Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Данте. Киносценарий

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Мережковский Дмитрий Сергееевич / Данте. Киносценарий - Чтение (стр. 2)
Автор: Мережковский Дмитрий Сергееевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Данте встает и потягивается, заломив пальцы над головою, так что кости в суставах трещат и говорит, зевая:
      — Девять, кажется, у Бадии пробило. Ну, я пойду…
      — Куда? — спрашивает Джемма, не подымая глаз от шитья.
      — Сколько раз тебе говорить? К Лотто Кавалино, ростовщику. Сто флоринов, по сорока процентов на шесть месяцев.
      — Сорок процентов! Ах, жид окаянный, чтоб ему свинца расплавленного в глотку! Ну да ладно, можешь и не ходить, дело сделано
      Молча, неторопливо встает, откладывает шитье, втыкает в него иголку, снимает наперсток, подходит к железному ларцу у изголовья постели, отпирает его и, вынув туго набитый кошель, подает его Данте, а когда тот не берет, — кладет его рядом с ним, на скамью, и, все так же неторопливо вернувшись к столу, принимается опять за работу.
      — Пересчитай, 480 флоринов, по пяти процентов на год. Батюшка мой поручился. Едва упросила. Это последние, больше достать не могу. Долгу за три года 1.998 флоринов 59 сольдов. Если дальше так пойдет, по уши залезешь в долги и никогда не вылезешь, пустишь детей по миру.
      Данте, взглянув на кошель, качает головой.
      — Нет, этих денег я не возьму! Лучше дьяволу душу продать, чем таким двум ангелам, как вы с батюшкой…
      — Что говорить пустое, еще как возьмешь! Деньги эти тебе до зарезу нужны, сам знаешь на что.
      — На что же?
      — Коли забыл, братец мой милый напомнит, мессер Форезе Донати, цену золотых ожерелий модной французской работы, что нравятся девчонкам, он хорошо знает…
      Данте снова потягивается, зевая.
      — Какая скука. Господи, какая скука! Сколько лет одно и то же! Как тебе самой не надоест…
      Джемма, закрыв лицо руками, всхлипывает; потом уходит в глубину комнаты, кладет голову на край постели и, уткнувшись в нее лицом, плачет навзрыд. Данте, крадучись как вор, проходит мимо нее к двери, открывает ее потихоньку и сходит по лестнице. Джемма, услышав, как скрипнула дверь, кидается к ней и кричит:
      — Данте! Данте! Данте!
      Ей никто не отвечает; только внизу хлопает с гулом входная дверь, и стучит на ней железный засов. Ветер воет в трубе. В темной комнате, при свете гаснущей свечи двуспальная постель похожа на огромный катафалк.

2.

