Мякишеву показалось, что широко расставленные, удивительно чистые и прозрачные глаза незнакомца странно блеснули, на миг встретившись с его собственными.
Что за парень?.. Как звать – даже не сказал… Черт его принес…
– А меня… Андреем зовут, – незнакомец почему-то вдруг стал заикаться, – Андрей Михайлов, студент. Да-а-а, – улыбаясь, протянул юноша, – ведь вот как получилось… ехал в одни гости, забрел в другие… Да что это я – у меня ж с собой… как положено… водочку потребляете, Дмитрий Петрович?
Мякишев расслабленно откинулся на стуле, вглядываясь в лицо ночного гостя. Да, пожалуй, что и впрямь студент… Речь правильная, волосы длинные, бороду бреет… Личико гладкое, юное, скулы только торчат… а носик прямой, с широкими, вырезанными ноздрями, не короткий и не вздернутый, как у него – картошка и есть картошка… Вот только прихрамывает парень чуток – жалко его…
– Водочку, говорите? Да кто ж ее, родимую, не потребляет-то? Или мы с вами не русские люди? – Дмитрий Петрович принес две стопочки, неглубокую миску с кислой капустой, еще горячую, не остывшую после ужина картошечку и банку соленых огурцов. – Ну, давайте, Андрюша, – за знакомство!..
Через полчаса молодой человек уже знал о помещике Мякишеве все – и что жена померла два года назад, и что сын уехал в Москву, а дочка вышла замуж за хорошего человека, только старого и больного совсем, и потому внуков все нет… Потом они плавно перешли на ты и выпили на брудершафт, и Мякишев совсем развеселился.
…Шел третий час ночи, когда «студент Андрей Михайлов» тихо выбрался из дома арендатора. Разбушевавшаяся с вечера метель удачно заметала все следы, и «студент», сильно хромая, но ни разу не упав, как будто и не пил вовсе, с трудом перебрался через сугробы на Ланскую дорогу и пешком побрел в сторону города.
…Мертвецки пьяный Мякишев, которому «Андрюша» подсыпал в водку какой-то порошок, проснулся только через сутки, разбуженный полицией и жандармами, которые по непонятной причине пожаловали к его дому, пытаясь задавать ему вопросы, однако не вспомнил ровным счетом ничего из того, что происходило накануне, и лишь плел про какого-то студента, «как-звать-не-могу-знать», с которым он и дошел до столь плачевного состояния…
Синие ночные тени от фонаря метались по комнате, не давая ему спать. Сон прошел, и Жорж ворочался, беспрерывно переворачивая горячую подушку и пытаясь найти на ней хоть один прохладный кусочек. Катя давно спала, сладко посапывая с ним рядом, и он тихо выбрался из постели, стараясь не разбудить ее, и на цыпочках, крадучись, направился в спальню Геккерна.
– Луи! Ты спишь?
– Господи, Жорж… иди сюда, иди… вот так… Разве тут уснешь? Я как подумаю, что завтра…
– Ты ничего не говорил Катрин?
– Нет, конечно… Ей нельзя волноваться… Жорж… я умоляю тебя – надень под мундир этот защитный панцирь. Почему ты должен рисковать? А вдруг он убьет тебя? Ты же знаешь – он стреляет без промаха…
– Нет. Ничего я не надену, Луи, – дуэль есть дуэль. Пушкин оскорбил тебя, и мой долг чести – наказать его за это… Но я не стану стрелять в него, Луи…
– Да пойми же ты… – голос Луи сорвался, и шепот перешел в сдавленные рыдания, – ты не хочешь в него стрелять, а он убьет тебя! А ты подумал о Катрин, о своем будущем ребенке? Обо мне, наконец… Я умру, Жорж, если он застрелит тебя…
– Помолись за меня, Луи…
Дантес внезапно всхлипнул и горько, совсем по-детски, расплакался, уткнувшись лицом в плечо Луи.
– Ты помнишь, как я спрашивал тебя – я не умру? Я не хочу умирать, Луи… А ты сказал: не хочешь – не умирай, помнишь, да? Только это было давно, и тогда ты меня спас… А вот теперь никто и ничто меня не спасет, только твоя любовь, твои молитвы, твои слезы… Потому что я знаю – у меня есть ты… и мне почему-то жалко Александра Пушкина – разве его кто-нибудь так любит сейчас, как ты меня?
