Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дикая роза

ModernLib.Net / Современная проза / Мердок Айрис / Дикая роза - Чтение (стр. 4)
Автор: Мердок Айрис
Жанр: Современная проза

 

 


Смех и сухой стук сгребаемых в кучу костяшек домино — кончилась ещё одна партия. Энн посылает Пенна спать, тот ноет, что ещё рано, и Дуглас Свон просит разрешения сразиться ещё разок, и Энн улыбается и уступает. Да, мирный, невинный мирок. Мирный, невинный мирок, только вот Стив умер, и Рэндл сидит пьяный у себя в комнате, и где-то в Лондоне сейчас существует Эмма Сэндс.

После потрясения и ужаса, неизбежно сопутствующих смерти, когда перетревоженная душа немного устоялась уже на новый лад и мысли, посещавшие его рано утром, опять стали более оформленными и четкими, оказалось, что Эмма Сэндс занимает в них немаловажное место. Словно она незаметно подкралась к нему и, оглянувшись, он увидел, что она как живая сидит рядом. Его преследовало видение, на миг возникшее перед ним на кладбище, — Эмма и та женщина, две черные фигуры под дождем, прильнувшие друг к другу в зловещем молчании. Он достиг равнодушия, перешагнул в забвение — так ему казалось. Но теперь Эмма снова обрастала плотью, и все случаи, так странно разделенные почти равными промежутками, когда он видел её за прошедшие годы — из автобуса, на эскалаторе, в Национальной галерее, — задним числом окрашенные этой встречей на кладбище, светились и расцветали в его памяти.

Он, конечно, понимал, что все это глупо, отчасти понимал даже механику этого микроскопического наваждения и как оно сразу стало более осязаемым, когда Милдред предложила ему ехать в Индию. Почему он не может поехать в Индию? Из-за Эммы, хотя при чем тут Эмма? Эмма все ещё существовала, притягательная, как магнит, и у него хватало времени поразмыслить о том, что бессознательно он отождествлял её с теми темными и свободными силами, с тем стройным миром воображения, куда он, если воспользоваться метафорой Рэндла, не захотел «подняться» двадцать пять лет назад, когда делал решающий выбор. Но разумеется, этим мыслям грош цена — ребячьи фантазии, паутина, которую ничего не стоит сдунуть, если только найдется минута, чтобы набрать в легкие воздуха. Он уже знал — и с удовольствием предвкушал нетрудную борьбу с самим собой, — что в конце концов решит ехать с Милдред в Индию. Так он и поступит. Да, он будет свободен, он ещё им всем покажет, как можно перемениться на старости лет. «Страна несчетных воплощений…»

— Ну, Пенни, теперь в самом деле пора, — сказала Энн. Она отложила легчайшее, в синюю и белую клетку платье, которое шила Миранде, заправила за уши пряди выцветших волос и скорчила Пенну шутливо-грозную гримасу. Он встал, смеясь и протестуя.

— Что ж, друзья, мне тоже пора двигаться, — сказал Дуглас Свон. — Пенн покажет мне пример. Недостаток силы воли — вот в чем наша беда, верно, Пенн? Ну, встали — пошли. — Он тоже поднялся.

Свон был красивый мужчина, с изжелта-бледным лицом, до того гладким, что казалось, оно незнакомо с бритвой. В эту гладкую маску цвета слоновой кости вправлены были два узких темных глаза и тонкие, сухие, четко очерченные губы, вправлены как бы позже, в виде приложения, ибо жили отдельно от окружающей их поверхности, нисколько не стянув и не сморщив её. Волосы, очень темные, блестящие от помады, лежали надо лбом аккуратным зачесом. Достаточно элегантный черный костюм и накрахмаленный пасторский воротничок придавали ему профессиональный вид чуть нарочитой благожелательности, вид врача, сострадающего больному. Но, как уже не раз отмечал Хью, хотя все словно бы указывало на то, что перед вами болван, вынести такой приговор было затруднительно: почти неуловимый, но несомненный ум нет-нет да озарял эту умильную физиономию, не позволяя так легко отмахнуться от её обладателя.