      Скверная харчевня под вывеской Черного Кота, у Флорентийских боен. Главные завсегдатаи харчевни — мясники я фальшивомонетчики.
      Данте и Форезе Донати, Джеммин брат, спутник всех Дантовых любовных похождений за «девчонками». Сидят за пустым длинным столом только на другом конце его уснувший пьяница, опустив на стол голову, храпит. Юркий старичок-хозяин, похожий на мертвого высохшего паука суетясь, подливает вина в стаканы. Данте к нему не прикасается, но Форезе пьет за двоих.
      — Кой же черт тебя дернул жениться? — спрашивает он, допивая третий стакан.
      — Не черт, а черти, — дядюшки, тетушки, мамушки, бабушки, — все обступили, заговорили и женили. Лучшее, будто бы, лекарство от любви к чужой жене — своя. Но лекарство оказалось хуже болезни. Только одного искал я всю жизнь — тени, тишины и молчания, — и вот что нашел. Царь Давид перепиливал пленников деревянной пилой, а она меня — добродетелью…
      — Бедная Джемма! Ты не думай, Данте, я ее потому жалею, что брат, — и чужому было бы жалко. Сколько лет видела, что ты любишь другую, слушала сладкие речи любви, оказанные не ей, а другой! Этого довольно было бы для всякой женщины, даже ангела, чтобы сделаться дьяволом…
      — Знаю все, не говори… О, тяжко, тяжко вспомнить какую жизнь мы с тобою вели!.. Вещий сон приснился мне однажды: только что выйдя из темного дикого леса, преддверия ада, вижу, будто бы Пантера быстрая, легкая, ласковая, все забегает вперед и заглядывает мне в глаза, преграждая путь, и я уже хочу вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце всходит так ясно, и пестрая шкура Пантеры так весела, что я почти не боюсь… Знаешь, кто эта Пантера?
      — Кто же?
      — Сладострастная похоть. Похотью сплошной была вся моя жизнь. С девятилетнего возраста я уже любил и знал, к взнуздывает нас Любовь и шпорит, и как под ней мы плачем и смеемся. Кому в бока она вонзает шпоры, тот принужден за новым счастьем гнаться, каким бы ни было оно презренным… Здесь, в похоти, небо с землей, дух с явью уже не борются; здесь бог Любви строит мосты не между землей и небом, а между небом и адом… Самое страшное не то, что я изменял Беатриче с одной из многих девчонок, а то, что я люблю их обеих вместе. Только пел неземную любовь, как начинал петь совсем иную, нечистую. Страшная война противоречивейших мыслей и чувств, высоких, святых и грешных низких кончалась миром, еще более страшным. Пестрая, гладкая шкура Пантеры нежно лоснилась под утренним солнцем, и светлые пятна чередовались с темными так, что смотреть на них было весело. Нравилось мне это смешение светлого с темным, небесного с подземным, — полета с падением. В ласковом мяуканьи Пантеры слышалось: «Бросься вниз с выси духа в бездну плоти, и Ангелы или демоны понесут тебя на руках своих, да не преткнешься о камень ногою твоею»… Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое, пусть скажет оно Тебе, чего искало в этом бескорыстном зле — зле ради зла! Гнусно было зло, но я его хотел; я любил себя губить; любил мой грех, — не то, ради чего грешил, а самый грех. Гнусная душа моя низвергалась с неба Твоего. Господи, во тьму кромешную. Сладко мне было преступать закон и, будучи рабом, казаться свободным, в темном подобии всемогущества Божия…
      Вздрогнув, точно проснувшись, Данте оглядывается на толстую, похожую на огромную жабу, старуху, монну Стригу, которая подкрадывается сзади к Форезе. Тот немного отойдя, шепчется с ней.
      — Тридцать флоринов за каждую, больше не дам. Думаешь, старая ведьма, что я забыл, как намедни ты нас обманула, выдав одну девчонку за другую, кукушку за ястреба?
      — Ну ладно, ладно, миленький, торговаться не буду, сам небось прибавишь, как увидишь товар. Этакая девчонка и королю французскому не снилась, пальчики оближешь!
      Монна Стрига ведет Данте и Форезе по крутой, зловонной лестнице, в верхнее жилье, где ждут их, на площадке, две монахини в черных рясах и низко на лица надвинутых куколях. В дверь направо входит, с одной из них, Форезе, а с другой, налево, Данте.

3.

      Низкая каморка на чердаке, где пахнет мышами и затхлою сыростью. В темной глубине комнаты — такая же двуспальная постель, похожая на катафалк, как в доме Алигьери. Скинув черную рясу и куколь, печальная монахиня превращается в веселую девочку, как темная куколка в светлую бабочку. Голое тело сквозит сквозь прозрачную ткань так же, как тело Беатриче, в видении Пожираемого Сердца.
      Девочка садится на край стола, закинув ногу за ногу, и наливает вино в стакан.
      — Точно кровь! — говорит, глядя на вино сквозь огонь свечи. — А ты что же не пьешь?
      — Я вина не пью.
      — Вот умный мальчик, вина не пьет и не целует девочек! Да что ты такой невеселый? Или монна Ведьма сглазила?
      — Как тебя звать?
      — Много у меня имен: Виолетта, Лизетта, Перголетта, Беатриче… Знаешь, как девочки в цветочных масках, что на играх бога Любви, водят хоровод спрашивают мальчиков: «Кто мы такие? Кто мы такие? Свои или чужие? Угадайте, — полюбим и чужих, как своих!»
      Взяв лютню со стола, тихонько перебирает струны и поет:
 
Любовь с моей душою говорит.
Но слов любви мой ум не понимает…
 
      — Чья это песенка, знаешь?
      — Нет, не знаю.
      — Данте к Беатриче. А вот и другая, тоже к ней. Удивительно, что один одной две такие песни мог сочинить!
 
