Если я есмь только потому, что живу, то я несчастнее всех тварей: те не знают, что с концом жизни наступит для них конец бытия, а я знаю. Но если я живу потому, что я есмь, и знаю, что с концом жизни наступит для меня бытие, то я всех тварей блаженнее, потому что те этого не знают, а я знаю.
И доколе не постигнешь
Этих слов: «умри и будь»,
Только темным гостем в мире
Будешь проходить свой путь, — понял Гёте, великий язычник, лучше многих христиан, но не сделал, потому что, без Христа, этого сделать нельзя.
Если бы человек мог увидеть закрытое от него жизнью бытие, то понял бы, что, кончив жизнь, начнет бытие; умрет — будет; душу свою потеряет — найдет.
«Жить или быть?» — надо людям сделать выбор, но никто не делает; Франциск сделал.
«Смерть будет для тебя бесконечною радостью», — скажет умирающему Франциску один из учеников его,
можно бы сказать и Франциску живущему: «Вся твоя жизнь — бесконечная радость». Каждую минуту жизни своей, душу свою он терял — находил; «умирал — был».
XXXI
Первое, что отделяет человека от бытия, — страх смерти: душу свою потерять — лишиться жизни; а второе — страх бедности: собственность потерять — лишиться того, что нужно для жизни. «Что нам есть, что нам пить и во что одеться?» — этими страхами жизни, — бесконечными дробями единицы смертного страха, — закрыто от человека бытие, как вечно голубое небо — серыми мглами и тучами.
Но если мнимую душу свою, жизнь, потерять — значит истинную душу, бытие, найти, «умереть — быть», то и мнимую собственность, — нужное для жизни — потерять — значит нужное для бытия — действительную собственность найти, — «сокровище» не только на небесах, но и здесь еще, на земле, ибо «нет никого, кто оставил бы домы… или земли (мнимую собственность), ради Меня и Евангелия, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат больше домов и земель, а в веке грядущем жизни вечной» — бытия (Мк. 10, 29–30).
Самое общее, не собственное, всем равно принадлежащее, — воздух, вода, свет, — самое драгоценное; а за этим еще более общее, драгоценное — жизнь; а за жизнью еще более общее, драгоценнейшее — бытие.
Вот почему «блаженны нищие» значит: «блаженны сущие», — те, кто, потеряв душу свою, жизнь, обрел бытие. Это единственный способ врачевания от гложущей наши сердца страшной болезни — собственности; возвращение от жизни к бытию; пробуравление как бы артезианского колодца в пустыне, сквозь мертвые пески жизни, к живым родникам бытия.
Вот почему «блаженны нищие» значит: «блаженны свободные» — от рабских, из железа собственности скованных цепей.
Понял это Франциск, как никто.
XXXII
«Нищий из нищих, нагой из нагих, даруй мне нищеты, наготы Твоей, неоцененное сокровище!» — вечная молитва Франциска.
«Голому, надо нести голый крест Господень», — скажет верный ученик его, Иоанн Пармский;
«надо кинуться нагим в объятья нагого Распятого», — скажет сам Франциск.
Быть «нагим» — и значит быть «свободным»; метафизическое чувство свободы, в религиозном опыте Франциска, подобно чувству наготы физической.
«Братьям иногда трудно было сделать, чтобы Блаженный сохранил хоть какую-нибудь одежду на теле: так охотно отдавал он все, что имел, до последней рубашки», — вспоминает легенда.
Так же естественно, легко и блаженно отказывается, освобождается он от собственности, как человек скидывает с себя одежду, обнажается, в знойный день, чтобы войти в студеную воду. Чем беднее — голее, тем блаженнее, свободнее, прохладнее от главного, иссушающего зноя жизни — собственности.
В бедность возвращается он, как в родную стихию; чувствует себя, в нищете, наготе, как рыба в воде и птица в воздухе; а в собственности, — как рыба в сетях и птица в клетке. Звери лучше людей для него тем, что проще, беднее, обнаженнее, ближе к бытию, чем к жизни, — свободнее, блаженнее.