Пенн, встряхивая головой, сияя всей своей оживленной мордашкой, все ещё ласково препирался с Энн. Одну ногу он поставил на ведерко с коксом, руку засунул в карман темно-серых, купленных в Англии брюк, так что приподнялась пола его голубой спортивной куртки и стали видны подвешенные к поясу на двух цепочках кожаные ножны с кинжалом.

— Опасное оружие, — заметил Дуглас Свон, указывая на кинжал.

Пенн покраснел, снял ногу с ведерка и обдернул куртку.

Энн сказала:

— Господи, тот немецкий кинжал! Ты что, нашел его в комнате Стива?

— Да, — отвечал Пенн растерянно. — Это ничего?

— Ну конечно, конечно. Ты просто молодец, что нашел его. Это Феликс Мичем подарил Стиву. Феликс добыл его где-то во время войны. Миранде он тогда страшно понравился, она все выпрашивала его у Стива, а он не давал. А потом, когда… Мы не могли его найти, хотя Миранда без конца искала.

— Ну так я отдам его Миранде, — сказал Пенн. — Как же иначе, все равно это её вещь. Мне очень жаль… — Заливаясь краской, он пытался отцепить кинжал от пояса.

— Да брось, — сказала Энн. — Оставь его себе. Миранда о нем давно забыла. И вообще, он больше подходит для мальчика. А теперь беги спать, Пенни, сию же минуту!

Дверь за ним затворилась, и Дуглас Свон снова сел, как видно раздумав уходить.

— Я тогда пришла в ужас от этого кинжала, — сказала Энн. — Конечно, сработан он превосходно, но у него на рукоятке свастика. Феликс говорил, что это оружие германского офицера. Они иногда носили кинжалы. Это считалось особым шиком. Все это так отвратительно. Гитлера никогда не перестанешь ненавидеть, а тут ещё эта черная гадость со свастикой… просто смотреть тошно!

— Дети этого не чувствуют, — сказал Дуглас Свон, складывая домино в аккуратные стопки.

— Да, наверно, — сказала Энн. — В этом смысле их неведение сбивает с толку. Я никогда не знаю, нужно их учить ненавидеть Гитлера или нет.

— Разумеется, нужно, — сказал Хью.

— А я сомневаюсь, — возразил Свон. — В мире и без того достаточно ненависти. Только любовь видит ясно. Ненависть видит все как в тумане. Ненавидя, мы не ведаем, что творим.

— Вы что же, предлагаете любить Гитлера? — спросил Хью. Свон его раздражал, хоть бы ушел поскорее!

— Не то чтобы любить, — сказал Свон. — Это для нашего поколения непосильная задача, разве что для святого. Но даже по отношению к Гитлеру возможно своего рода осознанное сострадание. Бессознательная ненависть — великое несчастье, ненависть же, искусственно вскормленная, — подлинное зло. Дети избавлены от той страшной потребности ненавидеть, которая выпала нам на долю. Лучше оставить их чистыми душой и почитать счастливыми.

— Не согласен, — сказал Хью. — Это вопрос практической политики. Вас послушать, так мы и в самом деле все святые. А в нашей жизни те, кто отказывается ненавидеть зло, неизбежно становятся его орудием. Ненависть — наша лучшая защита.

— Хотите на дорогу чашку кофе, Дуглас? — сказала Энн.

Поняв, что с ним прощаются, Дуглас Свон снова поднялся.

— Нет, благодарю, Энн, мне надо бежать. Вот он, недостаток силы воли! Да, совсем забыл, Клер просила узнать, будете вы в этом году участвовать в конкурсе на лучший букет? Она говорит, что всей душой на это надеется, а то без вас женщинам не будет на кого равняться.

Энн засмеялась.

— Буду, наверно, если хватит сил. Передайте Клер привет да поблагодарите её от меня за айвовый джем.

Дуглас Свон медлил, рука его лежала на спинке кресла Энн, гладкое золотистое лицо над жестким пасторским воротничком было кротко и нежно. Посвистывала коксовая плита. Улыбались синие ангелочки. Хью взглянул на часы.

