Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дикая роза

ModernLib.Net / Современная проза / Мердок Айрис / Дикая роза - Чтение (Весь текст)
Автор: Мердок Айрис
Жанр: Современная проза

 

 


Айрис Мэрдок

Дикая роза

Под солнцем и ветром, в полях, у болот

Английская дикая роза цветет.

Руперт Брук

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

«Я есмь воскресение и жизнь, — сказал Иисус, — верующий в меня, если и умрет, оживет».

Фанни Перонетт умерла. В этом её муж Хью Перонетт был уверен, когда стоял под дождем у могилы, готовой принять бренные останки его жены. Дальше этого его уверенность не шла. Произнесенное священником обещание ничего для него не значило, он даже не знал, во что верила Фанни, не говоря уже о возможных последствиях её веры. Жена его не была загадочной женщиной, но и теперь, после сорока с лишним лет совместной жизни, он так и не знал её сокровенных мыслей и чувств. Он бросил взгляд на ту сторону могилы. Маленький гроб, засыпанный намокшими розами, мог быть гробом ребенка. За время болезни Фанни совсем ссохлась.

При жизни у неё было мало друзей. Однако сборище у могилы — ряд за рядом черных зонтов — получилось многолюдное, и члены семьи составляли ничтожную его часть. В кладбищенской церкви Хью, совсем отупевший от заунывного пения «Пребудь со мной», даже не пытался выяснить, кто приехал, а кого нет. Теперь же он украдкой огляделся по сторонам. Явился, конечно, брюзгливый брат Фанни, архитектор, тот, что получил в наследство картины. От старости и худобы он стал каким-то прозрачным, и уже не верилось, что он был моложе Фанни; она-то сама была такая кругленькая и подвижная, такая веселая хлопотунья — пока не заболела раком. А вот и остальные — его родичи, родичи его и Фанни. Ближе всех к нему стояли его сын Рэндл и жена Рэндла Энн, а наискосок — две фигурки в синих плащах, двое его внучат: дочка Рэндла Миранда и Пенни Грэм, старший сын Сары и теперь старший внук Хью. Сара, бедняжка, жила с мужем в Австралии, и Пенн, как она выразилась в длинной и прочувствованной телеграмме, привез в Англию «приветы и любовь всех Грэмов». Ужасно как не повезло мальчику. Впору подумать, будто он нарочно спешил к смертному ложу Фанни. Они даже забыли отметить его день рождения — пятнадцать лет. Бедная Фанни так радовалась его давно обещанному приезду, но к тому времени, когда он приехал, она уже слишком углубилась в свои последние переживания.

При таком сильном дожде трудно было разобрать, кто плачет. Для тех, кто, подобно самому Хью, считал бестактным раскрыть зонт в присутствии смерти, погода предусмотрела видимость проявления скорби, которое сердце не могло или не хотело почерпнуть из более горячего источника. У Хью слез не было. А вот Пенни, безусловно, плакал. Хью поглядел на внука. Тщедушный, совсем ребятенок в этом своем школьном плащике, худенькое лицо покраснело от горя, стоит, то и дело вытирая кулаком глаза, и смотрит вниз, в яму, где капли дождя будоражат поверхность скопившейся на дне воды. Бабушку свою он почти не знал, но оттого, что она была его бабушкой, он любил её и теперь горевал безраздельно, как об огромной утрате. Хью позавидовал этой безраздельности. А между тем в мальчике чувствовалось что-то хрупкое, почти девичье. Он был совсем не похож на того крепкого, грубоватого австралийского внука, которого Хью успел создать в своем воображении. Зная, как выглядит отец мальчика, они все ожидали увидеть неотесанного сорванца, а не это воздушное, трогательное создание.

Хью перевел взгляд на Миранду. Она тоже казалась моложе своих лет. Ей ведь, наверно, уже четырнадцать. Или меньше? Нехорошо, следовало бы знать. На её лице, очень бледном, в веснушках, точь-в-точь как у матери, застыло нарочито сосредоточенное выражение. Она не плакала. Она упорно смотрела вверх, твердо решив не встречаться глазами с родителями и словно погруженная в какие-то сложные расчеты. По временам она нервно поправляла непривычную черную шапочку, прикрывавшую её золотисто-рыжие волосы — обычно они спадали ей на плечи толстыми прядями, как капюшон из осенних листьев, а сейчас не были видны, только к шее кое-где прилипли кончики, потемневшие от дождя. В глазах Хью это была совсем непонятная, загадочная девочка.

По-настоящему плакал ещё только один человек — Энн. Хью был глух на левое ухо, а она стояла слева, поэтому он не слышал её рыданий, но чувствовал, как плечо её судорожно трется о рукав его пальто. Он взглянул на нее, не поворачивая головы. Ее глаза и нос покраснели, на остальном же лице сохранялась обычная восковая бледность, так что вид был немножко нелепый, как у отсыревшего клоуна. Мокрый шарф прикрывал её волосы. В те дни, когда Рэндл на ней женился, они так и пылали, но теперь поблекли до бледно-песочного цвета, который скоро перейдет в желтоватую седину. Она любила Фанни, и та по-своему любила её. «Такая серьезная девушка!» — говорила о ней Фанни вначале, говорила чуть робко, чуть недоверчиво, и эта робость и недоверие помешали их отношениям стать ещё лучше: Фанни как будто не покидало подозрение, что Энн считает её дурой. Но Фанни верила в брак Рэндла, верила до самого конца, не видя сигналов опасности, не замечая постепенного распада; может быть, эта её вера и не давала Рэндлу и Энн разойтись.

«Ибо мы ничего не принесли в этот мир; явно, что ничего не можем и вынести из него».

Фанни ничего не принесла в этот мир, что верно, то верно. Зато, когда она появилась, её многое там ждало. Хью уже давно перестал задаваться вопросом, в какой степени он женился на деньгах. Кругленькая, розовая Фанни была так неотделима от своего богатого отца, торговавшего предметами искусства, и от большой семейной коллекции, что не было смысла спрашивать себя, не ради ли картин он женился, а к тому времени, когда картины перешли к сварливому брату и собрание было распродано, Хью уже и не хотелось его сохранить. Вот только Тинторетто. Это сокровище ему всегда хотелось иметь у себя, и желание его исполнилось, поскольку Тинторетто достался Фанни. Может быть, он и в самом деле женился ради Тинторетто, как ему виделось порою в путаных снах, когда бедная его жена каким-то образом отождествлялась с этой картиной.

«Подлинно, человек ходит подобно призраку; напрасно он суетится, собирает и не знает, кому достанется то».

Хью надеялся, что завещание Фанни не слишком огорчит детей. Она отказала все ему, а им ничего, это было так похоже на нее, и, между прочим, совершенно правильно. Однако Рэндл не скрыл своего недовольства, когда Хью оплатил проезд Пенни Грэма в Англию, как будто это уже его, Рэндла, деньги пустили по ветру. Хью надеялся, что обойдется без неприятных словопрений. Правда, и Саре и Рэндлу деньги нужны: Саре — чтобы кормить свое разрастающееся потомство, Рэндлу-чтобы обрести свободу. Розарий, детище Рэндла, все ещё приносил доход, но Рэндл уже не вкладывал в него сердца: одному богу ведомо, куда оно теперь унеслось, это его сугубо летучее сердце. Хью подумалось, что, пожалуй, оно и к лучшему, что сын его не богат, вернее, ещё не богат. Они могут подождать, и он и Сара, подождать того, что осталось от состояния Фанни.

Теперь уже недолго. Старость, которая в более молодые годы маячила где-то в голубой дымке, как край умиротворенной мудрости, как полотна позднего Тициана, заполненные огромными, печальными, поверженными фигурами, теперь, когда он стоял на её пороге, сулила в лучшем случае забывчивость, раздражительность, унизительные немощи: ревматизм, несварение желудка, ватные ноги, глухоту, непрерывный звон в ушах. На пороге старости — так он теперь думал о себе изо дня в день. Вообразить себя уже переступившим этот порог значило бы признать реальность смерти, а на это он все ещё не был способен. Фанни — та не признала её до самого конца, и, как было известно Хью, её духовник священник Дуглас Свон, много раз посещавший её, так и не решился навести разговор на состояние её души. Фанни просто недоступно было сознание, что все люди смертны, и в этом смысле к его большому горю даже примешивалась какая-то неловкость за нее.

«Если ты обличениями будешь наказывать человека за грехи, то рассыпается, как от моли, краса его».

Его-то краса, сколько её ни было, несомненно, рассыпалась за последние годы. Некоторые его сверстники сохранились лучше, подумал он и посмотрел на своего старого друга и соперника Хамфри Финча. Вот у него, например, хоть волосы остались. Хамфри стоял под зонтом в почтительной позе, важно склонив свою завидную голову с густой белой гривой, устремив задумчивый взгляд на внука Хью. Хамфри был яркий человек, а Хью скучный; и, хотя карьера Хамфри безвременно оборвалась после одного эпизода в Марракеше, на который даже Британская дипломатическая служба, столь терпимая ко всяким причудам, не могла посмотреть сквозь пальцы, Хью до сих пор считал, что из них двоих Хамфри оказался удачливее. Сам он, после того как решил или, вернее, убедился, что художника из него не выйдет, сделал карьеру на гражданской службе, если не головокружительную, то, во всяком случае, безупречную, такую, что могла даже считаться выдающейся. Уходя в отставку, он услышал много лестных слов из высоких инстанций. Да, он мог считаться выдающимся человеком, как мог считаться примерным мужем, и мало кто знал достаточно, чтобы это оспорить. Но грозный ужас и великолепие жизни обошли его стороной.

Хью перевел взгляд на соседний зонт, под которым виднелась необычайно модная шляпа и необычно опечаленное лицо жены Хамфри Финча Милдред — она никогда особенно не любила Фанни, но по случаю похорон изобразила на лице глубочайшую меланхолию и даже пролила несколько слезинок. Под руку её держал не муж, а её младший брат, красавец полковник Феликс Мичем. Он поднял зонт высоко над её головой и, хотя обе руки у него были заняты, умудрялся выглядеть так, словно стоял во фронт. «Бедная Милдред» — называли её те из знакомых, которые знали (а кто теперь не знал?) о скандальных склонностях её мужа. Но Милдред меньше всего взывала к жалости — Милдред, с которой Хью обменялся страстным поцелуем однажды летним вечером, больше двадцати пяти лет назад, когда оба они были не совсем уже молодые, разумные семейные люди. Любопытно, подумал он, глядя, как она прикладывает к глазам платочек, помнит ли она ещё этот забавный случай?

«Дней лет наших — семьдесят лет».

Фанни не дожила до положенного срока. Болезнь настигла её раньше. И ему самому ещё осталось три года. Ну что ж, Фанни прожила хорошую жизнь, она вышла замуж за выдающегося человека, родила двух детей, она любила своего мужа, и детей, и своих внучат, и своих собак и кошек. Наверно, она была счастлива. Нельзя сказать, чтобы жизнь обманула её. Хью вспомнились другие похороны. Когда его старший внук Стив, сын Рэндла, умер от полиомиелита, Хью овладела неистовая ярость и тоска, совсем не похожая на нынешнее тихое горе. Смерть Стива была чем-то неоправданным, изощренно жестоким, и Хью сходил с ума, тщетно ища, кого обвинить в этой жестокости.

После смерти Стива все пошло вкривь и вкось. На похоронах Рэндл был мертвецки пьян и потом уверял, что Энн «так и не простила его». Скорее, пожалуй, он сам не простил Энн, на которую с помощью какой-то дикой, фантастической логики взвалил ответственность за свою утрату. Напился пьян на похоронах и с тех пор напивался все чаще и чаще. В сыне он, несомненно, любил и потерял собственное бессмертие, лучшую, светлую часть собственного «я», ведь мальчик был поразительно похож на него. Откуда в нем было это обаяние, спрашивал себя Хью. Уж конечно, не от Фанни и не от него самого. Он скучный человек и лишен обаяния, такие вещи знаешь безошибочно. Теперь все помнят, как обаятелен был Стив, и забыли, что у него, как и у отца, был «невозможный характер». Однако, размышлял Хью, люди, которые, подобно Стиву, подобно Рэндлу, пленяют сердце, несмотря ни на что, именно поэтому заслуживают порождаемой ими любви. А вот достойных, правильных, таких, как Энн, тех по злой иронии судьбы не любят. Хью уже давно перестал упрекать себя и даже удивляться, что не любит Энн. Он признавал и уважал её достоинства, восхищался ею, но более теплого чувства не рождалось. А впрочем, когда она была молода и волосы у неё были рыжие, как у Миранды, Рэндл влюбился в нее, и даже теперь, как болтают в деревне, Дуглас Свон, хотя и вполне счастлив в браке, любит её чуть-чуть более пылко, чем пристало духовному пастырю.

Хью слегка повернул голову, и ему стал виден за спиной у Энн благочестивый профиль Дугласа Свона и, как показалось его скошенному взгляду, на том же месте, словно второй портрет, снятый на одну пленку, красивое лицо Клер Свон, её круглые, навыкате глаза, горящие живым любопытством. После того как Фанни два месяца назад перевезли в клинику в Лондон, Дуглас Свон несколько раз приезжал из Кента навестить её, а сегодня они приехали оба — очень любезно с их стороны, притом что они так заняты, подумал Хью с раздражением. Хорошо хоть, что заупокойную службу читает не Свон. Слушать, как эти исполненные грозной силы слова опошляются человеком, о котором ты знаешь, что он если даже и тверд в вере, то, во всяком случае, глуп, было бы совсем уж невыносимо. Досада Хью ещё усилилась, когда он вспомнил, что обещал после похорон отвезти Свонов домой, в Кент. Ему так не хотелось, так ужасно не хотелось возвращаться в Грэйхеллок, в большой осиротелый дом, к нескончаемым, приевшимся розам. Но там столько ещё нужно сделать, столько отдать распоряжений, наконец, просто прибрать, раз бедной Фанни больше нет. Ну что ж, он все сделает, а потом будет свободен. Он будет свободен. А между прочим, что это значит?

«Ты положил беззакония наши пред тобою и тайные грехи наши пред светом лица твоего».

К счастью, подумал он, его-то грехи действительно были по большей части тайными. Да, он считался примерным мужем. Про Эмму Сэндс никто не узнал. Пронесло. Может быть, когда придет его час, это и стоит вырезать на его надгробном камне: он вышел сухим из воды, пронесло. Хорошая карьера, хороший брак. Про Эмму Сэндс никто не узнал, то есть никто ничего не знал наверняка: ведь люди так мало замечают и так быстро все забывают. Фанни, конечно, знала, но Фанни так трудно было в это поверить, она так растерялась, так не способна была постичь эту неподвластную разуму бурю чувств, что позднее как бы сделала вид, что ничего не случилось. Казалось, она начисто все забыла, и этого Хью, в сущности, тоже не мог ей простить. Оттого что он избавил её от подробностей, она так и не поняла, что чуть не потеряла его. Но правда ли это, в тысячный раз задал он себе бесполезный вопрос, что она чуть его не потеряла? Ведь он как-никак был воспитан в уважении к условностям.

В мыслях он столько раз проделывал этот путь рассуждений, что знал наизусть каждый его поворот, каждую развилку. Конечно же, не ради Фанни и не ради детей он тогда не бросил семью. Дети были уже почти взрослые, а что до уз, связывавших его с Фанни, такое пламя сожгло бы их в одно мгновение, если бы он дал себе волю. Но он не дал себе воли. Что же он, просто принес это чудо в жертву условностям? Возможно. Или удержала боязнь повредить себе по службе? Или то, что у него не было собственного капитала? Возможно. Или вмешался какой-то демон нравственности, который, как он знал, не дал бы ему потом покоя? Однако задним числом ему казалось, что нравственность тут была ни при чем. Его жертва не способствовала высвобождению сколько-нибудь значительной духовной энергии, и поступок его, слишком, очевидно, возвышенный для любого мотива, какой он мог бы привести, оказал только разрушительное действие. Много лет он таил на жену обиду, которая постепенно свела его нежность к жалости, а жалость — к монотонному, покорному сосуществованию. От брака их оставался один остов. И ради этого крепкого, но пустого здания, храбро демонстрировавшего миру свой раскрашенный фасад, он отказался от смертельных опасностей большой любви.

С Эммой Сэндс Фанни дружила ещё с детства, но в первые годы их брака Хью почти не видел её. Она учительствовала — сперва за границей, позже — на севере Англии. А потом она поселилась в Лондоне, и Фанни, которая всегда побаивалась ученых женщин, выказывала в обращении со своей необыкновенной подругой и робость, и превосходство, а Хью она показалась очень славной, очень неглупой, но очень смешной. Потом он увидел её другими глазами. Между той минутой, когда в темной, заставленной мебелью квартире Эммы в Ноттинг-Хилле он в порыве внезапного озарения обнял её с глухим, вещим стоном, и той минутой, когда он, раздавленный мукой, уходил от неё по длинному коридору, вместилось два года. Иногда ему казалось, что только эти два года он и жил по-настоящему, а то, чем они начались и чем кончились, было единственными его настоящими поступками.

Эмма так и не вышла замуж, и Хью с тех пор не встречался с нею, хотя изредка, почему-то с почти одинаковыми промежутками, видел ее: издали на каком-то приеме, в Национальной галерее, из окна автобуса. Слышал он о ней, разумеется, много, поскольку она уже после их разрыва начала писать детективные романы и прямо-таки прославилась. Благодаря этой неудобной славе, не говоря уже о других причинах, её образ оставался для него живым и даже до жути сегодняшним. Располагал он и более тревожными сведениями — о том, что где-то в таинственном лабиринте своего лондонского существования с Эммой столкнулся Рэндл. Какое мнение друг о друге сложилось у его сына и бывшей любовницы — этого Хью не знал. Он вообще старался не думать на эту тему.

«Вот мы предаем её тело земле. Земля земле, тлен тлену, прах праху».

Хью мысленно умолк. В сгустившейся внимательной тишине он услышал ровный шорох дождя — на краткое мгновение каждому из присутствующих словно приоткрылась тайна собственной смерти. Мертвые, они властно зовут за собой. Однако в такие минуты мертвый беззащитен перед решительной сплоченностью живых. Все это время Хью готов был думать о ком угодно, только не о Фанни. Теперь, может быть в последний раз, он на мгновение увидел её как живую. Вот она сидит в постели в своей спальне, раскладывает пасьянс на одеяле, а в сгибе её руки, мурлыча, прикорнул её кот Хэтфилд. Вот она после ухода врача умоляюще смотрит снизу вверх на него, Хью, надеясь и страшась услышать правду. И в те последние дни в Грэйхеллоке, перед тем как её увезли в Лондон, среди уколов и бреда, эти бесконечные вопросы о ласточках. О господи, ласточки. Не забыли ли отворить двери на сеновал, чтобы им было куда влететь? А вернутся ли ласточки, прилетят ли и в этом году? Может, они больше никогда не прилетят? Они уже прилетели? Прилетели? День за днем Хью отвечал ей, не кривя душой: нет, ещё не прилетели, ещё не время, скоро прилетят. Но в тот день они опять не прилетели, и бедную Фанни увезли в Лондон. Может быть, ему нужно было солгать ей, сказать, что прилетели?

Как разжались умирающие пальцы… Хью вздрогнул — это Энн взяла его под локоть. Она что-то говорила ему. Все кончилось. Он видел, как гроб толчками опустился в яму с водой, слышал, как упали на него комья земли. Все кончилось. Он повернулся на негнущихся ногах, и Энн медленно повела его в сторону тихо заколыхавшейся толпы. Священник, совершавший обряд, что-то шепнул ему, он не расслышал. Подошел Дуглас Свон и взял его под руку с другой стороны. Он старик, и его уводят. Это он почувствовал в мягком прикосновении Энн, в поклонах и сочувственных, любопытных взглядах редеющей толпы. Он, шаркая, шел по дорожке, уже видя впереди ворота кладбища, ряды машин за воротами. Еще минута-другая, и он возвратится в свой повседневный мир.

Он оглянулся посмотреть, идут ли Рэндл и дети, и тут — словно луч солнца разорвал тучу — между рядами темных фигур образовался просвет. Что-то в конце этого просвета на секунду привлекло внимание Хью, а потом толпа, направляющаяся к воротам снова сомкнулась. Он успел увидеть двух женщин, прильнувших друг к другу, как летучие мыши, двух женщин за сеткой дождя, в зловещем молчании поблескивающих стеклами очков из-под черного зонтика. Одна из них была Эмма. Хью остановился. Видение исчезло, но, как бы подтверждая его реальность, перед Хью возникло напряженное, повернутое в профиль лицо сына и рука сына, опускающаяся после приветственного жеста. Еще минуту Хью стоял как вкопанный. Потом привел свои ноги в движение.

Он медленно шел вдоль ряда машин. Миновал «воксхолл» Рэндла и темно-синий «мерседес» Феликса Мичема. Вот наконец и его неуклюжий, вместительный «вангард».

«Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду и не будет меня».

Подходя к «вангарду», Хью пошатнулся. Энн все дергала его за рукав, просила разрешения ехать с ним и вести машину. За спиной у него Клер Свон негромко тянула мелодию «Пребудь со мной».

2

— Вот это все, по-моему, для беженцев, — сказала Энн, — а это я могла бы предложить Нэнси Боушот. Вы как думаете?

Они разбирали вещи Фанни. Энн настояла на том, чтобы заняться этим не откладывая, и Хью с ней согласился, но, когда дошло до дела, это оказалось невероятно тяжело. На похоронах Энн рыдала, он же испытывал чувство нереальности, отрешенности. Сейчас, когда ему хотелось хоть немножко предаться горю, она была спокойна, деловита, практична. Вот они, женщины. И все же он был от души благодарен Энн, благодарен за то, что она непременно захотела взять Фанни в Грэйхеллок, непременно захотела сама за ней ухаживать. Если бы не Энн, последние шесть месяцев обернулись бы для него почти невыносимой пыткой.

Было утро воскресенья, они уже три дня как вернулись в Грэйхеллок. Светило бледное солнце, намокший сад блестел, от пружинящей под ногой, теплой на ощупь лужайки поднимался пар. Подальше, за буками, уходили круто вниз по склону тоскливые ряды колючих розовых кустов, обсыпанных, как конфетти, разноцветными бутонами, а ещё ниже, ещё дальше тянулось к невидимому морю плоское бледно-зеленое пространство Ромнейских болот, расчерченных дамбами, испещренных овцами, и в голубой дали, у самого горизонта, виднелось неожиданно много окруженных деревьями разнообразных колоколен. Было ещё только начало июня.

— И потом, я думаю, нужно подарить что-нибудь Клер, — сказала Энн. — На память. Она так много сделала для Фанни.

— Пожалуйста, на твое усмотрение. А тебе самой, а Миранде?

— Мне почему-то ничего не хочется брать для себя. Миранде можно бы, вероятно, отдать какую-нибудь безделушку подешевле. Вы не против? Я помню, было ожерелье из крашеных бус…

— Почему это я должен быть против? — сердито сказал Хью. — Все принадлежит семье. Я так и считал, что драгоценности останутся тебе. Не посылать же их Саре.

— Но там есть очень дорогие вещи…

— Ах, боже мой, Энн, не делай ты из мухи слона!

Все связанное с деньгами и собственностью ему претило. Он знал, что Энн не способна на зависть. Но какая она все-таки бестактная. Сейчас не время для меркантильных расчетов.

Он сел на кровать. Странно было снова войти в эту комнату, знакомую до мелочей, из которой он наблюдал, как зиму сменяла весна, и увидеть ту же кровать пустой, аккуратно застеленной. Бывало, он входил сюда по утрам со страхом — а вдруг Фанни уже умерла? Ее старый уютный халат до сих пор висел на двери. Для переезда в Лондон Энн купила ей новый. Разумеется, он любил свою жену. Если ему и померещилось что иное — это нелепые романтические бредни. Они-то и есть голый остов. А брак его при всех своих несовершенствах был не пустой оболочкой, а чем-то живым и реальным. Он воображал, что теперь, когда все кончено, может наступить какое-то облегчение. А вместо этого им овладело совсем новое горе, ужасное чувство, что Фанни нет. Он тосковал по ней, искал её. Но её уже не было нигде.

Энн все перебирала кучи одежды, проверяла карманы. Эта её работа, наводившая на мысль о мародерстве, странно не вязалась с печальным, смиренным выражением, которое она сочла нужным придать своему лицу. В карманах почти ничего не нашлось. Почти ничего не нашлось и в письменном столике. У бедной Фанни не было секретов. Она была женщиной без загадок, без таинственной глубины. И Хью, глядя, как трудится Энн, бледная простенькая Энн с прямыми, заправленными за уши прядями коротких тускло-желтых волос, подумал, что в этом отношении она, пожалуй, похожа на Фанни. И он, и его сын женились на женщинах без таинственной глубины.

— Только бы Рэндл не обиделся, что мы все решаем без него, — сказала Энн.

— Посмотрел бы я, как он обидится.

По возвращении в Грэйхеллок Рэндл удалился в свою комнату и пребывал там, словно сам себя подвергнув осаде. Нэнси Боушот, жена старшего садовника, подавала ему в комнату еду; Миранда сообщала, что каждое утро, на заре, он выходит из дому, вооруженный садовыми ножницами — срезать французские и бурбонские розы. Энн, судя по всему, ни разу его не видела. Хью, который и раньше бывал свидетелем их семейных неполадок, воздерживался от каких-либо замечаний.

— Он, надо полагать, не надумал все-таки поехать в Сетон-Блейз? — спросил Хью.

Сетон-Блейз было имением Финчей, расположенным милях в десяти от Грэйхеллока. Накануне Милдред по телефону пригласила их всех на воскресенье к обеду. Рэндл наотрез отказался ехать, и Нэнси Боушот, давясь от смеха, передала с его слов, что он обойдется без покровительства этой лошади в образе человеческом. Так он назвал полковника Мичема. Выслушав это, Энн сообщила Милдред, что к обеду они приехать не могут, и тогда Милдред взяла с неё слово привезти семейство в любом составе на коктейль, к шести часам.

— Нет, — ответила Энн. Она поддернула юбку и стала складывать вещи. Потом добавила: — Я рада, что Пенн побывает в Сетон-Блейзе. Он ведь до сих пор не видел настоящего английского поместья. Жаль, что Милдред и Хамфри только теперь сюда приехали. Пенн мог бы там отдохнуть от здешнего хаоса.

— Для него наш хаос — придворный этикет, — сказал Хью. — И представь себе, Грэйхеллок кажется ему до крайности романтичным.

Как же основательно они общими силами испортили мальчику пребывание в Англии! Намечалось, что Пенн проучится один триместр в английской школе, но они вовремя не записали его, а потом приема уже не было, и он как приехал в апреле, так с тех пор сидел дома, помогал Энн мыть посуду, был на побегушках у всех, кто дежурил около Фанни, вообще играл довольно-таки жалкую роль в недавно завершившемся долгом, невеселом представлении.

— Он дурного не видит, это верно, — сказала Энн.

Она вздохнула, и мысли Хью обратились на минуту к более серьезным сторонам того хаоса, о котором она упомянула.

Она прервала свою работу и продолжала:

— Бедный мальчик, я очень боюсь, как бы он не почувствовал, что мы все время сравниваем его со Стивом…

Хью поднялся. Его всегда болезненно поражало, что Энн может вот так совсем просто упоминать о Стиве.

— С чего бы ему это чувствовать? Насколько я знаю, никто ему специально о Стиве не рассказывал. — Нет у него больше внука по мужской линии. Теперь фамилия его будет жить только в названии розы.

— Все равно, дети очень чувствительны к таким вещам. Он забавный мальчуган. Мне будет скучно, когда он уедет.

Да, подумал Хью, одинока ты, одинока, бедная Энн. Он увидел желто-зеленые глаза Энн, широко раскрытые, затуманенные печальными мыслями. Он сам знал, что испытывает к ней лишь равнодушную жалость, лишь неопределенную симпатию: бедная Энн, живет здесь как в тюрьме с ушедшим в себя, озлобленным Рэндлом, и не с кем душу отвести — рядом только её врагини Нэнси Боушот и Клер Свон. Он стал прикидывать, когда можно будет, не обидев её, вернуться в Лондон.

Ощущение, что в Грэйхеллоке все несчастны, с самого приезда невыносимо угнетало его. Дом и в лучшие-то времена был мрачноватым и, как ему всегда казалось, относился к Рэндлу и Энн если не враждебно, то, во всяком случае, равнодушно. Дом никогда не принимал их всерьез. Он знавал совсем иных обитателей, и порой, особенно по ночам, так и чувствовалось, что он о них вспоминает. Грэйхеллок, порождение двух разных эпох, был домом без особых притязаний на красоту, а его притязания на величественность казались теперь наивными и немного нелепыми. Длинная центральная часть дома, выкрашенная в желтый цвет, с высокими окнами и широким полукругом открытого крыльца, была построена в начале восемнадцатого века. В девятнадцатом веке дом купил богатый владелец полотняных заводов из графства Тирон, который и придумал для него теперешнее название, а также две зубчатые башни по бокам. Кроме того, он соорудил затейливый стеклянный навес над крыльцом, большой зимний сад в форме гриба и кухонную пристройку из красного кирпича — наросты, которые Энн и Рэндл, несмотря на увещевания Хью, так и не сочли нужным удалить. Внутренние же помещения, сходившиеся, как к просторному атриуму, к холодной, с каменным полом прихожей, полной намокших плащей и заляпанных глиной сапог, всегда казались Хью сырыми и темными.

— Ну вот и все, — сказала Энн. Она положила последнюю сложенную вещь на аккуратную стопку и похлопала её ладонью. — Теперь пойду искать Миранду, надо послать её переодеться — пора идти в церковь. Большое спасибо, что помогли мне, Хью.

Христианское благочестие Энн, пусть и не подкрепленное четкой доктриной, было неколебимо и, как подозревал Хью, совершенно бездумно. Рэндл, чуждый религиозности, терпел её в Энн, гораздо менее терпимо он относился к тому, что его дочь, как он выражался, тоже «приобщают к богу». Однако Миранда, вообще-то скорее папина дочка, к удивлению многих, пока что твердо держалась материнской веры. Сам Хью, недемонстративно и опять-таки бездумно, в бога не верил. Религия осталась где-то далеко позади, среди многого другого, тоже забытого.

Теперь он с облегчением направился следом за Энн в сторону гостиной. Выйдя в коридор, он, как дуновение холодного ветра, ощутил присутствие в доме Рэндла. И, ощутив в этом дуновении предвестие грядущих бед, он подумал, с какой же леденящей силой оно, должно быть, коснулось сейчас робкой, незащищенной души Энн.

Гостиная была длинной комнатой с тремя большими окнами, ниши которых заполняли встроенные диванчики, крытые выцветшим кретоном. Окна выходили на парадное крыльцо и на ту же окаймленную буками лужайку. Розы, спускавшиеся под уклон, отсюда не были видны, и между высокими буками сквозило только белое с голубым стремительно летящее небо, которое резкий северо-западный ветер гнал вниз, через бледные разлинованные болота и дальше, на двадцать миль, к мысу Данджнесс и к морю. Гостиная была единственной, кроме спальни Рэндла, «серьезной» комнатой во всем доме, довольно, впрочем, приятной: блекло-зеленая обивка стен, изящная, хоть и обветшалая мебель — разнокалиберные «находки» из второстепенных антикварных лавок. По толстому светло-коричневому ковру разбросаны были неяркими пятнами потертые коврики, которые «в идеальном состоянии» ценились бы на вес золота, однако находились в состоянии далеко не идеальном. В большом книжном шкафу розового дерева помещалась семейная библиотека, куда теперь редко заглядывали: младшее поколение Перонеттов не увлекалось чтением.

Миранда устроилась в одной из оконных ниш, посадив перед собой трех кукол. Одной из них она укоризненно грозила пальцем и на вошедших не обратила внимания. Хью не знал, что думать о своей внучке. Он не мог, например, решить, как воспринимать её ребячливость. Миранда всегда казалась моложе своих лет, однако же ей как-то удавалось сочетать наивность Питера Пэна[1] с таким лукавством, что Хью порой готов был усмотреть во всем этом некий маскарад. Но он тут же отгонял эту нелепую мысль. В конце концов, девочка в этом отношении — копия своего отца. Рэндл — тот настоящий Питер Пэн, и несправедливо было бы осуждать в Миранде эту затянувшуюся любовь к куклам, когда её отец до сих пор держит у себя в спальне игрушечных зверей своего детства. Оба они сродни всякой сказочной нечисти.

По внешности Миранда, конечно, живой портрет Энн, да, вот именно «живой», поскольку те же черты у неё наделены жизнью, почему и сходство ускользает от невнимательного взгляда. Бледность Миранда унаследовала от матери, но в лице её чувствовалась прозрачность мрамора, а в лице Энн — тусклая плотность воска. И волосы у Миранды красиво ложились на плечи, обрамляли лоб и глаза прямыми блестящими прядями, точно шапка из золотых и красных нитей, в то время как неухоженные волосы Энн при точно такой же линии лба были какие-то мертвые, мочальные, их только и оставалось что небрежно отбрасывать с лица. И все-таки, размышлял Хью, Энн до сих пор хороша — сильное лицо и этот её прямой зеленый взгляд, если б только её можно было увидеть как следует, а этого, пожалуй, уже никто не может. И ещё он подумал, что Энн сама виновата в том, что стала невидимой.

— Где Пенни? — спросила Энн.

— Понятия не имею, — отвечала Миранда, по-новому рассаживая кукол.

Миранда училась и жила в школе недалеко от Грэйхеллока, а субботу и воскресенье проводила дома. В эти дни она, по наблюдениям Хью, не делала ровно ничего. Она даже утратила интерес к лошадке Свонов, после того как два года назад упала с неё и сильно расшиблась.

— Он у себя?

Пенни жил в одной из башен, над спальней Энн. Миранда жила в такой же комнате, в другой башне, над спальней Рэндла.

— Раз я не знаю, где он, то и не знаю, у себя он или нет, — сказала Миранда, по-прежнему обращаясь к куклам. В такие-то минуты Хью становился в тупик.

— Ну ладно, — сказала Энн.

Ее философское отношение к дочери тоже вызывало у Хью недоумение и досаду. Его и теперь ещё иногда подмывало дать Миранде хорошего шлепка — когда она была поменьше, он, случалось, поддавался этому желанию и сейчас нисколько об этом не жалел.

— Я просто хотела его попросить вытереть посуду, пока мы будем в церкви.

— Я вытру, — услышал Хью свой собственный покорный голос. Он терпеть не мог хозяйственные дела, в которых Энн бессовестными намеками призывала его участвовать. Пенни и так уже делал больше того, что ему полагалось, а Миранда, по мнению Хью, — меньше.

— Вот спасибо-то! — сказала Энн. — Там ужас сколько её набралось. А Пенни, если появится, пусть тогда накроет на стол.

Пенни, разумеется, не заставляли ходить в церковь, поскольку его отец и мысли не допускал, что в наше время хоть один нормальный человек ещё может верить в бога. Хотя, в общем, о Джимми ничего плохого не скажешь.

Энн объясняла Миранде, что пора идти переодеваться, а Миранда, поджав под себя длинные ноги в клетчатых штанах, продолжала общаться с куклами.

Хью побрел прочь через длинную комнату, виновато нащупывая в кармане толстое письмо от Сары — он получил его третьего дня и все ещё не заставил себя толком прочесть. Оно было отправлено до того, как Сара узнала о смерти матери. Пробежав его глазами, Хью понял, что дома у них все в порядке и что Сара опять ждет ребенка, но в подробности вчитываться не стал. Сара писала длиннейшие, бесконечные письма — непонятно, как она находит на это время при том, что у неё четверо детей и пятый на подходе. Более того, она твердо рассчитывала на такие же содержательные ответы и жаловалась, когда не получала их, так что волей-неволей отвечать приходилось. Хью очень любил дочь, но замужество её так до конца и не принял. Сара познакомилась с Джимми Грэмом во время войны, когда он был летчиком-истребителем в военно-воздушных силах Австралии, а она служила там же в женских вспомогательных частях. Теперь Джимми работал на заводе Имперского химического концерна в Аделаиде. Что он там делал, Хью представлял себе весьма смутно. Брак их, несомненно, оказался счастливым. И все же…

Хью засунул письмо поглубже и вынул руку из кармана. Мимоходом он взглянул на рабочий столик Энн. Здесь лежали стопки карточек, на которых было напечатано, что Розарий Перонетт из-за нехватки работников, к большому сожалению, не сможет этим летом принимать посетителей. Хью не понимал, как Энн в последние годы вообще справлялась с питомником. Создан он был, конечно, талантом Рэндла. Это он терпеливым трудом вывел новые, в большинстве получившие широкую известность сорта роз, благодаря которым имя Перонетт не будет забыто. В молодости Рэндл был поразительным садоводом. Он и с Энн познакомился, когда изучал садоводство в Рэдингском университете, где она занималась английской литературой. Он передал ей свои знания, но огонька своей неповторимости передать не мог. В Рэндле — больше от художника, чем от ученого, а уж коммерческой жилки нет и в помине. Хью вспомнил, как он однажды сказал про Энн: «Она, в сущности, не любит наши розы. Смотрит на них как на химический опыт». Вероятно, лучшие дни питомника миновали. Но теперь он целиком держался на знаниях и деловых способностях Энн.

Хью украдкой посмотрелся в большое зеркало, вознесенное над камином, в поцарапанной золоченой раме с амурчиками. Словно со стороны, словно в смущении узнавая кого-то, он увидел крупного сутулого человека с выпуклой лысиной, окруженной густой отросшей бахромой темных с проседью волос. Круглые, удивленные, просящие глаза были прозрачно-карие. Кожа вокруг глаз потемнела, обвисла, здесь особенно заметно проступала старость. Здесь уже веяло смертью, и все же Хью видел как бы наложенным на этот же череп свое прежнее, молодое лицо, безмятежно-довольное, энергичное и живое. Но если сам он мог с тоской и умилением увидеть это свое прежнее лицо, как знать, не видно ли оно и чужому глазу.

Эти дни он пытался не думать про Эмму Сэндс, но это, конечно, оказалось невозможно. Женщина, которая мелькнула перед ним на похоронах, несомненно, была Эммой, и только мысль, что присутствие её там было проявлением дурного вкуса, спасала от мысли, что в этом присутствии было что-то зловещее. Но Эмма никогда не боялась грешить против хорошего вкуса. Она просто делала то, что хотела. Немного позже Хью вспомнил, что в детстве Эмма и Фанни были близкими подругами, и вполне возможно, что через столько лет эта детская дружба для неё не менее реальна, чем та злобная ревность, которую потом внушала ей Фанни. Но и эта мысль была неприятна.

Снова и снова как наваждение перед глазами у него возникал приветственный жест Рэндла. Что-то в этом жесте говорило о том, что Рэндл не удивился, увидев Эмму. Рэндл не удивился, Рэндл в курсе её дел. Если вникнуть, за этим может скрываться что-то нестерпимое. Он старался не вникать; и скорбь по Фанни, снова нахлынувшая на него здесь, в доме, где она так долго мучилась, овладела им с какой-то целительной силой. Он жег себя этой чистой болью. И в то же время знал, что его коснулось нечто, некая зараза, которая, сколько ни отмахивайся, доведет свою разрушительную работу до конца.

Странно получилось, как он за эти годы снова и снова видел Эмму — видел, но ни разу с ней не говорил. Словно неведомое божество повелело: не забывай! А между тем в каком-то смысле он все же забыл. Рана зажила, мука в конце концов утихла — никогда бы он не поверил, что это возможно. После того как миновало первое, самое страшное время, ему ни разу даже не пришло в голову снова встретиться с Эммой; и не чувство долга удержало его, просто все меньше оставалось желания, все больше пропадала охота. Когда он в установленные божеством регулярные сроки видел её из автобуса, замечал в соседнем зале на выставке картин, однажды углядел, как спина её скрывается в дверях магазина, а в другой раз, незамеченный, разминулся с нею на эскалаторе, он испытывал сильное, но лишь мгновенное потрясение. Он привык думать о ней в прошедшем времени.

А теперь он уже два дня знал, что ему предстоит говорить о ней с Рэндлом. Эпизод на кладбище не оставлял иного выхода. Но этот разговор беспокоил его, даже пугал, и он все откладывал. В пору его романа с Эммой Рэндлу было семнадцать лет. Конечно, о чем-то он тогда догадался. А с тех пор, несомненно, узнал и ещё кое-что. Но ни слова об Эмме не было между ними сказано, и Хью только из вторых рук узнал — и постарался тут же забыть, — что Рэндла несколько раз видели у Эммы.