– Какой же ты у меня смешной… как дите малое, правда… Любит, Жорж, конечно, любит… Разве он захотел бы жить, если бы никто его не любил? Он и сам бы смерти искал… Я знаю, что должен его ненавидеть, но не могу, Жорж, мне его по-человечески жаль… А когда он умрет – нет, не завтра, я не верю, что завтра, – разве кто-нибудь вспомнит о том, что он был ревнивым безумцем? Да никто… а вот стихи его будут помнить долго, и после его смерти, наверное, тоже… Что-то одно, но самое главное, помнят о человеке, когда он умирает… Господи, Жорж, не закрывай глаза… посмотри на меня, пожалуйста…
Луи обнимал своего Жоржа так, как будто это была их последняя ночь на этом свете, и плакал, и умолял, глядя на него измученными, покорными, страдающими глазами. Они так и не смогли заснуть, а под утро Дантес потихоньку пробрался обратно к сонной и горячей Катрин, разметавшей во сне по подушке свои тяжелые, как черный шелк, длинные волнистые волосы…
С утра было ясно и солнечно, а к вечеру разыгралась настоящая снежная буря. Завывающий ветер раздувал и подхватывал, кружа до небес, огромные снежные сугробы, мороз усилился, и скрип саней на дороге отзывался в мозгу Пьера болезненным, кровоточащим, как ссадина, эхом. Он полузасыпал под однообразный, надоедливый звон колокольчиков, прижимая к себе под толстой шубой длинное охотничье ружье, которое он смазал заранее, чтобы не было видно вспышки пламени.
Как с погодой-то повезло… При таком ветре выстрела с крыши не будет слышно совсем…
Обогнув строения дачи со стороны леса, он довольно ловко, несмотря на хромую ногу, влез на обледеневшую скатную крышу хозяйственной постройки и залег так, чтобы все пространство вокруг просматривалось как на ладони. Быстро стемнело, и в сумерках он заметил, как из подъехавшего со стороны Ланской дороги экипажа вышли двое – один повыше, другой пониже и поплотнее. Издалека он не сразу разглядел лица, но, когда они приблизились, он узнал Дантеса и его знакомого, секретаря французского посольства виконта Оливье Д'Аршиака.
Небось дрожишь от страха, топ cher… Но я не позволю Пушкину убить тебя… Ты – мой…
Вскоре показались еще одни сани, из которых вышли Пушкин и Данзас. С крыши Пьеру было хорошо видно, как Дантес, Данзас и Д'Аршиак утаптывали снег, прокладывая в нем тропку за тропкой, а Пушкин, усевшись верхом на самый большой и обледеневший сугроб, размахивал руками, как видно, давая указания. Чуть поодаль, через пролом в заборе, смутно угадывался темный силуэт еще одного человека, стоявшего около дерева, рядом с экипажем, но кто это был, Пьер в темноте не разглядел.
Его сердце бешено забилось, когда Дантес внезапно повернулся в его сторону и, подняв белокурую голову, стал смотреть на низкое, ветреное, беззвездное небо среди прямых силуэтов сосен, казавшихся совсем черными на фоне ярко-белого снега. Его бледно-золотистые волосы развевались на ледяном ветру, и он казался прекрасной статуей лесного фавна, закутавшегося от холода в темную, развевающуюся, как крылья, шинель.
Он зачем-то сделал еще несколько шагов вперед, подойдя так близко, что Пьеру мучительно захотелось окликнуть его по имени, чтобы тот удивился, стал оглядываться, решив, что послышалось что-то в шуме ветра…
А говорят, что если вдруг услышишь, как зовет тебя кто-то по имени, а рядом и нет никого – то это к скорой смерти…
К смерти?..
У Луи не было сил смотреть в ту сторону, где трое молодых людей старательно утаптывали неширокое поле брани. Он не ощущал ни холода, ни пронизывающего ветра, – его била нервная дрожь, от которой стучали зубы и горячей спазмой сводило живот. Он стоял, прислонившись спиной к высокой сосне, и, устремив неподвижный взгляд в кромешную темноту промерзшего, ледяного неба, молил Бога о том, чтобы никто не умер.
Но разве Господь услышит его? Его, грешника, погрязшего в пороке, который он дерзнул назвать любовью? И что он сделал, чтобы доказать Ему свою преданность и веру?