Дверь в кухню распахнулась, ударилась о стену, хлопнув, как пистолетный выстрел, и вошел Рэндл. Дуглас Свон отскочил от Энн с таким проворством, словно только что держал её в объятиях. Энн привстала и снова опустилась в кресло.

При виде Свона Рэндл застыл на месте и устремил на него злобный взгляд. Потом демонстративно открыл дверь, Свон пробормотал, что ему пора, и пулей вылетел мимо Рэндла за порог. Дверь за ним захлопнулась. Нельзя сказать, чтобы он удалился с достоинством.

Рэндл был небрит, без пиджака. Рубашка спереди вздулась пузырем, образуя подобие брюшка, отчего он больше обычного был похож на актера. Лицо его пылало. Он подошел к столу и уставился на Энн.

Хью сказал:

— Сядь, Рэндл, и не изображай дух Банко. — В такие минуты сын внушал ему страх.

Рэндл обратился к Энн:

— Тебе непременно нужно, чтобы этот чертов священник все время здесь околачивался?

Энн откинулась на спинку кресла, положив руки на подлокотники, словно нарочно старалась успокоиться. Она тоже уставилась на Рэндла.

— Во-первых, он не чертов священник; во-вторых, он здесь не околачивался. Он заходил повидать Пенни.

— Он заходил повидать тебя, и ты, черт возьми, это знаешь. Мне-то, положим, плевать.

— Сядь, Рэндл, — сказал Хью, — и не ори.

— Я не ору. И имейте в виду, я не пьян, а то сейчас кто-нибудь это скажет.

— Ты пьян, — сказала Энн.

Хью знал, что Энн способна на гнев, но тут его удивило, как легко он прорвался. Очевидно, не только Рэндл подготовлял себя к этой сцене с помощью своеобразно понятого поста и молитвы, но и она тоже.

— Почему ты отдала Пенну все вещи Стива? — спросил Рэндл. Он немного понизил голос, но Хью видел, что он весь дрожит от ярости. Губы у него подергивались, кулаки сжимались и разжимались.

— Я не давала Пенну все вещи Стива. Я разрешила ему порыться в шкафу, посмотреть, нет ли там для него чего-нибудь интересного. — Энн, бледная как смерть, откинула со лба свои бесцветные волосы, и лицо у неё стало обнаженным и сильным. Пальцы впились в ручки кресла, голос звучал негромко.

— И я, по-твоему, должен этому поверить? Миранда видела, как он сегодня охапками уносил вещи из комнаты Стива. — Он наклонился вперед, вздувшейся рубашкой задевая домино, выпучив глаза, раскидав по столу большие руки.

— Ну и что? — сказала Энн. — Почему никто не должен их трогать? Стива это не обидело бы.

— А ты не подумала, что это может обидеть Миранду, обидеть меня?

— Если бы ты был на глазах, я бы, может, тебя спросила. А тебя не было. — Она сидела неподвижно, но вся напряглась.

— Могла бы спросить Миранду.

— Послушай, — сказала Энн. — Зачем мне это было нужно? Ничего плохого я не сделала. Видит бог, Пенни и без того живется у нас несладко. И ни с кем советоваться я не обязана.

— Рэндл, — сказал Хью, вставая, — позволь тебе заметить…

— «Ничего плохого»? Это мне нравится! — сказал Рэндл. — До Миранды тебе, видно, и дела нет. Ты ужасно её расстроила. Ты предаешь Миранду, предаешь Стива. О черт, как я тебя ненавижу!

— Перестань! — сказал Хью. Но было поздно.

Энн встала, оттолкнув кресло. Оно громко проскребло по каменному полу.

— Неправда! — сказала она. — Ты хоть бы в чем-нибудь меня поддержал. А то прячешься день за днем у себя наверху, а потом являешься сюда и устраиваешь сцену, благо нашел, к чему…

— Не ори на меня, дрянь, истеричка. И изволь, черт возьми, сказать этому мальчишке, чтобы немедленно все отнес на место. Не то я сам этим займусь.