Чем Рэндл занимался в Лондоне, для всех оставалось тайной. Последние годы, а в особенности после смерти Стива, он проводил там все больше времени — у него была квартирка в Челси. Управление питомником Энн постепенно забрала в свои руки, так что Рэндл, который даже посмел на это ворчать, казался здесь теперь не столько хозяином, сколько почетным гостем. В какой-то момент он дал понять, что решил стать писателем, и, запершись в своей башне, действительно написал четыре пьесы, но не дал их прочесть ни Энн, ни Хью. Частично его время в Лондоне было, очевидно, занято бесплодными попытками пристроить какую-нибудь из этих пьес в театр. Но мало-помалу, незаметно для себя, Хью проникся убеждением, что у Рэндла есть в Лондоне любовница. Интересно, думалось ему, насколько убеждена в этом Энн.

Пока болела Фанни, Рэндл проводил гораздо больше времени дома и вел себя вполне прилично. Хью даже готов был поверить, что худшее позади и сын его опять заживет как порядочный человек, с женой и дочерью. Поведение Рэндла после их возвращения в Грэйхеллок не вселяло особенных надежд, но сейчас говорить было ещё рано: что Рэндл выкинет завтра — этого никто предсказать не мог. Хью никогда не стремился «серьезно побеседовать» с сыном о его отношении к Энн, да и о чем бы то ни было другом, и порой ему казалось, что с его стороны это большое упущение. О пьянстве-то, безусловно, надо поговорить. Все остальное ещё можно осуждать или оправдывать, но тут уж двух мнений быть не может. Неприятные мысли. И Хью отлично сознавал — ещё одна неприятная мысль, — что только неотвязный, чисто эгоистический зуд мог пересилить его нежелание говорить с сыном откровенно. Под воздействием этого зуда он теперь мучительно собирался с силами.

— А попозже ты ещё раз попробуй разыскать Хэтфилда, — говорила Энн, не выносившая, чтобы кто-нибудь сидел без дела. Хэтфилд, любимый кот Фанни, после её смерти убежал из дому и больше не появлялся.

— Хэтфилд ушел навсегда, — сказала Миранда. — Он не вернется.

— Вернется. Боушот на прошлой неделе видел его совсем близко от дома. И молоко выпито, которое я поставила на террасе.

— Молоко выпили мои ежики.

— Ну, ты все-таки поищи его, и Пенни с собой прихвати. Ты совсем забываешь про Пенни.

— Все равно Хэтфилд со мной не пойдет. Он меня не любит. Он кот-однолюб.

— Ладно, беги одеваться, уже половина одиннадцатого. Которую из кукол ты сегодня берешь в церковь? Настала очередь Пуссетт?

— Это не Пуссетт, — гневно возразила Миранда. — Это Нанетт. Вечно ты их путаешь. — Она выпростала из-под себя ноги и медленно пошла к двери, волоча за собой куклу. На полдороге она обернулась к Хью. — Жалость какая, я забыла спросить у бабушки, как показывать тот карточный фокус, когда бросаешь колоду на пол, а та карта, которую задумали, остается в руке.

Дверь за нею захлопнулась. Хью, стараясь не встречаться глазами с Энн, уселся в кресло читать письмо дочери.

3

— Будь я вашей женой, нипочем бы такого не стерпела.

— Правда, Нэнси? А что бы вы предприняли? Поколотили бы меня? Пожалуй, с вас бы сталось. — (Смех.)

Хью остановился на лестнице и брезгливо поморщился, узнав голос Нэнси Боушот, долетевший через приоткрытую дверь из комнаты Рэндла. Ему противно было это панибратство с прислугой, противно, что семейные нелады всем известны.

Энн и Миранда все ещё не ушли в церковь, и Хью, опасаясь, как бы снова не поддаться сомнениям и колебаниям, решил теперь же поговорить с сыном, хотя понятия не имел, что именно ему скажет. Просто нервы больше не выдерживали ожидания этой встречи.

Хью отступил, покашлял и, громко шаркая подошвами, одолел последние ступени. Потом постучал и заглянул в комнату. Нэнси Боушот, крепкая молодая женщина с богатейшей копной каштановых волос и вечно недовольным лицом, про которую говорили, что муж у неё скотина, быстро опустила на стол руку, державшую стакан. Она подобрала совок и щетку, поправила чистый, туго повязанный платок, из-под которого торчала на затылке её густая грива, и, чуть конфузливо пробормотав «доброе утро», скользнула мимо Хью на лестницу. Хью вошел и затворил за собой дверь.

Чем-то напоминая карикатуры Хогарта, Рэндл сидел, развалясь, у стола, на котором соседствовали бутылка виски, два стакана, три вазы с розами, стопка блокнотов, исписанные листы бумаги, пепельница, полная окурков, банан, надкусанный сухарик, садовые ножницы и альбом гравюр Редутэ[2], за который Рэндл заплатил очень высокую цену на аукционе у Кристи. Без пиджака, в полосатых подтяжках и мятой, не застегнутой доверху рубахе, он взирал на отца задумчиво, благосклонно, подбадривающе, точно аббат на просителя-монаха. В комнате пахло спиртным и розами.

— Здравствуй, Рэндл, — сказал Хью.

— Здравствуй, папа, — сказал Рэндл.

Отношения между отцом и сыном, боязливые, когда Рэндл был ребенком, ужасные, когда он подрос, и натянутые, когда он женился, в последние годы неожиданно наладились. Хью не знал, объяснялось ли это с его стороны просто потребностью заполнить пустоту, оставшуюся в душе после отъезда Сары, или же было подспудно связано с углубляющимся разладом между Рэндлом и Энн. Это последнее предположение немного смущало Хью, и бывали минуты, когда он улавливал в своем ещё робком и сдержанном общении с сыном что-то нежелательно заговорщицкое.

— Я только хотел выяснить, — сказал Хью, — может быть, мне все же удастся уговорить тебя поехать с нами сегодня в Сетон-Блейз.

— Да нет, едва ли, — отвечал Рэндл по-прежнему благосклонно, откинувшись назад вместе со стулом. — Мне эти люди не нравятся, я не нравлюсь им, так какого черта подвергать себя их суждению?

— Ну хорошо, хорошо, — сказал Хью. Правда ли, что они осуждают Рэндла? Кто знает? Милдред, которая так давно научилась терпимо относиться к Хамфри и так ловко его выгораживает, уж конечно, не назовешь строгой блюстительницей нравов. Милдред. На секунду мысли Хью обратились к ней. Да, он помнит, что целовал её, но подробности забыл, кроме того, что было лето.

Под внимательным взглядом Рэндла Хью пересек комнату и выглянул в окно. Из окон башни было видно далеко поверх буков, и питомник, спускавшийся дугой по выпуклому склону, казался отсюда вышитым узором из квадратов — розы на черном фоне голой земли. Внизу, там, где склон кончался, торчали короткие копья молодых испанских каштанов, чуть дальше, в сквозной зелени рощицы, где только что отцвела дикая вишня, стояло несколько островерхих сушилок для хмеля. От деревни, скрытой за выступом холма, виден был только стройный шпиль церкви да вокруг него пышные кроны вязов, сейчас золотисто-желтые на ярком солнце. А ещё дальше тянулись болота с пастбищами и ветлами, всегда подернутыми бледным серебром. Хью смотрел, почти не видя этой слишком знакомой картины и слушая, как над головой у него Миранда шумно носится по своей комнате, распевая «Aupres de ma blonde»[3] с явным расчетом, что её услышат. А голосок у неё приятный.

— Я получил письмо от Сары, — сказал он. — Хочешь прочесть?

— Нет, спасибо, — ответил Рэндл и добавил: — Письма Сары меня бесят. С тех самых пор, как я женился, она превратила меня в половину человека. Начинает письмо «Дорогие Энн и Рэндл», а подписывается «Привет и любовь вам обоим от нас обоих. Ваша Салли». Как будто в такой формуле «любовь» может что-нибудь значить. И как будто мой драгоценный зятек способен питать ко мне какие-либо чувства, кроме тупого презрения.

— Ты ему платишь взаимностью.

— Бессмысленный человек из бессмысленной страны. Сара, надо полагать, здорова?

— Она опять беременна.

— О господи, неужели опять? Впору подумать, что они католики. Уже имеются Пенни, и Джинни, и Бобби, и Тимми, а теперь ещё один младенец. С ума сойти.

— Ага, вон Пенн, — сказал Хью.

Мальчик показался из-за буков и, засунув руки в карманы, стал пересекать широкую лужайку перед домом. Казалось, он бредет куда глаза глядят. Бедняга, не удивительно, что Англия его немного пришибла. Хоть бы он встряхнулся и вспомнил, что надо вытереть посуду.

— Ужас, какой у мальчишки выговор, — сказал Рэндл.

— Надо было отдать его в приличную школу, я всегда говорил. Там ему хотя бы речь пообтесали. — Хью в свое время убеждал Сару отдать Пенна в дорогой интернат в Австралии и предлагал на это денег. Предложение его было отвергнуто, и за путаными объяснениями Сары Хью явственно слышал голос Джимми, заявляющего, что он никому, черт возьми, не позволит превратить его сына в какого-то несчастного сноба.

Рэндл, не одобрявший расходов на семейство сестры, промолчал, а потом заметил:

— Все равно он решил быть автомехаником, — словно от этого выговор Пенна становился менее одиозным.

В комнату влетела принаряженная Миранда, мельком глянула на Хью и бросилась к Рэндлу. Лицо у Рэндла просветлело. Он повернулся, Миранда прыгнула к нему на колени и крепко обняла за шею.

— Птичка моя, — произнес он чуть слышно и провел рукой сверху вниз по её спине. Хью отвернулся.

Минуту Миранда молча прижималась к отцу, потом вскочила и выбежала вон. Рэндл с улыбкой смотрел ей вслед.

А Хью разглядывал сына. Красивый мужчина, ничего не скажешь. Запоминающееся крупное, чувственное лицо с большим носом и большими карими глазами. Прямые, сухие темные волосы, густые, без малейшей седины. Губы кривятся в тонкой иронической усмешке, словно он все время воздерживается от комментариев по поводу только что услышанного анекдота. Лишь едва заметная влажность глаз и губ, едва заметная одутловатость бледных щек немного старили его и набрасывали на эту здоровую силу легкую тень излишеств и невоздержанности.

Хью машинально вытащил из ближайшей вазы один цветок. Рэндл предпочитал старые прованские и моховые розы металлическим розоватым сортам, которые сам вывел. Хью поглядел на розу. Лепестки нежно-палевого оттенка, постепенно бледнеющие от середины и отогнутые по краям, так что роза имела форму почти правильного шара, завивались тугой спиралью вокруг зеленого глазка. Он сказал сыну:

— Пьешь слишком много?

— Да. — Рэндл поднялся и тоже подошел к окну.

Пока Хью колебался, продолжить ли этот разговор и что сказать, они увидели, как далеко внизу Энн и Миранда спустились с крыльца и пошли по широкой полосе гравия вдоль фасада. Обе в шляпах и перчатках, они, казалось, семенили нарочито степенно и скромно. Хью всегда становилось неуютно при виде Миранды, направляющейся в церковь.

Теперь он явственно уловил исходящий от Рэндла запах спиртного. Крутя в пальцах розу, он постарался найти нужные слова.

— Ты, наверно, озабочен… насчет Энн и вообще?

У Рэндла вырвалось энергичное, но невнятное восклицание.

— Озабочен? О господи!

— А в чем, собственно, беда?

— В чем беда? Во всем беда. — Помолчав, он просипел: — Она меня губит. Она… она выбивает у меня из-под ног все опоры.

Хью стало ясно, что сын его попросту пьян. Он сказал чуть язвительно:

— Опоры? Значит, ты лезешь куда-то вверх?

— Вверх или вниз — неважно, — сказал Рэндл, — лишь бы подальше от нее. — Он все смотрел на то место, где исчезли за деревьями его жена и дочь. — Вернее, — продолжал он, и взгляд его затуманился, а голос зазвучал мягче, — для меня это вверх. Вверх, туда, где я мог бы распрямиться и двигаться, в мир, обладающий какой-то структурой. Энн, понимаешь, мне страшно вредна.

— Вредна тебе?..

— Да. Около меня должны быть люди, у которых есть воля, которые берут, что хотят. У Энн нет воли. Она подтачивает мою энергию. Она меня размягчает.

— Если ты хочешь сказать, что Энн не эгоистка…

— Я не это хочу сказать. — Рэндл заговорил быстрее. — Это меня не интересует. Для кого-нибудь другого она, может быть, ангел с крыльями. А для меня она — разрушитель, а разрушитель — это дьявол. В ней есть какая-то примитивность, от которой все, что я ни делаю, теряет смысл. Эх, не могу я объяснить.

— Если ты хочешь сказать, что она мешает тебе заниматься писательством…

— Нарочно она ничему не мешает. Мешает её суть. И не в одном писательстве дело. Неужели ты не замечаешь, что я вяну у тебя на глазах? Неужели это не заметно всем? «Бедный Рэндл, — говорят люди, — от него почти ничего не осталось». Мне нужен другой мир, оформленный. Мне нужна форма. О черт, как я вяну! — Он вдруг рассмеялся, повернулся лицом к Хью и отнял у него розу.

— Форма?

— Да, да, форма, структура, воля, что-то, с чем можно бы схватиться, что заставило бы меня _быть_. Форма, вот как у этой розы. У Энн её и в помине нет. Она вся бесформенная, дряблая, разлапая, как какой-то несчастный шиповник. Вот это меня и убивает. Губит мое воображение, не оставляет ни одной опоры. А, да тебе этого не объяснишь. Ты-то сумел не увянуть. В общем, неважно. Выпить хочешь?

— Нет, благодарю. И что же ты…

— Я здесь задыхаюсь, — сказал Рэндл, нетвердой рукой наливая виски в один из стаканов. — Ненавижу эту нескладицу.

— Почему же ты не…

— Энн — истеричка.

— Неправда, и ты это отлично…

— А-а, к черту. Прости, нервы у меня никуда. Выпей ты ради бога.

Хью налил себе виски и сел напротив Рэндла — тот уже опять сидел у стола, весь выжатый, опустошенный, и роза свисала у него между пальцев. Хью отпил хороший глоток. Что-то передалось ему от неистовой вспышки Рэндла, и он, глядя прямо перед собой, ощутил приятный всплеск энергии, как будто бы никак не связанный ни с обмякшей фигурой сына, ни с тем семейным взрывом, который предвещали его слова. Он окинул взглядом комнату Рэндла, немного женственную комнату, где пыльный солнечный свет перемешал и окрасил в пастельные тона разбросанные книги, выгоревший кретон, подушки, фарфор, цветные гравюры. И решился:

— Я не ошибаюсь, это Эмму Сэндс я видел на кладбище?

Рэндл выпрямился, как от толчка. Он сунул розу обратно в воду. Пригладил волосы, отвел глаза, снова поднял их на Хью и ответил:

— Да, она там была. Ты её видел?

— Мельком. А кто это был с ней?

— Некая Линдзи Риммер, так, кажется. Ее секретарь и компаньонка. — Рэндл старательно согнал с лица всякое выражение. Он откинулся на стуле к своему дивану-кровати и протянул руку туда, где на клетчатом, синем с белым, валлийском покрывале сидели, обнявшись, старенькие игрушки — собака Тоби и кролик Джойи. Ожидая, что ещё скажет Хью, он взял Тоби и посадил к себе на колено.

— Ты бываешь у Эммы?

— Так, знаешь ли, изредка.

— Где она теперь живет?

— Ноттинг-Хилл-гейт, — сказал Рэндл и добавил: — Все там же.

Пока они говорили, между ними опустилась глубокая тишина, словно все другие звуки в комнате погасли.

Хью молчал, а Рэндл все смотрел на него пристально, хотя и без всякого выражения и гладил игрушечную собаку. Молчание длилось долго, в нем противно клокотало то, что могло бы быть сказано. Эту тему удалось только назвать, развивать её оказалось невозможно. Одно имя и то уже разбудило отголоски.

Хью поежился и встал.

— Ну так, — сказал он. — Жаль, жаль, что ты не едешь с нами в Сетон. Пойду, надо все-таки вытереть эту посуду, если Пенн не удосужился.

4

— Молодец Феликс, он так мило относится к Энн, — сказал Хью.

Он задержался с Милдред Финч в большой оконной нише её гостиной, пока она ставила в синий фарфоровый кувшин старомодные розы, которые привезла ей Энн. За окном, по ту сторону лужайки, в тени огромного кедра сидели на скамье Энн с Феликсом, братом Милдред. Здесь солнце уже высушило сад, и в открытое окно лился теплый запах скошенной травы и ублаготворенной земли. Темно-зеленые тени деревьев только начали уплотняться и вытягиваться, а краски разгораться ярче в преддверии вечера. Позади кедра отливала темным лаком поверхность медлительной речки, пропадавшей из глаз там, где за густой бамбуковой рощицей еле виднелся мостик восемнадцатого века. На переднем плане, перед домом, Хамфри, сухощавый и элегантный, в белой рубашке без пиджака, осматривал клумбы, время от времени бросая взгляд за речку, где в чаще каштанов то появлялись, то исчезали Пенн и Миранда, причудливые полувзрослые создания, стесняющие друг друга, не умеющие ни отдохнуть вместе, ни поиграть.

— Да, он милый мальчик, — рассеянно отозвалась Милдред. Она воткнула белую с зеленым глазком Мадам Арди между двумя лиловатыми, розовыми по краям Луизами Одье и отступила, чтобы полюбоваться эффектом. — И все-таки надо признать, — сказала она, — что никто не составляет букетов изящнее, чем Энн. Я очень надеюсь, что она и в этом году будет участвовать в конкурсе Женского института на лучший букет. Мне доставляет истинное удовольствие, когда ей удается утереть нос этой Клер Свон.

Хью чувствовал себя очень усталым, его больше обычного мучил звон в ушах, казавшийся сегодня неумолчным ропотом далеких голосов, и он возразил обиженно: — Клер была к нам очень добра это время. — Злословие Милдред, легкое, но почти никого не щадящее, иногда удручало его.

— А почему бы и нет? — сказала Милдред. — Ей это ничего не стоит и к тому же утоляет её любопытство. Но сколько бы она ни поджимала губы, на самом деле ей бы очень хотелось, чтобы её Дуглас был сильным, страстным мужчиной вроде Рэндла.

Верно ли, что Рэндл сильный, страстный мужчина? Трудно сказать, думал Хью. Присев на ручку кресла, он устремил взгляд в окно, на белоснежный, пышно волнящийся затылок Хамфри, непутевого, но счастливого Хамфри.

— Как вы думаете, Рэндл уйдет от Энн? — спросила Милдред и добавила к букету слева две Бель де Креси.

— Конечно, нет, — сказал Хью. — Он ерепенится, но никуда он не уйдет. Энн его раздражает, но только Энн способна его и утешить. — Равнодушное любопытство Милдред было ему неприятно. Но он не только хотел отмахнуться от нее, он верил в то, что говорил. Не первый раз он видел сына в таком состоянии. Взгляд его снова задержался на детях, резвящихся за рекой. В памяти возникли странные слова, которые утром произнес Рэндл: «Мне нужен другой мир, оформленный» — и еще: «Ты-то сумел не увянуть». На секунду он смутно почувствовал, что завидует Рэндлу. Потом мелькнула парадоксальная мысль, что, может быть, Рэндл завидует ему. Видит в нем человека, который справился со своими трудностями.

Чтобы прекратить разговор о Рэндле, он спросил:

— Как Берил? — верный способ завести Милдред.

Берил была дочерью Финчей, их единственным отпрыском, и Милдред, видимо, до сих пор не простила ей, что она не мальчик. Ей было уже за тридцать, она возглавляла педагогический колледж в Стаффордшире. Хью видал её редко, но она ему нравилась, он ценил её несомненный ум. Он простодушно допускал, что не может решить, искренне или нет Милдред выказывает к дочери презрение.

— Все так же, — сказала Милдред. — Эта девица никогда не выйдет замуж. Вечно ей нужно быть в авангарде чего-то там такого, мужчины этого терпеть не могут. Конечно, трудно было ожидать, что она станет нормальной женщиной, раз Хампо всю жизнь был со странностями. Впрочем, я ни в чем не уверена, надеюсь, что хоть какие-то радости ей доступны. — Она оборвала листья с розово-белой, словно бумажной, Розы Мунди и сунула её в середину букета.

Хью часто шокировала в Милдред излишняя откровенность, граничащая, по его мнению, с вульгарностью. Правда, знакомы они были очень давно — с тех самых пор, как Хамфри, с которым он тогда вместе учился в Кембридже, представил её всем как свою невесту. Хамфри сдал выпускные экзамены лучше и жену взял богаче. Хью задумчиво посмотрел на нее. Она и сама не слишком-то женственна. Не то что Фанни, милая Фанни. У Милдред было резкое лицо, очень бледное, стянутое на лбу и у глаз ироническими горизонтальными морщинками, словно туго перевязанное тонкими нитками. Белая кожа щек по контрасту выглядела теперь мягкой и старой. Рот и ярко-синие глаза — длинные, смеющиеся, часто насмешливые. Изжелта-седые волосы она коротко стригла, что, впрочем, не помогало хоть сколько-нибудь укротить их природную пушистость, и прическа её, меняющаяся день ото дня, а то и несколько раз на дню, часто казалась попросту растрепанной — Милдред порой недостаточно заботилась о своей внешности. Однако и сейчас ещё это была интересная, умная, энергичная Милдред. И снова он стал отыскивать в памяти подробности того поцелуя, но так ничего и не вспомнил, кроме того, что было лето, Сетон-Блейз, и он целовал её. Случилось это перед тем, как начался его роман с Эммой, — пожалуй, и не удивительно, что все остальное стерлось. Милдред тоже была знакома с Эммой, очень давно, когда обе были немного эксцентричными студентками в жестких соломенных шляпах, тальмах с капюшонами и юбках до полу. Но потом они потеряли друг друга из виду, и Хью был уверен, что Эмма не поверяла Милдред своих сердечных тайн.

— Ну как, ничего? — сказала Милдред, осторожно водружая кувшин с розами на каминную полку. — До Энн мне, конечно, далеко, но при моей бездарности и это неплохо. Где же ваш бокал? Больше не хотите? Ну, тогда давайте играть, будто мы почтенная супружеская пара, и прогуляемся по дорожкам, хорошо? — Она церемонно взяла Хью под руку и повела его в сад.

С приездом в Сетон-Блейз все почувствовали облегчение. После чуть влажной, чуть зловещей и явственно насыщенной Рэндлом атмосферы Грэйхеллока здесь так и веяло невинностью и теплом. И лето здесь установилось более определенно и прочно. Прелестный дом эпохи королевы Анны, из шершавого розоватого кирпича с серой, сглаженной временем каменной отделкой, нежился на солнце, томно растянувшись во всю длину, отдаваясь во власть сада, безупречно ему соразмерного. Отсюда не открывались широкие просторы — усадьба лежала в низине, среди заливных лугов. Но в маленьком парке многое ласкало взгляд: просвет между каштанами, ведущий к озеру, излучина реки, миниатюрная заводь, приходившаяся между мостом и кедром, газон с разбросанными по нему пышными кустиками, спускающийся к главным воротам. Поместье было небольшое, но на редкость искусно распланированное, в нем было все, что нужно, и оно не казалось ни большим, ни маленьким, а только безупречным. Когда-то Хью мечтал его купить, но и это относилось к давно умершим мечтам и желаниям.

Под руку с Милдред он перешел подъездную дорогу. У бокового фасада дома нарядный темно-синий «мерседес» поблескивал в чистом вечернем свете около длинной клумбы, засаженной юкками и кустарниковыми пионами. Пока Милдред вела его наискосок по газону к уединенному садовому креслу, он увидел, что Миранда уже не носится по роще, а подобралась ближе к Энн и Феликсу. Вот она бросила на колени матери охапку скошенной травы. До ушей Хью донесся смех. За речкой на фоне густой листвы каштанов, ветви которых в этом месте начинались чуть не у самой земли, Хамфри беседовал с Пенном. Когда они двинулись в сторону озера, Хью едва ли не впервые заметил, что мальчик не лишен известной жеребячьей грации, но деревья тут же скрыли их обоих.

Милдред опустилась в садовое кресло. Хью, подстелив плед, сел рядом на траву и отвел глаза, пока она расправляла юбку, — Милдред нередко умудрялась оставить на виду не слишком опрятное кружево комбинации. Он мрачно потыкал себя пальцем в ухо в тщетной надежде умерить изводивший его звон.

— Простите, что вы сказали?

— Я сказала: Хью, поедем с нами в Индию.

Он в удивлении поднял голову.

— В Индию? Разве вы едете в Индию?

— Едем мы с Феликсом. Во всяком случае, собираемся. Хампо я никак не могу уговорить. Он хочет опять в Рабат, когда там будет не так жарко, погостить у одного старого приятеля-дипломата, а заодно, наверно, и ещё с какой-нибудь злодейской целью. А у Феликса сейчас перерыв в работе, вы же знаете. Теперь его, скорей всего, пошлют вербовать гуркхов. Это он обожает. И я решила поехать с ним. Вот бы и вы с нами поехали. Я была бы так рада.

— Вы очень добры, — сказал Хью. — Но боюсь, я никак не смогу… — И тут же подумал: а что, собственно, мне мешает?

— Глупости, мой друг, — сказала Милдред со спокойной улыбкой, словно читая его мысли. В её длинных ярко-синих глазах светилась насмешка и знакомое ему выражение дружелюбного тиранства.

Хью засмеялся. Потер свою лысую макушку.

— Конечно, это можно бы устроить. И мысль сама по себе привлекательная. Но денег уйдет много. И потом, мне кажется, что я должен быть здесь, чтобы… чтобы, так сказать, все держать в поле зрения.

— Дорогой Хью, — сказала Милдред, — пожалуйста, не приводите мне этих казенных доводов. Денег у вас вполне достаточно — хватит и себя побаловать, и детям оставить больше, чем нужно. И не так уж много времени у нас в запасе. А насчет того, чтобы все держать в поле зрения — под «всем» вы, надо полагать, разумеете Энн и Рэндла, — так вы же только что говорили, что опасаться тут нечего. И вообще, вы прекрасно понимаете, что ни вы, ни кто другой им не поможет. Оставьте их в покое — «вернутся овечки сами, и с шерстью и с хвостами».

Хью молчал. Да, соблазнительно. Он мало путешествовал на своем веку. Фанни терпеть не могла ездить за границу. И оказаться свободным, уехать от всего на свете… Но хочется ли ему пуститься в путешествие с Милдред?

— Мы увидим Тадж-Махал при лунном свете, — сказала Милдред. — Неужели плохо?

— Индия — трагическая страна. Она произведет на вас гнетущее впечатление, Милдред.

— Не читайте мне лекций, — сказала Милдред. — Индия — замечательная страна, ужасно интересная. Вы знаете, что Хамфри должен был получить назначение в Дели, когда случилась эта история в Марракеше? Это был бы его первый высокий пост.

Хью этого не знал и подумал, что если он никогда не воспринимал загубленную карьеру Хамфри как трагедию, то в этом, безусловно, заслуга Хамфри.

— Я накупила столько книг об Индии, — продолжала Милдред, — целую библиотеку. А потом мы туда не поехали. Для меня это было страшное разочарование. Я так по-настоящему и не утешилась. С тех пор я просто брежу Индией.

А если ему не приходило в голову, что Милдред может испытывать тяжелое разочарование, что её вообще можно чем-то обескуражить, в этом, безусловно, _ее_ заслуга.

— Мне ведь необязательно решать сейчас? — спросил он. — Едва ли это выполнимо. Но подумать я подумаю.

— Ну разумеется, это не спешно! — воскликнула Милдред. — У Феликса ещё все висит в воздухе. Я думала так: если у него останется время от отпуска, можно будет поехать пароходом. Для вас это был бы хороший отдых. Во всяком случае, вы подумайте. А теперь пройдемся до моста, пока верная долгу Энн не заторопилась домой, к своему супругу. Она и так уже пересидела — грозилась уехать раньше.

Хью с усилием поднялся. Индия. А почему бы и нет? Милдред права — им недолго осталось путешествовать. И все же за вихрем возможностей, поднятым её приглашением, маячила, пока ещё неуловимо, какая-то серьезная причина, мешающая ему уехать.

— Комары у реки кусают просто зверски, — сказала Милдред. — Давайте я вас смажу цитронеллой, они этого не любят.

Она подняла с травы пузырек, оставленный возле кресла, и легко мазнула пробкой по шее Хью. Сильный специфический запах проник ему в ноздри, проник в мозг. Милдред опять взяла его под руку, и они медленно прошествовали к реке. Запах цитронеллы не давал ему покоя. Что-то с ним сегодня творится неладное. И почему именно этот запах именно здесь так странно его тревожит?

Они дошли до горбатого серого мостика на двух миниатюрных полукруглых арках, с осыпающимися, желтыми от лишайника перилами. С середины моста заглянули в маленькую заводь, где голубая сетка незабудок, растущих прямо из воды, цеплялась за высокие камыши, почти скрывавшие от глаз лужайку. Вид на дом загораживала рощица стройных бамбуков: стоящие тесно друг к другу стебли, прямые, как копья, и поникшие перистые верхушки, непрерывно трепещущие даже в такой тихий вечер. На другом берегу сочная листва каштанов дотягивалась до камней моста. Вода в тихой бухточке, укрытой от посторонних глаз, едва слышно что-то нашептывала.

Хью облокотился о перила и поглядел вниз. В прозрачной воде колыхались длинные зеленые косы водорослей. Потом он перевел взгляд, фокус переместился, и он увидел свое отражение и отражение Милдред, которая стояла рядом с ним и тоже смотрела в воду. И тут в нахлынувшем внезапно смятении ускользавшее воспоминание поднялось на поверхность — он вспомнил тот поцелуй. Это случилось здесь, на этом самом месте, и в ту самую минуту, когда они вот так же остановились и увидели внизу, в зеркальной воде, свои отражения. Они увидели свои отражения и, словно по подсказке этих теней, в полном молчании повернулись друг к другу и страстно поцеловались. Должно быть, это цитронелла помогла ему вспомнить, и теперь он уже понимал, хотя и не видел глазами памяти, что в тот вечер двадцать пять лет назад Милдред, видимо, точно так же спасала его от комаров. Но поцелуй он теперь вспомнил во всех подробностях.

Хью все смотрел в воду. Их лица, чуть искаженные рябью, снова казались молодыми. Потом он разом выпрямился и отошел от перил. Его резкое движение как будто удивило Милдред. Конечно же, она не могла вспомнить. Волшебная сила цитронеллы подействовала только на него. Он почувствовал минутную обиду. Ее сменило облегчение. Они двинулись обратно к дому.

Теперь Энн пересекала лужайку, Миранда изо всех сил тянула её за руку, а она, смеясь, пыталась продолжать разговор с Феликсом, который шел за ней по пятам.

— О, они уже собрались домой, — сказала Милдред, замедляя шаг. Хью тоже пошел медленнее.

— Хью, — сказала она, — можно мне как-нибудь зайти к вам в Лондоне? В ближайшие недели я почти все время буду там. Я так давно не видела вашего Тинторетто. Так хочется на него посмотреть.

— Вы очень добры ко мне, Милдред. Вот приеду в Лондон и позвоню вам, тогда мы назначим день, хорошо?

— И ещё вот что, Хью… Поедем в страну Вишну!

Он не находил себе места от тревоги, ему хотелось одного — распрощаться. Индия, да, надо будет подумать. И в полном расстройстве чувств, нельзя сказать, чтобы только мучительном, он снова пытался нащупать ту причину, ту важную причину, почему он не может поехать.

«Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться прежде, нежели отойду и не будет меня».

Они обогнули дом, и в блестящей стенке темно-синего «мерседеса» Хью увидел отражение Энн и Феликса Мичема, которые их догоняли. Миранда, пребывавшая сегодня в особенно веселом и озорном настроении, примчалась на место первая и уже раскачивалась на дверце его машины, рискуя сильно её погнуть.

— Вы на похоронах Фанни видели Эмму Сэндс? — неожиданно спросил он у Милдред.

— А-а, — протянула Милдред, — моя подруга по колледжу. Разве она там была? Нет, я её не видела.

— Да, была. Как-то странно. Я в том смысле, что они с Фанни уже столько лет не видались.

— Эмма всегда проявляла на редкость дурной вкус, — задумчиво произнесла Милдред. — Кроме разве одного раза. Вы меня простите, мне нужно разыскать наших «младенцев в лесу».

Слова эти, позволявшие ему сделать вывод, что Милдред известно больше, чем он предполагал, были последними, какими она в этот день удостоила его с глазу на глаз.

5

— Конечно, почти все тут для тебя слишком детское, — сказала Энн. — Просто Стив никогда не выбрасывал свои старые игрушки. — Она открыла дверцу большого шкафа.

— А это ничего?.. — робко начал Пенн. Пока она рылась в шкафу, он неловко стоял у неё за спиной, вытянув шею, точно хотел ей помочь и не знал, как за это взяться.

Дело было в следующую субботу. После утреннего завтрака Энн предложила свести его в комнату Стива — может быть, там найдется для него что-нибудь интересное. Просто непонятно, сказала она, как это раньше не пришло ей в голову.

Пенна такое предложение и обрадовало, и смутило. Комната Стива, как её до сих пор называли, на втором этаже, над парадным крыльцом, рядом с бывшей бабушкиной спальней — ею и теперь почти не пользовались, разве что кто-нибудь приедет с ночевкой, — всегда представлялась ему немного таинственной. Он никогда ещё в неё не входил.

Теперь, пока Энн выкладывала на пол содержимое шкафа, он огляделся. Комната была большая, светлая, обставленная просто и по-современному, не то что большинство других комнат в Грэйхеллоке, в которых повернуться негде. Большое окно с видом на буки, диванчик у окна. И все-таки он ни за что не променял бы на неё свою комнатку в башне. Та гораздо меньше, вдвое меньше, чем спальни Энн и Рэндла в нижнем этаже башен, втрое меньше, чем эта, но зато как она высоко и окна на две стороны, так что у него там два вида — светлый и темный, как он уже привык их называть. Светлый вид был на юг, в сторону невидимого, но всегда почему-то ощутимого моря, на всю ширь плоских блеклых болот, над которыми то и дело пролетали самолеты, снижаясь к аэропорту Феррифилд, — всего этого из комнаты Стива не было видно. Темный вид был на север, на обширные посадки хмеля, которые за последние месяцы на его глазах окрасились в такой густо-зеленый цвет, какого он никогда не видел, и замыкающий их более темный лес из смешанных хвойных пород — словно Север собственной персоной подступал к усадьбе. Интересно, почему Стив не жил в башне? Может быть, ему не разрешили. В те времена, как он узнал от Нэнси Боушот, в доме была «живущая прислуга», может быть, она и помещалась в этой не парадной, но такой чудесной комнатке.

— Да, все это, в сущности, старый хлам, — сказала Энн. — Но ты ещё сам посмотри, Пенни. Вон там на полках — книги Стива. И шкаф весь в твоем распоряжении. А я пойду, хорошо?

Пенн, который в Австралии звался Пенни, но в Англии предпочитал быть Пенном, понимал, что Энн называет его Пенни по доброте сердечной, чтобы он чувствовал себя как будто дома, но это его не радовало, особенно после того, как Миранда сказала насмешливо:

— Это же девчачье имя.

— Спасибо, Энн, — сказал он. — Конечно, вы идите. А я ещё немножко посмотрю. Это ничего?

— Ну разумеется. — Она посмотрела на него грустно и ласково. — Как это я раньше не догадалась? Только вряд ли ты тут что-нибудь найдешь. Ты ведь уже не маленький. — На пороге она помедлила. — Пенни, а тебе правда хочется погостить у Хамфри в Лондоне?

Хамфри Финч, который в прошлое воскресенье был к нему так внимателен, сказал тогда, что с радостью пригласит его к себе и покажет ему Лондон. Никто особенно не ухватился за эту мысль — очень странно, а сами сколько времени твердили, что ему непременно нужно показать лондонские достопримечательности. Хамфри Финч славный, но Пенн жалел, что ему почти не удалось поговорить с полковником Мичемом, у которого орден Военный крест. И дом в Сетон-Блейзе красивый, только там нет башен, как в Грэйхеллоке. Больше всего ему понравилось озеро — пока Хамфри расспрашивал его там о его семье, он видел, как над самой водой пролетел зимородок, быстрый, точно синяя пуля.

— Да, я бы с удовольствием, если можно.

— Почему же нельзя, — сказала Энн. Она все ещё медлила. — Ну ладно, пора мне идти жечь костер.

Пенн плотно притворил за нею дверь. Он был ещё в том возрасте, когда всякая добыча заманчива. Да и просто разглядеть вещи, принадлежавшие Стиву, было любопытно, захватывающе, до жути интересно. Пенн с малых лет обожал своего незнакомого кузена: старше его почти на два года, тот занял в его мыслях место старшего брата, которого ему при более чем достаточном количестве младших сестер и братьев часто не хватало. Он так мечтал с ним познакомиться во время своей поездки в Англию, которая без конца обсуждалась и без конца откладывалась. Ему уже мерещились какие-то подвиги, которые они будут вместе совершать. Смерть Стива потрясла его. До этого он вообще не задумывался над тем, что люди не вечны.

Он решил начать с книг. Тут его ждало разочарование. Кроме Шекспира и прочего в этом роде, на полках оказалось много книг про птиц, но ни одной про самолеты, пароходы или мотоциклы. Правда, попалась одна книжка про парусные суда. И ещё одна — про автомобили старых моделей. Это могло быть интересно, он отложил её в сторону. Были ещё книжки по альпинизму, но у Пенна от высоты кружилась голова, и альпинизмом он не интересовался. Были книжки для юношества — про школу и приключенческие, но научная фантастика отсутствовала. Были две довольно-таки специальные книги про лошадей, но Пенн — к удивлению и ужасу своих английских родичей, воображавших, что австралийцы с утра до ночи скачут по безбрежным равнинам, — не умел ездить верхом, да и учиться не жаждал, хотя Своны предлагали ему свою лошадку.

А дальше шли учебники — латинские грамматики и все такое. Было, правда, несколько романов в издании «Пингвин», но, похоже, скучные, все про английскую семейную жизнь.

Он обратился к содержимому шкафа. Стив, как видно, не разделял его увлечения всякими электрическими машинами. Ничего электрического здесь вообще не было, если не считать одного поезда _очень_ простой конструкции. Было несколько губных гармошек и несколько дудок разного размера, но к музыке Пенн не питал склонности. Были плюшевые мишки, и прочая недостойная внимания чепуха, и много настольных игр с фишками и костями. Были шахматы, но в шахматы Пенн не играл. Коробка, полная свистулек и фунтиков, сначала заинтриговала его, а потом он сообразил, что это всякие штуки для подражания птичьим голосам. Был ещё хороший электрический фонарь, но батарейка села. В общем, ничего такого, что стоило бы унести с собой как добычу. Под самый конец он снял крышку с большого ящика. Ящик оказался полон оловянных солдатиков — такого количества их Пенн ещё никогда не видел.

Всю жизнь им владела страсть к оловянным солдатикам, которой его небогатые родители не очень-то потакали. Он и сам хотел быть военным, пока не решил, что хочет быть автомехаником или инженером, как он, стыдясь собственной трусости, стал говорить теперь, когда понял, что его английским родичам то слово почему-то не нравится. Не блистая успехами в школе, он обычно получал хорошие отметки по истории, потому что его увлекало все, что касалось оружия, мундиров и военных машин, а к этому незаметно примешивались и ещё кое-какие сведения о том, что случалось на свете. Он стал обследовать ящик.

Черная стража, стрелковая бригада, конногвардейцы, морская пехота, гуркхи, саперы, Второй лейб-драгунский. Он начал расставлять их на полу. Потом одернул себя. Энн сказала: «Ты уже не маленький». Сидя на корточках, он снова посмотрел на солдатиков. Конечно, дома он давно перестал в них играть. Он даже не сердился, когда Тимми и Бобби путали, коверкали и разрознивали некогда милые его сердцу отряды. Он стал укладывать солдатиков Стива обратно в ящик. И тут на него нахлынуло такое волнение, что он, сам не зная почему, чуть не расплакался.

Пенн так давно, так страстно предвкушал эту поездку в Англию — он не то что родителям, даже самому себе не признавался, как трудно оказалось расстаться с домом. Путешествие в самолете и суета приезда, разумеется, утешили его, подбодрили. Но потом пошли сплошные огорчения и разочарования. Ужасно было, когда умерла бабушка. И английские родственники оказались чужими, насколько чужими — этого они, как видно, совсем не понимали. Он, конечно, чувствовал, что все они считают брак его матери не то чтобы неравным, но неудачным, огорчительным. Более смутно чувствовал он и то, что в чем-то обманул их ожидания. Стиву он, конечно, в подметки не годится, это он и сам готов был признать. И если иногда ему казалось, что дядя Рэндл определенно его невзлюбил — что ж, это, пожалуй, естественно, ведь он живой, а Стив умер.