О, если бы она, в кипящем масле,
Вопила так из-за меня, как я —
Из-за нее, я закричал бы ей:
«Сейчас, сейчас иду к тебе на помощь!»
О, только б мне схватить ее за косы,
Что сделались бичом моим и плетью. —
Уж я бы их не выпустил из рук,
От часа третьего до поздней ночи,
И был бы с ней не жалостлив и нежен,
А, как медведь играющий, жесток!
И если б до крови меня Любовь избила, —
Я отомстил бы ей тысячекратно.
И в те глаза, чье пламя сердце мне
Испепелило, я глядел бы прямо
И жадно; мукой бы сначала муку,
Потом любовь любовью утолил!
 
      Вдруг, соскочив со стола, садится к нему на колени, обнимает его и целует, смеясь.
      — Да ну же, ну, что же ты не играешь, медведь?
      Раннее темное утро. Девочка спит на постели. Данте подходит к окну и открывает ставни. Пламя свечи бледнеет на солнце. Красное вино, разлитое на столе, кажется лужею крови.
      Данте зевает, потягивается, заломив руки над головою так, что суставы на пальцах трещат.
      Какая скука. Господи, какая скука!
      Слышится далекий колокол Ave Maria. В светлеющем небе горит Звезда Любви.

4.

ВИДЕНИЕ БЕАТРИЧЕ

 
… Как розовое солнце на востоке…
Является сквозь утренний туман…
Так Женщина сквозь облако цветов,
Что отовсюду Ангелы кидали,
Явилась мне, венчанная оливой,
В покрове белом и плаще зеленом
На ризе алой, как живое пламя.
И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать.
Душа моя в блаженстве перед нею.
Я, прежде чем ее мои глаза
Увидели, уже по тайной силе,
Что исходила от нее, — узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир…
… Я потрясен был и теперь, как в детстве.
Когда ее увидел в первый раз.
И обратясь к Вергилию, с таким же
Доверием, с каким дитя, в испуге
Или в печали, к матери бежит, —
Я так сказал ему: «Я весь дрожу,
Вся кровь моя оледенела в жилах;
Я древнюю любовь мою узнал!»
Но не было Вергилия со мной.
Ушел отец сладчайший мой, Вергилий.
Кому мое спасенье поручила
Владычица моя. И все, что видел
Я здесь, в земном раю, не помешало
Слезам облить мои сухие щеки,
И потемнеть, от них лицу. — «О Данте!
О том, что от тебя ушел Вергилий.
Не плачь: сейчас ты о другом заплачешь!»
Она сказала, и еще не видя
Ее лица, по голосу я понял,
Что говорит она, как тот, кто подавляет
Свой гнев, чтоб волю дать ему потом.
«Не узнаешь? Смотри, смотри же: это я,
Я, Беатриче!» И, потупив очи.
Увидел я, как отразилось в светлой
Воде источника мое лицо.
Горевшее таким стыдом, что взоры
Я от него отвел. Такой суровой,
Как сыну провинившемуся — мать.
Она казалась мне, когда я ощутил
Вкус горькой жалости в ее любви.
Вдруг Ангелы запели…
«Зачем его казнишь ты так жестоко?»
Послышалось мне в этой тихой песне.
И Ангелам ответила она:
«Дано ему так много было свыше,
Что мог бы он великого достигнуть.