— Ну нет, этого не будет. — Энн стояла возле кресла не шевелясь, свесив руки. — Пенни ты оставь в покое. И не разговаривай со мной таким тоном, и не смотри такими глазами. Ты меня пугаешь. Я устала как собака, и это мне не по силам. А мальчика не трогай. У нас есть обязательства и перед живыми, не только перед умершими.

— Понятно. Пенн живой… а Стив умер, значит, о нем больше и думать не надо…

— Как можно быть таким жестоким! — Только теперь Энн заговорила громче. — Как ты можешь спекулировать Стивом, ты же им спекулируешь…

— Ты меня истерзала, истерзала! — крикнул Рэндл и, приподняв край стола, с грохотом брякнул его об пол. — Ты все у меня отняла, ты и Стива у меня отняла! — Он уже не кричал, а вопил.

— Рэндл, возьми себя в руки. — Хью крепко ухватил сына за плечо.

Рэндл высвободился, даже не взглянув на него.

— К чертовой матери, вот плюну на все и уеду в Лондон.

— И уезжай! — крикнула Энн. — Тебе нужно, чтобы я тут одна выматывалась с питомником, зарабатывала деньги, а ты бы их тратил в Лондоне…

— Ну, это уж слишком! — взревел Рэндл. Он двинулся было в обход стола, и Энн быстро шагнула за кресло; но он остановился и, замахнувшись так неистово, что Хью вздрогнул и отступил, сметая домино на пол. Костяшки с дробным стуком разлетелись по всей кухне. — Ты отравляешь мне жизнь, все у меня отнимаешь и ещё смеешь попрекать меня деньгами! Да я ни минуты больше не останусь в этом доме! Можешь тут на свободе цацкаться со своими любимчиками!

Он умолк. Энн опустила голову. Потом молча нагнулась и стала подбирать домино.

— Перестань играть комедию, Рэндл, — спокойно сказал Хью. — И позволь тебе заметить…

— Ты слышала, что я сказал, чертовка?

— Да, — ответила она тусклым голосом и положила подобранные костяшки на стол.

Он ещё секунду смотрел на нее, потом ушел, хлопнув дверью.

Энн стояла потупившись. Потом разрыдалась.

— Ох, нельзя мне было выходить из себя, нельзя было говорить такие вещи…

— Не горюй, Энн, — сказал Хью. Он устал, ему было противно и стыдно и в то же время казалось, что он всего этого ждал. Он обнял Энн за плечи. — Неужели ты не понимаешь, что это спектакль? Все было предусмотрено. Он решил уехать и только дожидался такой вот сцены, чтобы самого себя убедить, что все случилось по твоей вине.

— Нет-нет, — проговорила Энн сквозь слезы и вытерла глаза платьем Миранды. — Я пойду к нему, уговорю…

— Ничего у тебя не выйдет. — Хью смотрел на неё в угрюмой задумчивости. Теперь придется прожить здесь по крайней мере до четверга.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

7

Рэндл поудобнее вытянул ноги на широком диване, а спиной ввинтился в груду подушек. Он подтянул к себе хрупкий столик, на котором стояла чашка чаю и розовая в цветочках тарелочка с крошечным пирожным. Он отпил глоток сладкого китайского чая и сказал:

— Бросьте, бросьте, вы же знали, что я вернусь?

Эмма Сэндс и Линдзи Риммер переглянулись.

— Что мы ему ответим? — спросила Линдзи.

— Мы могли бы ответить, что вообще над этим не задумывались, но он едва ли поверит, так ведь?

— А если мы скажем, что ждали его со дня на день, он еще, чего доброго, загордится, решит, что он важная персона, — сказала Линдзи.

— Но ведь он и вправду важная персона, — сказала Эмма.

Обе засмеялись, и Рэндл улыбнулся, довольный. Хорошо было сюда вернуться.