Жаждет быть в нищете — наготе совершенной, как младенец в колыбели или Адам в раю.
XXXIII
В этом-то религиозном опыте освобождения духовный сын Иоахима, хотя и не узнавший отца своего и отцом не узнанный, — Франциск.
«Истинный монах не должен иметь ничего, кроме гуслей», — говорит Иоахим;
то же мог бы сказать и Франциск. «Господи, благодарю Тебя за то, что я умираю свободным от всего!» — говорит Франциск; то же мог бы сказать Иоахим.
Нет никакого сомнения, что главное дело всей жизни Франциска — основание всемирного Братства нищих, от рабства собственности освободившихся людей, — Иоахим признал бы своим и, может быть, увидел бы в нем начало того, предсказанного им, «великого переворота», в котором частную собственность заменит общая (наша «социальная революция», совершаемая человечеством, «во имя свое», противоположна этой, — совершаемой во имя Христа Освободителя: рабством кончается та, а эта — свободой).
В «Третьем Братстве» нищих увидел бы, может быть, Иоахим «Третье Царство Свободы»: tertius Ordo — tertium Regnum. Что это действительно так, видно из того, что лет через двадцать по смерти Франциска такие верные ученики его, как Иоанн Пармский и Герардо да Сан-Доннино, соединят его с Иоахимом: Третьего Завета пророк для них — Иоахим, а исполнитель пророчества — Франциск.
Но если так для Иоахима, то для Франциска не так; сына своего духовного узнал бы Иоахим во Франциске, но тот не узнал бы в нем отца своего: та же между ними черта разделяющая, как между двумя Церквами — Западной, Римской, и Вселенской. Эту черту мог переступить Иоахим, но Франциск не мог; сердцем он уже христианин Церкви Вселенской, а разумом все еще только римский католик; дух его уже всемирен, а душа и тело все еще только западные, римские. Знал Иоахим, куда идет, а Франциск не знал. И если бы произошло то, что с таким ужасом заклинал Иоахим: «Да не будет сего! absit hoc!» — столкновение двух церквей, бывшей Западной и будущей Вселенской, то, вероятно, не в ней с Иоахимом, а против него, в бывшей Церкви, оказался бы Франциск; и если бы знал, что, по Иоахимову пророчеству, «новая Вселенская Церковь» воздвигнута будет на развалинах римской Церкви Петра, то испугался бы этого так, что на костер Святейшей Инквизиции, на котором сжигалось «Вечное Евангелие», подложил бы дров.
Все это и значит: дело освобождения, начатое во Втором Завете Сына, могло завершиться только в Третьем Завете Духа.
XXXIV
Сами пророки иногда не знают, где, когда и как исполнится пророчество. Этого не знает, может быть, и Гёте, влагая в уста св. Франциска, «Отца Серафимского», Pater Seraphicus, в хоре Небесных Сил, спасающих душу Фауста, — эти вещие слова: только в эфире свободнейшем… откровение любви.
Гёте, может быть, еще не знал до конца, что это значит; мы уже знаем, или могли бы знать. Если погибающий Фауст — все отступившее от Христа человечество, то это значит: только тогда спасется оно, когда Завет Сына — Любовь исполнится в Третьем Завете Духа — Свободе; когда завершится то, что начал делать Франциск, в том, что предрек Иоахим.
XXXV
Внутренняя связь Иоахима с Франциском в религиозном опыте освобождения чувствуется лучше всего в двух легендах или, может быть, только на языке легенд рассказанных воспоминаниях о том, что ученики св. Франциска действительно от него слышали и видели в нем. Обе эти легенды — из венка уже поздних, осенних, но все еще неувядаемо свежих и подлинных Францисковым духом-дыханием напоенных «Цветочков», Fioretti di San Francesco.
«Дух — Свобода»: этот религиозный опыт Иоахима переживается Франциском в обеих легендах-воспоминаниях, как та «совершенная радость о Духе Святом», о которой говорит Павел и сам Иисус: когда же придет Он, Дух истины, то откроет вам всю истину…
чтобы радость ваша была совершенна (Ио. 16, 13–24).