Он был не в обиде на то, в чем сами они больше всего себя упрекали, — что его не отдали в школу. Пожалуй, это было даже к лучшему: английская школа в первую очередь связывалась у него с мыслью, что его будут бить — переживание небывалое, от которого заранее сжималось сердце. И ничего, что он без дела слоняется в Грэйхеллоке — он умел занять себя лучше, чем они воображали, — хотя жалко будет уехать, почти не повидав Англии. Но его угнетал окружающий пейзаж, который они считали таким красивым, которым постоянно восхищались вслух, вместо того чтобы принимать его как должное. Ему не нравилось, что все тут такое маленькое, картинное, кричаще зеленое, противно мокрое. Он тосковал по огромному загорелому воздуху, по сухим просторам и пыли; тосковал даже по колючей проволоке, рифленому железу и бидонам с горючим; страшно тосковал — сам этому удивляясь, — оттого что рядом не было незаселенных далей, не освоенных человеком пространств.

Он не умел, и это его больше всего огорчало, приспособиться к своей английской родне. Дедушка и Энн, безусловно, хорошо к нему относятся, и он их очень любит, но понять их невозможно. Все у них не как у людей. Куда это годится, что даже Энн, такая добрая, не может обращаться с Нэнси Боушот как с равной? Это проявление классовых предрассудков, которое Пенн мог наблюдать изо дня в день, так его бесило, что он держался с Нэнси подчеркнуто дружелюбно и по-товарищески, пока не догадался, что она толкует это как заигрывание. В испуге он отступил, после чего в их отношениях появился холодок. Это было очень обидно.

Напряженные, неустойчивые отношения между Рэндлом и Энн, к которым он был вовсе не подготовлен, тоже служили постоянным источником болезненного недоумения. После своей шумной, говорливой, дружной семьи было дико видеть, что двое женатых людей могут вот так жить под одной крышей — холодные, таинственные друг для друга — и молчать. Рэндл вот уже десять дней, с тех самых пор как они вернулись из Лондона, не выходил из своей комнаты, и никто, казалось, не видел в этом ничего странного. Энн не бегала к нему, не уговаривала. Она как будто решила: хочет сидеть один — пожалуйста. Да у них дома, если бы кто-нибудь вел себя так ребячливо, его бы просто высмеяли и вся дурь бы соскочила. Все это так нерационально, думал Пенн, мысленно употребляя любимые осудительные словечки своего отца. Но когда он представлял себе, как Рэндл, мрачно насупившись, сидит целыми днями один, его пробирала дрожь. Он боялся своего дядюшки.

Сидя на полу в комнате Стива в мокром зеленоватом свете перед ящиком с солдатиками, он с тоской вспоминал родной дом — чудесный новенький коттедж в Марино, с разноцветной крышей, в тени огромного сухого, шелестящего эвкалипта, — такой чистый, легкий, современный, полы из дорогого дерева джарра, в саду полно лимонов и персиков. Они поселились там всего год назад, когда отец получил повышение по службе, и он ещё не привык к этому чуду. Раньше они жили в Майл-Энде, ближе к Порт-Аделаиде, и только на субботу и воскресенье уезжали в свою хибарку в Виллунга. Теперь праздник длился всю неделю — половину пространства занимало море, внизу был белый песок, над головой — тенистый эвкалипт, а по утрам их будили своими криками попугаи и кукаберры. Да, вот это местечко!

Водворяя в ящик новую горсть солдатиков, он разглядел сквозь просветы между сваленными как попало фигурками, что на дне ящика есть что-то еще. Он выложил их обратно, столько, чтобы можно было просунуть руку. Извлек он на свет очень красивый современный кинжал, военный кинжал, не какую-нибудь игрушку. Кожаные ножны, с которых свисали две цепочки, были темные, мягкие — клинок вынулся из них без усилия, с легким свистом. Он блестел как зеркало, был ужасающе острый. Вот это сокровище, вот это настоящая добыча! Пенн поднялся и, замирая от восторга, потрогал пальцем лезвие и острие. Потом стал разглядывать рукоятку. Черная, с богатой инкрустацией, а на конце в кружке маленькая белая свастика. Наверно, это было оружие какого-нибудь немецкого офицера. Пенн выпустил его из пальцев, и кинжал, трепеща, вонзился в пол у его ног. Он снова вложил его в ножны и сунул в карман. Предмет в высшей степени зловещий, просто восхитительный.

Он ещё раз уложил солдатиков на место, все остальное убрал в шкаф. Взял книжку про автомобили старых моделей. Кинжал приятно оттягивал карман, касался бедра, излучал силу. Он чувствовал, что поднялся на новую ступень самостоятельности, словно на миг уловил едва заметный рывок в таинственном и необратимом процессе взросления. Посмотрел на ящик с солдатиками. Он свободный человек, он сам себе судья и поступит так, как ему угодно. Он решил забрать солдатиков к себе в комнату.

С ящиком под мышкой он вышел в коридор и закрыл за собой дверь. В длинном коридоре, который почему-то именовался галереей, было почти темно: большое северное окно, предназначенное для освещения, замуровали, когда «этот ирландский варвар», как выражался дедушка, встроил на верху парадной лестницы тесную, холодную комнатенку для какой-то «прислуги». Теперь коридор освещался с двух концов дома, откуда винтовые лестницы в вихре вычурных, выкрашенных белой краской железных перил вели на башни, и сверху лился холодный, слабый свет. Затворив дверь, Пенн невольно огляделся чуть виновато. И вздрогнул: на лестнице, уводившей во вторую башню, сидела Миранда.

Эта маленькая кузина оставалась для Пенна нерешенной проблемой. Он не мог бы представить её себе заранее, да и не пытался. Однако же привез в своем чемодане некий сверток, помеченный её именем. Но с первых же слов ему дали почувствовать, что он дурак, и подарок так и не был вручен. Чем именно она его отваживала, над этим он тщетно ломал себе голову, глядя, как она, уйдя в себя, точно кошка, играет со своими куклами, и со стыдом вспоминая, что он даже не знает, сколько ей лет, а спросить теперь уже неловко. На Джинн она не похожа ни капельки, это ясно. Взрослые как будто считали, что им следует вместе играть, но её общество стесняло его, и ближе всего к дружбе они бывали в тех случаях, когда она умудрялась раздразнить его до белого каления, а потом выговаривала ему за грубость. Он был убежден, что она очень интересная, совсем особенная девочка. Зеленый эльф, нечто сотканное из зеленого, водянистого английского воздуха. Но нравится ли она ему — это ещё вопрос.

Она сидела на лестнице боком, подобрав под себя ноги, головой прислонясь к перилам, словно ждала его появления, а две её куклы сидели, свесив ноги, ступенькой ниже. Эти три странных существа холодно смотрели на него. Сидя неподвижно там, где кончался полумрак коридора, четкие в падавшем сверху свете, они были точно актеры в момент, когда главный герой застыл на месте в глубине сцены, но от самой их неподвижности в бледном освещении лестничного колодца пьеса казалась путаной, бессмысленной, словно увиденной во сне.

Пенн смутился и сперва решил, что это из-за солдатиков. В следующую секунду он решил, что нет, это из-за того, что она видела, как он выходил из комнаты её умершего брата. А ещё в следующую секунду уже ничего не думал. Он не мог помахать ей — обе руки были заняты, — а слов подходящих не нашлось. Поэтому он ей только кивнул и быстро пошел прочь, к своей башне. Неприятно, что она его видела. Неприятно, что она там оказалась.

6

В большой, ярко освещенной кухне с каменным полом было тихо, только постукивали костяшки домино и посвистывала новая коксовая плита. Ставни были закрыты на засовы. Ряды синих тарелок смотрели с полок буфета ласково, как голландские ангелочки. Хью прикинул: завтра уже удобно будет сказать Энн, что он уезжает во вторник.

Был вечер субботы, после ужина. За длинным кухонным столом, у которого ножки были жестоко ободраны не одним поколением кошек, а доски от многолетнего мытья стали почти белыми, как прибрежный песок, Дуглас Свон и Пенн играли в домино. Миранда уже легла спать. Энн шила. Хью курил трубку и поглядывал на всех по очереди. Время от времени Энн поднимала голову и улыбалась любому, с кем случалось встретиться взглядом, бледной подбадривающей улыбкой.

Мирная картина, думалось Хью, даже определенно невинная, причем в эту невинность вносили свою долю и Пенн, потому что был так молод, и Свон, потому что был священник, и Энн — более тонко, каким-то излучением своей души. Энн, во всяком случае, держалась на удивление бодро, это и злило Хью, и вызывало невольное восхищение. Сам он не вносил никакой доли, он был зрителем. Впрочем, зрителем он был всегда, подумал он с печальным удовлетворением, знаменовавшим возвращение интереса к жизни. Попыхивая трубкой, он смотрел на счастливую семейную группу. Правда, Рэндл все ещё отсиживался у себя наверху, как невзорвавшаяся бомба. Но даже мысли о Рэндле уже не так тревожили. По какой-то инерции все постепенно успокаивалось, приходило в норму, и Хью смутно чувствовал, что скоро и для него начнется новая жизнь. Опасный поворот пройден. Рэндл десять дней пробыл, можно сказать, в одиночном заключении, и, если во всем выискивать странности, это может показаться странным. Но к чему их выискивать?

Энн, лицо как-никак наиболее заинтересованное, принимала это, по-видимому, спокойно, так спокойно, что Хью, никогда не говоривший с ней на эту тему, подозревал, что тайно она все же общается с мужем. Может быть, отчуждение их — только видимость. Может быть, она бывает у него, когда все спят. Так или иначе ясно: он, Хью, бессилен что-либо изменить. Он раза два заходил к Рэндлу после их разговора об «оформленном мире», но заставал сына отрешенным, задумчивым, более обычного скрытным. Рэндл упорно пил. Однако же вид у него был умиротворенный, даже довольный, и казалось, он что-то серьезно обдумывает. Это нелепое заточение не может длиться вечно. Даже Рэндл долго не выдержит такой идиотской ситуации. Еще немного, и вернется его нормальное состояние, когда он, раздражаясь от одного присутствия Энн, все же ходит за ней как тень и, находясь в доме, не может ни на минуту выпустить её из виду. Нынешняя его изоляция словно предписанный самому себе отказ от этой раздраженной одержимости, словно воздержание, за которым, можно надеяться, последует заметное очищение всего организма. Возможно даже, что отъезд отца приблизит прекращение военных действий.

Так он рассуждал. Но с благодушным ощущением, что имеет полное право себя побаловать, он уже знал, что, чем бы ни кончилась именно эта ссора, он больше в Грэйхеллоке не останется. Большой равнодушный дом, на который несчастье его и его семьи не произвело никакого впечатления, в котором призраки его горя не находили, где преклонить голову, казался орудием кары, предназначенной не для него. Не он построил эту клетку, он её не заслужил, он может выйти из неё — и выйдет. Позже он всячески постарается помочь тем, кто в ней остался. Но сейчас — хватит с него достоинств Энн, настроений Рэндла, благочестия Свона, капризов Миранды, вульгарного выговора Пенна и бесконечных растрепанных, мокнущих под дождем розовых кустов. Он думал о своей уютной лондонской квартире, о сияющем Тинторетто и жаждал укрыться в этом святилище.

И ещё ему хотелось уйти подальше по пути, отделяющему его от Фанни. Он оплакивал её, тосковал о ней, но душевное лукавство, которое он отчасти в себе осуждал, подсказывало, что нужно сделать, чтобы тоска стала легче. Он уже убедился, что умеет себя утешить, и дарил Фанни, как погребальный венок, сознание неизбежности таких утешений. Мертвые — жертвы живых, а он будет жить. Он уже чувствовал, что с её смертью в нем прибавилось жизни. Фанни питала его. И он, ещё неуверенно, но неуклонно, стремился отдалиться от той Фанни, которая его обвиняла, от Фанни с её любимыми кошками, пасьянсом и ласточками, от последней по-человечески доступной Фанни, какую он знал. В клинике ею завладел страх, и видеть это было невыносимо, а потом она надела или на неё надели безличную маску всех заведомо умирающих. Он стремился уйти и от Энн — вблизи нее, такой кроткой, прозрачной, более склонной к анализу, Фанни оставалась тревожаще живой. Позиция Энн не оставляла места для утешения, для символического вторичного убиения мертвых. Но нужно помнить, что Энн несчастна, а поэтому несправедлива.

Смех и сухой стук сгребаемых в кучу костяшек домино — кончилась ещё одна партия. Энн посылает Пенна спать, тот ноет, что ещё рано, и Дуглас Свон просит разрешения сразиться ещё разок, и Энн улыбается и уступает. Да, мирный, невинный мирок. Мирный, невинный мирок, только вот Стив умер, и Рэндл сидит пьяный у себя в комнате, и где-то в Лондоне сейчас существует Эмма Сэндс.

После потрясения и ужаса, неизбежно сопутствующих смерти, когда перетревоженная душа немного устоялась уже на новый лад и мысли, посещавшие его рано утром, опять стали более оформленными и четкими, оказалось, что Эмма Сэндс занимает в них немаловажное место. Словно она незаметно подкралась к нему и, оглянувшись, он увидел, что она как живая сидит рядом. Его преследовало видение, на миг возникшее перед ним на кладбище, — Эмма и та женщина, две черные фигуры под дождем, прильнувшие друг к другу в зловещем молчании. Он достиг равнодушия, перешагнул в забвение — так ему казалось. Но теперь Эмма снова обрастала плотью, и все случаи, так странно разделенные почти равными промежутками, когда он видел её за прошедшие годы — из автобуса, на эскалаторе, в Национальной галерее, — задним числом окрашенные этой встречей на кладбище, светились и расцветали в его памяти.

Он, конечно, понимал, что все это глупо, отчасти понимал даже механику этого микроскопического наваждения и как оно сразу стало более осязаемым, когда Милдред предложила ему ехать в Индию. Почему он не может поехать в Индию? Из-за Эммы, хотя при чем тут Эмма? Эмма все ещё существовала, притягательная, как магнит, и у него хватало времени поразмыслить о том, что бессознательно он отождествлял её с теми темными и свободными силами, с тем стройным миром воображения, куда он, если воспользоваться метафорой Рэндла, не захотел «подняться» двадцать пять лет назад, когда делал решающий выбор. Но разумеется, этим мыслям грош цена — ребячьи фантазии, паутина, которую ничего не стоит сдунуть, если только найдется минута, чтобы набрать в легкие воздуха. Он уже знал — и с удовольствием предвкушал нетрудную борьбу с самим собой, — что в конце концов решит ехать с Милдред в Индию. Так он и поступит. Да, он будет свободен, он ещё им всем покажет, как можно перемениться на старости лет. «Страна несчетных воплощений…»

— Ну, Пенни, теперь в самом деле пора, — сказала Энн. Она отложила легчайшее, в синюю и белую клетку платье, которое шила Миранде, заправила за уши пряди выцветших волос и скорчила Пенну шутливо-грозную гримасу. Он встал, смеясь и протестуя.

— Что ж, друзья, мне тоже пора двигаться, — сказал Дуглас Свон. — Пенн покажет мне пример. Недостаток силы воли — вот в чем наша беда, верно, Пенн? Ну, встали — пошли. — Он тоже поднялся.

Свон был красивый мужчина, с изжелта-бледным лицом, до того гладким, что казалось, оно незнакомо с бритвой. В эту гладкую маску цвета слоновой кости вправлены были два узких темных глаза и тонкие, сухие, четко очерченные губы, вправлены как бы позже, в виде приложения, ибо жили отдельно от окружающей их поверхности, нисколько не стянув и не сморщив её. Волосы, очень темные, блестящие от помады, лежали надо лбом аккуратным зачесом. Достаточно элегантный черный костюм и накрахмаленный пасторский воротничок придавали ему профессиональный вид чуть нарочитой благожелательности, вид врача, сострадающего больному. Но, как уже не раз отмечал Хью, хотя все словно бы указывало на то, что перед вами болван, вынести такой приговор было затруднительно: почти неуловимый, но несомненный ум нет-нет да озарял эту умильную физиономию, не позволяя так легко отмахнуться от её обладателя.

Пенн, встряхивая головой, сияя всей своей оживленной мордашкой, все ещё ласково препирался с Энн. Одну ногу он поставил на ведерко с коксом, руку засунул в карман темно-серых, купленных в Англии брюк, так что приподнялась пола его голубой спортивной куртки и стали видны подвешенные к поясу на двух цепочках кожаные ножны с кинжалом.

— Опасное оружие, — заметил Дуглас Свон, указывая на кинжал.

Пенн покраснел, снял ногу с ведерка и обдернул куртку.

Энн сказала:

— Господи, тот немецкий кинжал! Ты что, нашел его в комнате Стива?

— Да, — отвечал Пенн растерянно. — Это ничего?

— Ну конечно, конечно. Ты просто молодец, что нашел его. Это Феликс Мичем подарил Стиву. Феликс добыл его где-то во время войны. Миранде он тогда страшно понравился, она все выпрашивала его у Стива, а он не давал. А потом, когда… Мы не могли его найти, хотя Миранда без конца искала.

— Ну так я отдам его Миранде, — сказал Пенн. — Как же иначе, все равно это её вещь. Мне очень жаль… — Заливаясь краской, он пытался отцепить кинжал от пояса.

— Да брось, — сказала Энн. — Оставь его себе. Миранда о нем давно забыла. И вообще, он больше подходит для мальчика. А теперь беги спать, Пенни, сию же минуту!

Дверь за ним затворилась, и Дуглас Свон снова сел, как видно раздумав уходить.

— Я тогда пришла в ужас от этого кинжала, — сказала Энн. — Конечно, сработан он превосходно, но у него на рукоятке свастика. Феликс говорил, что это оружие германского офицера. Они иногда носили кинжалы. Это считалось особым шиком. Все это так отвратительно. Гитлера никогда не перестанешь ненавидеть, а тут ещё эта черная гадость со свастикой… просто смотреть тошно!

— Дети этого не чувствуют, — сказал Дуглас Свон, складывая домино в аккуратные стопки.

— Да, наверно, — сказала Энн. — В этом смысле их неведение сбивает с толку. Я никогда не знаю, нужно их учить ненавидеть Гитлера или нет.

— Разумеется, нужно, — сказал Хью.

— А я сомневаюсь, — возразил Свон. — В мире и без того достаточно ненависти. Только любовь видит ясно. Ненависть видит все как в тумане. Ненавидя, мы не ведаем, что творим.

— Вы что же, предлагаете любить Гитлера? — спросил Хью. Свон его раздражал, хоть бы ушел поскорее!

— Не то чтобы любить, — сказал Свон. — Это для нашего поколения непосильная задача, разве что для святого. Но даже по отношению к Гитлеру возможно своего рода осознанное сострадание. Бессознательная ненависть — великое несчастье, ненависть же, искусственно вскормленная, — подлинное зло. Дети избавлены от той страшной потребности ненавидеть, которая выпала нам на долю. Лучше оставить их чистыми душой и почитать счастливыми.

— Не согласен, — сказал Хью. — Это вопрос практической политики. Вас послушать, так мы и в самом деле все святые. А в нашей жизни те, кто отказывается ненавидеть зло, неизбежно становятся его орудием. Ненависть — наша лучшая защита.

— Хотите на дорогу чашку кофе, Дуглас? — сказала Энн.

Поняв, что с ним прощаются, Дуглас Свон снова поднялся.

— Нет, благодарю, Энн, мне надо бежать. Вот он, недостаток силы воли! Да, совсем забыл, Клер просила узнать, будете вы в этом году участвовать в конкурсе на лучший букет? Она говорит, что всей душой на это надеется, а то без вас женщинам не будет на кого равняться.

Энн засмеялась.

— Буду, наверно, если хватит сил. Передайте Клер привет да поблагодарите её от меня за айвовый джем.

Дуглас Свон медлил, рука его лежала на спинке кресла Энн, гладкое золотистое лицо над жестким пасторским воротничком было кротко и нежно. Посвистывала коксовая плита. Улыбались синие ангелочки. Хью взглянул на часы.

Дверь в кухню распахнулась, ударилась о стену, хлопнув, как пистолетный выстрел, и вошел Рэндл. Дуглас Свон отскочил от Энн с таким проворством, словно только что держал её в объятиях. Энн привстала и снова опустилась в кресло.

При виде Свона Рэндл застыл на месте и устремил на него злобный взгляд. Потом демонстративно открыл дверь, Свон пробормотал, что ему пора, и пулей вылетел мимо Рэндла за порог. Дверь за ним захлопнулась. Нельзя сказать, чтобы он удалился с достоинством.

Рэндл был небрит, без пиджака. Рубашка спереди вздулась пузырем, образуя подобие брюшка, отчего он больше обычного был похож на актера. Лицо его пылало. Он подошел к столу и уставился на Энн.

Хью сказал:

— Сядь, Рэндл, и не изображай дух Банко. — В такие минуты сын внушал ему страх.

Рэндл обратился к Энн:

— Тебе непременно нужно, чтобы этот чертов священник все время здесь околачивался?

Энн откинулась на спинку кресла, положив руки на подлокотники, словно нарочно старалась успокоиться. Она тоже уставилась на Рэндла.

— Во-первых, он не чертов священник; во-вторых, он здесь не околачивался. Он заходил повидать Пенни.

— Он заходил повидать тебя, и ты, черт возьми, это знаешь. Мне-то, положим, плевать.

— Сядь, Рэндл, — сказал Хью, — и не ори.

— Я не ору. И имейте в виду, я не пьян, а то сейчас кто-нибудь это скажет.

— Ты пьян, — сказала Энн.

Хью знал, что Энн способна на гнев, но тут его удивило, как легко он прорвался. Очевидно, не только Рэндл подготовлял себя к этой сцене с помощью своеобразно понятого поста и молитвы, но и она тоже.

— Почему ты отдала Пенну все вещи Стива? — спросил Рэндл. Он немного понизил голос, но Хью видел, что он весь дрожит от ярости. Губы у него подергивались, кулаки сжимались и разжимались.

— Я не давала Пенну все вещи Стива. Я разрешила ему порыться в шкафу, посмотреть, нет ли там для него чего-нибудь интересного. — Энн, бледная как смерть, откинула со лба свои бесцветные волосы, и лицо у неё стало обнаженным и сильным. Пальцы впились в ручки кресла, голос звучал негромко.

— И я, по-твоему, должен этому поверить? Миранда видела, как он сегодня охапками уносил вещи из комнаты Стива. — Он наклонился вперед, вздувшейся рубашкой задевая домино, выпучив глаза, раскидав по столу большие руки.

— Ну и что? — сказала Энн. — Почему никто не должен их трогать? Стива это не обидело бы.

— А ты не подумала, что это может обидеть Миранду, обидеть меня?

— Если бы ты был на глазах, я бы, может, тебя спросила. А тебя не было. — Она сидела неподвижно, но вся напряглась.

— Могла бы спросить Миранду.

— Послушай, — сказала Энн. — Зачем мне это было нужно? Ничего плохого я не сделала. Видит бог, Пенни и без того живется у нас несладко. И ни с кем советоваться я не обязана.

— Рэндл, — сказал Хью, вставая, — позволь тебе заметить…

— «Ничего плохого»? Это мне нравится! — сказал Рэндл. — До Миранды тебе, видно, и дела нет. Ты ужасно её расстроила. Ты предаешь Миранду, предаешь Стива. О черт, как я тебя ненавижу!

— Перестань! — сказал Хью. Но было поздно.

Энн встала, оттолкнув кресло. Оно громко проскребло по каменному полу.

— Неправда! — сказала она. — Ты хоть бы в чем-нибудь меня поддержал. А то прячешься день за днем у себя наверху, а потом являешься сюда и устраиваешь сцену, благо нашел, к чему…

— Не ори на меня, дрянь, истеричка. И изволь, черт возьми, сказать этому мальчишке, чтобы немедленно все отнес на место. Не то я сам этим займусь.

— Ну нет, этого не будет. — Энн стояла возле кресла не шевелясь, свесив руки. — Пенни ты оставь в покое. И не разговаривай со мной таким тоном, и не смотри такими глазами. Ты меня пугаешь. Я устала как собака, и это мне не по силам. А мальчика не трогай. У нас есть обязательства и перед живыми, не только перед умершими.

— Понятно. Пенн живой… а Стив умер, значит, о нем больше и думать не надо…

— Как можно быть таким жестоким! — Только теперь Энн заговорила громче. — Как ты можешь спекулировать Стивом, ты же им спекулируешь…

— Ты меня истерзала, истерзала! — крикнул Рэндл и, приподняв край стола, с грохотом брякнул его об пол. — Ты все у меня отняла, ты и Стива у меня отняла! — Он уже не кричал, а вопил.

— Рэндл, возьми себя в руки. — Хью крепко ухватил сына за плечо.

Рэндл высвободился, даже не взглянув на него.

— К чертовой матери, вот плюну на все и уеду в Лондон.

— И уезжай! — крикнула Энн. — Тебе нужно, чтобы я тут одна выматывалась с питомником, зарабатывала деньги, а ты бы их тратил в Лондоне…

— Ну, это уж слишком! — взревел Рэндл. Он двинулся было в обход стола, и Энн быстро шагнула за кресло; но он остановился и, замахнувшись так неистово, что Хью вздрогнул и отступил, сметая домино на пол. Костяшки с дробным стуком разлетелись по всей кухне. — Ты отравляешь мне жизнь, все у меня отнимаешь и ещё смеешь попрекать меня деньгами! Да я ни минуты больше не останусь в этом доме! Можешь тут на свободе цацкаться со своими любимчиками!

Он умолк. Энн опустила голову. Потом молча нагнулась и стала подбирать домино.

— Перестань играть комедию, Рэндл, — спокойно сказал Хью. — И позволь тебе заметить…

— Ты слышала, что я сказал, чертовка?

— Да, — ответила она тусклым голосом и положила подобранные костяшки на стол.

Он ещё секунду смотрел на нее, потом ушел, хлопнув дверью.

Энн стояла потупившись. Потом разрыдалась.

— Ох, нельзя мне было выходить из себя, нельзя было говорить такие вещи…

— Не горюй, Энн, — сказал Хью. Он устал, ему было противно и стыдно и в то же время казалось, что он всего этого ждал. Он обнял Энн за плечи. — Неужели ты не понимаешь, что это спектакль? Все было предусмотрено. Он решил уехать и только дожидался такой вот сцены, чтобы самого себя убедить, что все случилось по твоей вине.

— Нет-нет, — проговорила Энн сквозь слезы и вытерла глаза платьем Миранды. — Я пойду к нему, уговорю…

— Ничего у тебя не выйдет. — Хью смотрел на неё в угрюмой задумчивости. Теперь придется прожить здесь по крайней мере до четверга.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

7

Рэндл поудобнее вытянул ноги на широком диване, а спиной ввинтился в груду подушек. Он подтянул к себе хрупкий столик, на котором стояла чашка чаю и розовая в цветочках тарелочка с крошечным пирожным. Он отпил глоток сладкого китайского чая и сказал:

— Бросьте, бросьте, вы же знали, что я вернусь?

Эмма Сэндс и Линдзи Риммер переглянулись.

— Что мы ему ответим? — спросила Линдзи.

— Мы могли бы ответить, что вообще над этим не задумывались, но он едва ли поверит, так ведь?

— А если мы скажем, что ждали его со дня на день, он еще, чего доброго, загордится, решит, что он важная персона, — сказала Линдзи.

— Но ведь он и вправду важная персона, — сказала Эмма.

Обе засмеялись, и Рэндл улыбнулся, довольный. Хорошо было сюда вернуться.

Золотой предвечерний солнечный свет, наброшенный, как тонкая сетка, на неизменное марево табачного дыма, заливал большую гостиную Эммы, тесную от множества чуть обветшавших, чуть запыленных красивых вещей. Он ложился на искусно заштопанный турецкий ковер и на искусно склеенные фарфоровые вазы, прилежно содействовал дальнейшему выгоранию кретоновых занавесок, на которых ещё угадывался потускневший узор из голубых и розовых птиц на палевом фоне. Комната была в нижнем этаже, одно окно её смотрело сквозь высокую железную решетку на улицу, другое выходило на маленькую лужайку, обсаженную круглыми кустами вероники и лавра, чьи пыльные листья и сухие ветки, темные и неподвижные в жестоком солнечном свете, придавали им сейчас вид громоздких комнатных украшений, временно вынесенных из дома. Это был сад, предназначенный для зимы, летом он выглядел сонным и хмурым. Но Эммы он не касался, им ведало управление дома, в котором она жила, — большого краснокирпичного многоквартирного дома начала века, возвышавшегося среди кремовых оштукатуренных фасадов ранневикторианских особняков.

Обе женщины сидели спиной к солнцу, отчего у каждой было по нимбу — у Эммы неровная светящаяся дымка вокруг темно-серой шапки кудрявых стриженых волос, у Линдзи — гладкий золотой ободок, ярче яркого золота тщательно уложенной прически. Обе вышивали гладью в круглых пяльцах. Рэндлу солнце светило в лицо. Он чувствовал себя на виду, прижатым к стене, счастливым.

— Как ни тяжко мне здесь приходится, — сказал Рэндл, — уверяю вас, там было ещё хуже.

— Не так уж тяжко ему здесь приходится, как, по-вашему? — сказала Линдзи.

— Конечно. Если вспомнить, как плохо он себя ведет, можно сказать, что мы к нему ещё очень снисходительны.

— Мы даже почти никогда не наказываем его розгами, — сказала Линдзи и вытянула руку, держащую пяльцы, чтобы полюбоваться своим рукоделием.

— Где вам понять мои страдания! — сказал Рэндл. — Имейте в виду, моего хорошего поведения надолго не хватит. Когда-нибудь сорвусь. Вот увидите!

— Он сорвется, — сказала Линдзи. — Как интересно! Чаю ещё налить, дорогая?

Эмма сняла очки и отложила работу. Разгладила длинными пальцами сомкнутые веки. — Покурить, моя прелесть.

Линдзи встала, чтобы дать ей огня. Руки их встретились, золотые на солнце, как какая-нибудь затейливая драгоценность от Фаберже.

— А пока, дорогие мои тюремщицы, — сказал Рэндл, — я страшно рад, что я здесь. — Он любовно обвел взглядом комнату, где от закуренной сигареты на минуту словно сгустились и солнечная дымка, и застарелый, знакомый табачный дух. Эмма, чье колдовство включало умение казаться старше, чем она могла быть, умудрилась создать в этой комнате атмосферу эпохи короля Эдуарда, и сама она — в широченном платье из нейлона, похожего на прозрачный муслин, в складках которого пряталась трость с серебряным набалдашником, — словно принадлежала к той эпохе. Даже её чайный столик можно было назвать чайным лишь в устарелом смысле. Только магнитофон, прикорнувший, как собака, у её ног, напоминал о современности.

Рэндл продолжал:

— В Грэйхеллоке была не жизнь, а сплошной ад. Все за мной следили — что я сделаю, да куда подамся, да долго ли там проживу. Я буквально задыхался. Просто не понимаю, как я раньше мог это выдерживать.

После короткого молчания Эмма сказала:

— Едва ли все так уж интересовались каждым вашим шагом. Про Энн я не говорю, но вообще-то я убедилась на опыте, что люди очень мало интересуются друг другом. Даже самые восхитительные сплетни и те недолговечны. Разве не так, Линдзи?

— Да, — сказала Линдзи, — по-настоящему почти никто не замечает, ни до чего человек хорош, ни до чего он плох. Наверно, этим нужно утешаться, поскольку чаще бываешь плохой, чем хорошей.

Так бывало всегда. Они не давали ему вволю поплакаться. С таким видом, будто он оскорбляет их вкус, они переключали его жалобы на какие-нибудь безличные темы. Сознание, что его балуют, терпят, подстегивают и в конце концов осаживают, выводило Рэндла из себя, но в то же время вызывало приятный озноб. Он наслаждался собственными излияниями и сопутствующим им легким чувством вины. А они вдвоем завлекали его, вызывали на откровенность и, удовлетворив свое любопытство, ухитрялись остаться чистенькими. Он преклонялся перед безмятежностью их эгоизма.

Прошло больше года с тех пор, как Рэндл влюбился в Линдзи Риммер. Уже около пятнадцати месяцев он был отчаянно влюблен. Но протекала его любовь своеобразно. Он пришел тогда к Эмме, с которой до тех пор был едва знаком, чтобы попросить у неё совета и помощи в продвижении своих пьес на сцену. Пришел и для того, чтобы удовлетворить давнишнее любопытство касательно бывшей любовницы своего отца, озаренной в его воображении отблесками некоего адского пламени. Этот эпизод из жизни его скучного, добропорядочного родителя занимал его неотступно, причем обида за мать не играла тут ни малейшей роли, чувства его всегда колебались между смутным восхищением и смутной досадой. Но думать про это было интересно и хотелось присмотреться к Эмме поближе. Он пришел посмотреть на Эмму. Увидел Линдзи и тут же стал её рабом.

В общепринятом смысле Линдзи Риммер не была ни особенно интересной женщиной, ни особенно утонченной. На очень разборчивый вкус она даже не была вполне порядочной женщиной. Возраст её никогда не уточнялся, но ей, бесспорно, было уже немного за тридцать. Раньше она жила в Лестере, где работала сперва конторщицей, потом регистратором у зубного врача, потом репортером местной газеты. В её образовании зияли вопиющие пробелы, но, поскольку она была неглупа, обнаруживались они редко. В Лондон она приехала четыре года назад в поисках приключений и в ответ на объявление Эммы, что ей требуется секретарь-компаньонка. При всех своих возможных недостатках она была, бесспорно, красива — бледная кожа, отличной формы голова, длинные золотые волосы, высокий лоб и большие, выразительные светло-карие глаза. Она была похожа на Диану де Пуатье, и её маленькие круглые груди привели бы в восторг Клуэ[4]. Рэндл же свел с ними пока лишь самое беглое знакомство: дальнейшему помешала Эмма.

Любовь налетела на Рэндла внезапно — мгновенное преображение мира, вопль после долгого молчания, прыжок тихой речки в глубокий каньон. Он чувствовал, что, влюбившись в Линдзи, совершил лучший в своей жизни поступок. В этой любви была сила, которая как бы выводит поступки за грань добра и зла.

В ней было ослепительное великолепие. Перед тем Рэндл несколько лет не находил себе места, устав от Энн, устав от питомника, устав от самого себя, но не в силах был даже вообразить какую-то другую жизнь. Было у него два-три мимолетных романа, но они и тогда казались ему бессмысленными и безобразными. В своих пьесах он был не очень уверен и не очень верил в их спасительную силу. В его несчастливой душе не было ни ярости, ни безумия — только ноющее унылое недовольство. Умер Стив; после этого пришла черная апатия и пьянство. А потомок встретил Линдзи.

Рэндл не сомневался, что видит её без прикрас. Он уже не был романтичным юношей, и от этого всепоглощающая сила его любви была тем более поразительна, тем более достойна того, чтобы за неё держаться. Когда он любил Энн, он, в сущности, не видел ее; ко времени женитьбы у него были совершенно превратные представления о некоторых сторонах её характера. Линдзи же он видел, притом без всяких иллюзий. Он принимал её такой, как есть, всю её сущность; и аромат её крепкой, чуть безжалостной, даже чуть пошловатой живучести сводил его с ума. Его даже умиляло, что она самую малость, но все же несомненно «блюдет свой интерес». Некоторые люди, те самые, с очень разборчивым вкусом, сказали бы, что она расчетлива или хитра; но с ним она держалась вызывающе просто, отчего её маленькие уловки становились ещё милее. С ним она держалась честно, открыто и — это было в ней всего лучше, кроме разве её сходства с Дианой де Пуатье, — была божественно равнодушна к прописной морали, наверняка была свободна. Как он часто ей говорил, она была его нечестивым ангелом, благодаря ей он наслаждался упоительным отдыхом от морали. Он с восторгом твердил ей, что она демон, но для него — ангел, что она бессердечна, но для него полна тепла, что она прирожденный тиран, но для него — освободитель, что она зло, но для него — благо. Она и правда была его благом, тем, к чему он неодолимо тянулся всем своим существом. Безумие и чистая ярость — наконец-то он их познал.

И Линдзи любила его; он все ещё не мог привыкнуть к этому чуду. Застигнутая врасплох его первым признанием, она колебалась только минуту, а потом раскрыла ему объятия. После этого были дни восхитительного опьянения, когда они в полуобморочном состоянии бродили рука в руке и он показывал ей вещи, каких она никогда не видела, и дарил ей вещи, каких она никогда не имела, и видел, как башня её сатанинской самоуверенности шатается и клонится перед ним до земли. Да, это было упоительно. Но в те дни — и сколько раз он впоследствии ругал себя за это! — из-за какой-то слабости, оставшейся от долгих лет его метаний, из-за какого-то непроходившего страха перед ней, из-за того, что в глубине души он был уверен и не хотел спешить, он не овладел ею; а потом вмешалась Эмма.

Эмма обрушила на них не то чтобы гнев, хотя в первые дни это было похоже на гнев, позднее же стало больше похоже на любовь. Так или иначе, это было похоже на бурю. Что именно произошло, Рэндл не знал. Но когда вихрь улегся, оказалось, что он имеет дело не с Линдзи, а с Линдзи и Эммой. Нельзя сказать, чтобы воля Линдзи была укрощена — Линдзи оставалась неукрощенной. Она всего-навсего словно шагнула в другое измерение или поднялась на другой уровень и теперь весело и все с такой же любовью смотрела на него сверху вниз через стеклянную стену. Она вдруг стала недоступной, как весталка. Его, несомненно, по-прежнему любили. Только теперь его любили обе; и норой ему мерещилось, что он в силу необычности самой ситуации или под прямым воздействием их воли любит обеих.

Теперь он почти всегда видел их вместе — они неусыпно опекали друг друга. Сопровождая их — а вернее, посещая, поскольку Эмма очень редко выезжала из дома, — он держался так, что посрамил бы самых чопорных героев Джейн Остин. В их обществе он не выпил ни рюмки. Он был трезв, тих, услужлив, послушен и, увы, целомудрен. Порой он сам не понимал, как мог до такой степени смириться. Линдзи он желал не меньше прежнего. Он боготворил её красоту. Взаимное притяжение между ними не ослабло, и её почти нескрываемое волнение при каждой встрече не переставало доставлять ему радость. Однако же это несформулированное, никогда не обсуждавшееся «временное соглашение» длилось уже около года, и все три стороны как будто соблюдали его с одинаковым усердием. Рэндл вполне отдавал себе отчет в том, что они нарочно ослабляют его, пытаются превратить его чувство в игру. Но это его до странности мало тревожило. Недомолвки и парадоксы возбуждали и радовали, он даже с удовольствием включился в молчаливый уговор, по которому его любовь к Линдзи все ещё считалась тайной, так что он мог лишь виновато, как вор, наслаждаться поцелуями, которые Линдзи дарила ему сухими губами, пока трость Эммы медленно постукивала по соседней комнате. Впрочем, наслаждение это было до того пронзительно, что, как ему порою казалось, полное обладание и то не могло бы дать большего.

Эмма, которую он теперь видал достаточно часто, оставалась непонятной и немного пугающей. Эмма была центром их отношений, и здесь-то царила тьма. Эмма вместе с Рэндлом захваливала Линдзи и вместе с Линдзи дразнила Рэндла; её же никто не дразнил и не захваливал. Она посиживала в своем кресле — немного отяжелевшая, в старомодных цветастых платьях, короткие кудрявые темно-серые волосы торчат по обе стороны остроносого живого лица, похожего на лицо умной собаки, — и, подавшись вперед, опираясь на трость, поглядывала на них с мрачноватой благосклонностью. О существе отношений между Эммой и Линдзи Рэндл старался не думать. Но всякий раз, как они касались друг друга, это прикосновение отдавалось в нем самом. Это тоже было, в общем, приятно.

И вот теперь, потягивая чай, Рэндл созерцал Линдзи, склоненную над пяльцами. На ней было зеленое полотняное платье с квадратным вырезом. Тугие косы покорно, как золотые цепи, обвивали голову, подчеркивая её безупречно круглую форму. Боль желания, иногда невыносимо острая, сейчас утихла, разлившись по всему его телу. Линдзи подняла голову и обратила на него спокойный, серьезный, очень красноречивый взгляд. Эмму заволокло маревом табачного дыма. В тишине комнаты тикало несколько часов. Рэндл блаженствовал.