Боже милосердный, спаси обоих, не дай им умереть глупой, нелепой смертью…
Боже, спаси Жоржа…
В черной, теряющейся в вышине кроне сосны ему на миг привиделся узкий профиль Александра Пушкина, поднявшего кудрявую голову к звездам.
Что же ты делаешь, русский поэт… гениальный безумец, в чьих руках сейчас находилась жизнь единственного на земле человека, которого он любил.
Геккерн вспомнил его затравленный, измученный подозрениями и ревностью взгляд, разговор на темной лестнице, оскорбительный вызов – гулкое эхо беды… Мучительная, непереносимая жалость к двум мученикам, вовсе не святым, но удивительно похожим на двух ангелов – черного и белого, острой болью полоснула его по сердцу, и его громкий стук, как неотвратимая поступь Судьбы, едва не заглушил разметанные ветром звуки выстрелов.
Стая ворон, испуганно зашедшаяся в хриплом, как сухой кашель, карканье, взметнулась с сосен, осыпав его снежной пылью.
Его лицо исказила гримаса отчаяния и боли, он изо всех сил зажал руками уши и сполз на снег, хватая его дрожащими пальцами, с единственным желанием залепить себе глаза, рот, нос, уши, чтобы только ничего не видеть и не слышать.
Боже… Боже…
Черная речка и белый снег…
Черный ангел смерти, спустившийся на белую землю…
Что за кровавые письмена ты оставил на белом снегу?..
Руки Пьера, сжимавшие ружье, внезапно предательски задрожали – то ли от холода, то ли от страшного осознания того, что Жоржа Дантеса, этого невероятно красивого, сильного и совсем молодого человека с детскими голубыми глазами, больше не будет никогда.
Всего лишь потому, что он, Петр Долгоруков, не хочет жить, зная, что тот никогда не взглянет в его сторону.
А почему он должен? Любил ли я его? Вот Ванечка любил меня… а я его не стал удерживать, идиот… И не будет больше Ванечки, потому что даже ангельскому терпению приходит конец.
Но Жорж…
Вот сейчас, уже совсем скоро, раздастся выстрел, и этот белый снег окрасится его горячей алой кровью, и кто-то закроет ему глаза, и ты больше никогда не увидишь его… Зароют его в мерзлую землю, и что тебе тогда останется от него? Воспоминания? Пустой звук его имени, которым тебе больше некого будет назвать?
Юный Дантес на борту парохода, играющий с ним в карты на исполнение желания… Дантес в театральной ложе, положивший голову на плечо Геккерну… Дантес в бальной зале, танцующий с Натали Пушкиной…
А последним твоим воспоминанием станет мертвый, неподвижный, окровавленный Дантес…
И при любом исходе – не твой, не твой… Не быть тебе с ним рядом, и другом его стать не суждено – никогда…
Пьер, закрыв глаза, горько и беззвучно заплакал, лежа на заснеженной крыше сарая и продолжая сжимать дрожащими пальцами длинное охотничье ружье.
В этот момент он понял, что не сможет убить Жоржа.
Потому, что любил его всей своей скрученной, странной, извращенной душой, но такова уж, как видно, природа любви – кто же знает, что в ней правильно, а что – нет… Это же мы сами для себя раз и навсегда решили – это белое, а это – черное, и приказали себе поэтому поступать всю жизнь только так, а не иначе… а все, что не укладывается в привычно очерченный периметр нашего сознания, стали считать ошибкой природы, ее извращением, вывернутой наизнанку искалеченной стороной непоколебимой и непреложной истины.
Дальше движения черных фигурок на белом снегу замедлились в его сознании, как будто они танцевали безумный, растянутый во времени и пространстве менуэт. Пьер тихо засмеялся – сравнение показалось ему забавным.
Вот Данзас взмахнул шляпой, и стоящий к нему спиной Жорж, в чей белокурый затылок он так старательно целился еще несколько мгновений назад, сделав несколько шагов к барьеру, выстрелил куда-то в сторону, не целясь. Одновременно с его выстрелом с крыши сарая грохнул еще один, и Пушкин, выронив пистолет, упал на снег и остался неподвижно лежать, а вокруг него расплывалось темной лужей огромное кровавое пятно…
К нему подбежал Данзас, попытался приподнять его, и Пьер с ужасом заметил, что Пушкин жив и собирается еще сделать свой выстрел. Отбросив ружье и стиснув руки, Пьер плакал и молился, чтобы тот не попал… чтобы промахнулся…
Поэт прицеливался долго, бесконечно долго. Грянул выстрел, и Пьер увидел, как Дантес, раскинув руки, упал на снег, истекая кровью…
Сознание его заволокло туманом, и он потерял сознание, ткнувшись головой в бревенчатую крышу сарая…
А может быть, он даже уснул, хотя больше всего на свете хотел бы умереть.