Радость эта, по опыту Франциска, дается человеку тогда, когда он становится, говоря на языке Павла, из «психического», «душевного», — «пневматическим», «духовным», — из «животного», «живущего», — «сущим»; когда, переставая жить — умирая, он начинает «воскресать» — «быть».
Тот же религиозный опыт освобождения переживается Франциском, как, словами еще не выраженное, потому что слишком бессознательное, но уже несомненно подлинное, приближение к тому, что в Иоахимовом опыте предчувствуется, как «третье состояние мира, огненное», — «Третье Царство Духа».
Эти религиозные опыты переживаются Франциском вместе и одинаково, в обеих легендах, но в первой, — сильнее выражен опыт Духа — Свободы, а во второй, — опыт Духа — Огня.
Вот первая из этих легенд.
XXXVI
«Шел однажды, зимою, Франциск, с братом Львом, из города Перуджии в обитель Святой Марии-Ангелов, а на дворе стояла лютая стужа, и оба они до костей продрогли. И подозвал к себе Франциск шедшего немного впереди брата Льва, и сказал ему так: „Брат мой, Лев, запомни и запиши себе на память: если бы все, по всей земле, Меньшие братья достигли высшей святости, — в чем да поможет им Бог, — это еще не было бы радостью совершенною!“
И, молча сделав несколько шагов, опять подозвал его: „Брат мой, Лев, если бы кто из Меньших братьев исцелял слепых, и немых, и глухих, и расслабленных, и бесов изгонял, и мертвеца воскресил четырехдневного, то и это еще не было бы совершенной радостью!“
И опять, пройдя немного пути молча, сказал: „Если бы кто из братьев, обладая даром пророческим, знал все тайны грядущих веков, то и это еще не было бы радостью совершенною!“
И в четвертый раз, подозвав его, воскликнул: „О, брат мой, Лев, овечка Божья, если бы кто-нибудь из нас говорил на языке ангельском и знал все тайны творения“…
И в пятый раз: „Если бы кто обратил ко Христу всех язычников, то и это еще не было бы совершенной радостью!“
Более двух верст уже прошли, а Франциск все так же подзывал к себе брата Льва, начинал говорить и не кончал, так что наконец тот, весьма изумившись, воскликнул: „Отец! скажи ты мне, ради Христа, в чем же радость совершенная?“
— В чем? А вот в чем, — ответил Блаженный. — Мокрые от дождя, грязные, голодные, придем мы в обитель ужо, и, если брат-привратник, не отворяя, крикнет нам в сердцах из-за ворот: „Кто вы такие?“ — и мы ответим: „Два брата из ваших!“ А он — нам, еще сердитее: „Лжете! Много вас, дармоедов, бездельников, шляется; хуже воров, бедных людей грабят, выманивая милостыню!“ И, выругавшись так, уйдет и оставит нас в дворе, в снегу, в мокроте, в холоде и голоде. Когда же снова мы постучимся, — выскочит, вытолкает нас с крыльца, взашей, крича в ярости: „Вон! чтоб духу вашего здесь не было, мерзавцы!“ И когда уже наступит ночь, мы, в темноте, полузамерзшие и мучимые голодом, в третий раз начнем стучаться, плача и моля пустить нас ради Христа, чтоб где-нибудь только, в углу, на сухом месте, прилечь, — выскочит опять из ворот, кинется на нас, как бешеный, ругаясь дурными словами: „Ах вы такие-сякие, чтоб вас нелегкая! Ну погодите ж, проучу я вас, как следует!“ И, схватив нас за куколи, повалит в снег и в грязь и начнет таскать и бить суковатою палкою так, что живого места на теле нашем не останется, — вот если тогда мы рады будем терпеть за Того, Кто претерпел за нас б?льшие муки, вот это, это, это, брат мой, Лев, радость будет совершенная!»