Но чем земля тучней, тем злее злое семя.
Недолго я могла очарованьем
Невинного лица и детских глаз
Вести его по верному пути.
Как только что я эту жизнь на ту
Переменила, он меня покинул
И сердце отдал женщине другой.
Когда, от плоти к духу возносясь,
Я сделалась прекрасной и могучей.
То для него уже немилой стала,
И, обратив шаги на путь неправый.
Погнался он за призраками благ.
Что не дают того, что обещают.
Напрасно, в вещих снах и вдохновеньях,
Я говорила с ним, звала его.
Остерегала, — он меня не слушал
И презирал…
И, наконец, так низко пал, что средства
Иного не было его спасти,
Как показать ему погибших племя…
Я для того сошла с преддверья Ада,
К тому, кто должен был вести его на небо.
И, горько плача, за него молила…
О, ты, на берегу ином стоящий,
Скажи, права я или нет?» —
Вонзая в сердце острие ножа.
Чей даже край его так больно резал. —
Она меня спросила, но в таком
Я был смятеньи, что не мог ответить.
И лишь стыдом и страхом, поневоле,
Такое «да» исторглось у меня,
Что мало было слуха, — глаз был нужен.
Чтоб по движенью губ его увидеть…
И голос мой рыданья заглушили…
«Какими был цепями ты окован?»
Она заговорила, помолчав. —
«Какие рвы тебе идти мешали.
Куда звала тебя моя любовь?» —
«Мирских сует соблазны извратили
Мой путь, когда вы скрыли от меня лицо», —
Пролепетал чуть слышно я сквозь слезы.
Тогда она: «Не плачь, а слушай; верный путь
Тебе указан был моею смертью.
Не мог найти в природе и в искусстве
Ты ничего по высоте блаженства,
Подобного моим прекрасным членам.
Рассыпавшимся ныне в прах и тлен.
Но если, и в таком блаженстве, смертью
Ты был обманут, чем еще земным
Ты мог бы соблазниться?
Пораженный Земных обманов первою стрелой.
Ты должен был свои путь направить к небу.
От смертного, вослед за мной, бессмертной,
Не опуская крыльев в дольный прах.
Чтоб новых ждать соблазнов от девчонок
Или иных сует ничтожных мира.
Попасться может глупый птенчик дважды
И трижды в сеть, но старым умным птицам
Ни сеть ловца, ни лук уже не страшен…»
Как виноватый мальчик — перед старшим, —
Глаза потупив молча от стыда.
Я перед ней стоял. — «Что, больно слушать?
Так подыми же бороду, в глаза
Мне посмотри, — еще больнее будет»,
Она сказала. Налетевшей буре,
Когда она с корнями дубы рвет. —
Противится из них крепчайший меньше,
Чем я, когда к ней подымал лицо
И чувствовал, какой был яд насмешки в том,
Что бородою назвала мое лицо.
И между тем, как смутными очами
Я на нее смотрел, казалось мне,
Что красотою новой здесь, на небе,
Она себя превосходила, так же,
Как на земле — всех жен земных когда-то.
И жало угрызения мне сердце
Пронзило так, что все, что я любил
Не в ней одной, я вдруг возненавидел.
И боль такая растерзала душу,
Что я упал без чувств, и что со мною было.
Она одна лишь знает.
 

VIII. РАЗДЕЛЕННЫЙ ГОРОД

1.