Золотой предвечерний солнечный свет, наброшенный, как тонкая сетка, на неизменное марево табачного дыма, заливал большую гостиную Эммы, тесную от множества чуть обветшавших, чуть запыленных красивых вещей. Он ложился на искусно заштопанный турецкий ковер и на искусно склеенные фарфоровые вазы, прилежно содействовал дальнейшему выгоранию кретоновых занавесок, на которых ещё угадывался потускневший узор из голубых и розовых птиц на палевом фоне. Комната была в нижнем этаже, одно окно её смотрело сквозь высокую железную решетку на улицу, другое выходило на маленькую лужайку, обсаженную круглыми кустами вероники и лавра, чьи пыльные листья и сухие ветки, темные и неподвижные в жестоком солнечном свете, придавали им сейчас вид громоздких комнатных украшений, временно вынесенных из дома. Это был сад, предназначенный для зимы, летом он выглядел сонным и хмурым. Но Эммы он не касался, им ведало управление дома, в котором она жила, — большого краснокирпичного многоквартирного дома начала века, возвышавшегося среди кремовых оштукатуренных фасадов ранневикторианских особняков.

Обе женщины сидели спиной к солнцу, отчего у каждой было по нимбу — у Эммы неровная светящаяся дымка вокруг темно-серой шапки кудрявых стриженых волос, у Линдзи — гладкий золотой ободок, ярче яркого золота тщательно уложенной прически. Обе вышивали гладью в круглых пяльцах. Рэндлу солнце светило в лицо. Он чувствовал себя на виду, прижатым к стене, счастливым.

— Как ни тяжко мне здесь приходится, — сказал Рэндл, — уверяю вас, там было ещё хуже.

— Не так уж тяжко ему здесь приходится, как, по-вашему? — сказала Линдзи.

— Конечно. Если вспомнить, как плохо он себя ведет, можно сказать, что мы к нему ещё очень снисходительны.

— Мы даже почти никогда не наказываем его розгами, — сказала Линдзи и вытянула руку, держащую пяльцы, чтобы полюбоваться своим рукоделием.

— Где вам понять мои страдания! — сказал Рэндл. — Имейте в виду, моего хорошего поведения надолго не хватит. Когда-нибудь сорвусь. Вот увидите!

— Он сорвется, — сказала Линдзи. — Как интересно! Чаю ещё налить, дорогая?

Эмма сняла очки и отложила работу. Разгладила длинными пальцами сомкнутые веки. — Покурить, моя прелесть.

Линдзи встала, чтобы дать ей огня. Руки их встретились, золотые на солнце, как какая-нибудь затейливая драгоценность от Фаберже.

— А пока, дорогие мои тюремщицы, — сказал Рэндл, — я страшно рад, что я здесь. — Он любовно обвел взглядом комнату, где от закуренной сигареты на минуту словно сгустились и солнечная дымка, и застарелый, знакомый табачный дух. Эмма, чье колдовство включало умение казаться старше, чем она могла быть, умудрилась создать в этой комнате атмосферу эпохи короля Эдуарда, и сама она — в широченном платье из нейлона, похожего на прозрачный муслин, в складках которого пряталась трость с серебряным набалдашником, — словно принадлежала к той эпохе. Даже её чайный столик можно было назвать чайным лишь в устарелом смысле. Только магнитофон, прикорнувший, как собака, у её ног, напоминал о современности.

Рэндл продолжал:

— В Грэйхеллоке была не жизнь, а сплошной ад. Все за мной следили — что я сделаю, да куда подамся, да долго ли там проживу. Я буквально задыхался. Просто не понимаю, как я раньше мог это выдерживать.

После короткого молчания Эмма сказала:

— Едва ли все так уж интересовались каждым вашим шагом. Про Энн я не говорю, но вообще-то я убедилась на опыте, что люди очень мало интересуются друг другом. Даже самые восхитительные сплетни и те недолговечны. Разве не так, Линдзи?

— Да, — сказала Линдзи, — по-настоящему почти никто не замечает, ни до чего человек хорош, ни до чего он плох. Наверно, этим нужно утешаться, поскольку чаще бываешь плохой, чем хорошей.

Так бывало всегда. Они не давали ему вволю поплакаться. С таким видом, будто он оскорбляет их вкус, они переключали его жалобы на какие-нибудь безличные темы. Сознание, что его балуют, терпят, подстегивают и в конце концов осаживают, выводило Рэндла из себя, но в то же время вызывало приятный озноб. Он наслаждался собственными излияниями и сопутствующим им легким чувством вины. А они вдвоем завлекали его, вызывали на откровенность и, удовлетворив свое любопытство, ухитрялись остаться чистенькими. Он преклонялся перед безмятежностью их эгоизма.