XXXVII
Кажется, и среднему человеку сравнительно легко увидеть если не глубоким, религиозным, то хотя бы только поверхностным эстетическим зрением, что эта новая радость — внутреннее солнце на посиневшем от холода человеческом теле, — прекраснее, чем та радость, древняя, — солнце внешнее на золотистом теле Парфенонских мраморов, — это увидеть и понять сравнительно легко; но что это возможно и действительно не только для одного из миллионов людей, — «Избранного», «Святого», а для всех, — это среднему человеку понять так же трудно, как верблюду пройти сквозь игольное ушко. Кажется, высшее, что среднему человеку здесь доступно, — увидеть только ослепительно, сквозь игольное ушко, сверкнувший луч солнца, умилиться, вздохнуть и «отойти с печалью» к единственно для него, среднего человека, возможному делу жизни — заботе о том, «что есть и пить и во что одеться» сегодня, и завтра, и во все дни жизни его, до конца, — потому что слишком очевидно, что среднему человеку делать с этим нечего.
Но вот что удивительно: раз увидев это, хоть издали, ослепившись этим, хотя бы сквозь ушко игольное, — это забыть так, как будто никогда он этого не видел, и среднему человеку невозможно; в памяти если не ума, то сердца что-то навсегда от этого останется. «Вот в чем радость будет совершенная», — кто бы это ни услышал из уст Франциска, — умный или глупый, добрый или злой, счастливый или несчастный, — если он только живой человек, — почувствует, хотя бы на миг, чтоб в следующий миг забыть, — что-то для себя действительно сущее; вспомнить, хотя бы только как бесконечно смутный, забытый сон, что это и с ним было когда-то и, может быть, снова будет. Очень вероятно, что он почти или даже совсем не услышит, что в этот миг скажет ему сердце, потому что к сердцу своему люди вообще глухи; но так же вероятно, что оно у него дрогнет, как сердце умирающего от жажды в пустыне — от вдруг услышанного шума вод подземных; дрогнет сердце его, и скажет: «Вот оно, вот чего я жажду!» И, как бы этого человек ни забывал, — вспомнит когда-нибудь и скажет себе, что прав был не он, а сердце его, несчастного, богатого, грешного, и сердце св. Франциска, блаженного нищего. Даром, во всяком случае, это ни одному живому человеку не пройдет, так же как не прошло и всему человечеству даром.
XXXVIII
В чем же внутренняя связь Франциска с Иоахимом в этом религиозном опыте? В том, что радость для обоих «совершенная», — в освобождении. — «О, брат мой, Лев… между всеми дарами… Духа Святого нет большего, чем победа человека над самим собою». Это и значит: кто победил себя, «душевного», собою же «духовным», «живущего» — «сущим»; кто — от себя, тот и от других уже ничего не боится, как Франциск в этой легенде; тот совершенно-радостен, потому что безгранично свободен.
Если, в этой первой легенде, религиозный опыт свободы переживается Франциском как то «прохладно-тихое веяние», дыхание Духа, которое испытал уже пророк Илья, на горе Хориве: после огня, прохладно-тихое веяние, и там — Господь (III Цар. 19, 12), — то, во второй легенде, тот же опыт переживается как «огненное» дыхание Духа — приближение к «третьему состоянию мира, огненному», по Иоахимову опыту, или по «незаписанному слову Господню», Аграфу:
близ Меня… близ огня,
juxta me… juxta ignem.
Вот эта вторая легенда.
XXXIX
«Идучи однажды во Францию, блаженный Франциск с братом Массео собирали в одном селении милостыню так, что Франциск ходил по одной улице, а брат Массео — по другой. Будучи же людьми, не знавшими его, презираем за малый рост и вид невзрачный, Блаженный набрал только немного ломтей черствого хлеба да кое-каких кусочков другой жалкой снеди; а брат Массео, будучи и ростом высок, и лицом красив, получил гораздо больше кусков лучшего качества.
