, в бесконечной из-за хлеба войне всех против всех.
XVII
Если то, что было с хлебом, — только внешнее чудо — „прибавление вещества“, как думают одинаково те, кто верит в него, и те, кто не верит, то это было однажды и уже не будет больше никогда: людям сейчас с этим нечего делать. Если же это — внутренне-внешнее чудо любви и свободы — прозрение, прорыв в иную действительность, где утоляется одна из величайших человеческих мук — неравенство, разрешается то, что мы называем „социальной проблемой“; где только и может быть найдено то, чего мы ищем так жадно сейчас и никогда не найдем, без Христа; если таков смысл Умножения хлебов, то это чудо, завтрашнее — сегодняшнее, — самое нужное, близкое, родное из всех чудес Господних, именно в наши дни, когда совершается перед нами воочию обратное чудо дьявола — умаление хлебов.
„В мире был, и мир Его не узнал“, не узнала и Церковь: только в катакомбных росписях еще изображается чудо с хлебами, как величайшее из таинств, Евхаристия,
а потом забывается и уже не вспомнится, что первая обедня — Вифсаидский обед. В память о нем, за две тысячи лет, — ни образа, ни праздника.
Но не этим ли чудом с хлебами и спасет погибающий мир Иисус Неизвестный?
XVIII
В Интернационале, этом „Отче наш“ безбожников, есть одно глубокое слово:
Сделаем гладкую доску из прошлого
Du passe faison table r?se.
Можно бы сказать, что и там, в Вифсаидской пустыне, сделана, хотя и в ином, конечно, обратном смысле, „гладкая доска из прошлого“.
Самое черное, чумное пятно на всей твари — человек: весь круг естества от него воспаляется. Пал Адам — пала тварь, но не по своей вине, а по его, так что и доныне перед человеком невинна: звери, злаки, земля, вода, воздух, — чем дальше от человека, тем чище; и неба чистейший эфир объемлет все.
Вот почему уводит Иисус людей в пустыню, на гору, — к зверям, злакам, земле и небу.
Если не евшими отпущу их в домы их, то ослабеют в дороге.
Вот в какую пустыню увел их, или сами они ушли за Ним. Здесь-то, в пустыне, и делает „гладкую доску из прошлого“, сызнова все начинает, как будто ничего не было раньше, или все, что было, „будет разрушено, так что не останется камня на камне“ (Лк. 21, 6).
Царство Мое не отсюда (Ио. 18, 36), —
скажет Пилату — Риму — миру сему.
Все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры разбойники (Ио. 10, 8.), —
скажет всем строителям Града человеческого.
Кто поставил Меня судить и делить вас? (Лк. 12, 14.), —
скажет в этом Граде чужом, а в Своем, — так рассудит — разделит, как никто никогда не судил и не делил.
XIX
Всем велит возлечь на траву, „застольными ложами-ложами, грядками-грядками“. В этой музыке повторяемых слов: symposia-symposia, prasiai-prasiai, — как бы хрустально-прозрачная музыка сфер, так же как в точности чисел: „по сту, по пятидесяти“, — божественная математика равенства.
Длинные, на зеленой траве, как бы цветочные грядки, с яркими пятнами одежд, красных, синих, желтых, белых, — цветники человеческие среди Божьих цветов; драгоценные камни — „двенадцать камней, заложенных в основание Града Божия — сапфир, халкедон, топаз, гиацинт“, и прочие (Откр. 21, 19–20); „светило же Града — камень драгоценнейший — подобно япису кристалловидному“ (Откр. 21, 11); „камень, который отвергли строители, и который сделается главою угла“ (Мт. 21, 42).
Между рядами, расположенными, должно быть, в виде концентрических кругов, чтобы всем пирующим был виден Пироначальник, Архитриклин Божественный, ходят Двенадцать, раздают хлебы и рыбу, „сколько кто хочет“, с царственной щедростью; когда же насытятся, соберут оставшиеся куски, с мудрою скупостью (Ио. 6, 11–12). Меньшие ходы между рядами — улочки вдоль кругов, а поперек — большие ходы, по радиусам, идущим к центру всех кругов, где находится этих двенадцати планет движущихся, учеников, неподвижное солнце, Господь.
Все же вместе — как бы начертанный зодчим на гладкой доске чертеж великого Града.
XX
Пир начался. Хлебы и рыбу едят, запивают водой из невидимо журчащих под высокими травами горных ключей.
„Людям — пшеница, ячмень — скотам и рабам“, — говорили в те дни богатые.
Этот-то рабий, скотский хлеб и сделается хлебом царского пира.