Когда он пришел в себя, на поляне никого не было, только два огромных, уже успевших застыть пятна темнели по обе стороны барьера…
Значит, Жорж умер… Ведь если он был ранен – он бы встал и пошел… а он лежал на снегу, и не шевелился…
Первым движением Хромоножки было немедленно приставить дуло к виску и застрелиться здесь же, на месте смерти Жоржа, чтобы можно было держаться поближе к его душе там, в заоблачных высях, куда он только что смотрел – в последний раз.
Он спустился с крыши и подошел к тому месту, где стоял Дантес. Наклонившись, он набрал в ладонь горсть окровавленного, уже покрывшегося коркой снега и бережно поднес ее к лицу.
Его кровь. То, что было им… принадлежало ему…
А что, если он не умер? Если только ранен? Он поправится, придет в себя, а ты вновь, глядя на него, будешь умирать от своей черной, давящей, болезненной тоски, которую кто-то, никогда не ведавший ее, неизвестно зачем назвал любовью.
Не хочу жить. Не могу больше…
Он приставил ружье к голове, но шорох крыльев большой птицы, пролетавшей мимо, отвлек его, и он, не разбирая дороги, как слепой, побрел обратно в опостылевший, холодный, серый и неприветливый город, на встречу с единственной в его жизни женщиной – Смертью.
Он не помнил, как очутился дома. Из глубины зеркала на него смотрел совершенно седой, незнакомый человек, которого он раньше там никогда не видел. Схватив со стола бронзовый письменный прибор, Пьер изо всех сил швырнул его в седого незнакомца, потому что ему хотелось спокойно побыть в одиночестве в последние минуты своей жизни, а этот тип ему мешал.
Целый ливень острых, сверкающих осколков хлынул к его ногам, и в каждом из них Пьер снова заметил того, с седой головой, от которого так старательно пытался избавиться.
Выдвинув ящичек бюро, он вытащил миниатюрный портрет Жоржа и долго смотрел на него не отрываясь, пока соленые, горячие слезы вновь не потекли у него из глаз.
Внезапно какая-то мысль озарила его бледные, заострившиеся черты, и он вынул из того же ящичка кучу бумажных пакетиков с буро-коричневым порошком. Посмеиваясь, он плотно набил комочками опиума длинную трубку, подаренную Метманом, и стал жадно и сильно затягиваться, пока не почувствовал, как жизнь его растворяется и уходит струйками куда-то ввысь, смешиваясь с едким сизым дымом. Ему вдруг захотелось пить, и он, пошатываясь, вытащил бутылку водки и жадно выпил ее всю, до последнего глотка, как воду, не почувствовав вкуса. Заметив, что порошок еще остался, он попытался было вернуться к столу, но не смог, поняв, что ноги отказываются слушаться его.
Показалось или нет?
Остатком угасающего сознания он понял, что внизу хлопнула входная дверь, и знакомый голос из какого-то запредельного, несуществующего далека крикнул – Пьер!
Жан…– понял Хромоножка. А я, оказывается, летаю… Забавно…
– …Не-е-е-ет! Пьер! Господи, что ты наделал!..
Боли он не почувствовал, поняв, что медленно летит куда-то вниз, в темный, расплывающийся перед глазами пролет лестницы, и переворачивается, взмахивая крыльями, и видит, как прямо на него, вращаясь, несутся острые каменные ступени, круша его ребра, ломая кости, отсекая суставы, и последней вспышкой разума он ощутил, что теперь-то уже несомненно счастлив…
Навсегда.
И улыбнулся.
Эпилог
Рука на плече.
Печать на крыле.
Промокла тетрадь…
Я знаю, зачем иду по земле.
Мне будет легко улетать.
А. Башлачев
«Санкт-Петербургские ведомости», 30 января 1837 г.