После того, сойдясь вне селения, нашли они источник с лежавшим у самой воды широким и гладким, прекрасным камнем и разложили на нем собранные куски. Видя же, что у брата Массео их больше и что они лучшего качества, возликовал духом Франциск и, горя любовью к святой нищете, сказал так: „О, брат Массео, мы недостойны такого сокровища!“ И, все возвышая голос, повторял: „О, какое сокровище! какое сокровище!“ Но брат Массео, весьма удивившись, сказал: „Что ты, отец, где же тут сокровище, когда ни ложки, ни плошки, ни кола, ни двора, ни слуг, ни служанок?“ — „Тем-то оно и драгоценно, это сокровище, что сделанного руками человеческими нет у нас ничего, а все, что есть, — этот сладчайший, ради Христа, нам поданный хлеб, и этот камень прекраснейший, и эта вода в роднике, чистейшая, — все Божье, и прямо из Божьих рук нам дано!“
И в радости, хлеба и прочей снеди вкусив и запив ее водою из родника, встали они из-за трапезы и, святую песнь воспев, продолжали свой путь. И, когда дошли до какой-то церкви, Франциск, войдя в нее и укрывшись за жертвенником, начал молиться. И в некоем видении божественном так воспламенился жаждой Святой Нищеты, что, выйдя к брату Массео, весь горел, пламенея в огне любви, и лицо его казалось огненным, и пламя как будто исходило из уст его. И трижды воскликнул он громким голосом: „А-а-а! Брат Массео, отдай же, отдайся мне весь!“ И на третий раз, изумленный таким пламенением, брат Массео кинулся к нему в объятья. Он же, с широко открытыми устами и продолжая пламенеть Духом Святым и восклицать: „А-а-а!“ — поднял его на воздух одним дыханием уст своих и откинул на длину копья. И в ту минуту брат Массео почувствовал, как сам потом вспоминал, такую радость о Духе Святом, какой никогда еще в жизни не чувствовал».
Точно молнийной силы разряд «откидывает» брата Массео «на длину копья», может быть, потому, что и здесь происходит нечто подобное тому, что происходило в Сионской горнице, при первом сошествии Духа, когда вспыхнули вдруг, как в сильнейшей грозе, над головами Апостолов, языки молнийного пламени.
«Духом Святым пламенеет Франциск; радуется о Духе Святом» и брат Массео, потому что все, что здесь происходит, есть явление «Духа-Огня», или приближение к тому, что в Иоахимовом религиозном опыте предчувствуется как «третье, огненное состояние мира».
XL
«Вот оно, нищеты всеблаженное сокровище, такое чистое золото, что люди недостойны носить его в бедных глиняных сосудах — телах своих, — заключает Франциск. — Вот сила, которой побеждается все, что мешает людям идти к Богу свободно!»
«Свободно», — в этом слове здесь главное — то самое, что соединяет Франциска с Иоахимом в «Третьем Царстве — Свободы».
Только в эфире свободнейшем… откровение любви, — совершенная радость о Духе Святом.
«Дух — Свобода — Огонь»: в этом религиозном опыте, уже почти геометрически для нас очевидно, оба они, Иоахим и Франциск, стоят на какой-то последней, между двумя Царствами, черте — между «вторым состоянием мира, водном», и «третьим, огненным», — на какой-то соединяющей их точке, — последней Второго Завета и первой — Третьего.
Этого Франциск еще не видит, но видит уже Иоахим. А если бы и мы это увидели, то, может быть, поняли бы их обоих, и, главное, поняли бы то, чем эти двое нищих, свободных, блаженных, нужны таким богатым и несчастным рабам, как мы.
Темную волю Франциска освещает Иоахим ярчайшим светом сознания — догмата; освещает и все движение Духа в человечестве, от Иисуса Неизвестного к нам.
Только увидев это движение Духа, можно понять и жизнь Франциска.
II. ЖИЗНЬ ФРАНЦИСКА
I
Случай или Промысел? — этот вопрос внушается столькими же «случаями» в жизни Франциска, как в жизни Павла и Августина, и так же трудно здесь, как там, ответить на него: «случай». — «Может быть, все, что люди называют „судьбой“, „случаем“, управляется каким-то тайным порядком», — делает Августин последний вывод из всего, что было с ним в жизни;
тот же вывод можно бы сделать из жизни Франциска.