Прошло больше года с тех пор, как Рэндл влюбился в Линдзи Риммер. Уже около пятнадцати месяцев он был отчаянно влюблен. Но протекала его любовь своеобразно. Он пришел тогда к Эмме, с которой до тех пор был едва знаком, чтобы попросить у неё совета и помощи в продвижении своих пьес на сцену. Пришел и для того, чтобы удовлетворить давнишнее любопытство касательно бывшей любовницы своего отца, озаренной в его воображении отблесками некоего адского пламени. Этот эпизод из жизни его скучного, добропорядочного родителя занимал его неотступно, причем обида за мать не играла тут ни малейшей роли, чувства его всегда колебались между смутным восхищением и смутной досадой. Но думать про это было интересно и хотелось присмотреться к Эмме поближе. Он пришел посмотреть на Эмму. Увидел Линдзи и тут же стал её рабом.

В общепринятом смысле Линдзи Риммер не была ни особенно интересной женщиной, ни особенно утонченной. На очень разборчивый вкус она даже не была вполне порядочной женщиной. Возраст её никогда не уточнялся, но ей, бесспорно, было уже немного за тридцать. Раньше она жила в Лестере, где работала сперва конторщицей, потом регистратором у зубного врача, потом репортером местной газеты. В её образовании зияли вопиющие пробелы, но, поскольку она была неглупа, обнаруживались они редко. В Лондон она приехала четыре года назад в поисках приключений и в ответ на объявление Эммы, что ей требуется секретарь-компаньонка. При всех своих возможных недостатках она была, бесспорно, красива — бледная кожа, отличной формы голова, длинные золотые волосы, высокий лоб и большие, выразительные светло-карие глаза. Она была похожа на Диану де Пуатье, и её маленькие круглые груди привели бы в восторг Клуэ[4]. Рэндл же свел с ними пока лишь самое беглое знакомство: дальнейшему помешала Эмма.

Любовь налетела на Рэндла внезапно — мгновенное преображение мира, вопль после долгого молчания, прыжок тихой речки в глубокий каньон. Он чувствовал, что, влюбившись в Линдзи, совершил лучший в своей жизни поступок. В этой любви была сила, которая как бы выводит поступки за грань добра и зла.

В ней было ослепительное великолепие. Перед тем Рэндл несколько лет не находил себе места, устав от Энн, устав от питомника, устав от самого себя, но не в силах был даже вообразить какую-то другую жизнь. Было у него два-три мимолетных романа, но они и тогда казались ему бессмысленными и безобразными. В своих пьесах он был не очень уверен и не очень верил в их спасительную силу. В его несчастливой душе не было ни ярости, ни безумия — только ноющее унылое недовольство. Умер Стив; после этого пришла черная апатия и пьянство. А потомок встретил Линдзи.

Рэндл не сомневался, что видит её без прикрас. Он уже не был романтичным юношей, и от этого всепоглощающая сила его любви была тем более поразительна, тем более достойна того, чтобы за неё держаться. Когда он любил Энн, он, в сущности, не видел ее; ко времени женитьбы у него были совершенно превратные представления о некоторых сторонах её характера. Линдзи же он видел, притом без всяких иллюзий. Он принимал её такой, как есть, всю её сущность; и аромат её крепкой, чуть безжалостной, даже чуть пошловатой живучести сводил его с ума. Его даже умиляло, что она самую малость, но все же несомненно «блюдет свой интерес». Некоторые люди, те самые, с очень разборчивым вкусом, сказали бы, что она расчетлива или хитра; но с ним она держалась вызывающе просто, отчего её маленькие уловки становились ещё милее. С ним она держалась честно, открыто и — это было в ней всего лучше, кроме разве её сходства с Дианой де Пуатье, — была божественно равнодушна к прописной морали, наверняка была свободна. Как он часто ей говорил, она была его нечестивым ангелом, благодаря ей он наслаждался упоительным отдыхом от морали. Он с восторгом твердил ей, что она демон, но для него — ангел, что она бессердечна, но для него полна тепла, что она прирожденный тиран, но для него — освободитель, что она зло, но для него — благо. Она и правда была его благом, тем, к чему он неодолимо тянулся всем своим существом. Безумие и чистая ярость — наконец-то он их познал.