      Темной синевой синеет утреннее небо между желто-серыми зубчатыми стенами Барджелло. Встретившись на площадке лестницы, идущей со двора в большую палату Совета, Данте и старый учитель его Брунетто Латини, бывший канцлер Флорентийской Республики, беседуют.
      — Можно тебя поздравить, мой друг? — спрашивает с насмешливой улыбкой Брунетто. — Пришлось-таки записаться в аптекари?
      — Что же делать, учитель? Не было другого средства обойти новый закон, воспрещающий гражданам, не записанным в цехи, исполнять государственные должности.
      — Вот до чего мы дожили, Данте, неизвестный поэт, известный аптекарь, на побегушках у Ее Величества Черни! Будет побежден маленький Данте большим мясником Пэкорой! Надвое разделился наш город между богатыми и бедными, «жирным городом» и «тощим», так что нет уже ни одного Семейства, не разделенного в самом себе, где брат не восставал бы на брата. Но знаю: разделившись, земля спастись не может, и эта мысль жестоко терзает мне сердце… Так премудры наши законы, что, сделанное в середине ноября, не сходится с октябрьским нашим делом. Уж сколько, сколько раз, за нашу память, меняли мы законы, обновляясь; но если б вспомнили все, что было, то поняли бы, что подобны тому больному, который, не находя покоя, ворочается с боку на бок, на постели, чтобы обмануть болезнь… Кажется, на край света бежал бы, чтобы этого больше не видеть!
      — Некуда бежать, мессер Брунетто! Уже давно землей никто не правит, — вот отчего во мраке, как слепой, род человеческий блуждает. Эта чума идет оттуда, где каждый день продается Христос, из логова Римской Волчицы, что, в голоде своем ненасытимом, лютее всех зверей. Волчья склока бедных с богатыми есть начало войны бесконечной.
      Люди с людьми, как волки с волками, всюду грызутся, только шерсть летит клочьями, а падаль, из-за которой грызутся, — не только Флоренция, но и вся Италия — весь мир. Да, некуда бежать, потому что весь мир есть Город Разделенный, Город Плачевный, — Ад!

2.

      В сводчатой палате Совета рядом с часовней Барджелло, где находится над алтарем писанный Джиотто портрет юного Данте, — сквозь разноцветные оконные стекла падают радужные светы на крытый алым сукном, длинный стол, за которым происходит заседание Совета Ста, Consiglio dei Cento. Члены Совета, Флорентийские купцы и менялы, цеховые консулы двух великих искусств Шерсти и Шелка, в четырехугольных красных шапках и величественных красных тогах с прямыми длинными складками, подобны древнеримским сенаторам. В верхнем конце стола, под цеховым знаменем Шерсти — белым Агнцем с алым Крестом — рядом с Приором, верховным сановником Флорентийской Коммуны, сидит Гонфалоньер Правосудия, а против них, на другом конце стола, — маленький лысый старичок, в лиловом пурпуре, с бледным лицом и рысьими глазками, папский легат, кардинал Акваспарта.
      — Дети мои возлюбленные. — говорит он уветливым голосом, — будьте уверены, что ничего не желает Святейший Отец, кроме вашего мира и счастья. Будьте же ему покорны во всем, ибо он есть Наместник Того, Кого поставил Бог судить живых и мертвых и Кому дал власть надо всеми царями и царствами. Верьте, что и в этом деле — продлении службы Флорентийских ратников, печется он ни о чем ином, как только о вашем же собственном благе.
      — Во имя Отца и Сына и Духа Святого! — возглашает Приор, вставая и осеняя себя крестным знамением. — Вам предстоит, яснейшие сеньоры, голосование по этому делу…
      — Нет, сын мой, — возражает Акваспарта, — воля Его Святейшества нам известна в точности: так как первое голосование уже было, то второго не будет.
      — Очень, ваше преподобие, жалею, но принятого Коммуной устава мы изменить не можем, хотя бы и для Государя Папы. Если кто-нибудь из ваших милостей имеет что-либо сказать по этому делу, прошу о том заявить.
      — Я имею, — говорит Данте, вставая.
      — Голос принадлежит мессеру Данте Алигьери.
      — Слушайте! Слушайте!
      — Хочет ли мира Государь Папа или не хочет, мы не знаем; знаем только одно: он хочет подчинить себе сначала всю Тоскану, а потом — всю Италию, всю Европу, весь мир, и чтобы этого достигнуть, вмешивается в братоубийственную войну, разделяющую наш город, и зовет на него чужеземного хищника, Карла Валуа. А посему, полагаю: в пользу Государя Папы ничего не делать, nihil fiat.
      Акваспарта, отодвинув кресло с таким шумом, что гулкое эхо под сводами палаты повторяет этот звук, — быстро встает и уходит.
      — Голосование открыто, — объявляет Приор.
      В такой же величественной тишине, как в древнеримском Сенате, эхо под сводами опять повторяет гул медленно падающих в медные урны свинцовых шаров.
      После подсчета голосов Приор объявляет:
      — Во имя Отца и сына и духа Святого, предложение мессера Данте Алигьери принято: в пользу Государя Папы ничего не делать.
      Члены Совета встают и расходятся отдельными кучками, беседуя.
      — Что это, мессере, вы о двух головах, что ли? — шепчет один из членов на ухо Данте. — Может ли спорить человек безоружный с Римским Первосвященником, могущественнейшим государем Европы? Или вы еще не знаете, что кардинал Акваспарта уполномочен Святейшим Отцом отлучить вас от Церкви?
      — Нет. знаю: этого давно уже хотят и этого ищут там, где каждый день продается Христос.
      — И сами же в волчью пасть суете голову, соглашаясь участвовать в посольстве к папе?
      Слышится сначала далекий, потом все приближающийся гул набата.
      — Что это? У Санта Мария Новелла набат?
      — Да, и у Санто-Спирито.
      — Бунт или пожар?
      — Судя по звону, и то и другое.
      Военачальник Флорентийской Коммуны, Капитано дэль Пополо быстро входит в палату.
      — Что случилось, капитан? — спрашивают, окружив его, члены Совета.
      — Верно еще никто ничего хорошенько не знает, но кажется, у Санта Тринита, конный отряд Белых напал на такой же отряд Черных, начался уличный бой, кто-то кому-то отрубил нос мечом, и, когда об этом узнали, весь город взялся за оружие. Только что открыт, будто бы, заговор Черных, чтобы, с помощью папы, призвать Карла Валуа …
      — А ведь вы, мессер Данте, оказались-таки нелживым пророком!
      — О, как бы я хотел им не быть!