…с глубоким прискорбием сообщают, что вчера, в шестом часу пополудни, по невыясненным причинам покончил с собою, выстрелив в себя из пистолета, князь Ларионов Сергей Петрович, 53 лет от роду…
Елизавета Михайловна Хитрово рыдала в голос, заламывая руки, и растерянная Долли уже полчаса не могла ее успокоить.
Князь Ларионов, приходившийся им родственником со стороны Кутузовых, был накануне в гостях у Хитрово. В непривычной тишине вполголоса обсуждали последние события – дуэль, смерть Пушкина, странную кончину Хромоножки, легкое ранение Жоржа Дантеса, несчастную вдову, о которой, по слухам, готов был позаботиться государь… Сидели, плакали, тихо вспоминая Александра Сергеевича, последние месяцы его жизни, его непростой, тяжелый и вспыльчивый нрав, читали его стихи…
Вспомнили и об анонимных дипломах, с которых все началось, и вновь принялись гадать, кто же мог быть автором. Долли принесла хранившийся у нее конверт с анонимным письмом, и все стали дружно разглядывать его, пытаясь вычислить негодяя по почерку.
Внезапно князь Ларионов, почти не принимавший участия в разговоре, так как не имел чести знать Пушкина лично, порывисто встал и подошел к столу, где лежал пустой конверт. Взяв его в руки, он долго и пристально разглядывал диковинную печать, при этом лицо его сильно побледнело и покрылось потом, как будто ему стало плохо с сердцем.
Сразу же после этого Сергей Петрович ушел в сильном волнении, о причине которого не сказал никому.
Его старенький слуга, не переставая плакать, поведал полиции, что Сергей Петрович, придя домой, сразу же заперлись у себя в кабинете и никого не велели пускать. «Как пришли, так на них и лица не было», – все приговаривал несчастный старик, никак не ожидавший, что переживет своего барина.
А минут через десять раздался выстрел…
Князь Ларионов лежал на полу вниз лицом посреди заваленного книгами и бумагами тесного кабинета. На столе полиция обнаружила записку:
Простите меня, если сможете. Прошу никого не винить в моей смерти. Я не смог бы жить с таким чувством вины. Люблю вас всех. Ларионов.
30 января 1837 г., около четырех часов пополудни
Прими, Господь, грешную душу усопшего раба твоего Петра…
Вечная память…
Стоя у гроба Пьера, Иван Гагарин не слышал слов молитвы. Вот уже третий день он жил в кромешном, непрекращающемся кошмаре, из которого не было видно выхода.
Опустошенный и потрясенный смертью друга, произошедшей у него на глазах, он с трудом понимал, что происходит вокруг, продираясь к реальности сквозь густую пелену удушливого черного тумана.
…Он решил вернуться и еще раз поговорить с Пьером. За два года он так привык к его присутствию, странным переменам его настроения – от цинизма к пронзительной, пылкой нежности и обратно, его привычкам, книгам, разговорам, что просто взять и вычеркнуть его из своей жизни был не в силах.
Но с верхней ступеньки лестницы на него взглянул не Пьер, а кто-то совсем другой, незнакомый, вселяющий ужас, совершенно безумный человек с седыми как лунь волосами…
Пьер, бесконечно долго скатывающийся по крутой каменной лестнице, переворачиваясь и хватая руками пустоту в тщетной попытке остановить падение…
Бурый, скатывающийся в комочки порошок, рассыпанный по всему полу…
Крошечный медальон с портретом Жоржа Дантеса, выпавший на каменные ступени из его руки.
Осколки огромного старинного зеркала, пятна крови – наверное, Пьер порезался, когда разбил его…
Его последняя улыбка – не ему, не Жану – а кому-то неведомому, прощальный привет из опустевшего пространства его короткой, уже бывшей, жизни…
Его глаза, навсегда сохранившие последний отсвет этой улыбки – прозрачные, нежные, какими никогда не видел их Ваня при его жизни.
Он закрыл ему глаза, не вполне сознавая, что делает. Потом, не глядя на тело Пьера, быстро собрал и выбросил все осколки.
Что это был за порошок, Жан не понял, но нюхать его не стал, а быстро отмыл пол от пятен, швырнув в печь все остатки порошка.