И Линдзи любила его; он все ещё не мог привыкнуть к этому чуду. Застигнутая врасплох его первым признанием, она колебалась только минуту, а потом раскрыла ему объятия. После этого были дни восхитительного опьянения, когда они в полуобморочном состоянии бродили рука в руке и он показывал ей вещи, каких она никогда не видела, и дарил ей вещи, каких она никогда не имела, и видел, как башня её сатанинской самоуверенности шатается и клонится перед ним до земли. Да, это было упоительно. Но в те дни — и сколько раз он впоследствии ругал себя за это! — из-за какой-то слабости, оставшейся от долгих лет его метаний, из-за какого-то непроходившего страха перед ней, из-за того, что в глубине души он был уверен и не хотел спешить, он не овладел ею; а потом вмешалась Эмма.

Эмма обрушила на них не то чтобы гнев, хотя в первые дни это было похоже на гнев, позднее же стало больше похоже на любовь. Так или иначе, это было похоже на бурю. Что именно произошло, Рэндл не знал. Но когда вихрь улегся, оказалось, что он имеет дело не с Линдзи, а с Линдзи и Эммой. Нельзя сказать, чтобы воля Линдзи была укрощена — Линдзи оставалась неукрощенной. Она всего-навсего словно шагнула в другое измерение или поднялась на другой уровень и теперь весело и все с такой же любовью смотрела на него сверху вниз через стеклянную стену. Она вдруг стала недоступной, как весталка. Его, несомненно, по-прежнему любили. Только теперь его любили обе; и норой ему мерещилось, что он в силу необычности самой ситуации или под прямым воздействием их воли любит обеих.

Теперь он почти всегда видел их вместе — они неусыпно опекали друг друга. Сопровождая их — а вернее, посещая, поскольку Эмма очень редко выезжала из дома, — он держался так, что посрамил бы самых чопорных героев Джейн Остин. В их обществе он не выпил ни рюмки. Он был трезв, тих, услужлив, послушен и, увы, целомудрен. Порой он сам не понимал, как мог до такой степени смириться. Линдзи он желал не меньше прежнего. Он боготворил её красоту. Взаимное притяжение между ними не ослабло, и её почти нескрываемое волнение при каждой встрече не переставало доставлять ему радость. Однако же это несформулированное, никогда не обсуждавшееся «временное соглашение» длилось уже около года, и все три стороны как будто соблюдали его с одинаковым усердием. Рэндл вполне отдавал себе отчет в том, что они нарочно ослабляют его, пытаются превратить его чувство в игру. Но это его до странности мало тревожило. Недомолвки и парадоксы возбуждали и радовали, он даже с удовольствием включился в молчаливый уговор, по которому его любовь к Линдзи все ещё считалась тайной, так что он мог лишь виновато, как вор, наслаждаться поцелуями, которые Линдзи дарила ему сухими губами, пока трость Эммы медленно постукивала по соседней комнате. Впрочем, наслаждение это было до того пронзительно, что, как ему порою казалось, полное обладание и то не могло бы дать большего.

Эмма, которую он теперь видал достаточно часто, оставалась непонятной и немного пугающей. Эмма была центром их отношений, и здесь-то царила тьма. Эмма вместе с Рэндлом захваливала Линдзи и вместе с Линдзи дразнила Рэндла; её же никто не дразнил и не захваливал. Она посиживала в своем кресле — немного отяжелевшая, в старомодных цветастых платьях, короткие кудрявые темно-серые волосы торчат по обе стороны остроносого живого лица, похожего на лицо умной собаки, — и, подавшись вперед, опираясь на трость, поглядывала на них с мрачноватой благосклонностью. О существе отношений между Эммой и Линдзи Рэндл старался не думать. Но всякий раз, как они касались друг друга, это прикосновение отдавалось в нем самом. Это тоже было, в общем, приятно.