IX. МАЛЕНЬКИЙ АНТИХРИСТ

1.

      В городе Ананьи, в папском дворце, внутренний покой, мрачная палата с низко нависшими сводами на гранитных столбах. Папа сидит на престоле, под шитым золотыми ключами Петра пурпурным пологом. На голове его алого бархата скуфейка с алмазным крестиком и на ногах такие же туфли. В старчески-мертвенном лице чудно-живые, молодые глаза, на тонких губах скользящая иногда улыбка, не злая и не добрая, но такая, что от нее становится жутко.
      Папа беседует наедине с одним из трех Флорентийских послов. Гвидо Убальдини. Двое остальных ожидают за тяжелой парчовой завесой. Тут же апостолический камерьере, в камзоле лилового шелка, и полуразбойничьего вида гайдук, в стальных латах.
      — Когда намедни посол Священной римской Империи целовал туфлю Его Святейшеству, тот воскликнул: «Я Сам — император! Ego sum Imperator!» И ударил его по лицу так, что кровь у него пошла из носу, — шепчет Убальдино на ухо Данте, выглядывая из-за складок завесы. — Если он и вас, мессере, так же ударит, то будет за что: крови Его Святейшеству никто не испортил больше, чем вы!
      — Маленький Антихрист! — шепчет Данте.
      — Как знать, может быть. и большой…
      — Нет. Большой за Маленьким!
      По знаку папы камерьере подводит к престолу его Данте и Убальдино. Оба, став на колени, целуют алмазный крестик на туфле Его Святейшества.
      — Мир вам, дети мои! — говорит папа, благословляя послов. — Мы очень рады вас видеть. Но зачем вы так упрямы. Флорентийцы? Будьте нам покорны, смиритесь! Истинно вам говорю, мы ничего не хотим, кроме вашего мира и счастья. Пусть же двое из вас вернутся во Флоренцию, и да будет над ними благословение наше, если добьются они, чтобы воля наша была исполнена.
      Молча смотрит на Данте и потом прибавляет с тихой улыбкой:
      — А ты, мой друг, еще побудешь здесь, со мной…
      Глядя ему прямо в глаза, кладет ему на голову прозрачно бледную, как воск, женственно-тонкую руку с железным кольцом Рыбаря.
      — Что опустил глаза? Подыми, коли совесть чиста. Так вот как, сынок: «В пользу Государя Папы ничего не делать?» Глупенький! Ты — железный, а я каменный. Когда о тебе памяти не останется, дело мое наполнит весь мир, ибо мне принадлежит всякая власть на земле и на небе: это будет сделано!
      Перед Данте, целующим туфлю папы, проносится мгновенное, как молния, видение тех огненных ям в аду, в которые будет низринут, вниз головой и вверх пятами, папа Бонифаций VIII. Маленький Антихрист, вместе с предшественником своим, Николаем III, и всеми нечестивыми папами, торговавшими Духом Святым.
 