Блажен, кто вкусит хлеба в царствии Божием. (Лк. 14, 15.)
Все вкусили — познали блаженство. Так же на этом пиру Вифсаидском, как на том, в Кане Галилейской, опьянели все, обезумели — сделались мудрыми. Сердце одно, одна душа у всех, — Его. Глядя на Него, Единственного, Возлюбленного, вышли из себя и вошли в Него.
Трепет объял их и ужас-восторг, (??. 16; 8.)
Слухом еще не слыхивали, но сердцем поняли уже, услышали:
Я семь хлеб жизни.
Ядущий плоть Мою и пиющий Кровь Мою пребывает во Мне, и Я в нем.
Ядущий Меня жить будет Мною (Ио. 6, 48, 56–57).
Поняли — потом забудут, но поняли тогда, что никакою пищей голод не насытится, кроме этой, — Плоти Его; жажда никаким питием не утолится, кроме этого. Крови Его.
Блаженны алчущие и жаждущие… ибо насытятся (Мт. 5, 6), —
это на горе Блаженств сказано, а на горе Хлебов сделано.
XXI
Две горы — Капернаумская — Блаженств, и Вифсаидская, — Хлебов. Та обращена к востоку, эта — к западу. Царства Божия солнце взошло на той, а на этой заходит.
День уже начал склоняться к вечеру. (Лк 9, 12.)
Солнце заходит за Галилейские горы над Тивериадой, и озеро, в глубокой котловине, уже тенистое, спит, как дитя в колыбели. Горы и небо отражены, опрокинуты на озере с такою четкостью, что если долго смотреть на них, то кажется, что и те, отраженные — настоящие. И снежного Ермона, как Ветхого деньми, в несказанном величии, седая глава тоже опрокинута в озере — в нижнем небе, земном, как будто Сам Отец с неба на землю сошел. И светло и торжественно все на земле и на небе, как в приготовленном к брачному пиру чертоге жениха.
Все готово; приходите на брачный пир.
Небо и земля, и преисподняя ждут, что люди решат: быть ли пиру, царству Божию на земле, как на небе, или не быть?
XXII
АПОКРИФ
Слишком рано солнце зашло, не за гору, а за тучу. Тени побежали по земле и по небу, как будто распростер кто-то исполинское черное крыло надо всем. Холодом пахнуло. Тонко заныл, зажужжал, как ночной комар в ухо, начинающийся ветер, северо-западный. Рябь пошла по гладкой поверхности озера. Сухо зашелестели травы, живые, как мертвые.
Белый на белом камне сидит так же, как тогда, на горе Искушения. Тихо закрыл глаза; веки опустились на них так тяжело, что кажется, уже никогда не поднимутся.
Смотрят все на Него, на Него одного; ждут; как будто не они решают, а Он. Страшной свободы взять на себя не хотят, помощи ждут от Него. Но Он помочь им не может; не может нарушить свободы в любви: сами должны решить.
Замерли все, ждут. Только один не ждет; среди неподвижных, движется, бегает, снует в толпы, как паук в паутине; что-то шепчет людям на ухо. Страшную свободу взял на себя, решил один за всех, — Иуда Искариот.
— Malka Meschiah, malka Meschiah! Царь Мессия, царь Мессия! — повторяет толпа шепот Иуды.
Шедшие в Иерусалим на праздник Пасхи, галилейские паломники, первые вспомнили, что „царство Божие должно открыться сейчас“ (Лк. 19, 11), первые поняли, что сделавший то, что Мессии предсказано: чудом накормит народ в пустыне, как древле Моисей, — и есть Мессия; первые вняли Иудину шепоту:
это истинно тот Пророк, которому должно прийти в мир, — царь Израиля. И решили схватить Его, и сделать царем. (Ио. 10, 6, 14.)
Будет царь — будет и царство: в Иерусалим поведет их, подымет восстание, освободит их от Римского ига, воцарится в Сионе, примет все царства мира и славу их, да поклонятся Ему все племена и народы, да скажут вместе с Израилем:
Господи! царствуй над нами Один.
Вдруг неподвижные задвигались, немые заговорили, громче, все громче.
— Осанна! — крикнул кто-то, и другие подхватили:
— Благословен Грядущий во имя Господне! Благословенно царство отца нашего, Давида! (Мк. 11, 9.)
И все голоса слились в один оглушающий крик:
— Осанна в вышних! Господи, царствуй над нами один! Поднял глаза Иисус и увидел, что идет к Нему Иуда с Одиннадцатью. Подошел, поцеловал Его и сказал.
— Радуйся, Царь Иудейский!