Ему часто приходило в голову, что создавшаяся ситуация — испытание для его ума. Только с умом можно было не дать всей постройке развалиться, и порой ему чудилось, что три ума — Эммы, Линдзи и его собственный — лежат, свернувшись наподобие больших мускулистых змей, в самом центре этого сооружения. Однако центром его была и любовь, и, возможно, здесь ум и был любовью. Со страстью художника, каким он теперь все больше себя ощущал, Рэндл упивался сметливостью Линдзи, её безошибочным чувством формы — этим своеобразным внутренним благородством, — чувством ритма и движения жизни, роднившим её с великими комедийными актрисами. Красавица, совершенство, она была подобна калейдоскопу, подобна затейливой розе, вся её многоцветная сущность укладывалась в строгий узор, означавший, что она свободна. И Рэндл ликовал, чувствуя, что становится все легче, легче, что может наконец подняться в воздушный мир воображения, вознесенный над лабиринтом морали, в мир, где обитают эти два неземных существа.

Однако многое тянуло вниз. Принимая свое поражение с радостью и сам этому удивляясь, Рэндл в то же время бывал благодарен Эмме за то, что она так основательно их обоих «заглотнула». В конце концов, что он мог бы предпринять, что бы он предпринял? Он не мог бы взять Линдзи к себе просто потому, что у него не было на это денег. Немного зная её — от этого уж никуда не деться, — он понимал, что напрасно было бы ждать от неё помощи в каком-либо новом начинании. Достоинства его пьес оставались пока непризнанными, а заложить в каком-нибудь другом уголке Англии ещё один розовый питомник — это было немыслимо. И немыслимо, чтобы Линдзи стала вставать в шесть часов и собственноручно рыхлить землю. Как Энн в свое время.

Во всяком случае, Энн есть, а может быть, и всегда будет. Жалость к нелюбимой Энн преследовала Рэндла, как демон, не давала почувствовать себя свободным. Впрочем, немножко он все же продвинулся, какое-то расстояние одолел. В годы бесконечных ссор и раздражения в равнодушном доме, когда они терзали друг друга, а потом с горя бросались друг друга искать, потому что в одиночестве своем не знали иного утешения, Рэндлу казалось, что ничего изменить нельзя, что так будет вовеки. Даже любовь к Линдзи сперва не отразилась на никчемности его жизни с Энн. Но после смерти матери впереди забрезжило что-то новое, и что-то новое действительно родилось из одинокого бдения, которое он себе предписал. Раздумья, воздержание от Энн, долгие часы наедине с бутылкой и розами, прогулки в рассветном тумане среди отягченных росой розовых кустов, под щебет только что проснувшихся птиц — все это прибавило ему сил, помогло разрушить злые чары. После этого полного достоинства монастырского заточения вспоминать финальную сцену было мало приятно. Рэндл отлично понимал, как несправедлив он был к Энн, как хитро дождался предлога, как старательно и осторожно разыграл праведный гнев; впрочем, он не мог не поздравить себя с тем, что так успешно провел всю операцию. Досадно было только, что при этом оказался отец. Досадно, что он увидел отца беспомощным, испуганным, покорным. Досадно, что показал ему себя в такой некрасивой роли. Подсознательно он уважал Хью за то, что тот следует в жизни каким-то правилам, минутами даже завидовал ему. Отец его прожил жизнь с достоинством, не дал ей выродиться в хаос. Но для него самого правил в этом смысле не существует. И ещё не ясно, возникнет ли из его нынешнего хаоса некая высшая форма.

Конечно, он был чудовищно несправедлив к Энн; однако несправедливость эта внешняя, частная, а в более общем, более сложном смысле все как раз справедливо. Он не мог бы поговорить с Энн разумно, объяснить ей, что его мучает. Она бы просто не поняла. Стояла бы перед ним, сильная своей честностью — той примитивной честностью, которая выбивала у него из-под ног все опоры, губила его воображение, из-за которой она стала в его глазах мертвяще бесформенной, абсолютно незначительной, — и ничего бы не поняла. Представляя себе эту картину, он видел в Энн воплощение негативного начала. Да, она его погубительница, и его тактика против неё подсказана и оправдана инстинктом самосохранения. И все-таки он жалел её и знал, что даже теперь расстался с Грэйхеллоком не навсегда. Он связан с этим местом — связан той же Энн, и ежегодным круговоротом питомника, без которого ещё не научился жить, и Мирандой — больше всего Мирандой, сердцем этой тайны, зеленым глазком этой розы, Мирандой, которую он видел спящей в последние минуты, проведенные в доме, — острые прядки ярко-рыжих волос упали на щеку, а на подушке — кукла с открытыми глазами.

— Интересно, — сказал он наконец, чтобы нарушить молчание, хотя они нередко вот так же молчали втроем, вполне довольные, — интересно, какими вы бываете, когда меня здесь нет. Вот бы узнать!

— Какими бываем, такими станем очень скоро, — сказала Линдзи, взглянув на одни из часов, — потому что сейчас мы тебя выставим. Эмме время приниматься за вечернюю порцию, а у меня ещё целая гора переписки. Я не намерена сидеть за машинкой всю ночь.

— Я не засну, — сказал Рэндл, — так что, если будешь сидеть, вспоминай обо мне.

— Вы будете спать крепким сном, сын мой, — сказала Эмма. — И Линдзи тоже, я не позволю ей работать после ужина. Поди сюда, малютка, ты слышала, что я сказала? — Она поймала Линдзи за руку, когда та хотела отойти, и пытливо на неё посмотрела. — Совсем отбилась от рук, надо её приструнить.

— Ну, это мы все обсудим, когда Рэндл уйдет, — сказала Линдзи, глядя на свою покровительницу с какой-то хищной нежностью.

Рэндл встал. Эмма все ещё держала Линдзи за руку.

— Вот подождите, — сказал он, — как-нибудь перекину Линдзи через седло и умчу отсюда. — Он говорил это не в первый раз.

Эмма засмеялась.

— Нет, нет, я без неё не могу. Не могу без своей забавницы. И потом, я ведь первая её увидела. — Она прижала руку Линдзи к щеке и выпустила.

Рэндл взялся за шляпу и сказал Эмме:

— Отец видел вас на похоронах. Спрашивал меня о вас.

Эмма, наклонившись вперед, снимала крышку с магнитофона.

— В самом деле?

— Да, — сказал Рэндл и добавил: — Я не удивлюсь, если он в ближайшее время здесь появится.

— Так-так… — сказала Эмма. Она повернула катушку, и послышалось бормотание перематываемой ленты.

8

— Я же тебе говорю, Хью сказал: «Молодец Феликс, он так мило относится к Энн», — сказала Милдред.

Хамфри рассмеялся:

— Хью болван. Какая-то поразительная способность не замечать того, что у тебя под носом.

Феликс Мичем был влюблен в Энн, кротко, безнадежно и сосредоточенно, уже несколько лет.

— Ну, этого, по-моему, никто не замечает, — сказала Милдред. — Феликс молчит, как моллюск. И мы с тобой, дорогой мой…

— Тоже смахиваем на устриц.

— Когда захотим. Я рада, что им, бедняжкам, удалось побыть вдвоем… пока ты столь тактично отвлекал внимание Пенна.

Хамфри улыбнулся. Они с женой прекрасно понимали друг друга. Отношения их были близки, но абстрактны — хорошо смазанный механизм, производящий мало тепла, но работающий бесперебойно.

— Ты, надеюсь, не опасаешься за юного Пенна?

— Еще чего, — сказала Милдред. — Ты же не совсем сумасшедший.

— Если на то пошло, ты столь же тактично отвлекала внимание Хью!

— Да, Хью!.. Конечно, он болван, наш милый, скучный, старый Хью, но я люблю его. И мало того, Хампо, я решила им завладеть. Ты ничего не имеешь против?

Хамфри взглянул на свое отражение в овальном зеркале и пригладил белую гриву.

— Разумеется, нет, милая.

— Ты сам сколько раз говорил, хорошо бы у меня был кто-нибудь. А Хью я ждала достаточно долго.

— Но ты так уверена, что можешь им завладеть? — Хамфри посмотрел на жену, усмехаясь спокойно и ласково. На Сетон-Блейз опускался вечер, в большой гостиной темнело, но лампы пока не зажгли. А сад был ещё полон света. Где-то неподалеку пел дрозд.

— Не вижу к тому никаких препятствий. Я хочу, чтобы он принадлежал мне, и притом только мне, в этом вся прелесть. Я его столько ждала, разве это не дает мне какого-то права? А он был так безобразно верен бедной Фанни, если не считать того единственного случая. Милый Хью, он тогда воображал, что никто не знает про его эскападу с Эммой Сэндс! Вот точно так же и Рэндл сейчас воображает, что его интрижка с этой Риммер никому не известна, а на самом деле все знают!

— Энн не знает. Ты, по-моему, склонна говорить «все знают», когда имеешь в виду себя.

— Ну, я-то и правда знаю немало. Но сейчас я говорю серьезно. «Как девственности быть с её огнем?»[5] Или ты считаешь, что я стара для такой чепухи? А, Свин?

— Стара? Ты? — Хамфри рассмеялся. — Но мне не совсем ясно, чего именно ты хочешь.

— Я хочу невозможного, Свин. Снова стать молодой. Хочу маленького чуда.

— Ну что ж, — сказал Хамфри. — Только вот не знаю, окажется ли Хью на высоте.

— А я его подтяну! — Она встала. — Теперь пойду интервьюировать Феликса. Где этот мальчишка? Все рубит деревья?

— В последний раз, когда я его видел, он таскал в сарай бревна толщиной с самого себя. Я ему сказал, чтобы бросил, Смид с работником перетаскают, но он не слушает.

— Он работает, чтобы не думать, а ему как раз не мешало бы кое о чем подумать. Я об этом и хочу с ним поговорить. А ты чем займешься, Свин?

— Съезжу, пожалуй, в Грэйхеллок.

— Понятно: домино и виски. Феликсу тоже следовало бы там побывать, навестить мышку, пока кошки дома нет, только понятия у него чересчур благородные. Ты, кстати, не слышал, кошка не намерена вернуться?

— Не слышал.

— Ну, желаю хорошо провести время. Только помни, что я сказала!

— А ты мне на этот раз ничего не сказала!

— Тогда помни, что я сказала бы, если б не подумала, что ты уже столько раз это слышал.

Милдред накинула на плечи легкую шаль и вышла в сад. На пороге она постояла, глядя по сторонам. Дрозд пел в ветвях кедра на фоне голубого неба, вбирая весь зримый мир в свою бесконечную песню. Река казалась неподвижной — полоска зеленой эмали под тенью каштанов, а верхушки бамбуков чуть шевелились, словно друзья обменивались условными знаками.

Этот сад, знакомый так давно, что как бы стал частью её самой, погрузил Милдред в транс воспоминаний, временно вытеснив мысль о Феликсе. Кто знает, к чему могут привести случайные, казалось бы, ни с чем не связанные поступки? Она и сама целовала мужчин, чьи лица, чьи имена изгладились из памяти: нет их больше, убиты на двух войнах. Так много из того, что было в прошлом, уходит без следа. А некоторые куски остаются жить, прорастают в памяти, как здоровые семена. Может быть, для других людей, далеких ей и ненужных, какие-нибудь из её забытых поступков тоже оказались такими семенами. А Хью, знает ли он, догадывается ли, что он посеял и с какими последствиями, когда в тот летний вечер вдруг перестал смотреть на её отражение в реке и, обняв её за плечи, поцеловал и долгую минуту прижимал к себе, прежде чем выпустить? Ничего не было сказано ни тогда, ни после. Но эта ни с чем больше не связанная минута не прошла для неё бесследно. До сих пор вспоминалась так отчетливо, так подробно, что сном казалась не она, а неумолимо отдалившие её годы. Милдред не забыла. И Хью после цитронеллы тоже вспомнил, она хитростью заставила его вспомнить, и так радостно было увидеть, что хитрость удалась.

В тот день он отправил её в долгую дорогу. И как раз когда в ней, как счастливая тайна, зародилась любовь к нему, когда она стала видеть его новыми глазами, он увлекся Эммой Сэндс. Милдред переживала это тяжело. Эмма была старая знакомая, они вместе учились в колледже; уже в то время она заставляла с собой считаться, чем-то смущала, сбивала с толку — не была настоящей подругой. И когда после катастрофы Милдред пригласила её погостить в Сетон-Блейз, ею руководило главным образом любопытство, отчасти злорадство и немножко сочувствие. Сквозь ещё один незамутненный кристалл памяти Милдред увидела, как вот здесь, в саду, Эмма в короткой белой теннисной юбке дает себя пленить и утешить совсем ещё юному Феликсу. Но её темные глаза поглядели на Милдред задумчиво, она прочла мысли Милдред, и её резкое, умное, собачье лицо замкнулось и застыло. После этого они расстались навсегда.

Зря она меня возненавидела, подумала Милдред, ведь мне её утрата ничего не дала. И она даже расчувствовалась на минуту, вспомнив себя в то время и «годы, которые пожрала саранча». Но тут же сказала себе, что в каком-то смысле это было хорошо — хорошо сочинять легенду о своей влюбленности в Хью, дополнять её, и расцвечивать, и владеть ею как тайной, когда на самом деле она возникла из ничего. Но теперь-то, думала Милдред, я сделаю так, что все эти тени станут тенями чего-то, что эта долгая дорога станет дорогой, которая в конце концов куда-то привела.

Спускаясь с крылечка, она услышала со стороны конюшни знакомые звуки — Хамфри запускал свой «ровер», — а обогнув дом, увидела Феликса, засунувшего голову глубоко в капот темно-синего «мерседеса». Она пошла к нему и ещё успела увидеть, как «ровер» скрылся за поворотом подъездной аллеи.

— Право же, Феликс, — сказала Милдред, — ты, кажется, никого из нас не любишь так, как эту машину.

Феликс с улыбкой поднял голову и прислонился к капоту, вытирая руки обрывком газеты.

— Единственное существо, о котором я должен заботиться.

— А кто в этом виноват, скажи на милость?

Феликс был сводным братом Милдред, на пятнадцать лет моложе её. Сейчас ему было за сорок — очень высокого роста, с крупным лицом, ярко-синими глазами и пушистой шапкой коротких бесцветно-светлых, уже отступающих со лба волос. Лицо его, обветренное, но не загрубелое, усвоило постоянное выражение заведомого превосходства и не выдавало его чувств, если таковые имелись. На этом лице не бывало ни тонкой игры светотени, ни постепенного осознания чего-то непонятого — только внезапная, очень веселая и ясная улыбка, а потом опять привычная степенность. С сестрой Феликс был неизменно чуть насмешливо учтив и, как правило, отражал её попытки командовать им, делая вид, что просто их не замечает. Не ответив на её последние слова, он снова углубился в созерцание внутренностей «мерседеса».

— Феликс, мне нужно с тобой серьезно поговорить, — сказала Милдред. — Закрой капот.

Феликс повиновался и продолжал вытирать руки. Милдред за рукав оттащила его от машины, и они стали прохаживаться по газону.

— Феликс, — сказала Милдред, — дело касается Энн. Что ты намерен предпринять в смысле Энн?

Феликс не ответил. Скомкав газету, он бросил её в угол куртины с розами и дождался, пока Милдред подобрала её и сунула ему в карман. Тогда он сказал:

— Разве это… обязательно, Милдред? — Он произносил её имя так, словно оно состояло из одного слога.

— Да, обязательно. Ты безобразно скрытный, так нельзя. Я хочу тебе помочь, а с тобой попробуй помоги. — Она взяла его под руку. Он был настолько выше её, что она толком не видела его лица.

— Я бы предпочел, чтобы ты мне не помогала, — сказал Феликс, и они медленно пошли дальше.

— Не говори глупостей. Сейчас мне просто нужно кое-что у тебя спросить. Думать я тебя пока не прошу. Это успеется. Ты должен признать, что я проявила бездну такта и деликатности во всем, что касается Энн. Я никогда тебя ни о чем не спрашивала. Так что сейчас ты уж потерпи.

— Милдред, — сказал Феликс, — мне очень жаль тебя разочаровывать, то есть разочаровывать твое любопытство и участие, но ничего такого нет.

— Что значит «ничего такого нет»? Выражаешься, как телеграмма.

— Ничего не произошло и не произойдет.

Милдред помолчала.

— Как знаешь. Тогда поговорим на смежную тему. Тебе нужно жениться. Или скажу так, чтобы тебе было ещё легче: мне нужно, чтобы ты женился. Я хочу, чтобы Мичемы продолжались, поскольку Финчи, видимо, кончились. Я хочу, чтобы у тебя были дети, Феликс. Бабушкой мне уже не быть, но тетка из меня получится ой-ой-ой!

— К сожалению, и тут я вынужден тебя разочаровать.

— Да полно тебе! — И Милдред продолжала вкрадчиво: — А та молоденькая француженка, с которой ты познакомился в Сингапуре? Расскажи мне о ней хоть чуточку. Сделай престарелой сестре хоть это крошечное одолжение.

— Мари-Лора, — произнес Феликс деревянным голосом.

— Вот-вот. А фамилия её как была?

— Мари-Лора Обуайе.

— Ну, и что дальше? Где хоть она сейчас?

— Прости, если я повторяюсь, но тут тоже ничего такого нет. Кажется, она в Дели.

— В Дели! — воскликнула Милдред. — И ты хочешь меня убедить, что ничего такого нет? А сам как раз едешь по делам этих гуркхов. Я не мечтаю, чтобы ты женился на француженке, но, судя по твоим рассказам, она очень милая молодая женщина, во всяком случае, она _женщина_!

Они дошли до скамьи под кедром и сели. Дрозд умолк. Сад, весь распавшийся под лучами вечернего солнца на мелкие цветовые пятна, казалось, тихо мерцал.

— В Дели я, между прочим, не еду, — сказал Феликс. Положив йогу на ногу, засунув руки в карманы, он смотрел вдаль, в сторону моста. — Буду служить в Англии.

— Феликс! — воскликнула Милдред. — Что же ты мне не сказал? А я-то рассчитывала, что мы вместе поедем в Индию! Свинья ты, и больше никто.

— Извини меня, Милдред, это только что решилось. Даже ещё не окончательно, но более или менее.

— Скорее всего, ты сам только что это решил. А что ты будешь делать? Охранять Букингемский дворец?

— Нет, эту повинность я уже отбыл. Работа будет в военном министерстве, точнее — в управлении военного секретаря: назначения, повышения, награждения и все такое прочее. Скука страшная.

— Но тебя хоть повысят в чине, мальчик, дадут бригадира?

— Да.

— Только без бригады?

— Вот именно… — Это было больное место.

— Ну что ж… Я всегда считала, что ты слишком хорош для армии. До сих пор не понимаю, зачем она тебе понадобилась. Я этого не советовала. Положим, военный из тебя получился первый сорт. Так, значит, ты остаешься в Англии. Это возвращает нас к вопросу об Энн.

— Милдред, прошу тебя… довольно. — Он нахмурился, искоса взглянул на неё и стал подниматься. Она его удержала.

— Пожалуйста, не сердись на меня, Феликс. Я же вижу, ты только об этом и думаешь. И перестань твердить, что «ничего такого нет», этим ты от меня не отделаешься. Насчет Энн ты должен что-то решить. А то только изводишься и не даешь себе думать о других женщинах, на которых мог бы жениться. И её покой ты, наверное, смущаешь.

Теперь Феликс сидел очень прямо, не шевелясь и глядя в одну точку. Краски сада, достигнув предела яркости, тускнели, растворялись в сумерках, цветовые пятна одно за другим заливало лиловым и синим. Над потемневшими каштанами задрожала одна огромная звезда. Феликс сказал:

— По-твоему, я… веду себя непорядочно?

Милдред вздохнула. По его сдавленному голосу она поняла, что наконец завладела его вниманием. Она сказала, тщательно выбирая слова:

— Ничего подобного. Я считаю, что тебе нужно не отказаться от Энн, а добиться её. Она не очень молода, но достаточно, чтобы родить тебе ребенка. Она и сама была ребенком, когда родила Стива. А главное — ты её любишь. И она тебя любит. И Рэндл уехал.

— С чего ты это взяла? — резко спросил Феликс.

— Что? Что Энн тебя любит?

— Да. — Он снова закинул ногу за ногу, упорно глядя вдаль, будто что-то высматривал.

— А разве не так? — спросила Милдред. Сама она понятия об этом не имела.

Помолчав, Феликс сказал:

— Мне ничего не известно о том, что она на этот счет думает. Это и естественно.

— Чего уж естественней! — фыркнула Милдред. — Да разве ты был бы здесь, если бы не думал, что она… ну, во всяком случае, не против? Твои-то чувства ей известны?

Феликс опять помолчал.

— Мне кажется, она… понимает. — Последнее слово он постарался проглотить.

— Ну конечно, понимает. Не такая уж она дура. И вообще, женщина всегда знает. Прости, что говорю без обиняков, дорогой, но ты когда-нибудь целовал ее?

— Конечно, нет! — возмутился Феликс. И тут же добавил, уже мягче: — Да, конечно, она знает. Но мы, понимаешь, никогда об этом не упоминали.

— Оба вы, как видно, порядочные размазни, — сказала Милдред. — Эх, расшевелить бы тебя немножко, Феликс. Ну да ладно, повторяю последний пункт. Рэндл уехал. Твой ход. Да?

— Нет, — Феликс встал и протянул сестре руку. — Очень прошу тебя, Милдред, не хлопочи ты обо мне. Рэндл уехал, но он вернется. Побудет в Лондоне и вернется. Ничего не произошло, решительно ничего. И как я тебе уже сказал, ничего не произойдет. Ты, пожалуй, права в том, что я веду себя как идиот… Но это другое дело. Пойдем домой, а то озябнешь.

— Я ещё тебя не отпустила, — сказала Милдред. Она осталась сидеть, а Феликс стоял перед ней навытяжку, и его высокая фигура заслоняла вечернюю звезду. Зажглись и другие звезды. — Феликс, — сказала она, — когда ты говоришь, что ничего не произошло, ты имеешь в виду, что Рэндл не завел себе кого-то на стороне публично и явно, а значит, не вышел из игры. Ну а если бы он вышел из игры… тогда ты заговорил бы с Энн?

— Но он… не вышел из игры.

Милдред с трудом себя сдерживала.

— И если он ничего не сделает в открытую, если будет, как негодяй, поддерживать видимость брака с Энн, ты так никогда и не сочтешь себя вправе заговорить?

Феликс тяжело перевел дух.

— Нет. Пойдем домой, Милдред.

— Какой же ты глупый, — сказала она тихо, беря его под руку. — Однако я верю в Рэндла. Хорошо, что хоть у одного из вас есть немного мужества.

9

Сыны пророка

Отважны, сильны,

Им вовсе неведом страх… —

распевал Пенн, высунувшись из того окна своей комнаты, что выходило на светлую сторону — туда, где за верхушками буков, за склоном с розами расстилалась серо-зеленая равнина болот с желтыми полосками камыша на дамбах и неспешным полетом цапель. На ближних пастбищах круглыми клубочками белели овцы. А линия горизонта — это было ещё не море, ещё не таинственный Данджнесс.

Солнце светило, но как-то слабо, неуверенно, и свет получался рассеянный и бледный. Дул резкий восточный ветер. Тоже лето называется, думал Пенн. Дома и зима-то не такая. Хотелось кому-то объяснить это, пожаловаться, но никто его не слушал. Перед его отъездом мать сказала: «Там все тебя будут расспрашивать об Австралии!» — но отец возразил: «Как бы не так! Им до Австралии и дела нет!» Только он выразился посильнее. Выходит, что отец-то был прав. Такое отсутствие любопытства со стороны родных не особенно огорчало его, огорчала их невысказанная уверенность, что они имеют право судить о нем, а он о них — нет.

Сегодня на душе у него, безусловно, скребли кошки — может быть, из-за вчерашних шарад. Накануне вечером у Свонов играли в шарады, и он там отнюдь не блистал. Он никогда ещё не играл в эту игру и был поражен искусством остальных — как они здорово наряжались и прямо на месте, без подготовки, придумывали всякие смешные вещи. Больше всех отличилась Миранда, в некоторых костюмах она казалась совсем взрослой и очень красивой, а когда нарядилась мальчиком, была ужасно смешная. И оба сына Свонов представляли замечательно, только они так важничали и изъяснялись на таком странном языке, что Пенну трудно было понять, когда они кого-то изображают, а когда говорят от себя. Их отпустили на воскресенье домой, потому что прошла как раз половина триместра в их школе, которая называлась Рэгби и которой они, видимо, очень гордились. С Пенном они были приветливы, но не скрывали, что находят его смешным. Все это не уменьшало его неловкости. Одна Энн составила ему компанию — она тоже совсем не умела играть, но она все время так смеялась и так восхищалась остальными, что никто этого как бы не замечал.

Он глянул вбок, на вторую башню. Эта вторая башня, в которой он ни разу не был, тянула его к себе, как зеркало. Нижние её ступени и покрашенные белым железные перила — точно такие же, как у него, — словно уводили в комнату Синей Бороды. Никто ни разу не предлагал ему подняться во вторую башню, хотя никто, конечно, и не запрещал этого, и он часто подумывал, не забрести ли как будто случайно в комнату Миранды, но пасовал перед необходимостью пройти мимо двери Рэндла. И теперь, когда Рэндл уехал, задача не стала легче. Не только потому, что ему все время твердили, что дядя его со дня на день должен вернуться. Самый его отъезд, громкие голоса и хлопанье дверей, которое Пенн отлично слышал, так поразили его, наполнили безотчетным страхом, что даже в опустевшей комнате Рэндла ему чудились призраки.

Он отошел от окна и оглядел свою такую уютную комнатку. Кровать он застелил аккуратно. Под ней ящик с солдатиками, который он ещё не открывал. Книга про автомобили старых моделей — на полке рядом с привезенной из дому книжкой «Такова жизнь». Немецкий кинжал, вынутый из ножен, лежит на покрывале. Эта комната — собственная, в которой можно побыть одному, — лучшее из всего, что он нашел в Англии. Дома он жил в одной комнате с Бобби. Правда, теперь, когда ожидается ещё один маленький Грэм, отец, может быть, возведет пристройку, предусмотренную в проекте дома. О новом младенце Пенн думал с удовольствием. Как-никак Грэмы — это целый клан.

Наглец, рек Абдул,

Ты эмира надул,

Так не жди удачи в делах!

Неприкрытый австралийский патриотизм… Да, Грэмы — это клан, и не какой-нибудь. Дед его был профсоюзным организатором на железной дороге, прадед — гуртовщиком в Квинсленде, прапрадед был выслан из Англии за работу в тред-юнионах, прапрапрадед был чартистом, прапрапрапрадед — левеллером. (Три последних пункта, свидетельствующих о полном пренебрежении к хронологии, были, к несчастью, всего лишь домыслами.) А прапрапрапрапрадед…

Немецкий кинжал, на который он до сих пор смотрел, ничего не видя, вдруг завладел его сознанием, вызвав непонятную боль. Сперва он подумал — это просто оттого, что скоро придется отдать его Миранде. Потом сообразил, что дело сложнее: его, оказывается, пронизала тревожная мысль, что это будет отличным предлогом, чтобы подняться в другую башню — к ней в комнату.

Неверный, дрожи!

Твоей подлой лжи

Не стерпит всесильный Аллах!

Он взял кинжал с кровати и легко провел им по пальцам. Красота какая — острый, гладкий, опасный, изумительно пропорциональный и законченный. Никогда еще, кажется, ни один предмет не восхищал его до такой степени. Он был даже лучше того воображаемого револьвера, о котором он когда-то мечтал. Пенн погладил черную рукоятку, провел кончиком пальца по эмалевой свастике. Такое ему больше в жизни не попадется. Со вздохом он подошел к окну и снова поглядел на вторую башню. Ветер немного утих, из-за дома доносился глухой, запинающийся голос кукушки. Ку-ку. Разумеется, кинжал надо отдать Миранде, как же иначе, Энн сказала, что не нужно, но это она по доброте, а он, несмотря на доброту Энн, обязан исполнить свой долг. Мысль о долге словно придала ему твердости духа, и он решил, что поборет свою робость, поднимется в ту башню.

Приняв это решение, он оторвал от башни взгляд и далеко внизу увидел Миранду, только что спустившуюся с парадного крыльца. С хозяйственной сумкой в руке она двинулась по дороге к воротам. Он подумал было о том, чтобы прямо сейчас, пока её нет, сбегать в её комнату и положить кинжал на кровать. Но спохватился, что, неожиданно увидев его там, она может испугаться. Мысль, что он избавил её от испуга, наполнила его теплым, покровительственным чувством. А потом что-то в её медленно удаляющейся фигуре сорвало его с места — он сунул кинжал в карман плаща и бегом сбежал с лестницы.

За воротами Миранды уже не было видно, но, пробежав немного по дороге в деревню, он увидел её впереди и перешел на шаг. Дорога шла под уклон, слева тянулся питомник, и Боушот с двумя работниками трудился между рядами кустов. Вдали розы сливались в пестрое пятно. Сейчас все они уже были в цвету. Он подивился, куда это идет Миранда, и решил, что в лавку. Хотя это было странно — она терпеть не могла ходить за покупками. Тут она оглянулась, увидела его и остановилась, поджидая.

Пенн догнал её, но не знал, что сказать. Сразу отдать ей кинжал он не решился и потому сказал первое, что пришло в голову:

— Хэтфилда не нашла?

— Я не ищу Хэтфилда, — сказала Миранда и медленно пошла дальше, размахивая сумкой.

— Я не про сейчас говорю, я думал, может, ты его уже где-нибудь нашла.

— Я его не искала. Я не люблю кошек. Ежики лучше. — Это было сказано рассудительным голоском, в котором Пенн услышал поощрение.

Он отважился на шутку:

— А я думал, все девочки любят кошечек и лошадок.

— Я не девочка, — сказала Миранда таким тоном, что у Пенна голова пошла кругом — кто же она в таком случае?

Чтобы немного прийти в себя, он продолжал тяжеловесно-шутливо:

— И лошадок тоже не любишь?

— Да нет, люблю, только ездить верхом мне надоело. Я как научусь что-нибудь делать, так мне сразу надоедает. Я люблю делать только то, чего не умею.

Пенн поразмыслил над её словами.

— А я, пожалуй, люблю делать то, что умею.

— А что ты умеешь?

Это поставило его в тупик. И правда, что он умеет? Он неплохо играл в крикет, но у него не было случая показать, на что он способен, ибо, хотя в деревне имелась крикетная команда, семья Перонетт не водила с ней знакомства и Пенн, не просвещенный в сложной иерархии английской деревни, постеснялся предложить себя в качестве игрока. И ещё он, конечно, здорово разбирался в мотоциклах, он даже бесплатно проходил на стадион в Аделаиде как даровой механик Томми Бенсона. Но об этом ему не хотелось рассказывать Миранде — получилось бы, что он хвастается, да и не бог весть какие это были таланты. И он ответил:

— Толком-то я ничего не умею.

— Значит, ты ничего и не любишь. Бедненький.

— Нет, я, конечно, много чего люблю, — сказал Пенн, начиная злиться. Они помолчали.

Затем Миранда спросила:

— Ты правда поедешь в Лондон к Хамфри Финчу?

— Да, — сказал Пенн. — Мы с ним поедем вместе, в будущую среду. — Он очень ждал этого дня. Хамфри несколько раз приезжал в Грэйхеллок и всегда находил время поболтать с ним, за что Пенн был ему благодарен. В сущности, Хамфри был единственным здесь человеком, кроме разве Энн, который всерьез им интересовался.

Миранда засмеялась.

— Ты чего смеешься?

— Так, ничего. — Она вдруг свернула в какую-то калитку, и они очутились на кладбище. Красивый толстый конус церковного шпиля Пенн видел из своего окна. Сама церковь была большая, построенная, так ему рассказали, в эпоху, когда в этих местах процветало овцеводство, и холодное кентское солнце, вливаясь в огромные окна без цветных витражей, освещало высокие колонны и необъятное пространство выложенного каменными плитками пола, посреди которого сгрудилось несколько скамей, легко вмещавших нынешнее количество молящихся. Пенн уже осматривал эту церковь, но в стране, где все такое старое, ему трудно было отличать одно от другого, и эта церковь, на его взгляд, была точь-в-точь такая же, как и все остальные, которые он видел. В общем, он готов был согласиться с отцом, который как-то сказал об английских приходских церквах: «Увидишь одну — и можешь считать, что видел их все».

Миранда, однако, не пошла в церковь, а стала обходить её по тропинке, ведущей через старую часть кладбища, между огромных, похожих на ящики надгробий; желтые от лишайника, украшенные отбитыми головами ангелов, утонувшие в плюще и ежевике, они кренились во все стороны, точно пьяные. Позади них вдоль кладбищенской стены стояли высоченные тисы — ветвистые башни из мрака.

Спотыкаясь в высокой траве, стараясь не отстать от Миранды, Пенн сказал:

— Мне кладбища вообще нравятся, а тебе?

— Ты сколько умерших людей знаешь?

Пенна этот вопрос возмутил. Он считал, что нельзя так говорить о мертвых, точно это какие-то знакомые!

— Не знаю, — ответил он. — Немногих. Пожалуй, даже никого.

— А я знаю больше двадцати, — сказала Миранда и добавила: — А дедушка, наверно, больше ста.

Пенн ещё не придумал, что на это ответить, когда они повернули за угол церкви и перед ними открылась широкая лужайка, замкнутая рядом сравнительно недавно посаженных кипарисов, театральных и экзотических на фоне подстриженных каштанов. Вдоль ближайшего края лужайки — ухоженной, со скошенным газоном, не то что в зарослях, откуда они только что вышли, — тянулись в несколько рядов блестящие, новенькие надгробные плиты, местами виднелись продолговатые холмики, засыпанные увядшими цветами. Пенна охватил трепет — он был среди мертвых, настоящих покойников, а не тех, что умерли давным-давно. Невозможно было представить себе, что те огромные осыпающиеся памятники, заросшие буйной зеленью, тоже были когда-то воздвигнуты над людьми, о которых плакали близкие. Здесь же были зримые следы утраты и горя. Здесь спали люди, которых он сам мог бы знать.

Которых он мог бы знать. Он понял, куда идет, за миг до того, как Миранда остановилась и он прочел на свежетесаном надгробии имя: Стивен Перонетт.

— О-о! — вырвалось у Пенна от неожиданности и смутного чувства стыда. — Я не знал, что он здесь.

— Он не здесь, — сказала Миранда.

Пенн удивился, потом понял её, но промолчал. Ему было стыдно, что он до сих пор не знал, где похоронен его двоюродный брат, и стыдно, что он увязался за Мирандой, не спросив, жаждет ли она его общества, и сердце ныло от грусти и жалости, что вот он стоит у могилы Стива. Он стал разглядывать противную, блестящую поверхность плиты. Странно, нигде вокруг камней нет, а на кладбище вот их сколько, точно это и вправду ворота в иной мир. «Стивен Перонетт, возлюбленный сын Рэндла и Энн Перонетт. 14 лет от роду». Теперь он уже старше Стива. Это было трудно вообразить.

Он сказал Миранде:

— Извини, я не знал, что ты идешь сюда. Я сейчас уйду.

Но она сказала:

— Не уходи. Посмотри на птиц.

— На птиц? — Оглянувшись, он увидел, что она вытаскивает из сумки бумажный пакет. Пакет был полон остатков хлеба.

Земля перед камнем была ровная, трава скошена, ничто не указывало, где кончается могила. Миранда аккуратно наметила кусочками хлеба стороны прямоугольника и внутри его стала разбрасывать крошки, так что получился белый половичок, на котором мог бы растянуться мальчик. Накрошив весь хлеб, она отошла в сторонку.

Пенн последовал за ней, изумленный этим странным обрядом.

— Что это значит?

— Стив любил птиц, — объяснила Миранда. — Он их всегда кормил. Каждое утро звонил в колокольчик, и они прилетали. А когда он умирал, он сказал мне: «Цветов на мою могилу не приноси. Лучше приходи туда изредка и корми птиц. Мне приятно думать, что так будет».

— Ну-ну, — протянул Пенн, ослабев от наплыва разноречивых чувств. Его охватила печаль, похожая на странную радость, и была минута, когда он чуть не расплакался.

Миранда опустилась на длинную плиту темно-лилового мрамора, и Пенн сел рядом с ней. Он взглянул на нее. Совершая свой обряд, она, казалось, прониклась необычайным достоинством и торжественностью. Бледное, прозрачное веснушчатое лицо под растрепанной шапкой рыжих волос было безмятежно-спокойно. Но по нему разливалась странная улыбка — точно свет изнутри. Она смотрела не на него, а в сторону своего жертвоприношения, и он увидел, что она прекрасна. А потом он опустил глаза и увидел её колени.

На ней были длинные зеленые носки, покрывавшие икры. Короткая клетчатая юбка кончалась чуть выше колен. А между носками и юбкой были коленки, голые, белые, круглые. Пенн смотрел на них, и словно натянутая струна тренькнула где-то вдали, что-то прозвенело и оборвалось. Никогда бы он не подумал, что в женских коленях может быть что-нибудь интересное. Впрочем, Миранда не женщина. Однако она и не девочка. Что же она такое? И что с ним творится? Он явственно ощутил потребность соскользнуть наземь и положить голову к ней на колени. Издалека донесся голос кукушки, запинающийся, глухой и печальный. Пенн перевел дух и поднял голову. Птицы уже слетались на хлеб.

10

— Хамфри так огорчен, — сказала Милдред. — Оказывается, ваш Пенн передумал и теперь не желает ехать в Лондон. Может быть, это Энн его отговорила? Зря, ей нечего опасаться. Может быть, мне урезонить ее?

Они с Хью пили херес в его квартире на Бромтон-сквер. Моросил дождь, и массивный купол тромтонской церкви, видный из окна, расплывался на фоне серого неба, которое по временам, когда солнце пробивалось сквозь тучи, вспыхивало невыносимым огнем, и тогда все здание церкви выступало более четко, сразу становилось легким и флорентийским, как на итальянской цветной гравюре. В комнате было прохладно и темновато, словно сюда среди лета заглянула зима. Над картиной Тинторетто горела настенная лампа.

После разговора, который у неё состоялся с Хамфри по поводу Хью, воображение Милдред не переставало работать. Ее удивляло, даже пугало, как интенсивно оно работает. Правда, она годами «обожала» Хью и, если бы не снисходительное презрение к Фанни, немножко ревновала бы к ней. Правда, она не забыла того поцелуя и после него довольно долго страдала. К Эмме она ревновала неистово. Часто, хоть и в туманных выражениях, она убеждала себя, что Хью ей нужен, и в конце концов сама в это поверила. А когда стало известно, что бедная Фанни при смерти, она так же туманно и с легким чувством вины подумала, что теперь ей в каком-то смысле суждено «унаследовать» Хью.

Но после того, как она, не совсем удачно маскируясь шутливо-небрежным тоном, изложила все это мужу, она с удивлением ощутила в себе гораздо более определенную потребность. Словно оттого, что слова были сказаны вслух, что-то сдвинулось с места. За долгие годы она привыкла к половинчатым отношениям. В её близости с Хамфри не было тепла, близость с Феликсом из-за его ненормальной скрытности оставалась несколько абстрактной. Дочь, которой она в глубине души восхищалась, стала совсем чужой. Уже сколько времени, думала она, ей некому открыть свое сердце. А сердце у неё ещё есть, и очень даже, это она обнаружила с удивлением, страхом и радостью. Она, умная, дельная, насмешница Милдред Финч, пожилая, умудренная жизнью Милдред, сама себе хозяйка, в совершенстве владеющая своими чувствами, теперь растерялась. Впору подумать, что она готова влюбиться. И вдруг её осенило: так это же и есть любовь!

Открытие это так её обрадовало, что тревога почти улеглась. Она сказала тогда Хамфри, что хочет невозможного — снова стать молодой. Но ведь такие чувства и составляют самую суть молодости, и возврат их после стольких лет покоя воспринимался как чудо. Что в таком состоянии подъема ей удастся, как она сказала Хамфри, «подтянуть Хью на должную высоту» — в этом она почти не сомневалась, хотя и весьма туманно представляла себе, что это за высота, куда Хью вскоре предстоит вознестись. Пока же внутренняя работа, происходившая в ней самой, так бодрила её, что казалось — лишь бы Хью не заартачился, а уж любви-то у неё хватит на двоих. И все же в ожидании обещанного приглашения она все сильнее нервничала, а когда приглашение последовало и когда она позвонила у его двери, то волновалась, как молоденькая девушка.