Торчали ноги их из каждой ямы
До самых икр, а остальная часть
Была внутри, и все с такою силой
Горящими подошвами сучили.
Что крепкие на них веревки порвались бы…
Над ямою, склонившись, я стоял.
Когда один из грешников мне крикнул:
«Уж ты пришел, пришел ты, Бонифаций!
Пророчеством на годы я обманут:
Не ждал, что скоро так насытишься богатством.
Которое награбил ты у Церкви,
Чтоб растерзать ее потом!»
 

2.

      1-го ноября 1302-го года. в день Всех Святых, город Флоренция подобен Плачевному Городу ада, Citt? Dolente. Слышатся звуки набата, и в кровавом зареве пожаров, на черном, точно подземном, небе рдеют как изнутри раскаленные, колокольни и башни города.
      Карл Валуа, брат Французского короля Филиппа Красивого. Маленького Антихриста, «черный херувим», входит во Флоренцию, с небольшим отрядом всадников, и. подняв жесточайшую междоусобную войну в городе, опустошает его мечом и огнем.
 
Из Франции придет он безоружный,
С одним Иудиным копьем, которым
Флоренции несчастной вспорет брюхо.
 
      — Что это горит? — спрашивает Карл, видя зарево на ночном небе.
      — Хижина, — отвечают ему, а горит один из великолепных дворцов, подожженных для грабежа, или одна из церквей. Треть города опустошена и разрушена.
      После Карла врывается в город мессер Кopco Донати, во главе изгнанников, Черных. И водружает знамя свое на воротах Сан-Пьеро, квартала, где живет Данте.
      10-го марта 1303 года, конный глашатай Флорентийской Коммуны, с длинной серебряной трубой, объезжая площадь за площадью, улицу за улицей, возглашает приговор:
      — Во имя Отца и Сына и Духа Святого, Данте Алигьери, бывший приор, гнусный лихоимец, вымогатель, взяточник, вор, вместе с тремя сообщниками своими, уличенный в подстрекательстве граждан к междоусобный брани и в противлении святой Римской Церкви и Государю Карлу, миротворцу Тосканы, осуждается ныне вторым приговором на вечное изгнание и вечный позор. Так как обвиненный, не явившись на вызов суда, тем самым признал вину свою, то если будет схвачен, огнем да сожжется до смерти, igne comburatur sic quod moraitur.
      Ночью буйная толпа черни, под предводительством большого Мясника Пэкоры, жжет и грабит старое гнездо Алигьери на Сан-Мартиновой площади.
      — Вон как ветром головни понесло, прямо на дом Портинари! Видно гореть и ему, — говорит кто-то в толпе.
      — Матерь Царица Небесная, помилуй нас и спаси! — шепчет другой и крестится. — Вот когда исполнилось пророчество Данте:
      Город этот потерял свое Блаженство, Беатриче,
      и то, что я могу сказать о нем,
      заставило бы плакать всех людей…
      Джемма, выгнанная на улицу, как нищая, сидит на тюках старой домашней рухляди, рядом с люлькой, где плачет грудное дитя.
      Выброшенные из окна листки «Новой жизни» по ветру летят розовея в зареве пожара, как белые голуби, и, когда мясник Пэкора въезжает верхом на площадь, один из упавших ни нее листков лошадиным копытом раздавлен.