Разумеется, он знал о Метмане. Но не хотел думать о том, что это именно та ядовитая отрава, которую искала полиция, а значит – все правда…
Прими, Господь, душу раба твоего Петра…
Я отмолю твои грехи, Петенька…– подумал Гагарин, прикоснувшись губами к холодному лбу Пьера. Его черты разгладились, и, если бы не седые пряди, делавшие его неузнаваемым, можно было бы подумать, что он спит.
Я знаю, тебе бы это понравилось – если бы никто больше тебя не узнал. Может, твоя мечта сбылась – и ты просто исчез, стал призраком, тенью, невидимкой? Ты же так хотел этого!
Я знаю – ты все равно останешься со мной…
Прощай…
20 сентября 1849 гола, Сульи, Франция
Дед, здравствуй!
Я соскучился. Когда ты наконец приедешь из своей Вены? Ты обещал, что в начале осени, а уже сентябрь кончается, а тебя все нет. Я знаю, что у тебя работа трудная, и у папы ее тоже ужасно много. Но мне тоже надоело с сестрами играть, потому что они все вредные, особенно Леони. Она меня дразнит и говорит, что я похож на белую мышь.
Она сама как мышь, и папа говорит, что у нее рожа толстая, как у морской свинки. Папа ее нарисовал, и я просто валялся от смеха, потому что на его рисунке она – настоящая морская свинка с вот такими щеками, ну просто вылитая Леони!
А еще она ругается плохими словами, когда папа не слышит.
У нас тут так красиво, листья красные и желтые, я их собираю и рисую. Папа не любит красками рисовать, а я люблю. Я тут уснул, а Леони намазала мне нос синей краской, а у меня насморк был, и я смотрю – платок-то весь синий! Ну я ей дал!
И георгины все цветут, твои любимые – темно-красные. Большие такие, крупные, как солнышки, и маленькие, как пушистые шарики.
Дед, ну я тебя так люблю! Ты помнишь, как ходили с тобой на реку рыбу ловить? А как на лодке катались, а потом от девчонок прятались?
Приезжай. Не приедешь – все, ты мне не друг.
Люблю тебя страшно, хоть ты и вредный.
Твой внук
Жорж Луи Дантес-Геккерн.
–Original Message– —
From: Konstantin Lanskoy
Sent: Sunday, May 25, 2003 3:53 PM
To: andreasgek@sultz.fr
Cc:
Subject: Missing u ©, Andreas!
Importance:
25 мая 2003 года
Отослано по электронной почте e-mail.ru Константином Ланским
Андреасу Дантесу-Геккерну
Андреас, здорово! Куда ты делся, белобрысый черт? © В Драко Малфоя, значит, играешь на поттеровском сайте, да? – а ко мне в форум уже неделю не заглядывал? За все ответишь, негодяй! ©
Я соскучился, джуниор.
У меня на сайте появились обновления, заходи и читай. Кажется, есть справедливость на свете – не все здесь безоговорочно верят в то, что твой npa-npa-you-know-whom убил на дуэли Пушкина. Есть и другие версии, причем весьма интересные.
Моя виза почти готова – спасибо тебе душевное, Геккерн-джуниор, за своевременные визиты в посольство. Жди меня к себе на каникулы – сессия на носу, и я еще дописываю курсовик. Все на ту же тему – об анонимных дипломах. По-моему, я понял, кто автор, приеду – расскажу тебе кое-что.
Вашу дискотеку в Сульи еще не прикрыли? За безобразия © и несанкционированное распитие спиртуд-за? ©)) Ладно, шучу.
Встретишь меня в аэропорту? Хочу посмотреть на твою новую BMW. Ну ты и крут ©, buddy ©
Я привезу тебе в подарок новые сорта твоих красных георгинов – я знаю, ты фанат этого дела. Я же абсолютно бескорыстен, как ты понимаешь ©. Т. е. меняю цветочки на «Раммштайн». ©
Все, привет семейству – если так можно выразиться по отношению к твоему досточтимому папе, барону Клоду Дантесу-Геккерну.
До встречи, джуниор ©
P.S. Ну ты же вылитый Дантес, ты знаешь? А его портрет весь год стоит у меня на столе, напоминая о тебе.
Твой Коне.
Примечания
1
«Любовь, которая не смеет назвать себя…» – это строчка из поэмы, которую лорд Альфред Дуглас (Бози) посвятил О. Уайльду. – Примеч. авт.
2
Стихи А. Вертинского. – Примеч. авт.