Осматриваясь в гостиной у Хью, где она в последнее время не бывала, Милдред думала, как хорошо, что он снова как бы стал холостяком. Когда-то она приходила сюда к Фанни на чашку чаю, а Хью обычно видела только мельком, перед самым уходом. Теперь она сидела с ним вдвоем, за закрытыми дверями, спускался вечер, и она, как семнадцатилетняя девчонка, надеялась, что, может быть, он пригласит её в ресторан обедать. В душе она сама над собой посмеивалась весело и победоносно, а потом виновато, но только на мгновение, вспомнила про бедную Фанни.

В гостиной у Хью она сразу почувствовала себя дома и подумала о том, как мало осталось мест, где бы она испытывала это теплое, восхитительное чувство. Даже её будуар в Сетон-Блейзе, и библиотека их лондонского дома на Кадоган-Плейс, и квартирка Феликса на Эбери-стрит не умели так принять её и успокоить. Здесь её ничто не смущало. Ей уже начинало казаться, что в какой-то мере эта комната принадлежит ей. Она смотрела на знакомые предметы, и они смотрели на неё с новым, послушным выражением: ореховое бюро, овальный ломберный столик с алебастровой вазой на нем, два казахстанских ковра, зеленая стеклянная раковина из Мурано, в которую Фанни не разрешала ставить цветы, набор кувшинов веджвудского фарфора, китайские пятнистые оленята. Словно спали с них какие-то покровы и они всем своим видом говорили ей: теперь мы твои. Она уже отмечала, что тут желательно изменить. Кое-что надо переставить, а вот те большие вазы из золоченой бронзы лучше, пожалуй, вообще отсюда убрать.

Всех благосклоннее взирала на неё бесценная картина Тинторетто. Сейчас она озаряла комнату, как маленькое солнце. Картина была не очень большая, изображала обнаженную женщину и почти наверняка представляла собой ранний вариант фигуры Сусанны в знаменитой «Сусанне и старцах» из Венской галереи. Однако это был не этюд, а законченное самостоятельное произведение, заслуженно известное: примечательная ячейка в почти необозримых сотах, рожденных гением художника, и зритель недаром вспоминал о меде, глядя на это полное, наклоненное вперед, чудесное золотистое тело, на эту ногу, позолотившую зеленую воду, в которую она погрузилась. Под тяжелым, замысловатым переплетением золотых волос сияло лицо, непонятно что выражающее, — лицо, которое только Тинторетто и мог вообразить. Одеяние её составляли золотые браслеты и жемчужина, чья мутная белизна и отражала, и впитывала окружающие её легкие, медового цвета тени. Это была картина, которая любого мужчину могла сделать своим рабом, из-за которой могли совершаться преступления. Милдред смотрела, как она светится в полумраке, и с негодованием вспомнила, что Фанни одно время хотела её продать. Может быть, она пугала робкую Фанни, эта золотая мечта Хью о другой жизни.

В отношении Милдред к вещам, населяющим комнату, не было ничего грубо захватнического. То были слуги, бегущие впереди хозяина, символы чужого присутствия, чуть ли не священные знаки. И, продолжая посмеиваться над тем, что занеслась в такие выси, Милдред снова перевела взгляд на озабоченного, лысого Хью, столь настоятельно требующего присмотра. Скучный старый Хью, подумала она, и сердце её заныло от нежности. Мой.

На её вопрос насчет Пенна Хью ответил неопределенно:

— Право, не знаю. Едва ли Энн тревожится из-за дружбы Пенна с Хамфри. Наверно, мальчик, когда дошло до дела, просто решил, что лучше ему остаться в деревне. Сейчас он как будто повеселел.

Он подлил в бокалы хереса. Дождь разошелся, и шипение воды смешивалось с шумом уличного движения на Бромтон-роуд.

Милдред ласково посмотрела на Хью и поправила свои пушистые седеющие волосы. Она вспомнила про Феликса с его проблемой, которая тоже сильно занимала её последнее время. Феликсу она сказала, что «верит в Рэндла»; однако с тех пор ничто не укрепило её в надежде, что Рэндл «выйдет из игры». Хью, конечно, ничего не знает о том, как Энн смотрит на Хамфри, и столь же ясно, что он ничего не знает о намерениях Рэндла. Но на всякий случай она спросила, как бы между прочим.

— Рэндл, кстати, не давал о себе знать?

— Нет. — Хью отвечал рассеянно, словно не мог заставить себя сосредоточиться на этом вопросе. — Я его не видел.

— Вы как думаете, он совсем перебрался в Лондон? Ведь, скорее всего, у него тут есть какая-нибудь приятельница.

— Приятельница? Понятия не имею. Я не знаю, чем он занят.

Милдред мысленно застонала. Хью всегда последним узнает сплетни, которые его непосредственно касаются. Но это её и пленяло — его полная нечувствительность к сплетням. В этой отрешенности, в неспособности видеть то, что происходит рядом, была тупость, поистине умилительная.

Нервная дрожь, охватившая Милдред, когда она сюда шла, совсем улеглась. Теперь нервничал Хью, словно робея, стесняясь чего-то. Она смотрела на его круглое морщинистое лицо, на круглые карие глаза и лысый купол над густой бахромой темных волос, и ей хотелось расцеловать его — такое простое желание, а между тем, как ей казалось почти всю жизнь, такое невыполнимое. Даже смотреть на него без помехи и то уже было удовольствием. В обществе не принято так жадно разглядывать своих знакомых, и она радовалась, что позволила себе эту вольность. А одновременно она отмечала, что чехлы на мебели обтрепались, решала, что стулья нужно обить заново, и кому лучше всего это поручить, и сколько приблизительно это будет стоить.

— Бог с ним, с Рэндлом, — сказала она. — Поговорим о вас. Феликс, оказывается, почти наверняка не едет в Индию, так что вы просто должны со мной поехать. Вы и поедете, Хью, ведь так?

Хью, словно конфузясь, стал ковырять пальцем обивку кресла.

— Не знаю, смогу ли, Милдред.

— А что вам мешает?

Он ответил усталым жестом, как будто избегая её взгляда.

— В чем дело? — спросила Милдред. — Или Индия утратила свое очарование? Ведь вам хотелось ехать, хоть вы в этом и не признавались. Неужели раздумали?

Хью молчал.

— Хью, милый, вас что-то грызет. Это все из-за детей? Ну их, обойдутся без вас.

— Милдред, вы такая отзывчивая, — сказал Хью.

Милдред пододвинулась к нему вместе с креслом. Теперь ей ужасно хотелось его обнять, но это было затруднительно. Мешали им два громоздких кресла, а встать его не заставишь. И она довольствовалась тем, что легонько похлопала его по руке, хотя изящнее было бы сделать это сложенным веером.

— Вот и расскажите мне все.

— Дело не в детях, — сказал Хью. — Просто у меня какое-то дурацкое состояние духа.

Как и у меня, подумала Милдред. Ах, Хью, если бы вы только знали, до чего дурацкое! Она ничего не сказала, только потянулась к подлокотнику его кресла, готовая при первом удобном случае дружески сжать ему руку.

Хью теперь смотрел ей в лицо, и от этого взгляда в упор у неё захватило дыхание. К такому взгляду она не успела подготовиться и теперь могла только в смущении опустить глаза. Неужели она покраснела? Она забыла, какое бывает ощущение, когда краснеешь.

— Милдред, — сказал Хью, — мы с вами старые друзья. — Голос его звучал торжественно.

— Да. — Снова её охватила нервная дрожь. Она не ожидала, что разговор их так неожиданно, так удивительно быстро примет серьезный оборот.

— Я надеюсь, вы позволите мне говорить откровенно.

Милдред молча кивнула. Она стиснула его руку, лежащую на подлокотнике, и выпустила.

— Надеюсь также, — продолжал Хью, — что вы не сочтете это оскорбительным для памяти Фанни.

Милдред не знала, следует ли заверить его, что нет, не сочтет, поэтому она просто коснулась его руки, хотя и не сжала её. Его большое озабоченное круглое лицо было совсем близко от её лица. Почти не меняя позы, она могла бы поцеловать его. Теперь он уже не за горами, этот второй поцелуй, которого первый так долго дожидался. Полураскрыв губы, она нежно смотрела на Хью, чувствуя, что и лицо у неё меняется под наплывом забытых эмоций.

— В человеческих привязанностях есть что-то до странности неподвластное времени.

— Я знаю… — сказала Милдред. Она взяла его руку и крепко держала, поглаживая одним пальцем. — Милый Хью… — Она была счастлива, удивлена, очень взволнована.

— Я надеюсь, что моя откровенность не расстроит вас и не будет вам неприятна, — сказал он. — Когда вы пришли, я не собирался заводить этот разговор. Но право же, я достаточно стар и глуп, чтобы говорить, когда хочется, и махнуть рукой на благородство молчания.

— Говорите, мой друг, говорите, — шепнула Милдред.

— Я хочу попросить у вас совета, Милдред. Относительно Эммы Сэндс.

Милдред резко разжала пальцы. Хью, который, видимо, не заметил ни когда она завладела его рукой, ни когда отпустила её, встал и заходил по комнате. Голова его раз за разом мелькала перед медовым Тинторетто.

— Не знаю, было ли вам это известно, — сказал Хью, — но я когда-то питал к Эмме очень теплые чувства. — Он остановился в золотом сиянии картины. — Да что там, Милдред, вам я могу сказать прямо — я был безумно увлечен Эммой.

— Да, — сказала Милдред. Она и не думала, что это прозвучит так сухо.

— Ах, так вы знали? — Он, казалось, нетерпеливо ждал ответа, словно ему приятно было бы узнать, что она в свое время с интересом следила за его похождениями.

— Да, в сущности, нет. Кажется, смутно догадывалась, что она вам нравится.

Хью был как будто разочарован.

— Ну так вот, а это было. — В тоне его мешались обида и самодовольство. Он опять зашагал, и постепенно лицо его прояснилось, о Милдред он словно забыл. Она видела, как черты его разгладились, смягчились от воспоминаний, точь-в-точь как у неё самой несколько минут назад. Лицо словно стало больше, благостнее, он повторил: — Да, это было. Я действительно… — Он сделал ещё несколько шагов и остановился перед Милдред. — Я ни с кем никогда об этом не говорил. Фанни-то знала, но разговоров никаких не было. Удивительно, просто чудо, что можно об этом поговорить с кем-то вслух, произнести её имя. Спасибо вам, Милдред, спасибо, дорогая!

— Вы хотите поговорить о прошлом? — спросила Милдред с надеждой.

— Пожалуй, нет. — Хью опять от неё отвернулся и подставил лицо сиянию картины. — Я хочу говорить о настоящем… Скорее даже… о будущем. Да, — повторил он увереннее, — о будущем. Это, знаете ли, удивительное открытие, что даже у человека в моем возрасте оно есть.

Милдред чувствовала, что вся съежилась в большом кресле, стала маленькая и сухая, как орех. Она сказала:

— Сердцем вы молоды, Хью.

Эти банальные слова, казалось, доставили ему удовольствие. До чего же глуп, подумала она, изнывая от нежности.

— Если и так, — сказал он, — то меня самого это больше всех удивляет. Я вам, по-моему, говорил, что Эмма была на кладбище?

— Да.

— С тех пор как я её там увидел, — сказал Хью, и слова его звучали как песня, — я ни о чем другом не могу думать. Все жду чего-то, как мальчишка, как глупый мальчишка. Просто не верится, правда, Милдред? — словно обращаясь к картине, он совсем легонько коснулся её пальцем, и Милдред сразу вспомнила этот его жест из давно прошедших времен. Ей стало страшно, что, если она попробует заговорить, вместо слов получится какой-то безобразный звук. Она промолчала. — Странно, — продолжал он, — так долго хранить любовь под замком и в конце концов обнаружить, что она жива и никуда не делась. Я уж думал, что замуровал эту гробницу навечно, но нет… нет!

— Мне это трудно вообразить, — сказала Милдред, пробуя голос на самых бодрых нотах. — Но ведь я человек практический. И как же вы намерены поступить?

— Вот именно, — ответил Хью, и воодушевление его спало, опять сменившись озабоченностью. — В том-то и дело. Тут мне и нужна ваша помощь, ваш совет. Вы знаете Эмму, знаете меня. Помогите мне быть объективным. Я совсем истерзался, просто голова идет кругом. Кажется, это даже на моем здоровье отразилось. Я надеюсь, что разговор с вами что-то изменит. Может быть, так и случится… и это дурацкое состояние духа просто пройдет. Хорошо бы. Я так ждал… немножко покоя, понимаете, немножко отдыха после… Стар я, в общем, для этой чепухи, верно? К чему на старости лет себя растравлять?

— Не дай нам бог дожить до такой старости, когда уже не захочется себя растравлять, — едва слышно проговорила Милдред.

— Вы должны принять за меня решение. Вот вы зовете меня ехать в Индию, значит, решать нужно скорее. Навестить мне Эмму или не стоит? Я ведь понятия не имею, как она теперь живет, нет ли там… кого-нибудь другого. Вы случайно не знаете? — Он тревожно заглянул ей в лицо.

— Насколько я знаю, никого другого нет. — Она медленно отодвинулась в глубину кресла. Дождь лил как из ведра, и в комнате совсем стемнело, только от картины исходил свет, золотивший с одного бока умоляющее лицо Хью.

— Но все-таки, пойти мне к ней или это просто глупость?.. Романтика, навязчивость, а то и хуже?.. К чему бередить старую рану? Ничего это не даст, кроме боли и хаоса. Да она и не захочет меня видеть после стольких лет, правда? Я ведь сильно преувеличил. Я не влюблен, это смешно, в мои годы этого не бывает. Я могу превозмочь это… это наваждение, надо только встряхнуться как следует. Помогите мне, Милдред, вы такая умница. Вы даже не представляете себе, как я на вас полагаюсь. Поверите ли, мне и сейчас уже лучше. Долгое морское путешествие — это как раз то, что мне нужно, уехать надолго, да ещё вместе с вами. Наверно, вам кажется, что я сошел с ума, это я-то, такой старый и смирный. Но вы ведь согласны, Милдред, не надо мне её навещать?

Теперь Милдред совсем вросла в спинку кресла, а руки симметрично положила на подлокотники, как пригвожденная. Снова перед её мысленным взором возникла Эмма с её собачьим лицом, Эмма в короткой белой теннисной юбке, брошенная Эмма, весело болтающая с юным Феликсом. Она сказала:

— Вам очень хочется повидать её, Хью. Ужасно хочется, просто до смерти. К чему отрицать, что вы почти, без пяти минут влюблены?

У Хью вырвался долгий вздох.

— Да, — сказал он, помолчав, и повторил: — Да. Да.

Милдред медленно приходила в себя.

— Ну так и повидайте её. Непременно повидайте, непременно. Если не пойдете, потом до конца жизни будете жалеть.

— Это верно. — Он покивал головой. — Это совершенно верно. Жалеть я буду. — Лицо его снова обратилось к картине и как будто снова разгладилось. Губы приоткрылись, глаза расширились, лысая голова откинулась назад — взгляд его скользил вверх, к лицу золотой Сусанны.

— Ну вот и сходите, — сказала Милдред. — Это вам мой совет, Хью. — Она тяжело поднялась и, как слепая, стала искать перчатки и сумку.

— Как, вы уже уходите? — Хью подошел к ней, взялся за её пальто, нерешительно помял его в руках и повесил обратно на спинку кресла.

Они стояли друг против друга. Милдред могла бы, подняв руки, положить их ему на плечи — сколько раз она себе это представляла!

— Да, мне пора.

— Ну, пожалуйста, не уходите, давайте вместе пообедаем!

— Не могу. Мне ещё надо попасть в одно место.

— Ох, как жаль. Мне так приятно было поговорить с вами, так приятно. Надеюсь, я не расстроил вас, Милдред, не шокировал? Уверяю вас, у меня и в мыслях не было все это выболтать.

— Ничего, мой друг. — Она надела пальто. — Было очень интересно.

— Ну так позвольте мне хотя бы посадить вас в такси.

— Пожалуйста. Хью, вы, значит, навестите Эмму, да? На это, знаете ли, потребуется мужество.

— Спасибо вам, Милдред. Вы придали мне мужества. Да, я её навещу. Спасибо.

Милдред улыбнулась ему:

— А вы, оказывается, страстная натура, Хью. Я этого и не подозревала.

— В самом деле? — Явно польщенный, он пожал ей руку признательно и сердечно.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

11

Хью стоял в начале длинного коридора, ведущего к двери Эммы. Он говорил себе: «Я был здесь двадцать пять лет назад». Только ни «я», ни «здесь» не желали сработать. Он протянул руку к стене и потрогал её. Звон и бормотание в ушах были сегодня громче обычного, он боялся, что не расслышит ни слова. Он ждал. Разумеется, он явился раньше времени.

Хью казалось, что когда он говорил с Милдред, то колебался между двумя решениями. Его беспокойство по поводу Эммы нарастало упорно и пугающе. Оно и в самом деле напоминало болезнь. Не то чтобы человек думал и приходил к какому-то выводу, потом думал дальше и опять приходил к выводу. Что именно нарастало в нем с такой силой — это его сознание просто отказывалось определить. Порой это было как огромное облако, исходящее из него и окутывающее его, некая новая форма его естества, нечто почти физическое. Это не было сожалением о прошлом, не было даже тоской по Эмме — то и другое слишком походило на связные мысли. А тут все было матовое, ничего не отражающее. Оно было просто… просто Эмма, и больше ничего, и никаким более осмысленным образом он не мог это выразить.

Все же он не терял голову, и рядом с этим огромным воздушным шаром, который дергал его, отрывая от земли, — или внутри этого шара — звучал монолог, немного, правда, режущий слух, словно в голос разума вкрались истерические нотки. Хью прекрасно понимал, что состояние, в котором он пребывает, как бы его ни назвать, — это нечто временное. Он может одолеть этот неотвязный, надутый воздухом бред, может одолеть его, если покрепче упрется обеими ногами в землю и направит внимание по другому руслу. Через неделю он может прийти в норму, говорил он себе, если действительно этого захочет, и ещё он думал, что не сразу понял, насколько состояние его объясняется просто тем, до чего он устал и издерган. Он так надеялся, так по-детски надеялся отдохнуть, когда бедной Фанни не станет. Звучало это жестоко, но так оно было, и это же совершенно естественно. С того самого времени, как он ушел в отставку, у него не было случая пожить в свое удовольствие — ведь очень скоро после этого заболела Фанни. Он тогда много чего наобещал себе: чтение, живопись, путешествия, дружеские беседы — как игрушки, спрятанные в шкафу, они до сих пор ещё ждут его. До сих пор его ещё ждет его свобода.

Безумно и бессмысленно было бы сейчас «растравлять себя», как он выразился в разговоре с Милдред. Он ничего не знал о том, как Эмма теперь живет, чем заняты её мысли, а «наводить справки» избегал. Попытка возобновить с Эммой какие-то отношения, по всей вероятности, не приведет ни к чему, кроме огорчений и путаницы. К тому же он, конечно, будет выглядеть смешно; впрочем, это соображение тревожило его сравнительно мало, он не лукавил, когда сказал Милдред, что в его возрасте благородная поза уже не кажется столь необходимой. Он понимал, что от этого диковинного эпизода из далекого прошлого избирательная память сберегла ему лишь все радостное и все трагичное. А забытым оказалось, что Эмма была непокладиста и трудна и отнюдь не приспособлена к тому, чтобы ужиться с человеком его склада. Более того, думая о странной красоте, которую эта самая память как-никак сберегла, о красоте, заключенной в хрустальный шар небывалого по силе переживания, он чувствовал порой, что рискует испортить его продолжением — тягостным, или путаным, или безвкусным, или, того хуже, скучным. И больше всего удручала его мысль, что, если они теперь встретятся с Эммой, эта встреча может оказаться лишенной какого бы то ни было значения.

Поездка в Индию — что могло быть лучше? Отплыть из Саутгемптона, и через каких-нибудь два дня окажешься в совсем другой жизни; иногда он даже думал — через каких-нибудь два часа. Долгое, далекое путешествие, полное непредугаданных впечатлений, которые займут его воображение и мысли, наполнят сознание яркими новыми образами, помогут счистить с себя эту липкую паутину: таким путем он пытался представить свои столь неправдоподобно воскресающие чувства как некую жуткую реанимацию, противоестественную, чуть ли не греховную. Не время ему так безумствовать — слишком недавно умерла Фанни. Да и ни в какое время, ни при каких обстоятельствах не пристало пожилому человеку так безумствовать. Вот он уедет на край света с Милдред, с надежной, разумной, уравновешенной Милдред, и там, на краю света, встретится со своей свободой. Он уже настроился на это свидание и верил, что Милдред не даст ему увильнуть. Но когда Милдред сказала: «Вам хочется её увидеть», вся эта постройка рассыпалась прахом. Впрочем, постройка с самого начала была чисто умозрительной, возведенной для того, чтобы замаскировать ни на минуту не оставлявшую его решимость, лютую потребность снова увидеть Эмму.

Он посмотрел на часы. До назначенного срока оставалось ещё больше десяти минут. Условился он по телефону. Говорил не с самой Эммой, а с её секретаршей, и та сказала: да, мисс Сэндс готова принять мистера Перонетта, просит прийти в пять часов, и стучать не нужно, а пусть пройдет прямо в гостиную.

Подняв голову, чтобы ещё раз взглянуть на далекую зеленую дверь, Хью с ужасом увидел, что она открывается. Ни один молящийся, застигнутый в храме богиней, не ощущал такого страстного желания упасть без чувств или, ещё лучше, провалиться сквозь землю. Хью сделал шаг назад, прикидывая, успеет ли он юркнуть за угол коридора, пока его не заметили. Потом, сообразив, сколь глупо и недостойно такое бегство, он повернулся и очень медленно пошел к двери, надеясь, что по нему не видно, что он сдвинулся с места, только когда дверь стала открываться.

Две фигуры показались из-за двери и заскользили к нему по темноватому коридору. Когда они приблизились, он обнаружил, что одна из этих фигур — очень красивая молодая женщина, а вторая — его сын. Увидеть Рэндла в такую минуту в таком месте было равносильно удару, и первым ощущением Хью было, что все смешалось, что он допустил какую-то страшную ошибку. Он, конечно, помнил, что Рэндл и Эмма знакомы. Но в картине его собственных отношений с Эммой Рэндл не фигурировал — не столько был сознательно изгнан, сколько забыт как не имеющий к этому никакого касательства. Присутствие Рэндла так близко к его минуте прозрения оскорбило Хью. Как непрошеное вмешательство.

Рэндл сказал что-то молодой женщине, и они ускорили шаг. Знакомить его явно не собирались, и на миг ему представилось, что сейчас эти двое просто сметут его с пути. Как они в конце концов разминулись, этого Хью впоследствии не мог припомнить. Очевидно, он отступил в сторону. Рэндл и женщина неслись дальше, словно гонимые мощным сквозняком. Мелькнуло лицо сына, обращенное к нему, прозвучало учтивое «добрый вечер». Так же быстро промелькнули золотые волосы женщины и её тоже отливающие золотом глаза, устремленные на него с веселым любопытством. Потом они исчезли, и он остался один в коридоре, шагах в десяти от двери Эммы.

Он опять постоял, спрашивая себя, надо ли ждать до пяти часов. Но, расстроенный, даже рассерженный встречей с Рэндлом, решил, что торчать здесь ещё пять минут — это уже несерьезно. Он сделал вдох, достаточно долгий, чтобы почувствовать, что сейчас шагнет из одной жизни в другую и понятия не имеет, что его там ждет, отворил зеленую дверь, которая была оставлена приоткрытой, прошел прямо в гостиную и очутился перед Эммой.

12

Эмма сидела в кресле лицом к двери. Она ссутулилась, казалась маленькой, круглой, почти горбатой. На ней было широченное темно-зеленое платье, доходившее чуть ли не до полу, к коленям прислонена тонкая длинная трость. Когда Хью входил, глаза её были прикованы к двери. Она была меньше, чем ему помнилось. Он смотрел на неё с высоты своего роста. От сознания, что он наконец в её присутствии, что невозможное, несообразное все же произошло, у него захватило дух, он онемел и как будто даже снова остался один. Замерев, он только смотрел на нее.

Когда он пытался заранее представить себе эту минуту, картины ему мерещились неясные, однако достаточно мрачные. Он рисовал себе, как в порыве непреодолимого чувства бросается в её объятия. Воображал потерю сознания. Воображал слезы, и нервный смех, и все самые нелепые виды замешательства. Но эта безмолвная встреча, страшная своей реальностью, совсем лишила его сил. Не то, чем Эмма была связана с ним, а то, что она вообще существует, — вот что потрясло его и отбросило на грань ещё большего, чем прежде, одиночества. Словно не воссоединение состоялось, а лопнула струна.

Через какое-то время Эмма произнесла не то «Хью», не то «Н-ну», а может быть, просто вздохнула. Хью сел. Она очень постарела. В те мгновения, когда она являлась ему за эти годы, он не успел заметить, как она меняется.

Эмма подалась назад и чуть-чуть распрямилась. Потом сказала тихо, словно опасаясь, что от звука её голоса его как ветром выдует обратно за дверь:

— Насытили свое любопытство?

— Не любопытство, Эмма, — сказал Хью. С облегчением он почувствовал в себе горячий прилив чувства, желание упасть на колени, возможность задрожать.

Эмма молча его изучала. Она не улыбалась, не выглядела ни торжественной, ни смущенной, скорее угрюмой и рассеянной. Потом она что-то сказала.

— Прошу вас, погромче, — попросил Хью. — Я стал очень плохо слышать.

— Я тоже. Я сказала, что вы совсем не изменились, но это, конечно, не так. Просто я уже привыкла к вашему лицу.

— Надеюсь, мой приход вас не расстроил.

— Не знаю, почему он должен был меня расстроить, — произнесла Эмма медленно и раздраженно. — Я могла бы не принять вас. Но мне, должно быть, тоже было любопытно. — И добавила: — Много времени прошло. Слишком много.

— Слишком много для чего?

Она только повторила:

— Слишком много. Слишком много. — И вдруг: — Чаю хотите?

— Хочу, если это вас не затруднит.

— Затруднит. И вообще, я предпочла бы чего-нибудь покрепче. Джин и все прочее вон в том шкафчике. Достаньте, пожалуйста.

Хью поднялся. Странно было ходить по этой комнате — все равно что ходить на картине или в зеркале, — и чувство неотвратимости наливало тело свинцом. Он бегло оглядел обстановку гостиной. С тех пор как он здесь был в последний раз, сменилось, вероятно, не одно поколение занавесок, по каким-то признакам он отметил, что вкус у Эммы стал значительно лучше, но многие вещи он узнал и очень явственно ощущал, что забрел в прошлое. Он поставил бутылки и стаканы на столик перед Эммой, возле её очков, огромной пепельницы и синей пачки сигарет «Голуаз», и, приближаясь к ней, каким-то шестым чувством уловил, как состарилось все её тело. Словно её тело и его обнюхивали друг друга, как две старые собаки, а сами они смотрели на это со стороны. Рука Эммы лежала на ручке кресла, как осторожная ящерица. Сухая сморщенная кожа, коричневая от никотина, туго обтянула суставы. Ему показалось, что она затаила дыхание.

— Странно, — сказала Эмма, когда он отошел от нее. — Я всегда думала, что упаду в обморок, если мне ещё доведется увидеть вас вблизи, но вот не упала. Самочувствие самое обычное. Только разговаривать мы не можем. Это встреча в царстве теней.

Хью испытал к ней смиренную благодарность — она хотя бы ожидала, что эта встреча её взволнует. Он сказал мягко:

— Скоро мы сможем разговаривать. Вы только не умолкайте.

Черты её с годами заострились. В лице появилось что-то голодное, свирепое, покрасневшие глаза не утратили блеска, но потемнели. Волосы как будто высохли, превратились в кудрявый темно-серый парик. Но он уже начал забывать, какой она была раньше, бледные призраки былого уносились, как листья, гонимые ветром.

— Я ещё не уверена, что разрешу вам пробыть здесь так долго, — сказала Эмма. — Я не уверена, что мне хочется с вами разговаривать. Мое любопытство и так уже почти удовлетворено. Обсуждать прошлое я не хочу. Интересно, зачем вы пришли?

Хью не сразу нашел нужное слово.

— Потребность, — сказал он.

— Что? Говорите громче.

— Потребность.

— Вздор, — сказала Эмма и, отпив из стакана, поморщилась.

— Зачем вы пришли на похороны Фанни? — спросил Хью.

— Желание напоследок сделать гадость.

— Вздор.

Эмма коротко улыбнулась.

— Разве вы не видите, что я старая высохшая вещь вроде чучела крокодила? Подает голос, а внутри пусто. Искать сегодня во мне душу — безнадежное дело.

Ее меланхолия скорее даже порадовала Хью. Он понял, как боялся, что найдет её всем довольной, что она замкнулась в каком-то своем совершенном мирке, что ей ничего не надо. Он сказал:

— Полно, полно, не впадайте в уныние! Жизнь ещё не кончена.

— Вы всегда были глуповаты, Хью, — сказала Эмма. — Видно, так и не поумнели. И чувства юмора у вас по-прежнему нет. Это одна из ваших обаятельнейших черт. Этакая имитация невинности. А теперь скажите мне, зачем вы пришли.

— Я же вам сказал. Я все время о вас думал, и мне было необходимо повидать вас.

— Ну вот, вы меня повидали.

— Я надеюсь, вы согласитесь, чтобы это было началом… началом дружбы. — Про себя он уже не раз говорил эти слова, но теперь они прозвучали беспредметно и не к месту.

— Дружбы, — повторила Эмма. Она точно взяла это слово двумя пальцами, подержала, а потом сказала угрюмо: — Вы не понимаете, с кем говорите. — И, помолчав, добавила: — Вы, наверно, столкнулись в подъезде с Рэндлом и Линдзи?

— Да. — Хью успел начисто забыть о сыне, и напоминание было ему неприятно. — Да. А эта женщина — ваша секретарша Линдзи Риммер?

— Да. Вон она. И вот. — Эмма указала на два снимка на своем письменном столе. — Удивительно хороша, верно?

Хью узнал толстые косы, широко расставленные глаза и веселый взгляд, в котором теперь прочел благодушную наглость.

— М-м. Вы часто видаете Рэндла?

— Он, можно сказать, здесь живет. Разумеется, из-за моей обожаемой Линдзи. Но ведь вы это знали?

— Нет, — сказал Хью. Он был удивлен, раздосадован, ему даже стало холодно, словно температура в комнате снизилась. — Почему я должен был это знать?

— Мало ли почему. Впрочем, вам так и полагается узнать об этом последним. Да, они друг в друге души не чают. — Она сказала это с леденящей резкостью и словно старалась прочесть в лице Хью, сделала ли она ему больно.

— Я подозревал, что у него есть в Лондоне любовница, но кто именно — не знал.

— О, но отношения у них самые невинные! — В тоне Эммы было змеиное злорадство, блестящие глаза высматривали, какое впечатление произвели её слова на Хью.

Теперь его досада сосредоточилась на Эмме, и, сердито поглядывая на её хмурое, язвительное лицо, он не без удовольствия почувствовал, что сделался для неё ощутимее, словно предстал перед ней весь, целиком.

— Мне больно это слышать, — сказал он. — Так ещё хуже.

— Почему это? — Она сидела довольная, свернувшись в своем кресле, как гадюка в ямке.

— Сам не знаю. Но вы же понимаете, что из этого следует. Жена Рэндла измучилась.

— А оказывается, ничего нет? Но это неверно. Что-то есть, и оно прекрасно.

— Эта Линдзи им увлечена?

— Она нас обоих любит.

— Но что Энн существует, вам известно?

— Я не позволяю Рэндлу обсуждать с нами свою жену. Это было бы нечестно. — Праведность её тона явно содержала вызов.

Хью смотрел на неё растерянный и плененный. Перед ним приоткрылся совершенно незнакомый нравственный мир — мир, в котором как будто была своя серьезность и даже свои правила, однако совершенно экзотический и чуждый. Но самое переживание — неожиданность, замешательство, чувство опасности — это было знакомо, и ему подумалось, что притягательная сила Эммы и раньше в большой мере заключалась в её нравственной непохожести. Всякую, даже самую простую ситуацию она толковала на свой лад. От этого она казалась опасной, но также и самобытной и свободной. И сердце у него сладко замирало от ощущения, что этот особенный взгляд на вещи связан в ней с чем-то темным, может быть извращенным. За долгие годы он это позабыл. Он стер с её образа темные краски. И когда он теперь начал снова наносить их, торопливо и неточно, что-то в нем шевельнулось. То была, без сомнения, прежняя любовь, настоящая.

— Рэндл ведет себя выше всякой похвалы, — сказала Эмма и коротко, визгливо рассмеялась.

Он позабыл этот её смех.

— Я вас не понимаю, — сказал он, — и уж совсем не понимаю, что у Рэндла на уме. Вы симпатизируете моему сыну?

— Я его люблю, — ответила Эмма с наигранной простотой.

Хью смотрел на её умное, загадочное лицо. Что она о нем думает? Он придал своим чертам жесткое выражение. Нельзя показывать, что он умилен и растерян, пусть видит, что он ещё способен с ней побороться. То, что Рэндл часто здесь бывает, было ему в высшей степени неприятно, и, чувствуя, как по-старому замирает сердце, он с тревогой оценивал все значение таинственного, но знаменательного присутствия Рэндла в этих стенах.

— Вы не хотите как-нибудь на днях, может быть завтра, побывать у меня, посмотреть моего Тинторетто? Вы ведь никогда его не видели. Он попал ко мне после… после того, как мы расстались. Это замечательная картина. — Ему хотелось, чтобы их разговор стал проще.

— Посмотреть вашего Тинторетто? Еще чего! Нет, едва ли. То есть едва ли я у вас побываю.

— Не мучайте меня, Эмма, — сказал Хью. Слова эти прозвучали достаточно сухо. Он говорил их и раньше, но куда более страстным тоном.

— Далеко вы зашли, и как быстро! — сказала она со своим визгливым смехом. — Вы меня удивляете… а впрочем, не очень. Вы можете понять, что мы не разговаривали двадцать пять лет? А вы держитесь так, точно мы с вами добрые знакомые.

— Но это же ничего не значит. Невозможно поверить, что прошло столько лет. Мы и есть знакомые.

— Двадцать пять лет что-нибудь да значат. Даже очень, очень много значат, — сказала она резко.

— Будьте со мной проще, Эмма. Помогите мне. А то я пришел к вам и выгляжу дурак дураком. Проявите немножко милосердия. — Он часто говорил ей это в прежние дни.

Она покачала головой.

— Дурак дураком — это у вас от бога, мой милый. А что до простоты — куда уж проще. Честь спасена. Любопытство насытилось. Пора домой, Хью.

— Но завтра вы приедете?

— Ни в коем случае. Ни завтра, ни послезавтра, вообще никогда.

— Эмма! — Хью поднялся. — Нельзя так. Если вы не собирались проявить ко мне снисхождения, не надо было меня принимать. Я должен ещё с вами увидеться. Я настаиваю.

Эмма смотрела на него снизу вверх, как жаба, втянув голову в плечи.

— Да, — сказала она, — я вас помню. Помню эту трогательную интонацию обиженного ребенка. Весь мир обязан проявлять снисхождение к Хью Перонетту. Но мне не так уж хотелось вас видеть, это была ваша идея. Я вполне довольна и без того. У меня есть все, что мне нужно. Есть моя счастливая семейка. Что же касается «настаиваю», то вы прекрасно понимаете, что настаивать в вашем положении смешно.

— Я не знаю, что вы называете своей счастливой семейкой, но я знаю, что вы со мной обходитесь умышленно жестоко.

— Вы умышленно жестоко обошлись со мной.

Он посмотрел на её холодное лицо, и руки его слабо шевельнулись, отметая этот приговор. Он остро ощущал всю его несправедливость. Если кто жесток, так она. И ещё он чувствовал, что эти слова, эти пикировки — все уже было когда-то.

— Ну, если вы просто хотите меня наказать… но едва ли… после стольких лет. Во всяком случае, вы можете сделать это более основательно, если будете чаще со мной видеться.

Эмма засмеялась.

— Вы до сих пор способны удивить меня внезапными проблесками ума! Кстати, я не отказывалась с вами видеться. Я только отказалась приехать к вам.

— Значит, вы согласны видеться со мной… например, здесь?

— Не «например». Именно здесь. Но я ещё не уверена. Я подумаю. А теперь вам пора уходить.

— Но мне захочется говорить с вами… как следует. Захочется говорить… наедине.

— Неужели нельзя без обиняков? Мне пришлось принять Рэндла в свое семейство, пришлось впустить его сюда. И получилось отлично.

— Я ещё не уверен, что жажду быть… принятым… в ваше семейство. Это…

— А вам этого и не предлагают.

Да, то была прежняя любовь и прежняя боль. Он забыл, до какой степени был некогда её рабом. Он спросил смиренно:

— Когда мне можно прийти?

— Я ещё подумаю, захочу ли опять вас увидеть. Может быть, я решу, что это ни к чему.

— И на Бромтон-сквер не приедете?

— Нет. — Потом вдруг спросила: — А в Грэйхеллок вы меня свозите, если я попрошу?

Хью был поражен, обрадован.

— Конечно, с удовольствием. — И тут же почувствовал, что этой своей готовностью предает Энн. Нельзя допустить, чтобы покинутая Энн предстала перед холодным, любопытным взором покровительницы Рэндла. Ему даже почудилось, что, если он привезет Эмму в Грэйхеллок, она там, чего доброго, всех заколдует. Как-никак обитатели Грэйхеллока, сколько их ещё осталось, — это _его_ семья.

— Об этом я тоже подумаю, — сказала Эмма. — А теперь уходите. Я вас уже сколько раз просила уйти, а вы не слушаетесь. В любую минуту дети вернутся.

Он подошел к ней. Ему хотелось перед уходом высечь из неё хоть искру тепла, ибо у него сложилось впечатление, которое ещё предстояло обдумать, что она, как ни скрывала это, хоть немножко да была рада с ним увидеться.

Она сказала:

— В конце концов, это вам я обязана тем, что обратилась за утешением к искусству. — И смех её прозвучал теперь более нервно.

Подняв брови, она смотрела, как он медленно и неловко опускается на колени возле её кресла. А он, молча глядя на нее, опять, как и входя в эту комнату, испытал поразительное чувство, точно существование её рождает одиночество, но теперь это было одиночество, где пребывала только она. А он отсутствовал. Несомненно, то была любовь. Не сводя с неё глаз, он потянулся к её руке.

Она глубоко перевела дух. Потом прошептала, словно боясь, как бы кто-нибудь, даже она сама, не услышал:

— Ох, надо было вам тогда быть храбрее. Ведь верно? Верно?

Он ответил «да» от полноты сердца, не в силах больше смотреть на нее. Поднес к губам её сухую, темную, костлявую руку. От руки так сильно пахло никотином, что он не удержался — вдохнул этот запах, упиваясь воспоминаниями, и только потом поцеловал её.

13

— Ну, начинаем все сначала, — сказал Рэндл.

Линдзи засмеялась.

Они сидели рядом в большом старомодном баре на углу Черч-стрит. За распахнутой настежь дверью видна была пыльная солнечная улица и непрерывный поток машин. Руки их были сцеплены под столом.

— Интересно, как идет дело у моего отца с твоей… — начал Рэндл. Последнее слово представляло непреодолимые затруднения.

— Надеюсь, превосходно, — сказала Линдзи. Ее широкое спокойное лицо было обращено к нему.

Он не смотрел на нее, а радостно-внимательным взглядом обводил бар — отметил очень юных влюбленных, тоже державшихся за руки, пенсионера из инвалидного дома в Челси, двух старух и мальчишку-стилягу. От всех этих людей исходило сияние. Рэндл испытывал нечто вроде эмоций собаки, которой неожиданно бросили хорошую кость; да и сам он выражением лица, на котором сладкое сомнение мешалось с созерцанием более возвышенного и несказанно блаженного, хоть и опасного мира, положительно напоминал собаку.

Он сказал:

— Ты это всерьез? — Ее нежный, зоркий, чуть насмешливый взгляд легонько поджаривал его сбоку.

— Разумеется, — сказала Линдзи и крепче стиснула его руку, впиваясь в неё ногтями.

Рэндл поморщился от боли.

— Зря она нас выпустила, правда? В том смысле, что от этого всякие идеи приходят в голову. Лучше бы мы чинно сидели на диване и слушали, как нас называют «молодежью». — Он покрутил рукой, и пальцы Линдзи разжались.

— О, она нам доверяет!