Прямо в глаза ему глянул Иисус, и вспомнил, как на горе Искушения предлагал Ему дьявол все царства мира и славу их:
Все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне. И так же теперь, как тогда, сказал Господь:
Отойди от Меня, сатана!
XXIII
Надвое преломилась жизнь Иисуса между двумя мигами, — тем, когда Он узнал, что хотят Его схватить, чтобы сделать царем, и тем, когда бежал от царства. Что произошло между этими двумя мигами, мы не знаем, и, если прав Юстин, что „Евангелия — Воспоминания Апостолов“, то этого не знают и они, не помнят или не хотят вспоминать, потому ли, что это слишком страшно для них, или потому, что согласно, кажется, с очень древним церковным преданием, уцелевшим у Оригена „нечто, открытое Господом ученикам наедине, не записано в Евангелии, ибо знали они, что ни записывать, ни даже говорить всего всем не должно“.
Смутно, должно быть, как в бреду, невспоминаемо, прошел великий соблазн мимо них, а может быть, и мимо самого Иисуса, в тот миг, когда Он мог бы сказать всему Израилю:
отойди от Меня, сатана, потому что ты Мне соблазн. (Мт. 16, 28.)
Если бы пять тысяч человек, только что увидевших чудо-чудес — Его Самого, — вкусивших хлеба почти в царстве Божием, на один волосок от него и забывших об этом так, что захотели сделать Его, Царя царствующих и Господа господствующих, новым Иудой Галилеянином или новым Иродом Великим, полумессией, полуразбойником, — если бы эти пять тысяч человек вышли из пустыни к людям с жалкой и страшной добычей своей — схваченным, связанным, насильно венчанным царем Иудейским, — какой соблазн произошел бы в Израиле, в мире! Был уже один великий соблазн там, на горе Искушения, и вот другой, еще больший, здесь, на горе Хлебов, где сам Дух Искуситель воплотился в одном из Двенадцати, избранном, возлюбленном, вместе с Петром и Иоанном, потому что, если бы не любил Иуду Господь, то не избрал бы его.
Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас диавол (Ио 6, 70), —
скажет или, что гораздо вероятнее, только подумает Иисус, на следующий день, в Капернауме, вспоминая то что было накануне, на горе Хлебов. Судя по этому слову. Иуда был главным подстрекателем тех, кто замышлял сделать Иисуса царем. Может быть, уже на этой первой Тайной Вечере, умножении хлебов, так же, как на той, последней, — с поданным куском хлеба, „вошел в Иуду сатана“ (Ио. 13, 27).
XXIV
Как спас Иисус от соблазна учеников Своих, — всех вместе с Иудой, — этого мы тоже не знаем; скрыто и это от нас в том же темном, между двумя освещенными точками, провале-молчании евангельских свидетельств, может быть, потому, что знали ученики, что об этом „говорить не должно“.
Понял ли Иуда, что сделал, кого предал, какой огонь зажег, и, поняв, помог ли Иисусу бежать из огня; или сама толпа, разделившись в себе, как это часто бывает с такими буйными толпами, помогла Ему бежать из нее, как человек бежит из охваченного пламенем дома или из разрушающегося от землетрясения города? Как бы то ни было, Иисус, выйдя из толпы, сошел вниз, на берег озера.
И тотчас понудил учеников Своих войти в лодку и отправиться вперед, на другую сторону (озера), пока Он отпустит народ. (Мк. 6, 45.)
В этом слове „понудил“, вспыхивает опять, после темного провала — молчания, внезапный свет в Марковом свидетельстве — кажется, исторически подлинном воспоминании очевидца, Петра. Но, вспыхнув, потух бы, не осветив провала, не будь у нас другого свидетельства — Иоаннова: „Иисус узнал, что хотят Его схватить и сделать царем“.
Помнит ли сам Петр-Марк, что значит „понудил“, и, помня, молчит ли, потому что „говорить об этом не должно“, или уже забыл? Если надо Иисусу „понуждать“ учеников отплыть и оставить Его наедине с народом, значит, ученики противятся Ему; может быть, хотят, оставшись с Ним до конца, увидеть, что будет, — сделают ли Его царем.
А если так, то соблазн и мимо них всех не прошел.
Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь, ибо написано: „Поражу пастыря, и рассеются овцы“. (Мк. 14, 27).
Это знает Иисус, — вот почему и „понуждает“ их отплыть. Очень знаменательно, хотя и непостижимо для нас, как одна из „глубин сатанинских“ (Откр. 1, 24), — что Иуда не отпал от Двенадцати в ту минуту последнего выбора, послушался Господа, вошел с прочими в лодку. Понял, может быть, что на этот раз дело его и сообщников его проиграно: силой венчать Иисуса на царство не так легко, как это им казалось; или, может быть, „вошел в Иуду сатана“ — и вышел, как некогда войдет в Петра и выйдет?