В 1182 году, в Италии, — в те самые дни, в той самой стране, когда и где начинает Иоахим проповедь «Вечного Евангелия», рождается его исполнитель, св. Франциск Ассизский.
Отец будущего «противособственника», «блаженного нищего», — великий приобретатель и собственник, богатейший купец Пьетро Бернардоне: если надо было Франциску от чего-нибудь оттолкнуться с наибольшею силою, чтобы приобрести и силу движения наибольшую, то лучшего отца для него нельзя себе и представить.
Будет Франциск всю жизнь «играть»; «игрецом», «скоморохом Божьим», joculator Dei, сам себя назовет;
и уже в самом рождении как будто играет с ним Кто-то: будущий любитель наготы родится в лавке купца, торгующего тканями, — тем самым, чем нагота покрывается, и жизнь Франциска начнется с того, что будет и он покрываться роскошными тканями.
Также и в двух именах его как будто играет с ним Кто-то. Одно из них, явное, памятное всем: «Франциск», — не имя, а прозвище (до св. Франциска, такого христианского имени не было вовсе). Маленького сына часто брал с собой отец в торговые поездки по Южной Франции, где тот научился французскому языку и обычаю так, что сделался похож на французского мальчика, за что отец и дал ему это прозвище: «Франциск», Francesco, значит «маленький французик». Памятное всем, явное, второе имя его: «Франциск», а первое, тайное, данное матерью сыну, родившемуся, в одну из торговых отлучек отца, — тоже и так же всеми забытое, как первое имя Иоахима, — «Иоанн», в память Иоанна Предтечи. В этом совпадении первых тайных имен — как бы вещий знак того, что будет и Франциск-Иоанн таким же Предтечею Духа Святого, как Иоанн-Иоахим.
Чьей-то игры божественная улыбка скрыта, может быть, и в этом таинствен ном знаке.
II
Злом помянет легенда отца Франциска; но зла никакого не сделал он сыну, а сделал, может быть, сам того не зная и не желая, добро величайшее: дал ему свободу.
Судя по тому, что Франциск останется на всю жизнь полуграмотным (даже писать не научится как следует: в письмах будет ставить вместо подписи крестик), он почти ничему не учился ни в школе, ни дома, пользуясь, вероятно, тем, что отец не принуждал его к учению.
И это пойдет ему впрок: книжною пылью науки тех дней — схоластики — не засорит он ни ума, ни сердца.
С детства праздно живет, беспечно и лениво, — свободно; растет не как садовый, на грядке, а как дикий в поле цветок. Лучшая для него наука не в школе, за книгой, а в жизни, с людьми — особенно в частых торговых поездках с отцом по югу Франции: рыцарские были и сказки, фаблио и сервенты, бродячих певцов-трубадуров и скоморохов, на больших дорогах и ярмарках, — в детстве; а в юности — то «веселое знание», gaya scienza, что процветает в «школах любви», cours d'amour, при дворах провансальских владетельных князей и норманских королей Сицилии. В тех же, может быть, «школах любви» тому же «веселому знанию» учился, до Франциска, Иоахим; «скучное знание», схоластику, ненавидят оба одинаково.
В тайной глубине этого «веселого знания» — неземная любовь к «Прекрасной Даме», Gentile Donna, с неутолимою грустью, слезами и вздохами, а на поверхности, — любовь земная, с веселием легким, как пена играющих вин, «шутовством» и «скоморошеством».
«Маленький Французик», сын купца-мещанина, подражая во всем придворным любезникам и щеголям в «школах любви», — «знать ничего не хотел, кроме веселостей, шалостей, игр, ночных пиров и щегольства, в развевающихся, женоподобных одеждах», — вспоминает легенда.
Сам научившись «веселому знанию», учит ему и других, таких же, как он, сыновей богатых ассизских купцов и мещан. А так как он превосходит их всех вельможною щедростью и великолепьем пиров своих, то они избирают его своим шутовским «королем».