— Но доверяет напрасно, да? — живо отозвался Рэндл. Он глянул Линдзи в лицо. Большие, зоркие, чуть насмешливые желтые глаза были совсем близко. Он не мог заставить себя искать в их пятнистой глубине признаков победы или бегства. Радость и смирение мутили его разум.

— А это уж тебе решать, — сказала Линдзи и, стиснув напоследок его пальцы, убрала руку. Светлые глаза на мгновение расширились, блеснув более явной насмешкой, потом тоже отпустили его. Теперь Рэндл мог изучать её профиль. В лепке губ и щеки была утонченная безмятежность, восторгавшая его до полной потери сил. Точно таким, надменно-ублаготворенным, выглядел бы в покое ангел.

— Это и тебе решать, моя королева, — сказал он. — Ты ведь хочешь быть… похищенной?

— Если у тебя хватит храбрости меня похитить. Не иначе. А если нет — мне и так хорошо, большое спасибо. — Она говорила тоном довольной маленькой девочки.

Рэндл вздохнул. До этого места они дошли и в прошлый раз, перед тем как Эмма столь услужливо их поглотила.

— Но ты должна помочь мне быть храбрым. А то получается какой-то порочный круг.

— Помогать тебе я не собираюсь, — рассудительно сказала Линдзи, но наблюдать твою борьбу, вероятно, буду сочувственно. — И засмеялась.

— А ведь это именно борьба, — сказал Рэндл. — Ты хоть приблизительно можешь её вообразить? Тебе известно, что Энн я теперь ощущаю как мертвый груз. Но в то же время мне её бесконечно жаль. И я с ней до ужаса крепко связан. Странно, как такая вот связанность переживает любые настоящие отношения. И ею пронизано решительно все. Розы. Даже мебель, черт её подери!

Рэндл говорил искренне. Он знал, что между тайной связью на стороне и гласным разрывом с женой — огромная разница, и боялся последнего по множеству причин. Но в то же время в нем жило, словно пронзая его дрожащим лучом света, чистое желание все разрушить, не оставить камня на камне. Чистота этого желания пленяла его. Ему страстно хотелось объяснить Линдзи, как ему нужно, чтобы она заразила его своей раскованностью. Его крошечная чистота тянулась к её необъятной чистоте, как к почве, из которой сама родилась, и он без слов боролся с Линдзи, как мистик борется с богом.

— Каким образом ты разберешься с женой — это твое дело, — сказала Линдзи. — Я не желаю об этом слышать.

— Почему это всю черную работу я должен проделать один?

— При условии, что ты ей больше не муж, — продолжала она, словно не слышала его вопроса. — Это ведь так? — Она снова повернулась к нему и смерила его жестким взглядом. В такие минуты лицо её выражало силу, перед которой Рэндл пасовал.

— Да, конечно.

— Ну вот и действуй соответственно.

— Да, ты-то честная. Ты настолько честнее меня. — Он чуть не добавил: «И сильнее», но удержался. Ему не хотелось убеждать Линдзи в её превосходстве. Пусть Линдзи, у которой он под каблуком, остается в сфере его тайных фантазий.

Линдзи улыбнулась. Всю свою силу до последней капли она вложила в эту улыбку. Другая сторона поворачиваемого винта.

— Свет ни тебя, ни меня не назвал бы честными. Хотела бы я знать, очень ли ты боишься мнения света, Рэндл?

Этого Рэндл и сам не знал. Он ответил, подражая её грубоватому тону:

— Время покажет. — И добавил: — Наверно, мы с тобой беспринципные люди?

— Мы не живем по абстрактным правилам. Но наши поступки не случайны, каждый на своем месте. Они принадлежат нам.

— Каждый на своем месте в общем узоре, — сказал Рэндл. — Да, в некой форме. Наша жизнь принадлежит нам. — И тут же подумал: какую чушь я несу. Моя жизнь уже давно не принадлежит мне. А потом подумал: но она _будет_ мне принадлежать — и почувствовал, как его пронзил тот луч света. Чтобы загладить свою последнюю фразу, он сказал: — Энн живет по правилам, и её поступки не на своих местах, они просто нигде. Это удручающее зрелище. Я даже не знаю, почему оно меня так удручает. Такая иногда нападает тоска, что жить не хочется. Энн абстрактна. — В голосе его прорвалось отчаяние. Что же, что ему в этом так ненавистно?

— Мораль всегда действует удручающе, — сказала Линдзи. С легкой улыбкой она одним пальцем соединяла мокрые круги на столе в сложный узор, похожий на розу.

— _Твоя_ мораль — нет. Она подбадривает, вдохновляет, живит. У тебя поразительная моральная твердость. Ты вся насквозь честная и подлинная. Ты для меня лучшее лекарство.

— Принеси мне ещё стаканчик, милый.

Рэндл встал и пошел к стойке. Просто выпить с Линдзи и то было блаженством. Он огляделся. В бар только что вошла новая группа посетителей. Навстречу им поднялась пожилая женщина. Перецеловалась со всеми по очереди. Они оживленно о чем-то заговорили. Рэндл смотрел на них с удивлением и любовью. Замечательные, самые обыкновенные люди, живущие реальной жизнью.

— Ты знаешь, — сказал он Линдзи, ставя перед ней стакан, — мне ужасно хочется баловать тебя. Просто не верится, что ты никогда не выезжала из Англии. Это и хорошо — подумай, сколько всего я могу тебе показать.

— Скорее, это я стала бы тебя баловать. Я бы тебе показала такое, о чем ты и не мечтал. Если ты этого заслужишь.

В её спокойном взгляде крошечной точкой мелькнула неудовлетворенность. Рэндл заметил это с радостью и одновременно от души пожалел её, поняв, что она пытается увести его от мыслей о её очень уж ограниченном опыте. Он весь преисполнился силы.

— Мы с тобой друг друга стоим, верно?

На это Линдзи улыбнулась и кончиком пальца коснулась его носа.

— Линдзи, Линдзи, — проговорил он, задыхаясь от нежности, — скажи, ведь это начало чего-то? Мы с тобой уедем?

— Не знаю. Я ведь тебе сказала — это надо заслужить. И не забывай, пожалуйста, что нам очень хорошо и так.

— Да, нам, конечно, хорошо, — произнес Рэндл осторожно. Он не был уверен, насколько серьезно она говорит, и не хотел ошибиться. — И однако же я медленно, но верно схожу с ума.

— А я нет! — Линдзи с притворным высокомерием надула губки.

— Но ты уйдешь со мной? — Он жаждал, чтобы она его подстегнула. — Ради бога, Линдзи, ведь ты меня любишь?

Она нахмурилась, и он, умоляюще глядя на нее, прочел в её глазах страшный своей прозаичностью ответ.

— Деньги, — сказал он. — Да.

Линдзи кивнула.

— Да, продолжал он, — деньги нам нужны. — Он не стал оскорблять её словами: «Я могу заработать денег, если ты мне поможешь». Такой женщине этого не скажешь. Оборот, который приняла их беседа, отрезвил его, но холодное прикосновение пусть даже враждебной действительности после бестелесных фантазий всего прошедшего года приятно возбуждало. Наперекор всему в нем забрезжила надежда.

Не уступая Линдзи в цинизме, который пьянил не хуже нежнейших любовных шуток, он спросил:

— Капитал её достанется тебе?

Линдзи чуть улыбнулась понимающе и нащупала под столом его руку.

— Только если я пробуду с ней до конца.

— А конец близко?

Она пожала плечами.

— Она, мне кажется, притворяется старой, — сказал Рэндл, — а на самом деле не так уж стара. По-твоему, она больна чем-нибудь?

— Ничем она не больна. Проживет сто лет.

— Гм, — сказал Рэндл. — Тогда надо нам подумать о чем-нибудь другом.

— Это тебе надо подумать о чем-нибудь другом.

— Славно ты мне помогаешь, черт побери. — Он сжал её руку. — Скажу тебе одно. Мы должны сойтись, дорогая, и очень скоро, иначе я умру от нереальности. Вы вдвоем умудрились превратить меня в какую-то фикцию. Я должен тобой овладеть, Линдзи, иначе я просто перестану существовать. Так что я предлагаю такую программу: сперва мы сойдемся, потом я как-нибудь раздобуду денег, потом мы подумаем, что делать дальше.

— Нет, — сказала Линдзи, отнимая руку. — Программа такая: сперва ты думаешь, потом добываешь деньги, потом мы сходимся.

— Так, — сказал он, — ты, значит, решила применить пытку? — Его трясло, но он обожал её за это. — Да?

Она ответила сердито:

— Да, если ты этого пожелаешь.

Пожелает, пожелает! Он покорно пробормотал:

— Мучительница…

— Да не будь ты таким слабым, Рэндл, — сказала Линдзи раздраженно и посмотрела на часы. — Пора нам идти домой.

— Уже? О господи! — Он глянул на неё исподлобья. — А что, если я теперь же уведу тебя, просто не пущу домой?

— Не можешь, — ответила она просто и встала.

Это было так верно, что Рэндл даже не дал себе труда задуматься, в каким смысле это верно. Как пришибленный он вышел вслед за нею из бара.

— Не вешай голову, — сказала Линдзи, беря его под руку. — Так или иначе, ты же должен подумать. Должен подсчитать издержки. Может быть, окажется, что я тебе и не нужна. Ты только вспомни, сколько в Грэйхеллоке чудесной мебели!

— Дрянь ты, — тихо сказал Рэндл. — Я день и ночь подсчитываю издержки. Миранда. Остальное. Я все подсчитал, и ты мне нужна — и отлично это знаешь.

— Миранда, — повторила Линдзи. — Да. — Она глубоко вздохнула и крепче оперлась на его руку.

Он знал, что она боится этой темы, и сразу всполошился, не спугнул ли её. Он не хотел, чтобы по его милости в её сознании осталась заноза, которая могла бы постепенно обрасти неприязнью к нему. Он сказал:

— Это не страшно. Миранда почти взрослая, и к тому же очень неглупый человечек. Вот увидишь. Она тебе понравится, и ты ей тоже.

— Сомневаюсь, — сказала Линдзи. — Ну да это неважно. Право же, это неважно.

Они дошли до её дома и остановились в темном подъезде. Он взял её за обе руки, посмотрел на нее, потом крепко обнял. И, едва удержавшись, чтобы громко не застонать от желания, спросил себя, почему в этот заветный час согласился пойти с нею в бар, а не увез её на такси в свою квартирку в Челси. Но и этого он по каким-то неисповедимым причинам не мог сделать. А потом она прильнула к нему, и он почувствовал такой недвусмысленный отклик на собственную страсть, что все остальное исчезло.

— Рэндл, Рэндл, — прошептала она, словно будя его после долгого сна, и мягко высвободилась. — Пошли.

— Нет. Я не пойду. Иди одна.

— Она огорчится, если ты не придешь. Не надо её сердить. Она старенькая.

Рэндл заколебался.

— И все-таки нет, — сказал он. Сила так и распирала его. — Приду завтра. А сейчас — нет. Сейчас я хочу побыть один и думать о тебе. Не хочу, чтобы эта чудесная минута с тобой была испорчена, прежде чем я упрячу её поглубже себе в душу.

— Да, ты подумай, — прошептала она. — Но не обо мне. Ты думай практически, Рэндл, милый. Думай практически, хорошо?

Покоренный её нежностью, он ответил:

— Да, да, да. — И с чувством почти что торжества, рожденного собственной воздержанностью, смотрел, как она уходит по длинному коридору. Зеленая дверь открылась и снова закрылась, наступила тишина. Он ещё подождал минуты две. Если б знать, что они там говорят друг другу!

14

— Его преподобие Слон, — со смешком доложила Миранда, просунув голову в дверь, — эту простенькую шутку она готова была повторять без конца. И тут же затопотала вниз по лестнице.

Энн, стиравшая пыль в комнате Рэндла, остановилась с тряпкой в руке. Ей не хотелось видеть Дугласа. Хотелось быть тихой и печальной и чтобы её оставили в покое. Сама печаль уже была ценным достижением. Энн порой заходила в комнату Рэндла, но всегда под каким-нибудь предлогом. Сейчас, перед тем как уйти, она огляделась. Солнце освещало небольшую светлую комнату. Все было аккуратно прибрано. Дрезденские чашки с золотым ободком выстроились по ранжиру на камине. Ярко-синие изразцы с птицами блестели по обе стороны каминной решетки. На стене красовались гравюры с розами — по четыре на двух темно-красных паспарту. Белое с синим валлийское покрывало мягко взбегало на подушку. Ветхими в комнате были только две игрушки — Тоби и Джойи, сцепившиеся мягкими, вытертыми лапами на кровати. Тоби был коричневый, а Джойи белый, и оба за долгие годы потеряли по глазу и изрядную часть шерсти. Энн чувствовала, что она им сродни, что она тоже старый, пыльный предмет, с которого время от времени спадают какие-то шерстистые ошметки. Ее радовало, что игрушки ещё здесь. Большой альбом Редутэ Рэндл увез с собой — она сразу заметила пустое место на белых книжных полках. Но туда, где живут Тоби и Джойи, туда он вернется. Невинную часть себя он оставил на её попечение. У двери она снова остановилась. Чем-то все здесь было похоже на комнату мальчика, эстетствующего и немного женственного.

Энн почти не видела Дугласа Свона после отъезда Рэндла — с того вечера, когда злосчастному священнику пришлось ретироваться, столь явно уронив свое достоинство. Тогда же серьезно заболела его мать, и он уехал за ней ухаживать. Таким образом, у неё ещё не было случая обсудить со своим духовным наставником новую ситуацию — если посчитать её новой. И сейчас она была далеко не уверена, прельщает ли её перспектива выслушивать его утешения, а может быть, и советы. Ей часто казалось, что Дуглас Свон, возможно по профессиональным соображениям, толкует характер Рэндла слишком оптимистически. Нельзя было сказать того же о Клер, от которой Энн успела наслушаться бурных соболезнований и которая расписывала Рэндла в самых зловещих красках. Целомудренная симпатия Дугласа к Энн, конечно, не оставалась для неё секретом. Со своей стороны она проявляла несколько болезненный интерес к супругу Энн, как бы смакуя его эксцессы. Энн уже давно чувствовала, что Рэндл сильно занимает воображение Клер, и, когда после какого-нибудь очередного рэндлианского безобразия Клер восклицала с особенной горячностью: «От моего мужа я бы такого не стерпела! Я бы ушла!», Энн чувствовала в своей приятельнице прямо-таки тоску по неистовой страстности, тоску, которую мягкий, рассудительный Свон едва ли был способен утолить.

Однако в самое последнее время (как подозревала Энн, следуя увещеваниям в письмах Дугласа) Клер сменила свое «Довольно терпеть такое обращение, дорогая!» на «Он вернется, дорогая, вот увидите». В том же духе, несомненно, будут и изустные увещевания самого Свона; и Энн, спускаясь по лестнице, испытывала чувство вины и безнадежности. Ее долгая битва с Рэндлом, казалось, постепенно лишала её всех непреложных ценностей, которыми она жила, словно у неё исподволь, кусочек за кусочком, отнимали реальный мир и прятали его в каком-то неизвестном ей месте. В самих ценностях она от этого не разуверилась. Она не ждала, что внезапный поворот выключателя осветит совершенно новую для неё сцену. Но было уныние, была пустота. Не может она стать такой, какой её хотели бы видеть другие. Это она чувствовала, готовясь выслушать слова, которые, несомненно, скажет ей Дуглас. И в то же время, подходя к дверям гостиной, она просто радовалась посещению друга.

Дуглас Свон, стоявший у окна, повернулся к ней с приветственным восклицанием. Здороваясь с ним, Энн сердито отметила, что Миранда опять устроила посреди комнаты «кукольный дурбар». Ее «маленький народец» или «маленькие принцы», как она их иногда называла, в полном составе расселись полукругом на полу. Картина получилась яркая и страшноватая, поскольку вкусы по части одежды и украшений были у «маленького народца» экзотические и варварские.

— Дорогая Энн, — заговорил Дуглас, обходя кукол, — дорогая… — Он взял её за обе руки и потянул к диванчику в оконной нише. Глаза его излучали сочувствие.

Энн высвободила руки и сказала бодрым голосом:

— Страшно рада, что вы вернулись, Дуглас, и как мило, что сразу меня навестили. — Потом вспомнила, почему он уезжал, и устыдилась, что только о себе и думает. — Но как здоровье вашей мамы? Надеюсь, ей получше?

Дуглас покачал головой.

— К сожалению, нет. На улучшение мало надежды. Вернее, нужно свыкнуться с мыслью, что надежды нет. Конец её пути уже близок.

— Какое несчастье! — Энн сжала ему руку, и оба сели.

— «Распад и смерть повсюду видим мы», — сказал Дуглас. — Нужно это принять. Но разлуки эти причиняют страшную боль. Боюсь, в этом сказывается недостаток веры.

Недостаток веры, подумала Энн. А у неё есть вера? Верит она, что ещё когда-нибудь увидит Стива? Нет. А между тем в бога она верит. Иначе нельзя. Бедный Дуглас!

— Я находил в родителях такую поддержку, — сказал он, — такую неизменную поддержку. Наверно, мне посчастливилось.

Энн посмотрела в окно. По лужайке мчалась Миранда, помахивая над головой, как тамбуринами, двумя белыми эмалированными мисками, в которых она каждый вечер выставляла своим ежам молоко. А Миранда находит в ней «поддержку»? В последние дни дочь держалась с нею холоднее обычного, даже перестала называть её мамочкой, а внимание её, когда было нужно, привлекала возгласами вроде «О!» или «У!». Да что там, трещина в её отношениях с Мирандой появилась ещё со смерти Стива. И с Рэндлом тоже. Словно все винили её за смерть Стива. А может быть, дело в том, думала она иногда с обидой, что другим хотелось кого-то винить, а ей нет, вот она и оказалась вместилищем для их обвинений.

Вдали под буками Энн увидела одинокую фигуру. Это был Пенн. Он смотрел, как Миранда пересекает лужайку, а потом растворился среди колеблющихся зеленых теней. Бедный фавн, наблюдающий людские дела. Чтобы отвлечь Дугласа от его горя, а также отсрочить разговор о Рэндле, она сказала:

— Спасибо вам, что до отъезда принимали такое участие в Пенни, Он к вам очень привязался.

— Он очень положительный мальчик, — сказал Дуглас. — Вам, вероятно, будет его недоставать?

— Да. — Энн подумала, что ей будет страшно недоставать Пенни. Она вздохнула. — Вы знаете, по-моему, он немножко влюблен в Миранду. Смешно, правда? Мне кажется, он серьезно страдает, бедный малыш.

Дуглас улыбнулся:

— Как мы в юности умеем страдать! — Потом, словно спохватившись, что позволил себе бестактность, добавил: — Подождите, скоро Миранда сама подрастет и влюбится. Вот когда небу жарко станет!

— Поэтому он, вероятно, и отказался ехать с Хамфри в Лондон. Не мог расстаться с Мирандой. А я-то ломала голову, с чего это он.

— Я полагал, что вы сами раздумали его отпустить, поскольку Хамфри…

— Ну что вы! Хамфри же разумный человек. А Пенни — святая невинность. Но сейчас мне его искренне жаль.

Они умолкли. Энн, нервно потирая руки, снова вздохнула. Дуглас — воплощенная заботливость — наклонился впереди свесил руки, словно собираясь встать и сделать важное сообщение.

Однако он не встал, но произнес смягчившимся голосом, не глядя на Энн:

— От Рэндла, надо полагать, нет никаких известий?

— Нет. Он не писал. Я, конечно, написала ему в Челси, но я даже не знаю, там он или нет. — Она смотрела на кукол, а они дружно глазели на нее, маленькие враждебные соглядатаи; ей на минуту померещилось, что Миранда нарочно их здесь посадила, чтобы держали её под наблюдением.

— Следует надеяться на лучшее, только на лучшее, — сказал Дуглас.

— Конечно. — Энн почувствовала раздражение. — Не будем преувеличивать, милый Дуглас. Мало ли какие катастрофы могут произойти в браке, а брак все же остается, вы это знаете не хуже меня.

— Я верю в это всей душой, — сказал Дуглас чуть высокомерным тоном человека, который сам счастлив в браке, а о таких вещах знает только понаслышке. — Брак есть таинство. И мы должны верить, что в таких случаях нашей любви содействует божественная благодать.

— Моя любовь только злит Рэндла. — Энн хотелось свести разговор с небес на землю. — Но он вернется. По многим причинам — привычка, удобство. Благодарение богу, браки от любви не зависят.

Дуглас, казалось, был слегка шокирован.

— В чисто мирском смысле — может быть, и нет. Но в брачном богослужении содержится слово «любить». Это наш первый обет. Постоянство в любви есть долг, и оно управляется волей в большей степени, нежели в наши дни принято думать. Даже если оставить в стороне божественную благодать.

Энн устала, ей не хотелось разбирать эту проблему ни с участием божественной благодати, ни без оного. Внимание Свона она ощущала физически — словно её дергали за веревки. Словно он стремится её сломить. Может быть, он и в самом деле, пусть бессознательно, стремится сломить её, чтобы потом утешать. А у неё непочатый край работы. Она обещала Боушоту, что поможет поливать розы. И корректура каталога ещё не прочитана. И нужно заняться бельем Миранды. Она сказала:

— Сомневаюсь, чтобы у Рэндла ещё осталось сколько-нибудь любви ко мне. В общем, это не важно. — Но это было очень важно. Только это, в сущности, и было важно.

— Вы должны обвить его сетью доброты и христианской любви, — сказал Дуглас.

Представив себе разъяренного Рэндла, запутавшегося в сетях, Энн чуть не расхохоталась, но тут же сердце её залила жгучая, покровительственная нежность к мужу, так что в следующее мгновение она чуть не расплакалась.

— Ну, не знаю, — сказала она. — Моя любовь к Рэндлу очень несовершенна. Едва ли она способна оказать такое магическое действие.

— Наша любовь по большей части не многого стоит. Но всегда есть тонкая золотая полоска, тот кусочек чистой любви, от которой зависит все остальное… и которая все остальное искупает.

Это, пожалуй, правильно, подумала Энн, но его экзальтация действовала ей на нервы. Она сказала:

— Возможно. Но увидеть это в таком свете я не могу. Все, что видишь, бесформенно и нескладно.

Произнося эти слова, она почувствовала: вот и я такая, бесформенная и нескладная. Нескладной она была ещё в школе, ей тогда говорили, что это пройдет. Не прошло, и она научилась с этим жить, но по мере того, как она взрослела, легче не становилось. Давным-давно, когда её полюбил Рэндл и когда волосы у неё были такие же рыжие, как сейчас у Миранды, в ней была — конечно же, была — какая-то грация, тем и порожденная, что её полюбил блистательный, неотразимый Рэндл. Но это время теперь было трудно даже вообразить. А нескладность осталась, и ещё — усилия, бесконечные усилия приноровиться к людям, с которыми приходилось общаться. А как было с Рэндлом? В дни своего счастья они жили как в тумане, и вопрос этот не возникал. Теперь туман рассеялся, и оказалось, что они несовместимы. А между тем общение с людьми — возможная вещь. Вот с Дугласом, например, она чувствует себя совершенно естественно. И с Феликсом. Коснувшись этого, мысль её тотчас упорхнула. Это было место, куда мыслям не полагалось залетать. Вечно я говорю «нет», подумала Энн, все мои силы уходят на то, чтобы говорить «нет». Ни для чего положительного сил не остается. Вполне понятно, что Рэндл видит во мне смерть, говорит, что я убиваю его веселость. Но почему это так? И ей смутно припомнилась какая-то цитата насчет того, что дьявол — это дух, который все отрицает.

— Бесформенно и нескладно, — сказал Дуглас. — Вот именно. Мы не должны стремиться к тому, чтобы придать нашей жизни зримую форму. Все наши жизни незримо формирует бог. Доброта приемлет такое положение вещей. И любовь его приемлет. Ничего нет пагубнее для любви, чем стремление во всем найти форму.

— Рэндл во всем стремится найти форму, — сказала Энн, — но ведь он художник.

— В первую очередь он человек, а уж потом художник, — произнес Дуглас авторитетно и строго.

Энн почувствовала, что разговор этот ей невмоготу. Будто они вдвоем травят Рэндла. Она сказала:

— Ну, меня ждет работа, — и попыталась встать.

Дуглас Свен удержал её. Он приблизил к ней свое гладкое лицо, втянув подбородок, подпертый пасторским воротничком, шире раскрыв темно-карие глаза, так искусно врезанные в углубления над щеками, и спросил:

— Энн, вы ведь не перестали молиться? Вы молитесь?

Энн ответила яростно:

— Еще бы. Я каждый вечер молюсь, чтобы Рэндл вернулся, — и вдруг разрыдалась.

— Полно, полно, дитя мое, — тихо сказал Свон. Теперь они стояли друг против друга. В тоне его слышалась удовлетворенность, как у человека, благополучно проведшего корабль трудным курсом. Он потянул к себе рыдающую Энн, приглашая её склонить голову ему на плечо.

Дверь гостиной распахнулась, вошла Милдред Финч.

— Надо же! — сказала Милдред.

В следующее мгновение Энн судорожно искала по карманам платок, а Дуглас Свон кашлял и смахивал с лацкана пылинки.

— А-а, Милдред, — сказала Энн. Она нашла платок. Все её лицо было мокро от слез. Просто удивительно, сколько слез может вылиться за одну секунду. Но так или иначе, секунда эта миновала, и Энн вытерла лицо и заправила волосы за уши.

Милдред подошла к ней, описав полукруг, чтобы не наступить на кукол.

— Успокойтесь, милая! — И метнула сердитый взгляд на Свона, который, отступив на несколько шагов, тревожно поглядывал на Энн.

Энн, успевшая справиться с собой, сказала:

— Я так рада вас видеть! — и высморкалась. — Не знаю, что на меня нашло. Я все время была в отличном настроении.

Милдред скептически вздернула брови, а потом, слегка расставив ноги, приняла позу терпеливую, но упрямую, до грубости ясно давая понять, что она ждет, чтобы Свон удалился.

Свон спросил Энн многозначительно-нежным голосом:

— Ну как вы, ничего?

— Какое там ничего, — сказала Милдред и продолжала тоном светской беседы: — А я была в деревне и решила заглянуть к вам. Кажется, дождь собирается. Хорошо, что я захватила зонтик.

Свон все смотрел на Энн. Она сказала:

— Ничего, Дуглас, обошлось. Спасибо, вы были так добры.

Свон легонько потрепал её по плечу, с улыбкой кивнул Милдред, промямлил что-то насчет того, что ему пора домой, и вышел из комнаты.

— Скатертью дорога, — сказала Милдред.

Энн села. Слезы обессилили её. Она была рада Милдред, однако ощущала при виде её смутное беспокойство, словно старая её приятельница могла стать фигурой несообразно значительной, даже угрожающей.

— Снимайте же пальто, — сказала она. — А то у вас такой вид, будто сейчас уйдете. Вы ведь позавтракаете с нами?

— Еще не знаю. А пальто я не сниму. Мне холодно. Непонятно, почему вы камин не зажгли. Ну вот, что я вам говорила? Дождь пошел.

Энн посмотрела в окно. Солнце скрылось, и, повинуясь одной из внезапных причуд, свойственных английскому лету, весь сад дрожал от ветра, деревья и трава намокли и потемнели. Энн почувствовала, что ей тоже холодно. Все на свете разом утеряло смысл.

— О господи, я так устала…

— Вам нужно отдохнуть, — сказала Милдред. Она стояла, все так же расставив ноги, с зонтом под мышкой, сунув руки в карманы теплого синего, в клетку пальто, светлые волосы топорщились вокруг доброго лица, которое к старости не столько покрылось морщинами, сколько смягчилось.

— Отдохнуть! — Энн невесело рассмеялась.

— А что? Здесь все будет идти своим чередом. С хозяйством справится Боушот.

— Нет, не справится. Да не в том дело. Это неважно. — Только это она и говорит последнее время!

— Надо полагать, от злодея Рэндла никаких известий?

— Нет.

— Он, надо полагать, прочно связался с этой Риммер?

— С кем?

— Ах ты господи! Неужели я сболтнула лишнее? Вы правда не знали, что у него роман с Линдзи Риммер, ну, знаете, компаньонкой Эммы Сэндс?

Энн встала и сунула платок в рукав свитера. У неё мелькнула мысль, что Милдред отлично знает, что делает. Она ответила резко:

— Я так и думала, что у него с кем-то роман. А с кем, не знала. Да сказать по правде, это меня особенно не интересует.

— Вздор, моя милая, — сказала Милдред, внимательно посмотрев на нее. — Конечно, это вас интересует. Но я рада, что вы, как видно, списали Рэндла со счета.

— Я его не списала. Просто мне нет дела до подробностей. Он вернется. — Энн говорила отрывисто, голос её стал низким и хриплым, как на исповеди.

Теперь Милдред заговорила мягче и плавнее, словно сменив проповедь на песнопение:

— Не думаю, чтобы он вернулся, дорогая.

— Нет, вернется, — сказала Энн. Она не хотела снова расплакаться. — Пошли в кухню. Там теплее и можно выпить кофе.

— А Рэндл скотина, — сказала Милдред. — Скотина и хам.

— Перестаньте, Милдред, прошу вас. Идемте в кухню. Кстати, как вы сюда добрались? Вы сказали, что пришли из деревни?

— Да, а туда меня подвез Феликс. — Голос её звучал сурово и вызывающе.

— А-а, — протянула Энн.

Выждав немного, Милдред продолжала:

— Да, он поехал в Мэйдстон за новыми ножами для косилки. Так удобно, когда он у нас. Он привел в порядок все машины. Абсолютно все понимает в технике.

— А как вы доберетесь домой?

— О, он через час вернется. Я ему сказала, чтоб заехал за мной в трактир, а если меня там не будет, пусть едет сюда. Вы можете обоих нас пригласить к завтраку. Или мы вас захватим с собой в Сетон-Блейз. Почему бы вам не погостить у нас несколько дней, без всяких хлопот и забот?

Энн потерла пальцем губы и поправила волосы. Снаружи душа её была спокойна, но далеко внутри что-то рушилось, возвещало панику и бегство.

— К сожалению, не могу, — сказала она. — Я должна позавтракать у Клер. Я уже столько раз откладывала. Она хочет обсудить со мной конкурс на лучший букет.

— Но вы же пригласили меня завтракать!

— Да, я совсем забыла про Клер. Простите ради бога. Сегодня не выйдет.

— Ну так приезжайте завтра к нам. Феликс в любое время заедет за вами на «мерседесе».

— Не могу. Я бы с радостью, но очень уж я занята. У нас сейчас самый горячий сезон. Нужно кончать каталог. Там в корректуре придется вписать много добавлений. Мы выбрасываем на рынок некоторые новые сорта из Германии, надо дать описания, фотографии и все такое. Спасибо вам. Но кофе-то вы на дорогу попьете?

Милдред только глянула на неё и сказала:

— Ах, Энн, Энн, Энн!

Они помолчали, Милдред — неколебимая как скала, Энн — потупившись, методично растирая пальцами лоб и веки. Наконец Энн сказала устало:

— Пошли, Милдред, я и сама с удовольствием выпью кофе.

Милдред не сдалась. Она преградила Энн дорогу и сказала очень спокойно:

— Вы ведь знаете, что Феликс в вас безумно влюблен?

Энн молчала, и после ей казалось, что она размышляла очень долго. То, что она сейчас скажет и сделает, многое решит не столько для Милдред, сколько для неё самой. Милдред ловко подготовила свой театральный эффект, но его нужно сорвать, оставить её ни с чем. Тут не должно быть никакой драмы, никакой зацепки для фантазий. То, что Милдред пытается вызвать к жизни, нужно обессмыслить, объявить несуществующим. Нужно убить это шуткой, похлопать Милдред по плечу и увести её пить кофе. Нужно не выдать, что знаешь или интересуешься, не допустить ни смущенных взглядов, ничего. Опять сплошные «не» и «ничего».

— Да, — сказала Энн.

Последовало долгое молчание, и Энн опустила голову. Она чувствовала, что заливается краской. Голова была как тяжелый плод, который вот-вот сорвется с ветки.

Милдред показала себя тактичной и милосердной. Это ей не стоило труда — ведь она уходила отнюдь не с пустыми руками. Она сказала:

— Ну, не буду вас мучить. Вы совсем вымотались. Кофе я не хочу, спасибо. Мне ещё нужно купить кое-что в деревне, благо есть время. Феликс меня там заберет. А вы, как надумаете, приезжайте. В любое время, мы всегда будем рады. — Она пошла к выходу и чуть не споткнулась о кукол. — Великовата Миранда играть в куклы, вам не кажется? — Она вгляделась в пестрые фигурки. Потом начала потихоньку опрокидывать их зонтом на пол. Одна за другой они падали навзничь и смежали восковые веки.

15

— Не верится, что её здесь нет, — сказал Рэндл.

Он стоял в гостиной у Эммы, держа Линдзи за руку. Магнитофон, запах табака, столик с сигаретами — все было как всегда, но большое кресло опустело. Эмма уехала в Грэйхеллок.

— Если хочешь убедиться, можешь обыскать квартиру, — сказала Линдзи.

— Я понимаю, что это глупо, но, кажется, я так и сделаю. — Он двинулся к двери. Потом пропустил Линдзи вперед. — Веди.

Линдзи опять взяла его за руку и вывела в прихожую. Вот кухня, её он знал, сколько раз носил туда и обратно подносы с чаем. Вот ванная, тоже, конечно, знакомая. Вот столовая, где он изредка у них обедал по торжественным дням, например в день рождения Эммы. Обычно же Эмма весь вечер работала, а на ужин съедала пару сандвичей. Потом шла комната для гостей, превращенная в чулан: у Эммы никто никогда не гостил. Потом спальня Эммы. Здесь Рэндл задержался. Это была просторная комната в итальянском духе, чем-то напоминавшая полотна Карпаччо, какая-то затаившаяся и значительная. Казалось, за окном должен быть светлый пейзаж с колокольней вдали, а не железная ограда, видная сквозь тюлевую занавеску. Рэндл был здесь впервые. Сладкий запах сухой травы словно исходил от старых бархатных драпри и от широкой кровати под красным с бахромой покрывалом до полу.

— Может, заглянешь под кровать? — шаловливо предложила Линдзи.

Рэндл опустился на колени и приподнял покрывало. Сердце у него колотилось, точно он и в самом деле ожидал увидеть в темноте скорчившуюся фигуру Эммы. Он увидел три пары туфель и чемодан.

Едва он начал подниматься, как что-то ударило его в плечо. Он вскрикнул, поскользнулся на каблуке и, не удержавшись, упал на спину. В следующее мгновение Линдзи лежала у него на груди.

— Это же только я! — воскликнула она.

— Как сказал айсберг «Титанику». — Тяжело дыша, он сцепил руки у неё за спиной.

— Да ты, кажется, правда испугался? Я думала, ты шутишь. Тебе, наверно, примерещилось, что это Эмма подкралась к тебе с каким-то тупым орудием?

— Да, я боюсь. И не только Эммы. — Он провел руками от её покатых плеч вниз, по спине. Локти её упирались в пол по обе стороны его шеи, лицо нависло над ним так близко, что он видел только туманное смеющееся сияние. Чувствуя, как её платье ласково скользит по шелку белья, он наконец коснулся рукой теплого тела над чулком и тихо застонал. Ноги их под кроватью перепутались с туфлями Эммы.

— Не бойся, — шепнула она. Потом, перестав опираться на локти, тяжело навалилась на него, а руки её запорхали над головой. Что-то мягкое и прохладное посыпалось сверху, заслонило свет — она распустила волосы.

Рэндл задохнулся под внезапной тяжестью, под этим мягким каскадом. Линдзи снова приподнялась на локте и потрясла головой, так что волосы, скрыв её лицо, упали ему на глаза. Их было очень много. Он неловко потянулся и, отведя волосы в сторону, увидел её задорную улыбку. Минуту он смотрел на нее, напрягая шею, потом быстрым движением сбросил её на пол. Оба сели, глубоко дыша и оглядывая друг друга, как кошки.

— Ну, давай закончим обыск, — сказал Рэндл отрывисто. Он встал и обдернул покрывало на кровати Эммы.

Линдзи, уже не держа его за руку, вошла с ним в последнюю комнату — свою спальню. Эта комната была поменьше и выходила в вечнозеленый садик. Здесь был узкий диван у окна, стол светлого дуба и длинная полка с книгами в бумажных обложках. Немногочисленные безделушки он подарил ей сам. Он узнал их — пресс-папье в виде руки, серебряное зеркальце, итальянская шкатулка, расчерченная ромбами, фарфоровая собачка. Словно она не умела сама для себя что-нибудь выбрать. Типичная комната прислуги — бедная, невзрачная и трогательная.

Рэндл внимательно её оглядел, потом перевел взгляд на Линдзи. Ее золотые волосы в беспорядке свисали на грудь. Вся она казалась моложе, меньше, проще. Рэндл не спеша обеими руками убрал волосы с её груди и сгреб в толстый жгут на затылке. Потом одной рукой оттянул её голову назад, другую приложил ладонью к её щеке. Он с радостью заметил, что в глазах её мелькнул испуг, и сказал:

— Могу я заключить из этих банальных приемов обольщения, что ты перестроила программу, которую на днях мне излагала?

Подбородок Линдзи торчал к потолку, губы приоткрылись. Но руки болтались безвольно, как у повешенной. Она спросила:

— А если я скажу, что программа не меняется, что ты сделаешь?

— Скорее всего, изобью тебя и наверняка изнасилую, — ответил Рэндл и понемногу отпустил её волосы.

Она снова надвинула их на лоб, растирая пальцами голову. Потом спросила тонким голоском:

— Значит, придется мне изменить программу?

— О господи! — сказал Рэндл. — Пойдем в гостиную, я хочу выпить.

В гостиной Линдзи достала графин с виски, два стакана и кувшин с водой, очевидно приготовленные заранее. Рэндл выпил виски, не разбавляя. Потом уставился на Линдзи. Она запрятала волосы сзади под платье и была похожа на скромного мальчика. Никогда он её не поймет.

— Ну, — сказала Линдзи, — убедился ты, что её здесь нет?

Рэндлу все ещё казалось невероятным, что Эммы нет в квартире. Она почти не выходила, и он видел её вне дома только раз, на похоронах матери. Он ответил:

— Да, пожалуй, убедился, что _сейчас_ её здесь нет.

— Ты хочешь сказать, что она могла подстроить нам ловушку?

— Да, — сказал Рэндл, а сам подумал: или это вы вдвоем могли подстроить ловушку мне. В конце концов, почему Линдзи так упорно отказывалась приехать к нему в Челси? Теперь, когда он, как ему казалось, переходил из фантазии в реальность, реальный мир представлялся ещё более фантастичным, чем тот сказочный дворец, в котором он обитал до сих пор. Он чувствовал себя любимым рабом, которого укладывали на подушки и поили шербетом, а потом подвели к воротам и сказали, что он свободен. Такие истории кончаются ударом ятагана.

Линдзи стояла очень тихо, держа руки за спиной, слегка наклонив вперед голову. На ней было простое коричневое полотняное платье без пояса, напоминавшее какую-то нарядную форму, волосы, выбиваясь из выреза платья, уже повисли тяжелыми фестонами по обе стороны лица. Словно юный генерал какой-то экзотической страны обдумывал план сражения. Она сказала:

— Ну, а если мы позвоним в Грэйхеллок по телефону, тогда ты успокоишься?

О господи! Рэндл зашагал по комнате. Мысль, что Эмма в Грэйхеллоке, было трудно перенести. Его очень удивило и её желание туда поехать, и легкость, с какой она уговорила его отца свезти её. Разумеется, исходя из собственных интересов, он был отнюдь не против возобновления дружбы между отцом и Эммой, хотя подсознательно это его тревожило. Обидно было только, что первым обрядом, которым ознаменовалась эта новая дружба, оказалось посещение его дома. Он не мог понять, что это значит. Он был уверен, что Эмма что-то замышляет, и его — это было уже совсем неразумно — оскорбляло общение между отцом и Эммой, к которому он не был причастен. Он чувствовал, что у него отобрали роль покровителя; и он чуть ли не ревновал, хотя кого и к кому именно, было неясно. Проще и непосредственнее был страх и отвращение при мысли, что Эмма находится в Грэйхеллоке без него, что она вообще там находится; при этой мысли ему хотелось крикнуть: «Это же моя семья!»