И вот теперь, потягивая чай, Рэндл созерцал Линдзи, склоненную над пяльцами. На ней было зеленое полотняное платье с квадратным вырезом. Тугие косы покорно, как золотые цепи, обвивали голову, подчеркивая её безупречно круглую форму. Боль желания, иногда невыносимо острая, сейчас утихла, разлившись по всему его телу. Линдзи подняла голову и обратила на него спокойный, серьезный, очень красноречивый взгляд. Эмму заволокло маревом табачного дыма. В тишине комнаты тикало несколько часов. Рэндл блаженствовал.

Ему часто приходило в голову, что создавшаяся ситуация — испытание для его ума. Только с умом можно было не дать всей постройке развалиться, и порой ему чудилось, что три ума — Эммы, Линдзи и его собственный — лежат, свернувшись наподобие больших мускулистых змей, в самом центре этого сооружения. Однако центром его была и любовь, и, возможно, здесь ум и был любовью. Со страстью художника, каким он теперь все больше себя ощущал, Рэндл упивался сметливостью Линдзи, её безошибочным чувством формы — этим своеобразным внутренним благородством, — чувством ритма и движения жизни, роднившим её с великими комедийными актрисами. Красавица, совершенство, она была подобна калейдоскопу, подобна затейливой розе, вся её многоцветная сущность укладывалась в строгий узор, означавший, что она свободна. И Рэндл ликовал, чувствуя, что становится все легче, легче, что может наконец подняться в воздушный мир воображения, вознесенный над лабиринтом морали, в мир, где обитают эти два неземных существа.

Однако многое тянуло вниз. Принимая свое поражение с радостью и сам этому удивляясь, Рэндл в то же время бывал благодарен Эмме за то, что она так основательно их обоих «заглотнула». В конце концов, что он мог бы предпринять, что бы он предпринял? Он не мог бы взять Линдзи к себе просто потому, что у него не было на это денег. Немного зная её — от этого уж никуда не деться, — он понимал, что напрасно было бы ждать от неё помощи в каком-либо новом начинании. Достоинства его пьес оставались пока непризнанными, а заложить в каком-нибудь другом уголке Англии ещё один розовый питомник — это было немыслимо. И немыслимо, чтобы Линдзи стала вставать в шесть часов и собственноручно рыхлить землю. Как Энн в свое время.

Во всяком случае, Энн есть, а может быть, и всегда будет. Жалость к нелюбимой Энн преследовала Рэндла, как демон, не давала почувствовать себя свободным. Впрочем, немножко он все же продвинулся, какое-то расстояние одолел. В годы бесконечных ссор и раздражения в равнодушном доме, когда они терзали друг друга, а потом с горя бросались друг друга искать, потому что в одиночестве своем не знали иного утешения, Рэндлу казалось, что ничего изменить нельзя, что так будет вовеки. Даже любовь к Линдзи сперва не отразилась на никчемности его жизни с Энн. Но после смерти матери впереди забрезжило что-то новое, и что-то новое действительно родилось из одинокого бдения, которое он себе предписал. Раздумья, воздержание от Энн, долгие часы наедине с бутылкой и розами, прогулки в рассветном тумане среди отягченных росой розовых кустов, под щебет только что проснувшихся птиц — все это прибавило ему сил, помогло разрушить злые чары. После этого полного достоинства монастырского заточения вспоминать финальную сцену было мало приятно. Рэндл отлично понимал, как несправедлив он был к Энн, как хитро дождался предлога, как старательно и осторожно разыграл праведный гнев; впрочем, он не мог не поздравить себя с тем, что так успешно провел всю операцию. Досадно было только, что при этом оказался отец. Досадно, что он увидел отца беспомощным, испуганным, покорным. Досадно, что показал ему себя в такой некрасивой роли. Подсознательно он уважал Хью за то, что тот следует в жизни каким-то правилам, минутами даже завидовал ему. Отец его прожил жизнь с достоинством, не дал ей выродиться в хаос. Но для него самого правил в этом смысле не существует. И ещё не ясно, возникнет ли из его нынешнего хаоса некая высшая форма.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20