И он этим очень доволен, или кажется только довольным, потому что никогда нельзя наверное знать, действительно ли он чувствует то, что показывает, или только смеется над людьми и над собою, — «юродствует».
В знак своего «королевского достоинства» шьет себе роскошное платье из разноцветных шелков, зеленых и розовых, голубых и желтых, крест-накрест; только острого колпака с бубенчиками недостает, чтобы имел вид настоящего придворного шута или одного из провансальских бродячих певцов-скоморохов.
Ночью вельможа, а днем приказчик в лавке отца, где торгует «французскими сукнами», panni Franceschi. Ловок и сметлив в торговых делах;
в лавку умеет заманивать прекрасных и богатых дам очаровательной любезностью, но и торговаться и набивать цену товару умеет, как опытный купец.
Днем приобретает, а ночью кидает деньги на ветер. Но отец смотрел на это мотовство сквозь пальцы: втайне, может быть, гордится, что сын его живет, как настоящий «вельможа».
III
«Так жил Франциск в огне греха»; «только и думал о том, как бы превзойти всех подобных себе молодых повес и гуляк распутством», — заключают две легенды рассказ о юности Франциска,
а другие две — иначе: «женщин бегал всегда»; «и среди сладострастных юношей в плотский грех (блуда) не впадал никогда».
Если так, то, может быть, больше хвастает грехом, щеголяет им, как тем скоморошьим платьем из ярких шелков, чем действительно грешит; любит только, испытывая себя и силу свою, ходить по самому краю бездны и в нее заглядывать.
«Так жалко расточал он силу свою до двадцать пятого года», — заключает первая легенда тот же рассказ о юности Франциска.
Только будто бы на двадцать пятом году ко Христу «обратился». Так ли это? Что-то с ним тогда действительно произошло, но «обратился» ли он, в том смысле, как Августин и Павел «обращаются»?
Первое слово Господне, сказанное людям: «обратитесь», на греческом языке, straph?te, значит: «перевернитесь», «опрокиньтесь», «сделайте так, чтобы все было для вас наоборот» (как будет для того, ходящего вниз головой, акробата-скомороха Парижской Богоматери). В этом смысле Франциск не на двадцать пятом году «обратился», а уже в самом рождении: как бы дважды или вдвойне родился.
Может ли кто снова войти в утробу матери своей и родиться?
…Если кто не родится снова… от Духа, не может войти в царство Божие (Ио. 3, 4–5).
Павел и Августин «рождаются снова от Духа», в миг своего «обращения», уже много лет после того, как родились от плоти; эти два рождения для них разделены во времени, а для Франциска, может быть, соединены: только что родившись от плоти — выйдя из того мира в этот, он «снова рождается от Духа» — входит из этого мира в тот. А если так, то, уже в самом рождении своем, он «обратился», «перевернулся», «опрокинулся», — вышел из «трех измерений» в «четвертое», где все «наоборот»; и ему уже не надо снова «обращаться», как Августину и Павлу.
Бог, избравший меня (предопределивший), aphotisas, от утробы матери моей… благоволил открыть во мне Сына своего (Гал 1, 15, 16), — мог бы сказать и Франциск, вместе с Павлом. Но существенная между ними разница та, что Павел так же, как Августин, забывает во времени об этом «избрании», «предопределении» своем, в вечности, и, когда вдруг вспоминает о нем, в миг обращения, то это ослепляет его, как молния (до слепоты физической), а Франциск кое-что, хотя и очень смутно, как сквозь глубокий сон, помнит об этом всегда. Те, «обращаясь», узнают небывалое, а Франциск ничего не узнает, — только «вспоминает» забытое, чт? яснеет в нем мало-помалу, как на темном востоке рассветающий день.
IV
Мать Франциска, монна Пика Простейшая, Simplicisima Pica, помнит лучше его самого, даже в те дни, когда он живет еще в «огне греха», это «предопределение», «избрание» его, «от утробы матерней».