Важно было, чтобы не осталось сомнений, что Эмма далеко. Не менее важно — чтобы она не знала, что он сюда приходил. Тут уж ему пришлось положиться на Линдзи. Когда выяснилось, что Эмма уезжает на целый день, и притом без Линдзи, Рэндл не замедлил сделать из этого единственно возможный вывод, но тут же опять растерялся. А как же «программа» Линдзи? Он был далеко не уверен, что этот шантаж устоит перед лучезарной перспективой провести день вдвоем, в свое удовольствие. Он знал, твердо и радостно, как сильно в ней желание. Но была и другая трудность. Не мог он овладеть Линдзи с разрешения Эммы. Овладеть ею _без_ разрешения Эммы, было, конечно, очень рискованно, от одной этой мысли у него виновато екало сердце. Но иметь на это разрешение было бы уж вовсе отвратительно, и теперь его мучил страх, нараставший по мере того, как он недоумевал, почему Линдзи отказалась от своей «программы», — страх, что они сообща решили его спровоцировать.

Эмму нужно было обмануть — это он внушил Линдзи. Пусть скажет Эмме, что его нет в Лондоне, он поехал навестить тяжело заболевшего друга — так неудачно, как раз в тот день, когда Эмма будет в Грэйхеллоке. Составляя этот план, Рэндл очень сомневался, что Эмма поверит, будто даже ради последнего прощания с близким другом он мог пожертвовать таким удовольствием, как день наедине с Линдзи, но Линдзи, видимо, обрисовала положение достаточно правдоподобно, и Эмма ничего не заподозрила. Позже ему пришло в голову, что, даже если она не поверила Линдзи, её изобретательный ум, профессионально натренированный в переплетении сложных интриг, мог подсказать ей, что он задумал провести день не с Линдзи, а в Грэйхеллоке, шпионя за ней самой. В конце концов он решил так: поверила она или нет — установить невозможно, хватит и того, что она не уверена, что он с Линдзи. Но за всем этим оставалось ужасное, унизительное подозрение, что Эмма и Линдзи в сговоре против него.

Звонить в Грэйхеллок по телефону ему претило. Сейчас он не хотел даже верить, что Грэйхеллок вообще существует. При мысли, что можно поднять трубку и вызвать к жизни весь этот мир на другом конце провода, его бросало в дрожь и в пот, как от малоприятного колдовства. Но едва Линдзи предложила позвонить, как он понял, что именно это и нужно. Это избавит его от бредовой картины, самой неотвязной в его галерее призраков, — как Эмма неслышно отворяет дверь и застает его в объятиях Линдзи. Он сказал:

— Как же это устроить?

— Очень просто. Ты соединяешься и передаешь мне трубку. Я прошу позвать Эмму. Она подходит, я передаю трубку тебе, и ты слышишь её голос. Потом я с ней немножко поболтаю. Все получится совершенно естественно.

— А может, лучше вам не болтать? Просто положить трубку?

— Нет. Тогда уж она наверняка догадается.

— Ну хорошо, — сказал Рэндл, подумав, и поднял трубку. — Недерден 28. Это в Кенте, возле Эшфорда. — Называя при Линдзи знакомый номер, он чувствовал себя предателем. Однако было в этом и что-то захватывающее. В наступившей тишине Рэндл широко раскрытыми глазами смотрел на Линдзи и слышал, как у него громко стучит сердце. Телефон зазвонил. Послышался голос Энн:

— Алло. Недерден 28.

Энн. У Рэндла потемнело в глазах, он застыл в присутствии этого голоса. Он мог бы, конечно, предположить, что именно она подойдет к телефону. Но Энн… Энн существует, стоит сейчас в столовой в Грэйхеллоке, держит трубку и ждет, чтобы он заговорил. Энн и все её мысли. И тут он подумал, что стоит ему сказать «Энн», и весь его сказочный дворец рухнет, и кончатся, может быть навсегда, дни сладостного плена. Стоит ему произнести её имя — и все исчезнет: подушки и шербет, бубенчики и яркокрылые птицы, золотые ошейники и кривые ножи. Словно отводя от себя этот страшный соблазн, он медленно опустил руку, державшую трубку.

Линдзи, подхватив трубку, уже говорила деловитым секретарским голосом:

— Будьте добры, нельзя ли попросить на минутку мисс Эмму Сэндс, если она у вас?

Последовала пауза. В глазах у Рэндла прояснилось. Итак, Линдзи говорила с Энн. Произошло невозможное, одно из тех событий, после которых должен наступить конец света.

Линдзи настойчиво совала ему трубку. Вот уже он безошибочно узнал голос Эммы.

— Алло? Говорит Эмма Сэндс. — И ещё раз: — Алло, кто это? — Он вернул трубку Линдзи.

— Это я, Эмма, милая, это Линдзи.

Пауза.

— Да, все в порядке, все нормально.

Пауза.

— Оказалось, что да. Как вы доехали, хорошо?

Пауза.

— Вы сейчас одна?

Пауза.

— А вы можете сказать, в котором часу вернетесь? Я, собственно, за этим и звоню.

Пауза.

— Да, и сандвичи и молоко приготовлю. Ну, будьте здоровы и благословите меня.

Пауза.

— До свиданья, дорогая.

Линдзи положила трубку и с торжеством оглянулась на Рэндла.

— Вот и все.

Рэндл не сводил с неё глаз, все лицо его сжалось от тревоги и ужаса. Этот образец черной магии окончательно сбил его с толку.

Он уже готов был поверить, что голос Эммы, который он только что слышал, — слуховая галлюцинация, вызванная колдуньей Линдзи. И о чем был их разговор? Чем заполнены паузы? У него было смутное чувство, что Грэйхеллоку, а значит, и ему самому нанесли оскорбление.

— О чем вы говорили?

— Ты же слышал.

— Слышал твою половину.

— Она спросила, как я тут без нее, сказала, что хорошо доехала, вернется часов в восемь и чтобы я приготовила ей сандвичи, только и всего.

— Да? И сказала, что она одна?

— Сказала, что не уверена.

— О черт! — Рэндл решил, что теперь уж Энн наверняка знает про него и Линдзи, кто-нибудь наверняка ей сказал. И нужно же ей было вклиниться именно сегодня. До сих пор он просто не давал себе думать о том, знает она или нет. И конечно, она догадалась, что звонила Линдзи, даже если Эмма ей не сказала.

— Мне нехорошо, — сказал Рэндл.

— Милый, но ты сообрази, ты возьми себя в руки! Теперь ты хотя бы знаешь, что Эмма к нам не ворвется. Разве после звонка все не стало лучше?

— Нет, все стало хуже, — сказал Рэндл и отошел к окну. Солнце светило на пыльные, скрюченные кусты, а те жались друг к другу, как пленники.

Помолчав, Линдзи сказала жестко:

— Не воображай, будто я не понимаю, что ты можешь в любую минуту меня бросить и возвратиться к уютной жизни в Грэйхеллоке. Твоя драгоценная супруга тебя ждет. Что ж ты не уходишь?

— Ради бога, не терзай ты меня. Я тебя люблю до безумия, и ты это знаешь. — Он отвернулся от окна и подошел к ней. Она сидела в кресле Эммы, пропуская сквозь пальцы длинную прядь волос. Подол коричневого платья не доходил до колен.

Рэндл опустился на пол у её ног. Не прикасаясь к ней, проговорил:

— Линдзи, послушай, я тебя просто умоляю, не изводи меня сейчас. Я дошел до предела.

— Хорошо. — Она холодно посмотрела на него и стала накручивать прядь волос на запястье. — Но ты столько времени кричал, что хочешь меня. А теперь, когда я откровенно себя предлагаю, выходит, что ты раздумал. Я не могу ручаться, долго ли предложение останется в силе. Так что смотри. Все.

— Да не раздумал я! — вспылил Рэндл. — Я… — Как ей объяснить? А вдруг он совершит страшную, непоправимую ошибку? — Я не то чтобы думаю… что Эмма нарочно все это устроила…

— То есть как это Эмма нарочно устроила? Ты с ума сошел?

— Я же сказал, я этого не думаю…

— Так зачем это говорить? Ты уже, кажется, бредишь, Рэндл. — Она оттолкнула его руки, слабо цеплявшиеся за её колени, и встала.

— Помоги мне, Линдзи.

— Ты этого не заслужил. Жалкий человек, тебя надо прогнать, надо выпороть. Ладно, ещё одно я для тебя сделаю, но это уж будет последнее. Пусти с дороги.

Рэндл отполз в сторону, потом встал.

Линдзи между тем продолжала:

— Ты как-то сказал, что хотел бы знать, какие мы бываем, когда тебя здесь нет. Вот я сейчас тебе покажу.

Рэндл смотрел на неё раскрыв рот, свесив руки. Он был готов к чему угодно, хотя бы к тому, что внезапно стемнеет и в воздухе возникнет волшебная светящаяся статуя — Эмма и Линдзи.

Линдзи вытащила магнитофон, дремавший, как всегда, под креслом Эммы. Присев на корточки, осмотрела и поправила ленту. И включила. Обе кассеты завертелись, усыпляюще медленно. Линдзи устремила на Рэндла суровый, хмурый взгляд. И вот тишину затаившейся комнаты нарушил голос Эммы.

— Если хочешь действовать, действуй немедленно. Ни для теорий, ни для сомнений времени уже нет. Ты в потемках и в потемках должен идти вперед.

— Но послушай… — начал Рэндл.

— Глупый, это ещё из романа. А разговор сейчас начнется.

— Черт! — Рэндл вытер лицо платком. — Она не знала, что ты и разговор записываешь?

— Конечно, нет, иначе какой был бы смысл? Я повозилась с магнитофоном, как будто выключаю его, а сама не выключила.

Голос Эммы продолжал:

— Пока он раздумывал, рука его уже сжимала в кармане револьвер. Колебание было равносильно смерти, а Маркус Вуд не намерен был умирать. Рассудок и надежда на помощь остались позади. Впереди, где-то в этом жутком лабиринте, был убийца Себастиана Лича. Он пожал плечами и неслышно двинулся дальше, туда, где обрывались вниз ступени.

Последовала пауза, заполненная шуршанием ленты. Потом Эмма снова заговорила, уже другим тоном:

— О господи, какая чушь.

Голос Линдзи сказал:

— Вы устали, дорогая. Не забудьте, что завтра вам ехать в Кент. Пора кончать, да? Подлить вам в молоко немножко виски? Хотите?

— Нет, девочка, не нужно. А впрочем, пожалуй, самую малость. Надеюсь, ты тут не соскучишься одна.

— А я надеюсь, что вы не соскучитесь. Давненько старый крот не вылезал из норы. У меня-то все будет в порядке. Право же, дорогая, не можете вы меня все время опекать.

— М-м. Так-таки не могу? Ну что ж. Не повезло бедному Рэндлу, что пришлось уехать подальше от греха. А то мог бы пригласить тебя позавтракать, побаловал бы тебя. Или так лучше, а, лисичка?

— Вы уж скажете. Да, бедный Рэндл чуть не плакал от огорчения.

— Ничего, мы его утешим, когда я вернусь. Он не пропадет, нет, Рэндл не пропадет.

Линдзи выключила магнитофон и встала. Словно её движение перевесило доску качелей, Рэндл опустился в кресло. Она смотрела на него сверху вниз подбоченясь, сердито и торжествующе.

— Видишь, как я о тебе забочусь.

— Ты могла это подделать.

— Да перестань ты наконец! — прикрикнула Линдзи и с силой ударила его ногой по лодыжке.

— Не знаю. Я схожу с ума, — сказал Рэндл, одной рукой подперев голову, другой потирая лодыжку. Стоило допустить возможность, что Линдзи, пусть из соображений какой-то извращенной приязни, его обманывает, а значит, нужно искать доказательств её невиновности, как эта невиновность стала до того недоказуемой, что он уже чувствовал себя жертвой неведомо зачем понадобившегося розыгрыша. Линдзи могла подделать магнитофонную ленту, смонтировать фразы из каких-то других разговоров. Говорят, это совсем несложно. Или этот разговор с Эммой действительно состоялся, а потом она сказала Эмме, что Рэндл никуда не собирается уезжать. Или они вместе разыграли эту сцену, а потом пили виски и смеялись. Возможностей сколько угодно. Ведь Линдзи как-никак почти целый год с легкой душой помогала Эмме превращать его в болонку. Да, но ведь и он сам как-никак помогал ей в этом!

— Не надо. Когда-нибудь тебе же придется начать мне верить, — сказала Линдзи уже мягче.

— Я знаю. Горе в том, что если я не поверю тебе с самого начала, то уже никогда не поверю.

— Ну так и поверь с самого начала.

Рэндл медленно поднялся. Волосы Линдзи, выбившись из выреза платья, покрывали её плечи золотыми витками и блестками. Его умилило, как молодо она выглядит — бедная сиротка в поисках принца. Дик Виттингтон в мире страстей.

— Хорошо, — сказал он смиренно. Это была капитуляция.

Линдзи взяла его за руку. Теперь она была сама доброта.

— Я всегда думала, что в этой сцене ты будешь меня обольщать, а вышло, что обольщать пришлось мне. Да ещё какого труда это стоило. Ну куда ты после этого годишься!

— Значит, ты представляла себе эту сцену? — спросил он польщенно.

— Тысячу раз.

Это было и радостно, и страшно, и, когда они входили в её комнату, его кольнуло некое предчувствие.

Линдзи задернула шторы и зажгла лампу. Разостлала постель. В красном свете настольной лампы комната сразу стала маленькой и ко всему готовой. Сквозь щель в занавесках виднелся далекий дневной свет. Рэндл закрыл дверь и прислонился к ней, совсем обессиленный.

Линдзи повернулась к нему, скручивая волосы и отбрасывая их назад через плечо. Половина её лица была в тени, как у дамы на игральной карте. Она сказала тихо, но четко:

— И вот ещё что, Рэндл. Пусть я изменила порядок номеров, но вся программа остается в силе. Не забудь подумать практически. Либо деньги, либо прощай. — И стала снимать платье.

Черт, ну и женщина, думал Рэндл. Он боготворил её. И в то же время был скован страхом. Теперь он сомневался, не были ли его безумные фантазии насчет коварства Эммы уловкой, которую он сам изобрел, чтобы отсрочить эту минуту до бесконечности. Он смотрел на Линдзи.

Она стянула коричневое платье через голову и высвободила волосы. Под платьем оказалась очень короткая нижняя юбка. Отложив платье в сторону, она опять стала скручивать волосы, и рука её слегка дрожала.

— Боже мой, Линдзи, — сказал Рэндл. Сейчас она такая трогательная и жалкая, но почему же ему страшно? Она похожа на несчастную осужденную девку, которую в одной рубашке ведут на казнь. А у него подгибаются колени.

— Ну же, — сказала она еле слышно, — ну же, Рэндл. — И, нагнувшись, стала снимать чулки.

Рэндл взялся за галстук. Узел, вместо того чтобы развязываться, затягивался туже.

Линдзи сняла с себя все, кроме юбки, подошла к нему и стала помогать ему с галстуком, приговаривая:

— Сейчас, сейчас.

Он чувствовал тепло её рук. Он сдернул галстук, снял пиджак и жилет и повесил на стул. Сбросил ботинки. Потом, задыхаясь, опять прислонился к двери. Он уже почти не узнавал Линдзи.

Она смотрела на него насмешливо и нежно.

— А сейчас не хочешь домой?

— Боже мой, Линдзи, — повторил он и, упав на колени, обхватил её ноги. Ноги были неимоверно теплые и мягкие. Она начала снимать юбку, и он прильнул головой к её бедру. Он чувствовал, как она дрожит. Он глубоко вздохнул раз за разом.

— Сейчас, сейчас, — сказала Линдзи. Опустившись рядом с ним на колени, она расстегивала его рубашку. Он коснулся её груди. Он узнал её грудь. Потом рука его дернулась кверху — это Линдзи через голову стягивала с него рубашку. А потом она потянулась к его поясу.

— Не надо, я сам. — Он сел на пол и разделся до конца.

Линдзи лежала на кровати поверх одеяла. Рэндл, стоя на коленях, смотрел на нее. Потом взглянул на её лицо. Глаза их словно стали огромными и светились, так что они как будто были вдвоем в большой пещере. Медленно подтянувшись, он сел на край кровати. Потом отвернулся от Линдзи и закрыл лицо руками.

— Ну что ты, милый, что ты? — шепнула Линдзи, гладя его по спине.

— Ничего не выйдет, — сказал Рэндл. — Черт, я этого и боялся.

— Неважно. Обними меня.

Он лег рядом, зарылся в неё лицом. Крепко обхватил её обеими руками.

Через минуту она сказала:

— Отдохни. Это неважно.

— Нет, важно. Зря я столько говорил про Эмму. Я отравился.

— Эмма теперь ни при чем. Она больше не имеет значения.

— А-а, да, больше не имеет. Знаешь, Линдзи, Эмма мне, в сущности, пожалуй, не нравится.

— И мне тоже. Пожалуй, она мне даже неприятна.

— И мне.

— Пожалуй, она мне даже противна.

— И мне. Ох, Линдзи…

Еще через несколько минут он сказал:

— Ты знаешь, кажется, все будет хорошо.

16

— Еще чашечку кофе? И печенья? — сказала Энн.

— Благодарю, милая, — сказала Эмма.

Близилось время второго завтрака, а она все жевала. Она ела не переставая чуть ли не с самого приезда, точно перед тем её морили голодом. Или, подумалось Энн, точно хотела съесть все, что вокруг себя видела.

Энн удивилась, была даже шокирована, когда Хью объявил, что собирается привезти в Грэйхеллок Эмму Сэндс. Очень уж мало времени прошло после смерти Фанни. Однако мысль, что этот визит неприличен, скоро сменилась другой — что это страшная морока. Нэнси Боушот болела или притворялась больной, Миранда всю неделю проводила дома, потому что в школе был карантин по краснухе. Энн и так еле справлялась с хозяйством, где уж тут принимать гостей! В комнатах было пыльно, неубрано. Она несколько дней вставала на полчаса раньше, чтобы навести хотя бы видимость порядка. От предложения Клер Свон помочь ей с цветами она отказалась, а потом пожалела, что отказалась. К приезду гостей она успела дойти до крайней степени усталости и раздражения.

И Эмма сразу повела себя странно и нельзя сказать чтобы успокаивающе. Вместо того чтобы погулять по саду с Хью, предоставив Энн готовить завтрак, она привязалась к Энн. Устроилась у окна в гостиной, курила бесконечные сигареты, одновременно поедая печенье, и брала интервью у всех имеющихся в наличии обитателей Грэйхеллока, вплоть до Боушота. Особенно много времени и внимания она уделила детям. Пока длились сами интервью, Энн убегала в кухню, чтобы успеть хоть что-то сделать, но каждый проинтервьюированный снова вызывал её оттуда. Словно в дом нагрянул правительственный инспектор.

Единственным, кого она не допускала пред свои очи, был Хью. Этот несчастный, будучи изгнан из дому, прохаживался по краю залитой солнцем лужайки, грыз ногти и бросал тоскливые взгляды на окна, в то время как остальные домочадцы, как персонажи в пьесе, входили и выходили, спеша выполнить желания Эммы. Вот и сейчас Миранда, вооружившись садовыми ножницами, вприпрыжку неслась через лужайку — её отправили нарезать букет французских роз для высокой гостьи. Пенн бежал за ней следом, как скворец за трясогузкой.

Энн, в дыму от дешевых сигарет, ходила взад-вперед по гостиной. Эмма странно действовала на нее: вселяла какое-то нетягостное беспокойство. Она и раньше не испытывала неприязни к бывшей любовнице своего свекра, только некоторое любопытство, и думала, что для неё этот день обернется нудной и ничем не примечательной суетой где-то на заднем плане. С удивлением она обнаружила, что ей, напротив, уготовано место на авансцене. С ещё большим удивлением она почувствовала, что атмосфера отзвучавшей драмы, окружавшая Эмму, бодрит её, более того — радует. Словно Эмма прибавила ей сил, уделила ей от своей более яркой личности света и красок.

Первое впечатление от известной писательницы разочаровало Энн. Она смутно ждала чего-то более эффектного, а эта ссутулившаяся пожилая женщина с медленными движениями и повадкой инвалида, выглядевшая старше, чем она, судя по всему, могла быть, сначала показалась ей чуть ли не жалкой. Но лицо у неё было умное. И почему-то лицо это внушало тревогу. От тревоги Энн так и не отделалась, но, проведя в обществе Эммы совсем немного времени, она оживилась в ответ на дружелюбное, понимающее любопытство своей гостьи и заговорила так, как не говорила уже много лет. Появилось ощущение расслабленности, как в теплой соленой ванне. Появилось приятное чувство, будто её, смешно сказать, обольщают.

А между тем разговор шел несвязный, пустяковый, о том о сем. Эмма расспрашивала её о детях, о питомнике, о её знакомых в деревне, о телевизоре Боушотов и о рецепте айвового джема, который Энн обещала достать для неё у Клер Свон. Единственной темой, которой они не касались, был Рэндл.

После памятного визита Милдред Финч Энн пребывала в довольно-таки несчастном состоянии. Милдред заставила её пережить две встряски — одну в связи с Рэндлом, другую в связи с Феликсом, и две эти неотступные заботы нелепо перепутались в её сознании. Энн вполне искренне сказала тогда, что не хочет знать, чем занят Рэндл в Лондоне. Она вовсе не жаждала, чтобы воображение рисовало ей картины его неверности. Милдред это, конечно, показалось бы невероятным, но она и раньше никогда не любопытствовала насчет того, как Рэндл проводит время, когда отлучается из дому. И правильно делала — это она поняла после того, как Милдред неожиданно прояснила обстановку, назвав определенное имя. Теперь, когда она знала соперницу по имени, вся ситуация казалась иной, временами невыносимой, и вокруг предмета, обретшего имя, мерцало, отбрасывая на него неясные, но зловещие отблески, пламя гнева и ревности, которых раньше не было. Энн страдала. Она не спрашивала себя, любит ли она ещё Рэндла. Может быть, после стольких лет вообще не было смысла говорить о любви, кроме как о слепом, но прочном убеждении, что они нерушимо принадлежат друг другу. То, что так крепко срослось, она в мыслях ещё не начала разрывать на части.

А между тем был ещё Феликс. Насколько несомненно Феликс теперь «был» — в этом она тоже имела случай убедиться после визита Милдред. Энн, хоть и корила себя за это, упорно отказывалась признать, что в последнее время красивый брат Милдред все больше занимает её мысли. Уже несколько лет для неё не было тайной, что Феликс к ней неравнодушен. Его до крайности сдержанное ухаживание — настолько сдержанное, что никто, кроме нее, конечно же, не мог его заметить, — она принимала с теплой, чуть насмешливой благодарностью как невинную сентиментальную блажь закоренелого холостяка. Ведь и она, и Феликс были до ужаса старые. Но ей это было приятно; и в последний год, когда Феликс, оставаясь с ней вдвоем, бывал чуточку откровеннее, словно уже не сомневаясь, что _что-то_, пусть туманное и никогда не упоминаемое, между ними есть, это тоже было приятно. А потом однажды в Сетон-Блейзе они, отделившись от остальных, брели по берегу озера, и в наступившем молчании он взял её за руку. Она позволила ему тогда смотреть на неё красноречивыми глазами и потом вспоминала этот случай с некоторой тревогой, но и с некоторой радостью. Она позаботилась о том, чтобы эта сцена не повторялась и не имела продолжения, но Феликс, довольный и кающийся, после этого стал ей немного ближе. Она знала, конечно, что влюбиться в Феликса было бы чистым безумием, но как только она мысленно произносила эти слова, сердце у неё начинало трепыхаться. Ведь и она, и Феликс были до ужаса молодые.

И все же, когда Рэндл был в доме, эти фантазии представлялись ей достаточно эфемерными. Просто глупость, чтобы отвлечься, ничего опасного. Рэндл был безусловной реальностью, и Энн, воспринимая мужа с той бездумной уверенностью в его существовании, которая в конечном счете, может быть, и есть любовь, была благодарна за то, что, как с ним ни трудно, он без остатка заполняет всю сцену. Рэндл, который время от времени и ещё слегка виновато улетучивался в Лондон, по-прежнему властвовал и над Грэйхеллоком, и над нею. Но Рэндл, который уехал в Лондон разгневанным, Рэндл, который заведомо живет с другой женщиной, — это, как видно, другое дело. Энн, пока ещё смутно, чувствовала себя брошенной, а с этим пришло и чувство образовавшейся пустоты, в которую могло устремиться что-то новое. И этого она, теперь уже более трезво, просто боялась. Она решила до поры до времени не видаться с Феликсом и предполагала — с облегчением и грустью, — что и он принял аналогичное решение. Ибо она не верила, что Милдред приглашала её погостить с ведома и согласия Феликса.

Узнав о готовящемся приезде Эммы, Энн в первую минуту подумала о Фанни, а во вторую — о себе. Эмма была связана с Линдзи Риммер, что делало её присутствие в Грэйхеллоке тем более нежелательным, и какое-то время Энн почти считала себя оскорбленной. Но сама Эмма, с первой минуты приезда взявшись за дело усердно, как терьер, сумела растопить чопорную подозрительность, с которой Энн её встретила.

Энн все ходила по комнате, что было ей несвойственно, и разговор продолжался, несвязный, но, в общем, приятный.

— Чудесное печенье, — сказала Эмма. — Можно ещё одно? У вас кошка есть?

— Была, — сказала Энн. — Был замечательный кот, большой, серый, по имени Хэтфилд. Он был любимец Фанни. Но когда Фанни умерла, он убежал. Я раза два видела его издали, а к дому он не подходит, совсем одичал.

— Вот как, — сказала Эмма и, помолчав, добавила: — Удивительно, как это животные знают…

Тема эта вызвала некоторую неловкость. Чтобы рассеять её, Энн сказала:

— В ваших книгах так часто фигурируют кошки. Вы их любите?

— Обожаю. Но у себя дома держать не могла бы. Пришлось бы все время оставлять открытыми двери и окна, а я ведь такая malade imaginaire[6].

— Я с истинным удовольствием читаю ваши книги, — сказала Энн. — Надеюсь, следующая скоро выйдет?

— Рада, что они вас занимают, но это, разумеется, чепуха, пошлятина. Жаль мне, что я не написала ни одной настоящей книги.

— Наверно, это ещё впереди, то есть… Но то, что вы пишете, мне, право же, нравится.

— Теперь уже не успею, — произнесла Эмма сурово.

Дверь отворилась, и вбежала Миранда в красно-белом полосатом платье, нагруженная розами. Пенн маячил на пороге, не зная, войти ему тоже или нет. Миранда, легко придерживая двумя руками большущий растрепанный букет, подошла к Эмме, сделала реверанс и высыпала цветы ей на колени. И тут же, не дожидаясь благодарности, убежала, по дороге ухватив Пенна за локоть и увлекая его за собой.

— Забавная девочка, — сказала Эмма. — Ей даже, кажется, не чужда ирония.

— Да, она умненькая. Пожалуй, умнее, чем бедняжка Пенни.

— Он в неё не влюблен?

— Как вы сразу заметили! Да, боюсь, что есть грех. Но она ещё мала, чтобы принимать такие вещи всерьез, она его просто дразнит.

— Едва ли она так уж мала. Я бы сказала, что эта девица на все способна. Хотя юный Пенн, думается, герой не её романа.

Она стала разглядывать розы, одну за другой. Шипы цеплялись за её платье.

— Ну-ка, расскажите, как они называются.

Энн перечислила: Агата Инкарната, Дюк де Гиш, Фламандская Триколор, Санси де Парабер, Лориоль де Берни, Бель де Креси, Вьерж де Клери, Роза Мунди.

— Какие полоски, прелесть! Точь-в-точь как у Миранды на платье. И какие названия! Надо, надо мне написать роман с убийством в розарии. Вот видите, какой ужас. Стоит мне увидеть что-нибудь красивое, я только о том и могу подумать, чтобы использовать это как повод для насильственной смерти!

Зазвонил телефон.

— Старые сорта красивее, — сказала Энн. — Но питомник, конечно, держится главным образом на чайно-гибридных. Простите, я только подойду к телефону.

Она прошла в столовую и сняла трубку.

— Алло. Недерден 28.

Секунды через две женский голос сказал деловито и четко:

— Будьте добры, нельзя ли попросить на минутку мисс Эмму Сэндс, если она у вас?

Энн встревожилась и тут же, сама не зная почему, рассердилась. Она быстро ответила:

— Да, сейчас попрошу, — и положила трубку на буфет, чувствуя, что краснеет от гнева и страха. Наверно, это Линдзи Риммер. И опять, как в ту минуту, когда она узнала о приезде Эммы, её охватило ощущение, что против неё строят козни. В следующую секунду она подумала: а Рэндл сейчас с ней? И чуть не заплакала.

Она вернулась в гостиную, где Эмма все ещё разглядывала розы.

— Вас просят к телефону.

Эмма как будто удивилась и стала подниматься. Энн помогла ей, поддержала её под локоть. Розы цеплялись за её платье, Энн стала снимать их и укололась. Эмма медленно двинулась следом за ней в столовую.

— Вот телефон. — Энн вышла и закрыла дверь. Она хотела вернуться в гостиную, но словно приросла к полу. Сквозь дверь было слышно все, что говорит Эмма.

— Так я и думала. Больше мне сюда звонить некому. Ну, как у тебя дела?

Пауза.

— Так. И из-за этого нужно было мне звонить?

Пауза.

— Отлично, спасибо. Хью замечательно водит машину.

Пауза.

— Более или менее. Не уверена.

Пауза.

— Понятно. Думаю, часов в восемь. Сандвичи и молоко ты мне приготовишь?

Пауза.

— Благословляю, дитя мое. До свидания.

Энн стояла, слушала и смотрела как завороженная на капельку крови, выступившую на пальце. Услышав, что Эмма кладет трубку, она поспешно отступила к дверям гостиной и оттуда пошла обратно навстречу своей гостье. Они вместе вернулись в гостиную.

Эмма опять уселась в кресло. Энн сгребла упавшие розы и бросила на стол. Несколько лепестков слетело на пол. Она со стуком составила чашки на поднос. Молчание длилось, что-то новое теперь витало между ними, и Энн думала: если она упомянет о Рэндле, я разревусь. Возможность такого унижения разозлила её до того, что слезы подступили совсем близко. Она сказала:

— Пойду готовить завтрак. А вас я возвращаю Хью.

— Хью подождет. Никуда он не денется. И завтрак может подождать. Не уходите. — Она взглянула на Энн вопросительно, умоляюще. Она словно пыталась облечь в слова какую-то важную просьбу.

— Чего вы хотите? — спросила Энн. Она стояла перед Эммой, уперев одну руку в бедро, и смотрела на неё неприязненно и властно.

Вопрос её хоть кого мог смутить своей неопределенностью.

— Чего я хочу? — повторила Эмма. — Да многого. Например, понять вас. И вы должны меня простить — вы уже совсем было меня простили — за то, что я приехала. Когда-то я в самом деле очень, очень любила вашего чудака свекра.

Энн недоумевала, что можно на это ответить, но тут внимание её отвлеклось. Случайно повернув голову к окну, она увидела, что в ворота только что въехал темно-синий «мерседес».

Все испарилось, кроме ощущения, что Феликс близко. Никто, кроме него, не водит эту машину. Теперь её щеки залил совсем другой румянец. Она подошла к окну.

Машина остановилась, чуть не доезжая дома, Пенн и Миранда уже бежали к ней взапуски, Хью тоже поспешал через лужайку встречать новых гостей. Появилась Милдред Финч, за ней Хамфри и Феликс. Когда Энн увидела рядом с машиной высокую фигуру Феликса, сердце её перевернулось и упало, как подстреленная птица. Ее злосчастное «да» сделало свое дело.

— Что там такое? — спросила Эмма.

— Это Милдред Финч, — сказала Энн. — Приехала к нам со своим братом.

— Феликс Мичем! — сказала Эмма. — Да я в него тоже была когда-то влюблена.

— Вы? В Феликса? — Энн повернулась к ней, пораженная. — Вы тоже? — Она слишком поздно поняла свою ошибку и смысл, содержавший в её словах.

Эмма рассмеялась.

— Да, дня четыре, не больше. Вы знаете, это возможно — быть влюбленной четыре дня. Давно это было, я как-то гостила у них, он тогда был мальчиком, чуть постарше Пенни. Мне в ту пору было очень тяжело из-за одного… в общем, из-за Хью. И Феликс меня утешал. Понимаете, сам того не ведая. Он просто был, и это меня утешало. Он был прелестный мальчик.

Она встала и тоже подошла к окну. Все они ещё стояли у машины. Милдред разговаривала с Хью, Хамфри разговаривал с Пенном, Миранда, повиснув на руке Феликса, тянула его куда-то. Он смеялся.

— Вы любили Феликса, — сказала Энн. Она смотрела, как он за окном смеется с Мирандой. Потом он вопросительно оглянулся на дом. Слезы навернулись у неё на глаза и потекли по щекам. С заглушенным возгласом она отвернулась от окна и зарылась лицом в платок.

— А-а, — сказала Эмма. — Tiens![7] — Подойдя к Энн, она обняла её за плечи. — Полно, полно, дитя мое. Бегите готовьте завтрак. Вы были очень терпеливы с назойливой старой гадиной. А я пойду поздороваюсь с моей давнишней подругой Милдред Финч. Да, пойду-ка я к ним. То-то она мне обрадуется!

17

— Но что ей там понадобилось? — в десятый раз спросила Милдред.

— Очевидно, предприняла своего рода сентиментальное путешествие, — ответил Феликс. — Сыру хочешь?

Они сидели за столом в квартире Феликса на Эбери-стрит. Феликс сам приготовил завтрак. Он гордился своими нехитрыми кулинарными талантами. Были поданы паштет из печенки, омлет по-испански с отличным салатом и вот только что — несколько сортов сыра на выбор, сельдерей и печенье-смесь в большой круглой жестянке. Бутылку вина «Линч-Гиббон» 1955 года они уже почти допили.

— Какое там сентиментальное путешествие! — фыркнула Милдред. — Камамбер выдержанный? Нет, лучше я возьму корнуэльского сливочного.

Милдред положила себе сыру и некоторое время выбирала печенье. Феликс угрюмо молчал, и она продолжала:

— Похоже, что она опять запустила когти в бедного старого Хью.

— Зачем преувеличивать, Милдред? Ты сама такая интриганка, что всем приписываешь какие-то козни.

— Кому-то надо же интриговать, или, если тебе так больше нравится, строить планы. Сам ты палец о палец для себя не ударишь, мой милый, вот я и стараюсь тебе помочь. А в благодарность меня же ругают интриганкой.

— Да не ругаю я тебя вовсе! — сказал Феликс раздраженно, отрезая себе стилтонского сыра. Он и правда был очень недоволен, когда узнал, что Милдред, не посоветовавшись с ним, побывала у Энн и пригласила её в Сетон-Блейз. Больше всего он боялся показаться навязчивым или нетерпеливым. Он знал, что Энн прекрасно понимает его чувства, и предпочитал держаться курса «поживем — увидим».

По поводу Эммы Сэндс он не был так равнодушно-спокоен, как притворялся в разговоре с сестрой. Эмма всегда представлялась ему существом экзотическим и немного опасным. Он помнил, что когда-то она удостоила его, мальчишку, мимолетной благосклонности, он тогда отлично это понял, хотя и не показал виду, и, вспоминая, как она поцеловала его на прощание, он до сих пор испытывал то ли отвращение, то ли восторг. С тех пор он её не видел, но такие эпизоды не забываются. Он испугался, когда неожиданно увидел её в Грэйхеллоке, и готов был согласиться со смехотворным предположением Милдред, что она замышляет недоброе. Что именно недоброе она замышляет — этого он не мог вообразить, но смутно чуял в ней какую-то угрозу для Энн.

К вящему его смятению, случилась ужасная вещь, о которой он ни слова не сказал Милдред. Милдред не без труда уговорила его поехать в Грэйхеллок с ней и с Хамфри, и теперь он проклинал себя за то, что у него не хватило ума остаться дома. Эмма завладела им, как только они приехали, не дав ему даже времени поздороваться с Энн, и заставила сопровождать её к питомнику. И тут, пока они стояли, глядя на уходящие вдаль жилистые, многоцветные кусты чайно-гибридных, она вдруг дала ему понять, что Энн доверила ей тайну некоего сердечного взаимопонимания между собою и им. Застигнутый врасплох, Феликс ничего не отрицал, и его поведение, очевидно, подтвердило то, что могло быть только догадкой Эммы — он тут же сообразил, что никогда Энн не стала бы ей доверяться. Феликс понял, что его одурачили, и с болью почувствовал, что что-то святое поругано, что-то неуловимое раньше времени названо, что-то драгоценное и хрупкое стало достоянием врага: ведь, что бы ни подумала Эмма о чувствах Энн, свои-то чувства он в эту минуту замешательства, конечно, выдал. Да, Эмма ловко его обошла. Но сестре, зная, что потом она не оставит его в покое, он не сказал об этом ни слова.

Феликс не скрывал от себя, что с его стороны было глупо сделать из своей тихой любви к Энн некое пристанище, и теперь он не оценивал свои шансы на счастье так высоко, как Милдред, вернее, он вообще не пытался их оценить. Когда он познакомился с Энн, она уже была женой Рэндла, и первое время он относился к ней с уважительной симпатией, в которой не было ничего из ряда вон выходящего. Просто он видел в ней идеальный тип англичанки и, случалось, подумывал, что вот на такой женщине хорошо бы жениться. Шли годы, постепенно становилось очевидным, что Энн несчастлива в браке, и Феликс, все внимательнее присматриваясь к её семейной жизни, начал понимать, что ему нужна не какая-то женщина типа Энн, а сама Энн. Эти свои мысли он, разумеется, клеймил как не только глупые, но и в высшей степени недостойные. Если у женщины неудачный муж — а Рэндла Феликс считал законченным мерзавцем, — это ещё не значит, что другие мужчины вправе её домогаться. Энн была связана узами брака, а Феликс всей своей честной, взращенной на приличиях душой чтил святость этого великого общественного института. Однако же он никак не мог заставить себя убраться с дороги. Удерживало сознание, что Энн питает к нему пусть неопределенное, но теплое чувство, что, может быть, в каком-то смысле он даже ей нужен. С жалостью, с интересом, а под конец и с надеждой он наблюдал, как рушатся отношения между мужем и женой. О будущем он не задумывался. Он ждал. И свою странную дружбу с Энн превратил в надежное убежище, в постоянное местожительство, в некий английский дом, где он, вечный скиталец, мог спокойно хранить все, что было у него дорогого и ценного. Без этого ему уже трудно было бы жить.

Феликс не был столь неискушенным мужчиной, как полагала его умная сестра, проявляя в этом случае умилявшую Феликса наивность. За прошедшие годы у него в разных концах света было множество женщин. С грубостью солдата, с высокомерием саиба, он придавал мало значения этим связям, хотя по поводу прелюбодеяния как такового порой испытывал уколы совести. Феликс всю жизнь ходил в церковь и причащался, придерживаясь той бездумной, не трогающей душу христианской веры, в которой был воспитан и которая смутно связывалась в его сознании со службой отечеству и королеве. Он знал, что нехорошо спать с женщиной, на которой ты не женат, однако же почти каждому мало-мальски серьезному искушению поддавался, особенно в жарких странах. Но где-то в глубине души он хранил намерение в конце концов жениться на англичанке; и из этого-то намерения постепенно возникла его безнадежная любовь к Энн.

Впрочем, была ещё Мари-Лора Обуайе: Феликс надеялся, что в вопросе о Мари-Лоре ему удалось сбить Милдред со следа, потому что Милдред, стоило ей забрать что-то в голову, уже не оставляла человека в покое, а Мари-Лора и без того заботила Феликса. Он познакомился с ней в Сингапуре, где она работала во французском консульстве, а он состоял советником по разведке при командующем. Феликс бегло говорил по-французски и, когда не бывал в командировках в Австралии, в Индии или в Гонконге, проводил много времени с членами французской колонии. Мари-Лора увлеклась им с первого взгляда. Феликс, привыкший иметь успех у женщин, сперва как-то даже не замечал её. Изредка он приглашал её, как и некоторых других девушек, потанцевать у Пренса, или поплавать в бассейне Танглин, или выпить в «Кубрике», или пообедать у Рэффла, и они острили по-французски на всевозможные темы, в том числе и по поводу её увлечения, о котором она, к счастью, оказалась способна говорить с иронией. И вообще она, несомненно, была умна и понятлива.

Потом ему всерьез захотелось с ней сойтись. Сперва возникли затруднения — она жила в одной квартирке с машинисткой авиалинии «Сабена», большой домоседкой, а он — в общежитии старшего офицерского состава, которым ведала строгая дама, заместительница начальника военного госпиталя, сама в чине полковника. Наконец машинистка уехала в отпуск, и Феликс получил то, чего хотел. Это его потрясло. Овладев Мари-Лорой, он сразу увидел её в новом свете. Ее трогательная красота и нежность в сочетании с тем, как умно она с ним обходилась, её тонкое понимание стратегии и тактики любви — все поразило его и стало приковывать. А потом возникли опасения.