Как бы то ни было, ученики отплыли, Иисус остался один и, чтобы отпустить народ, Должен был вернуться к нему на то страшное место, где начал строить Град Божий и не кончил, как погорелец возвращается на пожарище, или бежавший от землетрясения — на развалины отчего дома. Только что начал Он строил здесь, в пустыне, как на „гладкой доске“, — кто-то пришел и все уничтожил, стер, как стирается влажной губкой чертеж на аспидной доске.
XXV
Как Иисус отпустил народ, или, может быть, надо бы сказать: „Как народ отпустил Иисуса“ (смысл греческого слова, (Мк. 6, 46) сильнее, чем „отпустил“, — „отверг“), этого мы тоже не знаем; знаем только, с каким чувством Он это сделал.
Вы ищете Меня не потому, что видели знамение, но потому, что ели хлеб и насытились…
…И видели Меня, и не веруете (Ио· 6, 26–36.), —
скажет на следующий день, в Капернаумской синагоге, когда вчерашняя толпа снова найдет Его и потребует от Него чуда знамения:
Равви! подавай нам всегда такой хлеб (Ио. 6, 34);
скажет о том, что накануне чувствовал, когда отпустил — „отверг“ народ.
Легче было, может быть, сделать это, чем думал Он, когда шел к народу, — легче потому, что давешний жар в толпе, покинутой главным вождем своим. Иудой, остыл, и начавшееся в ней разделение усилилось; а может быть, и еще легче, проще, потому что при наступлении ночи, после того большого пира, — малого царства Божия (что не удалось большое, чувствовали все, конечно), захотелось людям спать; „царство же Божие, — думалось им, — не уйдет; можно его отложить и назавтра“.
И, отпустив народ. Он взошел на гору помолиться наедине,
так по Матфею (14, 23) и Марку (6, 46); почти так же и по Иоанну:
на гору опять удалился один. (6, 15.)
Вместо канонического чтения: „удалился“, „ушел“, в древнейших кодексах: „бежит“, Слово это, должно быть, из страха соблазна, в позднейших кодексах исправленное, опять кидает внезапный свет на все.
Три слова — три света. Первое: „хотят Его сделать царем“; второе: „понудил учеников Своих войти в лодку“; третье: „бежит“. Этими тремя светами, как вспышками зарниц в ночи, и освещается для нас то темное, может быть, темнейшее, место в Евангелии, тот неизвестнейший для нас и таинственнейший миг, когда вся жизнь человека Иисуса переламывается надвое; когда Сын человеческий — Сын Божий, понял, что „в мире Он был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал“.
„На гору взошел опять“. Был уже на горе; „опять взошел“, значит: с меньшей высоты, где произошло чудо с хлебами, взошел на большую, — может быть, на самую вершину горы.
Первая Тайная Вечеря — умножение хлебов, а эта молитва на горе — первая Гефсимания.
XXVI
Часто разражающиеся на Геннисаретском озере, около весенних полнолуний, светлые, сухие бури страшнее самых темных, с грозой и ливнем. Северо-западный ветер — сквозняк, вдруг подымаясь из горных ущелий над озером, падает на него, как бешеный, и буровит с такою внезапною силою только что гладкую поверхность вод, что вся она кипит и бурлит, как котел на огне.
Может быть, такая светлая буря была и в ту ночь, когда Иисус молился на горе Хлебов. Полная почти луна (Пасха Иудейская, Ио. 6, 4, праздновалась в полнолуние) стояла в небе ровно-мглистом от света, где звезды гасли одна за другой, в разгоравшемся ярче, все ярче, почти ослепляющем свете луны.
И на земле было светло, как днем — все видно, все четко, но на себя не похоже, бело, мертво, неподвижно в буре, луной зачаровано, как широко открытый глаз лунатика. Тихая в небе луна, а на земле буря, и, кажется, чем тише луна, тем буря неистовей.
7. ПРИШЕЛ К СВОИМ
I
„Жизнь Иисуса не кончена, но, едва начатая, прервана, — вот главное от нее впечатление“, — замечает историк Вельгаузен очень глубоко, — глубже, может быть, чем думает сам, потому что та глубина религиозного опыта, где впечатление это возникает, остается невидимой тому, кто, подобно Вельгаузену, смотрит на жизнь Иисуса как на явление не двух порядков, исторического и религиозного, а лишь одного, исторического; кто забывает, что Иисус для нас может быть, а для Себя наверное был Христом, Сыном Божиим, чем и в жизни, и в смерти Его решается все.