— «Как вы думаете, чем будет мой сын?» — спрашивает она всех близких своих и прежде, чем те успевают ответить, отвечает сама: «Вот увидите, он будет сыном Божьим».
Это значит, по слову Иоанна, верно угаданному, в простоте сердца, монной Пикой Простейшей: тем, кто принял Его… Он дал власть быть сынами Божиими (Ио. 1, 12).
Помня сама и напоминая сыну это, им забытое и самое для него нужное, делает ему и мать, так же как отец, добро величайшее. Если лучшего отца для св. Франциска нельзя себе и представить, то и лучшей матери — тоже.
V
Знали все молодые повесы и гуляки, веселые гости Франциска, что на него иногда «находит». Весело болтает, шутит, смеется и вдруг умолкает на полуслове, точно теряет сознание, куда-то уходит, — «отсутствует»; пристально смотрит широко открытыми глазами в одну точку и ничего не видит, не слышит, не чувствует, как человек в столбняке или лунатик; а когда приходит в себя, то не любит, чтоб его об этом спрашивали.
Может быть, в такие минуты «отсутствия» хочет и не может вспомнить самое для него нужное, забытое; всем известный, «маленький французик» — Франциск — хочет вспомнить великого «Иоанна», никому не известного; тот, кто есть, хочет вспомнить того, кто был и будет.
И это происходит с ним не только в сумерках тех полубеспамятств, как бы вещих снов, но и наяву, при полном свете сознания, в таких мелочах, как эта, тем более правдоподобная, что действительный смысл ее самой легенде уже непонятен: «Суетен был в роскоши так, что сшивал иногда в одной одежде две ткани, — самую роскошную, шелковую, мягкую, яркого цвета, с самою грубою, темною, бедною, нищею», наподобие рогожи или дерюги.
Сам, вероятно, не знает, зачем это делает; но если бы его спросили об этом, то, может быть, ответил бы: «Так еще роскошнее!»
Это как будто пустяки, «суета», а на самом деле очень для него значительно; в этом «противоположном согласии» двух тканей — «шелка и дерюги», — весь Франциск тех дней: забывший и вспоминающий; прямостоящий и наклоняющийся, чтобы «перевернуться», «опрокинуться», «стать вниз головой» и сделать так, чтобы все было для него «наоборот»; «маленький французик» — «Франциск», памятный всем, и всеми забытый «Иоанн».
VI
Милостыню подает так щедро (в этом уже не шутовской, а настоящий «король»), что нищие думают иногда, что он пьян или сошел с ума. А если мало при нем денег, то прибавляет к ним часть платья; встретив однажды, на большой дороге, очень бедного, полуголого рыцаря, отдал ему свою богатую, с драгоценным шитьем, одежду.
А в другой раз, может быть, стоя за прилавком и торгуясь с прекрасными дамами, занят был этим так, что отказал просившему с улицы нищему и, когда потом вспомнил об этом, то сгорел от стыда, как будто вдруг понял, что он — только ряженный в рыцари купчик, смерд в вельможестве, ворона в павлиных перьях.
Почему так было стыдно, не мог тогда понять — вспомнить, — понял потом, когда уже совсем «перевернулся», «опрокинулся»: «Стыдно отказывать в малом просящему от имени Великого Царя».
Но тогда еще вовсе не думал об этом, или ум его не знал о том, что думает сердце, и если бы ему сказали, что он делает «добро», отдавая деньги нищим, то он, вероятно, почувствовал бы такую же скуку, как если бы сказали ему, что он делает «зло», кидая деньги на ветер, в своих безумных пиршествах. Нищим отдавал все, что было при нем в ту минуту, не потому, что это было «добром» и что так нужно делать, а потому, что он не мог этого не делать, а главное, потому, что это было «весело». Может быть, в такие минуты понимал — вспоминал, что веселее, «блаженнее давать, чем брать»; лишаться того, что имеешь, блаженнее, чем приобретать: как будто учился новому «веселому знанию», gaya scienza; влюблялся по-новому в Прекрасную Даму; еще лица Ее не знал, но уже помнил, что первым и единственным рыцарем Ее будет он.