X. ДАНТЕ ИЗГНАННИК

      Поздней осенью на вилле Пальмерию, недалеко от Болоньи, сидя на скамье, посреди круглой площадки, где сходятся aллеи старых буков и кленов, Данте беседует с двумя Флорентийцами-изгнанниками мессером Пальмерию дэльи Альтонити и мессером Орландучию Орланди.
      Глупо, очень глупо! — говорит Данте задумчиво, как будто про себя.
      — Что глупо? — спрашивает Пальмерию.
      — Да вот что в приговоре написано. «До смерти огнем да сожжется». Как будто можно сжечь человека не до смерти…
      — Вам точно весело, мой друг, читать свой приговор?
      — Весело? Нет, не особенно, но падающая башня Гаризенда мне вспомнилась, можно видеть ее оттуда, из ворот, в конце сада, когда над нею облако проходит, то тем, кто внизу сморит на нее, кажется, что она готова упасть; так и жизнь человеческая: как будто все падает, но не упадет, может быть. потому, что ее построили умные черти нарочно так глупо…
      — Вы этого приговора не знали, мессер Данте?
      — Нет, знал, этого давно уже хотели и готовили там, где каждый день продается Христос, — в логове древней Волчицы. За сына своего возлюбленного, Маленького Антихриста, она отомстила врагам его.
      О, если б только с милыми разлука
      Мне пламенем тоски неугасимой
      Не пожирала тела на костях —
      Благословил бы я мое изгнанье!
      Каждый впрочем, получит свое: я буду гореть в огне временном, a папа — в вечном…
      Медленно встает, зевая и потягиваясь так же, как некогда, в притоне Черного Кота, после ночи, проведенной с «девчонкой».
      — Ну, доброй ночи, друзья мои, мне пора домой.
      Медленно уходит в вечерние сумерки, по темной аллее, где желтые листья шуршат у него под ногами.
      — Странный человек! Кажется, у него здесь не все в порядке, — говорит Орланди, глядя вслед уходящему и показывая себе на лоб.
      — Может быть. — соглашается Пальмерию. — Все поэты немного похожи на шутов или помешанных!

2.

      Ночью, в Апуанских Альпах, на побережьи Лигурии, запоздалый путник с мулом, нагруженным нищенскою рухлядью, всходит по крутой тропинке и, остановившись у ворот Бенедиктинской обители, Санта-Кроче дэль Корво, стучится в калитку.
      — Чего тебе? — спрашивает, открывая калитку, брат Иларий и, когда путник не отвечает, как будто не слышит, погруженный в задумчивость, — спрашивает снова:
      — Чего тебе?
      — Мира! Расе! — отвечает путник.
      — Да кто ты такой?
      — Данте Алигьери. Флорентиец.
      — Сочинитель «Комедии»?
      — Ну, это еще неизвестно, отец мой, будет ли сочинена «Комедия», или, вместе со мной, погибнет так же бесславно и бессмысленно. Я ведь человек вне закона, осужденный на смерть изгнанник.
      — Милости просим, мессер Данте! Великая честь нашей смиренной обители принять такого высокого гостя. Брат Бернардо, снимай-ка поскорей поклажу с мула, да отведи его в конюшню.
      Брат Иларий открывает ворота и, низко кланяясь, ведет гостя в трапезную, где усаживает на почетное место.
      — Откуда, сын мой, и куда идешь?
      — Сам не знаю, — куда глаза глядят…. После того, как угодно было гражданам Флоренции изгнать меня, скитался я почти по всей Италии, бездомный и нищий, показывая, против воли, те раны судьбы, в которых люди часто обвиняют самих же раненых. Был я воистину ладьей без кормила и паруса, носимый по всем морям и пристаням иссушающею бурею бедности и был мне каждый новый кусок чужого хлеба все горше: каждой новой лестницы все круче ступени. И многие из тех, кто, может быть, судя по молве, считал меня иным, презирал не только меня самого, Но и все, что я уже сделал и мог бы еще сделать…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4