„Прервана“ жизнь человека Иисуса во времени, в истории, но если Он — Христос, то и в мистерии, в вечности, прервана. Слишком рано ушел Спаситель мира, не сделав для мира всего, что мог бы сделать. Каждый год, каждый день жизни Его приближал человечество к царству Божию. Сколько дней, сколько лет отнято у нас этой преждевременной смертью?
Прав Вельгаузен: таково неизгладимое в сердце нашем, от евангельских свидетельств, впечатление. Но этот религиозный опыт сталкивается, в неразрешимом, как будто, противоречии, с догматом, потому что догматически-ясно, что все времена и сроки в земной жизни Господа предустановлены Промыслом Божиим в вечности, и, следовательно, человек Иисус жил ровно столько и умер именно тогда, сколько и когда это нужно было для спасения мира.
Так, по таблице умножения, арифметике догмата; но так ли по высшей математике?
II
Если в догмате ясно все, как дважды два четыре, что же значит притча о злых виноградарях, одна из глубочайших и таинственнейших притч Господних, кажется, недаром предсмертная?
После того как избили и выгнали злые виноградари всех посланных к ним за плодами, рабов, сказал господин виноградника:
„Что мне делать? Сына моего возлюбленного пошлю; может быть, увидев его, постыдятся“.
Но виноградари, увидев его, рассуждали между собою, говоря:
„Это наследник; пойдем, убьем его, и наследство будет наше“ (Лк. 20, 13–14).
Вот где конец арифметики, начало высшей математики в догмате. Если Отец, посылая Сына в мир, говорит: „Может быть“, то значит, и в этом — в спасении мира, как во всем, — свобода человеческая Промыслом Божиим не нарушается: люди могли убить и не убить Сына, и, если б не убили, весь ход мира был бы иной.
То, что о Мне, приходит к концу. (Лк. 22, 37)
Было два возможных конца, — или мира, или Сына, — и людям надо было сделать мeждy ними выбор. Царство Божие, конец мира, отвергли; выбрали конец Сына.
Вот что значит: „жизнь Иисуса, едва начатая, внезапно прервана“. Но в эту глубину уже не нашего, человеческого, опыта мы можем только заглянуть и молча пройти мимо, с тем „удивлением-ужасом“, о котором сказано:
к высшему познанию (гнозису) первая ступень — удивление.
III
Если в догмате все ясно, как дважды два четыре, что же значит:
Авва, Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня. (Мк. 14, 36.)
Мог ли бы так молиться Иисус, если бы знал, с нашей догматической ясностью, что чаша мимо Него не пройдет?
Сына земного земной отец любит и милует, щадит. Но „Сына Своего не пощадил, предал за нас всех“. Отец небесный, по страшному слову Павла (Рим. 8, 32) и по Исаиину пророчеству:
Господу угодно было поразить Его, и Он предал Его мучению. (Ис. 53, 7.)
И по слову самого Иисуса:
так возлюбил Бог мир, что Сына Своего единородного отдал, —
в жертву за мир (Ио. 3, 16).
В догмате все безболезненно, потому что привычно; но в опыте мы поняли бы, может быть, от какой боли проступают на теле ап. Павла и Франциска Ассизского крестные язвы, стигматы. В догмате все невозмутимо, а в опыте не только наша, но и Его душа возмущается:
Ныне душа Моя возмутилась, и что Мне сказать? Отче! спаси Меня от часа сего? Ho на сей час Я и пришел. (Ио. 12, 27.)
IV
Знает ли Он, на что идет? Все великие люди знают, что плоды жизни бессмертной зреют только в страдании, в смерти; могли этого не знать Он, величайший?
Более чем вероятно, что Иисус действительно говорил ученикам Своим:
Сыну человеческому должно, пострадать (Мк, 8, 31).
Мысль о необходимом страдании должна была возникнуть в Иисусе лишь очень поздно, по толкованию новейших критиков. Но что значит „поздно“? Через сколько дней или месяцев от Сначала служения? Не все ли равно? Весь вопрос в том, была ли эта мысль в самом Его служении. Трудно поверить, чтобы такой человек, как Иисус, приступил к делу, „начал строить башню“, „вышел на войну с врагом“ (Лк. 14, 28–32), не рассчитав заранее возможных последствий и не поняв сразу, что одно из них, и вероятнейшее, — смерть.
Это и значит: Он знал, что „жизнь Его, едва начатая, будет прервана“. Чтобы понять, чем прервана, — вспомним „парадокс“ того же Вельгаузена: „Иисус не был христианином; Он был Иудеем“.