Этот период, в течение которого окончательно выяснилось, что Феликс уезжает из Сингапура, сверкал в его памяти почти невыносимо яркими красками. Что-то было в нем дурманящее, что-то не в меру пряное. Казалось, будто в то время всегда стояли жаркие лунные ночи, светло было, как днем, и он, слегка пьяный, в белом костюме, все бродил с Мари-Лорой по бесконечным садам, где фонарики свисали с ветвей плюмьерий, чьи огромные, похожие на лотос цветы лили крепкий, словно осязаемый, аромат, привлекавший белых мохнатых бабочек величиной с воробья. Или он бесконечно лежал с Мари-Лорой на её постели — машинистку «Сабены» пришлось теперь посвятить в тайну, — пока за окном лил всесокрушающий дождь, и капли пота стекали с их ненадолго разомкнувшихся тел. Феликс вспоминал это время с восторгом, с волнением, но и настороженно. Ни разу ещё он так полно не отдавался во власть женщины. Это не дело.

За все время он не сказал Мари-Лоре ничего такого, что позволило бы ей считать их связь более чем мимолетным эпизодом; и только благодаря её умной мягкости и такту не чувствовал себя подлецом. Но он понимал, что поведение его было достаточно красноречиво, и знал, что она надеется. Когда пришло время отъезда, у него не хватило духу убить эти надежды. Они расстались, как расстаются до новой встречи; и когда Феликс ругал себя за то, что ввел её в заблуждение, не к месту проявив доброту, он не был уверен, что за этой заботой о её чувствах не скрывается его собственное глубоко запрятанное желание когда-нибудь, где-нибудь снова встретиться с Мари-Лорой. Тут он качал головой и решал, что нужно быть тверже. Он вовсе не намерен прочно связать себя с француженкой. В сущности, думалось ему, он не любит Мари-Лору, не любит спокойно, глубоко, всей душой, как мог бы любить англичанку. Какая-то грань его существа вообще не способна к общению с Мари-Лорой. И это возвращало его к проблеме Энн, проблеме, которая за время его отсутствия прошла ещё несколько стадий и сразу поглотила его внимание.

Уезжая из Сингапура, Феликс был почти уверен, что следующее назначение получит в Индию. Его намечали на пост военного советника при верховном комиссаре Соединенного Королевства в Дели, офицера связи с индийской армией, который защищал бы интересы британских гуркхов в Индии и наблюдал за отношениями между Индией и Непалом. Работа эта его привлекала. Как полковник разведки, он уже побывал в штаб-квартире британских гуркхов в Индии, в старом Барракпурском военном городке в Калькутте, и поездка эта пленила его воображение как человека и солдата. Он думал об Индии с удовольствием, а узнав вскоре после возвращения в Англию, что Мари-Лора добилась перевода во французское консульство в Дели, испытал смешанные чувства, из которых отчетливее всех была досада. Впрочем, он быстро простил её, но к тому времени его уже гораздо сильнее заботила Энн, и образ Мари-Лоры начал бледнеть.

Послушный наставлениям Милдред, он попытался трезво оценить ситуацию, от исхода которой зависела его судьба. Уйдет Рэндл или останется? Или всем назло уйдет только отчасти, исчезнет, но не совсем? Если он уйдет открыто, безоговорочно, бесповоротно, Феликс сможет действовать. Иначе он будет вынужден колебаться и выжидать. Мысль о том, чтобы украсть чужую жену, страшила Феликса. На это он не был способен. Если муж её бросит, тогда другое дело. А если нет?

Непрерывно подстегиваемый сестрой, бедный Феликс просто терял голову. После последнего, самого обнадеживающего отъезда Рэндла в Лондон он чувствовал, что не может ни видеться с Энн, ни жить, не видясь с нею. Он решил не ехать в Индию. Он чувствовал, что должен быть на месте и наблюдать. Его не покидало смутное, но до крайности утешительное ощущение, что он нужен Энн, что она не хочет, чтобы в такое время он был за тридевять земель. Может наступить минута внезапного раскола, решающая минута, когда он должен быть здесь, во всеоружии, чтобы использовать свое преимущество. При том, как пока обстояли дела, он не был готов к грубой атаке на Энн, но он был готов к тому, чтобы косвенно, оставаясь поблизости, все время напоминать о себе.

Должность в Уайтхолле нашлась для него легко, через одного высокопоставленного знакомого. Он ещё не дал окончательного согласия, но теперь знал, что ему делать. Управление военного секретаря было для него, конечно, своего рода тупиком, а должность, о которой шла речь, — спокойным местечком, припасенным для людей обеспеченных и не слишком честолюбивых. С одной стороны, это было обидно. Однако Феликс, по-прежнему влюбленный в армию, теперь уже не был особенно влюблен в собственную карьеру. Во время войны он командовал ротой в Италии, а до отъезда в Сингапур, на нестроевую работу, командовал батальоном. Но он уже знал, что командовать бригадой не будет никогда. Он слишком долго пробыл на штабной службе, да и по личным качествам не подходил для командира бригады. Он вообще не умел ладить с нужными людьми. Это разочарование, поначалу очень горькое, он уже успел переварить и убедил себя, что раз истинное желание его неисполнимо, то не так уж и важно, чем заниматься. А его крепнущее чувство к Энн, к тому же воспринимаемое как долг, решило дело.

В это-то время, вернее, утром в тот самый день, когда Милдред у него завтракала, он получил письмо от Мари-Лоры, сильно его встревожившее. Он нащупывал его в кармане, допивая «Линч-Гиббон» 1955 года, и фразы из письма звучали у него в голове, пока он разговаривал с Милдред. Мари-Лора, оказывается, все ещё была в Сингапуре. Насчет перевода в Индию у неё возникли сомнения. Феликс, когда узнал о предпринятом ею шаге, написал ей слегка язвительное письмо, и, хотя тут же послал вдогонку другое, ласковое, было ясно, что она обиделась. Она писала, что не собирается его преследовать, если она ему в тягость. Работа в Сингапуре пока ещё за ней. Между ними столько осталось недосказанного — в то время это не имело значения. Он вел себя как истый англичанин, и это было прекрасно, но теперь она за это расплачивается. Пусть простит её за слишком прямой вопрос — она не хочет умереть от избытка сдержанности и благоразумия. Хочет он снова с ней увидеться или нет? Расставаясь, он сказал, что хочет, и сказал достаточно пылко. Этой пылкостью она с тех пор и живет. Но может быть, это было сказано лишь для того, чтобы смягчить печаль разлуки? Может быть, теперь, когда он в Англии, она кажется ему далекой, нереальной? Может быть, в Англии есть другие женщины — другая женщина, он даже как-то намекал на это, — с которой он забудет свою Мари-Лору? И все-таки, вспоминая их встречи, она чувствует, что они должны повториться. Она никогда этого не говорила прямо, но на случай, если он не понял, и чтобы не погибнуть от недоразумения, говорит сейчас: она его любит, она хочет выйти за него замуж и быть с ним всегда. И просит она одного: какого-то ответа, пусть самого неопределенного, который не налагал бы на него никаких обязательств, но только помог бы ей принять решение.

Письмо это встревожило Феликса, и не только потому, что он лишний раз почувствовал, как дурно себя вел. Была тут и более глубокая причина. В своих отношениях с Мари-Лорой он не поставил точки. И самое скверное было то, что сейчас ему не хотелось эту точку ставить. По письму он ощутил её всю, с головы до ног, и понял, что для него она еще, безусловно, существует. Не хотелось просить её, чтобы она его забыла. А что ещё он мог ей написать, не кривя душой?

— Просто отказываюсь понять, — говорила Милдред. — Не для забавы же она туда поехала. Ты заметил, как смутился Хью? Ему было ужасно неприятно, что мы её там застали.

— Вполне естественно, — сказал Феликс. (Je crois voir comment vous vous raidissez en lisant ceci.)[8]

— Может быть, — сказала Милдред. — Милый Хью. Этой Эмме с её собачьим лицом он не достанется, я этого не допущу.

— А ты как думаешь, Хью догадывается о твоих добрых намерениях? (Vous preferez que les chosesarrivent sans avoir besoin d'etre decidees.)[9]

— Разумеется, нет, мой милый! Он как новорожденный младенец, всегда таким был. Он воображает, что я большая, разумная, взрослая, этакий мохнатый старый друг, вроде Нэны из «Питера Пэна»[10].

Феликс рассмеялся.

— Так что его ждет сюрприз? (Je ne veux pas que tout finisse entre nous.)[11]

— Это если выйдет по-моему? Не уверена. Он может ничего и не узнать. Иногда мне кажется, что в этом была бы самая прелесть. Я хочу проглотить его так, чтобы он и не заметил.

— Что-нибудь он, вероятно, все же почувствует! Бренди хочешь, Милдред? Или куэнтро? (Mon beau Felix, je ne veux pas mourir a force d'etre raisonnable).[12]

— Да, спасибо, немножко куэнтро. Завтрак был просто прелестный. Ах, Феликс, милый, как бы мне хотелось, чтобы ты был посмелее! Я могу вдохнуть в человека смелость, когда это может мне повредить, а когда мне это нужно — не могу. Я даже собственную смелость не могу проявить. Связана по рукам и по ногам.

— Я тоже, — сказал Феликс. — Закурить можно? (Je vous aime de tout mon etre, je desire vous epouser, etre avec vous pour toujours.)[13]

— Конечно, кури. Зачем ты вечно меня об этом спрашиваешь? А тебе нет нужды чувствовать себя связанным. Ты можешь поговорить с Энн без обиняков.

— Давай кончим об этом, хорошо? — сказал Феликс и тут же добавил: — Ты знаешь, по-моему, Миранда меня не любит. В прошлый раз мне опять это показалось. (Felix, Felix, souhaitez vous vraiment me revoir?)[14]

— Перестань выдумывать препятствия, — сказала Милдред. — Миранда не любит никого, кроме самой себя и, может быть, своего папаши. Она бы тебя стерпела. Честное слово, и так все достаточно трудно, так нечего ещё приплетать сюда Миранду. Нет, послушай моего совета. Если ты ждешь, чтобы Рэндл ушел официально, то рискуешь прождать до скончания века.

— Не знаю, — отозвался Феликс, оживляясь. — Не знаю.

— Могу тебе назвать одну причину, почему Рэндл никогда не уйдет, то есть не уйдет официально.

— Об этом я уже думал.

— Вот именно. В кармане пусто. Он просто не может смыться.

Феликс угрюмо помолчал.

— Ну, и что дальше?

Милдред задумалась.

— Может быть, предложить ему денег взаймы?

Феликс расхохотался.

— А ты знаешь, я думаю, он бы их принял!

— Конечно, принял бы. Во всяком случае, это можно бы сделать анонимно. Нет, серьезно, Феликс, как ты думаешь? Наверно, он бы запросил немало.

— Милдред, есть же все-таки предел!

— Разве? Говорят, на войне и в любви все средства хороши. А ты к тому же военный.

— Да. И на войне, слава богу, не все средства хороши, а когда будет так, я подам в отставку. И в любви то же самое.

— Война в наше время так страшна, что о хороших средствах говорить не приходится. А с любовью и всегда так было. Энн, вероятно, ждет не дождется, чтобы ты взял её штурмом.

— Не думаю, — отрезал Феликс.

— Ну а он не уйдет. У него нет денег. Он не уйдет, не может уйти. Вот так-то.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

18

— Они друг в друге души не чают, — сказал Рэндл.

Был поздний вечер. В квартире Хью на Бромтон-сквер шторы были задернуты. Днем Лондон задыхался от жары, а теперь над ним дрожала душная лиловая тьма, густая и неподвижная.

Хью и Рэндл вместе обедали, и пообедали на славу. А вернувшись из ресторана, пили бренди. К удивлению Хью, вечер прошел приятно. Когда Рэндл позвонил ему и предложил повидаться, он было заподозрил какой-то подвох. Но за обедом они говорили на всякие нейтральные темы и так сумели найти прежний товарищеский тон, что Хью уже готов был поверить, что Рэндл только для этого и пришел к нему. Лишь теперь, совсем поздно, прозвучали имена обеих женщин. Хью взглянул на часы.

В последнее время Хью только тем и был занят, что думал об Эмме, и, хотя многие из его мыслей были тягостны, в целом занятие это было радостью, а его собственная увлеченность — чудом. Он, конечно, по-прежнему бродил в потемках. Он не только не знал, что думает Эмма, но не знал в точности, чего сам хочет, в точности — не знал. Но он твердо знал, в какую сторону идти, и шел в эту сторону один, спотыкаясь, под знаменем, на котором были начертаны слова «Свобода» и «Голод».

Ибо Хью оказался более или менее в положении человека, который, будучи выпущен из тюрьмы, после первого бурного взрыва радости обнаружил, что хоть он и свободен, но свободен только умереть с голоду. Самое чувство освобождения не переставало его удивлять — ведь пока Фанни была жива, он вовсе не считал себя узником. Но теперь открытость мира ошеломила, ослепила его, он чувствовал слабость от избытка свежего воздуха. Однако это повлекло за собой и новые запросы.

Как пожилой женатый человек, живущий в привычном кругу словно бы любящей его семьи, он давно закоснел в эмоциональной рутине, которая стала рутиной до такой степени, что эмоции были в ней едва различимы. Теперь же, хотя все, кто любил его, кроме одного человека, остались на своих местах, ему их уже было мало. Хью чувствовал, что изголодался по новым встречам и неожиданностям, по взглядам глаза в глаза, поединкам душ и внезапным самозабвенным привязанностям.

Возобновление знакомства с Эммой во многом обмануло его ожидания. Да, она оказалась старее, чем он мог предположить, в каком-то смысле она была даже старше его. Если он мог вообразить, что, так сказать, унесется с Эммой в вальсе, это, конечно, было иллюзией. Эмма изменилась, в ней появилось что-то покорное и угрюмое, недоступное его пониманию. И все же это была прежняя Эмма, и смутное сострадание к ней лишь придавало особую остроту давнишнему признанию её превосходства. А больше всего его волновала абсолютная непосредственность их общения, позволявшая ему ощутить соленый вкус реальности, которой он так жаждал.

Но что Эмме нужно? Ее поведение сбивало его с толку. Она была рада его видеть, отчасти, вероятно, даже скрывала свою радость. И в то же время подчеркнуто удерживала его на расстоянии. Он был в восторге, когда она выразила желание поехать в Грэйхеллок, хотя немного и стыдился везти её туда. А уж там она держалась совсем необъяснимо. Прогнала его с глаз долой, а сама часами, и до и после завтрака, разговаривала с Энн, с детьми, с кем угодно, только не с ним. И ещё как на грех это появление Милдред с её компанией, и вздернутые брови Милдред, и посахаренные шуточки Эммы… У Финчей хватило такта отказаться от завтрака, но последний час перед завтраком они заняли целиком, и Хью пришлось выслушивать болтовню Милдред о каких-то выставках в Лондоне и прочей чепухе, а краешком глаза он видел, как Эмма исчезла за буками — её вел под руку этот Феликс Мичем. За весь день ему было хорошо только в дороге, когда он на спокойных участках держал Эмму за руку и они говорили о прошлом.

Она не захотела с ним пообедать, и он доставил её домой в самом начале восьмого. Линдзи Риммер встретила их бурей восторгов, а Эмму расцеловала так, словно та уезжала на целый год. Нескромные изъявления любви с той и с другой стороны смутили Хью, но он присмотрелся к Линдзи и нашел, что она очень хороша собой. Возвращение Эммы явно её взбудоражило, и они много смеялись. С тех пор Хью только дважды было разрешено посетить Эмму — его приглашали к чаю, и оба раза Линдзи почти не выходила из комнаты. Хью волновался, сердился, не находил себе места, а потом решил, что этому нужно «положить конец». Но задача была не из легких, поскольку он сознавал, что даже отдаленно не понимает, чему именно следует положить конец.

Теперь, когда Рэндл наконец назвал этих двух женщин, Хью даже почувствовал облегчение. Уже достаточно поздно, для пространных разговоров времени не осталось, а расстаться, вовсе о них не упомянув, было бы очень уж неестественно. К тому же первую часть вечера они провели так дружно, что сейчас упоминание скользкой темы могло эту самую тему облагородить. Хью терпеть не мог скользких недомолвок.

Вот почему он отозвался на замечание Рэндла вполне бодро:

— Линдзи и Эмма? Да, они, по-моему, в прекрасных отношениях. Линдзи так обрадовалась Эмме в тот день, когда я возил её в Кент.

— В самом деле? — Рэндл рассмеялся. — Эмма, та, во всяком случае, очень привязана к Линдзи. Она без неё как без рук.

— Видимо, так, — сказал Хью без особого воодушевления. И добавил: — А Линдзи, надо признать, очень хороша!

— Да! — вздохнул Рэндл. — И Эмма, наверно, была очень хороша в молодости. У неё такое интересное лицо.

Хью не улыбалось поддерживать этот разговор; не отвечая, он встал и подошел к картине Тинторетто, мгновенно захватившей его своим медовым обаянием. Он поглядел на холст, прикоснулся к нему пальцем. Странно, что это просто краски, и больше ничего.

— Можно я ещё выпью? — спросил Рэндл.

— Пей на здоровье.

Вдалеке послышался ропот, разросся до громкого шума и заполнил всю комнату. Пошел дождь.

— Надо полагать, жаре конец, — сказал Хью. — А жаль. Просунув руку между шторами, он закрыл окно, потом и себе подлил бренди. Дождь стучал все сильнее, окутывая пеленою звука большую комнату с неяркими лампами и сияющей картиной, отгораживая её от остального мира.

— Нет, правда, она была очень хороша?

Повторный вопрос Рэндла раздосадовал Хью. Он глянул на сына и решил, что тот порядком пьян. Он вспомнил: ещё когда мальчик только зашел за ним, ему показалось, что он где-то успел перехватить. Если он намерен пуститься в слюнявые разговоры «о женщинах, которых мы любили», значит, пора его выпроводить.

Он ответил нарочито равнодушным тоном:

— Да-да, безусловно, — и, подойдя к окну, раздвинул шторы. Вспышка молнии осветила блестящий купол церкви и залитую водой, загроможденную машинами площадь. Через несколько секунд вдали заворчал гром. — Вызову-ка я тебе такси. — Он отошел от окна, не задернув шторы.

Рэндл будто и не слышал его. Он развалился на диване, откинувшись на подушки, закрыв глаза, стакан в его руке накренился. Его крупное большеносое лицо было бледно и чуть одутловато, он глубже ушел головой в подушки, и прямые темные отросшие волосы веером поднялись надо лбом. Безобидный усталый Дионис, уже обещающий превратиться в Силена. Хью снова перевел взгляд на его обмякшие щеки. Неужели сын его заснул пьяным сном?

Однако, когда Рэндл заговорил, он хоть и не открыл глаза, но голос его звучал четко, а тон был осмотрительный, точно он тщательно обдумал свои слова. Слова же он произнес такие, что у Хью захватило дух:

— Ты жалеешь, что тогда, давно, не ушел к Эмме?

Хью был до глубины души шокирован и разгневан. Он снова отвернулся к окну. Дождь лил упорно, шумно с темно-фиолетового неба.

Первым его ощущением было, что он не может говорить с сыном о своей бывшей любовнице, что это неприлично. Тень Фанни возникла перед ним, и гнев смешался с растерянностью и болью. Все это не имеет никакого отношения к Рэндлу. Но тут же подумалось — нет, имеет. Рэндл об этом знал, это что-то для него значило, в чем-то на него повлияло, ведь я как-никак его отец.

Рэндл опять заговорил:

— Не сердись. Это давно занимает мое воображение. Само собой. Я не мог об этом не думать.

Он прав, а за словом «воображение» приоткрылось и многое другое. Что испытал Рэндл, когда ещё мальчиком догадался о поведении отца, — этого Хью никогда не узнает. Но, став мужчиной, Рэндл, должно быть, увидел все это в новом свете, задавал себе более объективные вопросы. Рэндл-мальчик страдал от временной неверности отца; Рэндл-мужчина, должно быть, задумывался над тем, что в конечном счете отец выбрал верность. И Хью осенило: он сейчас переживает то же, что я тогда.

Эта мысль и весь тон последнего замечания Рэндла успокоили Хью, и он подумал: надо сказать ему правду, он это заслужил. И тут же спохватился: а в чем правда? Но он ничего не успел додумать, что-то необузданное в нем, почти ликующее подсказало слова:

— Да. В общем, жалею. — И он опять отошел от окна.

Рэндл теперь сидел выпрямившись, раскрыв глаза, и взглянул на него со вздохом облегчения — так мог бы вздохнуть следователь, вырвав нужное признание, пусть в путаной, нечеткой форме, так что жертве и невдомек, что признание состоялось. Снова вспыхнула молния, и гром зарокотал ближе.

Хью смотрел на Рэндла, заложив руки за спину, опустив голову. На минуту глаза их встретились, и в Хью шевельнулась давняя, глубокая любовь к сыну. А потом, обратив взгляд на Тинторетто, он почувствовал себя старым, угрюмым, печальным.

Рэндл подтянулся к спинке дивана, не сводя глаз с отца, расплескивая бренди, и, поджав под себя ноги, сказал очень тихо:

— Спасибо. — А потом: — Мне уйти от Энн?

Хью снова отвернулся с досадливым жестом. Нельзя было допускать этого разговора. Это нечестно, и он уже теряет способность здраво рассуждать, так что и о своих-то делах не может толком подумать, не говоря уже о чужих. Он проявил безответственность и теперь хочет одного — чтобы его оставили в покое.

И все же какая-то сила — может быть, просто любопытство — толкнула его на вопрос:

— Ты хочешь сказать, уйти от Энн… к Линдзи?

— Да, — отвечал Рэндл все так же неспешно, словно обдумывая каждое слово или давая важные инструкции. — Уйти от Энн навсегда и уехать с Линдзи, уехать немедленно.

Пораженный этой категоричностью, Хью задумался, и вся ситуация возникла перед ним в виде картины, которая уже являлась ему в миниатюре, которую он, так сказать, иногда вытаскивал из кармана, чтобы бросить на неё виноватый взгляд. Но теперь картина стала как увеличенный снимок — огромной, внушительной и пугала заложенным в ней глубоким, хоть и неясным ещё смыслом. Если Рэндл заберет Линдзи, что останется? Печальная, одинокая, беззащитная Эмма.

Хью встряхнулся. Надо кончать этот разговор. Ощущая безотчетный страх, он все же сумел произнести достаточно холодно:

— Пойми, Рэндл, меня это не касается. Пожалуйста, не рассчитывай, что я буду высказывать свое мнение или поощрять тебя. А теперь тебе, пожалуй, пора идти.

Рэндл, блестя глазами, уселся поудобнее. Как будто он, вынудив отца на откровенность, обрел новую силу. Он тихо спросил:

— Значит, ты считаешь, что я должен остаться в клетке?

— Ничего я не считаю! — вспылил Хью. — Если вопрос стоит так, что похвально ли с твоей стороны будет бросить Энн, тогда ответ ясен: нет, и ты это знаешь не хуже меня.

В наступившей тишине шумел дождь, а отец и сын смотрели друг на друга.

Последние слова Рэндла безмерно взволновали Хью. Почему-то они нашли в нем такой непосредственный отклик, что он поспешил рассердиться, как бы обороняясь от чудовищного вымогательства, хотя и не мог бы сказать, что именно произошло. Может быть, он и сам выпил лишнего.

Рэндл сказал спокойно, не сводя с него глаз:

— Но так вопрос не стоит.

В мыслях Хью медленно сформулировал то, что смутно ощутил минуту назад. И ему показалось невыносимым, что Рэндл может вообразить, будто отец не желает для него свободы, обрести которую у него самого не хватило мужества, что Рэндл решит, будто он из зависти преграждает ему дорогу, не хочет, чтобы сын получил то, чего он сам не имел, о чем, по собственному признанию, жалеет. И кстати, какую дьявольскую хитрость проявил Рэндл, вынудив у него признание как раз в начале этого разговора! Опять он почувствовал себя на допросе, в чужой власти, почувствовал и гнев, и любопытство, но сильнее всего было желание, чтобы Рэндл не увидел в нем завистливого старика.

Снова молния, и за нею гром, все ещё не очень близко. Дождь лил как из ведра, ночь стала темнее. Небо уже не отливало фиолетовым. Хью сказал спокойно, не отводя глаз:

— Ты же прекрасно понимаешь, я вовсе не считаю, что тебе нужно оставаться в клетке, как ты это изображаешь, но зачем изображать это так?

И пошел к своей картине, как к живительному источнику. Слово «клетка» напомнило ему недавние мысли о собственном поразительном чувстве освобождения, и сердце его, которое так мгновенно и так опрометчиво отозвалось на вопрос Рэндла об Эмме, теперь твердило, что он хочет, чтобы Рэндл ушел. Да, какая там зависть, он хочет, чтобы Рэндл вырвался на свободу. Хочет не из собственных корыстных побуждений: это тоже есть, но это совсем другое дело. Не ради себя, а ради сына он жаждет, чтобы тот добился своего, и к черту последствия. Это были безумные мысли, но они властно о себе заявляли, и он знал, что подспудно они уже давно у него были.

— Так ты считаешь, что мне надо уйти? — спросил Рэндл у него за спиной.

Хью сказал раздраженно:

— Нет, конечно. Этого я тоже не считаю. Зачем ты домогаешься моего совета? Ты же понимаешь, что я не могу тебе советовать. Не могу за тебя решать! — Он зашагал в другой конец комнаты. Молния бледно скользнула по куполу церкви, показавшемуся неестественно четким и близким, и осветила пустые улицы в других частях Лондона. Было очень поздно. Дождь как будто начал стихать. Хью приоткрыл окно, впустил струю теплого, душистого воздуха. Теперь ему уже не хотелось кончать разговор. С любопытством, которое он ощущал как греховное, он ждал, что ещё имеет сказать его умный, порочный сын.

— Не можешь? — сказал Рэндл. Он спустил ноги с дивана и потянулся к бутылке. Минуту он сидел свесив голову, глядя на свой стакан. Потом сказал: — Все равно я ведь не могу уйти. — Он отпил бренди и взглянул на отца. — Так?

— А что тебе мешает?

— Деньги. Которых нет.

Хью спросил себя: чувствовал он, что к этому идет? Нет, не чувствовал. Он тупой человек. Он пожал плечами. Поймал себя на том, что беспомощно бегает взад-вперед перед сыном, и сказал:

— Не могу я обсуждать твои планы, Рэндл.

— Но они касаются и тебя. — Рэндл крутил стакан и поглядывал исподлобья, как человек, готовый к тому, что смирный противник внезапно на него кинется.

Хью подлил себе бренди.

— Ты хочешь, чтобы я дал тебе взаймы денег?

Рэндл не шелохнулся, и полная тишина в комнате возвестила о том, что дождь перестал.

— Нет, — сказал Рэндл, — не так. Мне нужно очень много денег, папа, но не взаймы. Иначе ничего не выйдет.

Теперь Хью опять мог на него смотреть. Редко когда он так сильно ощущал свою спаянность с сыном, чуть ли не свое тождество с сыном. И Рэндлом он сейчас почти восхищался. Однако взяла свое и более привычная реакция — возмущение. Из столкновения этих эмоций почему-то родилось хладнокровие. Он сказал:

— К сожалению, Рэндл, очень много денег у меня нет. Да если бы и были, сомневаюсь, что я дал бы их тебе. Научись немного себя ограничивать.

Мне сейчас не время себя ограничивать, — сказал Рэндл, встал и поставил стакан на каминную полку.

— А все-таки придется, раз у меня нет тех денег, которые тебе якобы так необходимы.

— Да, но у тебя есть… ценности.

— Ценности?

Небрежно, как бы мимоходом отмечая святое место, Рэндл кивнул на картину Тинторетто.

— Боже правый! — вымолвил Хью.

Молчание длилось, и Рэндл, точно ослабев после долгого напряжения, присел на ручку дивана и провел рукой от переносицы по лбу и волосам. Хью онемел не только от гнусности его предложения, но и от неожиданности. Теперь он понял, что это кульминация всего вечера, то, к чему Рэндл так обдуманно вел весь этот разговор. Понял он и то, что ему предлагают нечто столь чреватое всевозможными последствиями, что нечего и надеяться сразу их охватить. На место невольного восхищения Рэндлом хлынул страх, как перед человеком, породившим что-то чудовищное и очень большое. Но сильнее всего было чувство яростного протеста, и его он высказал сразу:

— Нет. Ни за что, Рэндл, ни за что. У меня нет оснований делать для тебя что бы то ни было, а это и подавно. Не обольщайся.

— Не вижу, что тут такого невыполнимого. — Теперь Рэндл говорил устало, равнодушно, не глядя на Хью и продолжая ерошить волосы. Он выпустил свой заряд и, обессиленный, ждал, что будет.

— Если не видишь, значит, ты морально слеп, — сказал Хью. И тут же спросил себя: а почему, собственно, это невыполнимо?

— Не понимаю, при чем тут мораль. Но я, кажется, немного пьян, а поскольку мораль суется всюду, для нее, надо полагать, и здесь есть место. Я знаю, что ты любишь эту картину. Но в семье она все равно не останется. Ты же понимаешь, что я её продам, когда тебя ещё в землю опустить не успеют.

Хью стало холодно и жутко от такого цинизма. Он резко парировал:

— А с чего ты взял, что сможешь ею распоряжаться?

— Ты хочешь сказать, что завещаешь её Саре? А можешь ты вообразить, чтобы Сара с Джимми повесили её на стенку в своей хибаре? Сара её продаст, и продаст по-глупому, pour nourrir les cheres teles blondes[15].

— А почему я должен отдать твоей интрижке предпочтение перед les cheres tetes blondes?

Рэндл отвел глаза и промолчал. Ответ повис в воздухе, как дым от сигары. Хью сказал:

— Н-ну… — чтобы как-то заполнить паузу. Если бы Рэндл вздумал ответить, Хью, кажется, убил бы его.

Рэндл поднялся и стал натягивать пальто. Он заговорил:

— Это неважно. Извини. Я малость пьян. Ты ещё подумай. Это неважно. Такси не вызывай. Я поймаю по дороге. Дождя уже нет. Благодарю за обед и все прочее. Дверь я захлопну. Спокойной ночи. — И выбрался из комнаты.

Хью опустился на стул и закрыл лицо руками. Еще не совсем понимая почему, он чувствовал себя разбитым, униженным, побежденным. Из окна тянуло теплым, промытым ночным воздухом, в прояснившемся небе горела звезда. Золотой Тинторетто, как безмятежный ангел, озарял все вокруг.

19

Когда Хью позвонил по телефону Милдред Финч и взволнованным голосом просил её приехать как можно скорее, она не знала, что и подумать. Было только десять часов утра — значит, дело срочное. Но приглашение её обрадовало, и она, пригладив свои пушистые волосы, надела самую нарядную шляпу, точно собралась на пикник.

Утро было серое. После вчерашней грозы погода переломилась, небо затянуло тучами, моросил теплый дождь. По лестнице дома на Бромтон-сквер она поднялась в полутьме, а гостиная Хью была как пещера, в которой тускло горела одна-единственная лампа да ещё бра над Тинторетто. Хью бросился ей навстречу, схватил за руку.

— Милдред, дорогая моя! Как вы добры, что приехали. А я вам позвонил и тут же раскаялся, но мне так хотелось вас повидать.

— Хью, дорогой мой, мне всегда хочется вас повидать. Я бы с удовольствием плыла с вами малой скоростью куда-нибудь в Китай.

— Да… — протянул Хью неопределенно. — Но садитесь же, садитесь. Хотите чего-нибудь выпить? Впрочем, сейчас, наверно, ещё рано…

— Я выпью виски, — сказала Милдред решительно. — Виски с содовой. — Надо быть ко всему готовой.

Хью пошел за виски, рассеянно хмурясь. Вид у него был усталый, измученный. Он поставил сифон, графин и стаканы рядом с Милдред и отступил, глядя на неё своими круглыми карими глазами виновато и озабоченно — ни дать ни взять большой, отяжелевший, стареющий фавн. Он сказал:

— Я понимаю, Милдред, это свинство с моей стороны, но ведь нужно же эксплуатировать своих друзей, верно? Когда ты уже все равно стар и смешон, можно хоть в этом себе не отказывать.

— Но я только того и прошу, чтобы меня эксплуатировали! И я не согласна, что мы старые. А смешным вы мне никогда не казались. — Господи, какой он смешной и какой прелестный, подумала она. — Ну так в чем же дело? Я вся внимание.

— Да-а, — сказал Хью и покачал головой, словно давая понять, как не вяжется эта бодрая прелюдия с тем, что последует дальше. Он отошел от Милдред, постоял на своем любимом месте перед картиной, потом зашагал по комнате. — Я отвратительно провел ночь.

— Сочувствую, — сказала Милдред, не дождавшись продолжения. — Такой был гром, просто ужас.

— Не гром. Простите меня. Я, пожалуй, напрасно вас позвал. Я сегодня какой-то слабый, глупый, сам не свой.

Он сказал это так проникновенно, что Милдред встревожилась и в то же время ощутила сладкую дрожь оттого, что в таком состоянии он обратился к ней. Она почувствовала, что надо быть начеку. Отставила стакан.

— Что случилось, Хью?

Хью ещё прошелся молча, повесив голову, потом сказал:

— Я должен с кем-то поделиться. Совета я у вас не прошу. Или прошу? Нет, не думаю. Просто хочу поделиться.

— Ну что ж, делитесь, — сказала Милдред и вся насторожилась.

— Речь идет о Рэндле.

— А-а. — У Милдред немного отлегло от сердца. И вдруг, словно свежим воздухом пахнуло, впереди открылись туманные зеленые дали. Неужели Рэндл все-таки убрался с дороги?

— Рэндл обратился ко мне… с чрезвычайно… удивительным предложением.

— Каким? — Милдред приободрилась, навострила уши.

— Сейчас, подождите, — сказал Хью. Он глянул в окно, на рваный мелкий дождь, и зашагал обратно. — Пожалуй, мне лучше немного ввести вас в курс дела.

— Пожалуй.

— Не знаю, знаете вы или нет, что у Рэндла роман с одной особой по имени Линдзи Риммер, которая состоит в компаньонках у Эммы Сэндс. Может быть, это уже всем известно?

— Всем не всем, но я об этом знаю. Дальше?

— Ну, коротко говоря, Рэндл вбил себе в голову, что хочет бросить жену и уйти к этой Линдзи.

Милдред легонько перевела дух.

— А я думала, что он уже бросил жену. — Никаких недоговоренностей — для доклада Феликсу ей нужны самые точные сведения.

— Да нет, — сказал Хью. — По-моему, он сейчас и сам не знает, бросил он её или нет. Скорее, он считает, что официально её не бросил.

— А она?

— Она… она верная жена. — Потом добавил: — Она уважает условности. — И, как бы поправляя себя, добавил еще: — Она хороший человек.

Казалось, он готов был ещё и ещё уточнять свою мысль, но Милдред перебила его:

— Вы хотите сказать, что она не порвет с Рэндлом, как бы скотски он себя ни вел.

Хью поморщился — то ли на резкое слово, то ли на прямоту Милдред.

— Нет, она с ним не порвет. Никогда.

— Значит, если он не уйдет открыто, она будет считать, что он не ушел?

— Да, выходит так.

Чтобы не показать, как её интересует Энн, Милдред спросила:

— Ну а Рэндл? Ведь это самое главное. Останется он или уйдет?

Хью все шагал, не отрывая глаз от ковра, и темная бахрома волос падала ему на виски. Вдруг он глянул Милдред в лицо и сказал:

— Чтобы уйти… ему нужно… очень много денег.

— Денег, — повторила Милдред. У неё мелькнула шалая мысль — неужели Хью хочет просить у неё финансовой помощи? — Но у него нет денег?

— Нет.

— Ни гроша, наверно, нет. Разве что для питомника. А так — ни гроша. Ну а Рэндлу, конечно, требуется показать себя в полном блеске.

Хью зорко взглянул на нее.

Надо придержать язык. Нельзя допустить, чтобы он заподозрил насмешку. И она проворковала:

— Ну, дальше, дальше, Хью, продолжайте.

— Он уйдет, только если добудет деньги, не иначе.

— Но как он их добудет? Откуда?

Хью повернулся и посмотрел на Тинторетто. Сперва Милдред думала, что он сейчас что-то скажет. Потом поняла, что он уже все сказал, и воскликнула негодующе:

— Нет, нет! Ни за что!

— Так и я ему ответил, — сказал Хью тихим, усталым голосом и сел на диван лицом к Милдред.

— Это было бы непростительно, — сказала Милдред. Возмущенная до глубины души, она говорила, не думая. — Нет, Хью, нет.

Наступило молчание, и Милдред, только теперь кое-что сообразив, мысленно ахнула.

— Да, это непросто, — сказал Хью все так же тихо. И добавил: — Выпью-ка и я глоточек.

Какое уж тут просто! Не получит денег — не уйдет. А не уйдет — не видать Феликсу Энн.

Милдред взяла себя в руки. Решение быть объективной причиняло ей физическую боль, но она сказала твердо:

— Хью, вы рассудите здраво. Продать вашего обожаемого Тинторетто ради того, чтобы Рэндл мог порезвиться с женщиной, которая через полгода, скорее всего, ему надоест? Это смешно. И это было бы в корне неправильно. Скажите Рэндлу, пусть возьмется за ум. Если он хочет уйти от Энн, пусть получит половину того, что стоит питомник, и начинает сначала. А эта Риммер, что же, не умеет работать? Вам почему-то кажется, что они не простые смертные. Такое отношение может им только повредить.

— Обо всем этом я уже думал, — сказал Хью. — Я думал об Энн. Думал о Саре. Думал о том, что, уж если продам картину, деньги нужно отдать в фонд по мощи голодающим. Все передумал.

— А если так, почему же вы ещё сомневаетесь?

— Непросто это, — повторил он и подлил себе виски. — У Рэндла это очень серьезно. Он действительно любит — так, как любят только раз или два в жизни. И у такого человека, как он, именно в его возрасте любовь прочнее. — Он вздохнул. — Мне кажется, это надолго. Она, кстати сказать, очень хороша.

— Хью, не будьте фривольны.

— А без денег он не уйдет.

— Ну и пусть не уходит! — вскричала Милдред, теряя терпение. Ей было обидно за Феликса, но никаких неясностей она тут не усматривала.

— Но понимаете… — сказал Хью и умолк, словно не зная, стоит ли продолжать. — Есть ещё одна сторона вопроса.

Милдред, точно выключатель щелкнул у неё в мозгу, сразу увидела эту другую сторону, и если при виде первой картины она ахнула, то от этого видения у неё и вовсе захватило дух. Не дав ей собраться с мыслями, Хью опять заговорил:

— Как ни пробуй это выразить, все покажется чудовищным. Разумеется, это и в самом деле чудовищно, не вмещается ни в какое серьезное намерение. Это кошмар, кошмар наяву, который преследовал меня всю ночь. И когда я вам звонил, мне нужно было сознаться в этом кому-то, сознаться вам. Просто чтобы от этого избавиться. Да, избавиться. Когда я вам скажу, вы решите, что я сошел с ума. Все, что вы сейчас говорили, совершенно верно. И, конечно, картину я продать не могу. — Он замолчал, словно уже высказался до конца.

— Но вы мне не сказали, — напомнила Милдред, видя, что он молчит. — Эта… другая сторона. Она касается Эммы?

— Милдред… — начал Хью. Потом судорожно прикрыл лицо руками, растопырив пальцы на лысом лбу и заглушая ладонью не то вздох, не то стон.

— Вот, значит, до чего дошло, да?

— Вы такая чуткая, такая отзывчивая, — сказал Хью, опуская руку. — Вы все понимаете с полуслова. Помните, я недавно вас спрашивал, пойти к ней или нет? Ну так вот, я послушался вашего совета, пошел. Я думал, может быть, успокоюсь. Но нет, не успокоился, куда там.

— А вы помните, я сказала, что вы без пяти минут влюблены. Вот вы и влюбились. — Голос её дрожал.

— Я влюбился, — повторил он торжественно, захваченный высоким трагизмом своей участи.

Ошеломленная новыми требованиями, которые предъявила ей сейчас собственная прозорливость, и болью ревности, пронзившей её как копье, Милдред не нашлась что сказать.

А Хью, ничего не замечая, продолжал:

— Такой умной женщине, как вы, я могу и не объяснять, в чем состоял мой кошмар. Эмма и я — тут есть кое-какие возможности. Но дело в том, что Эмма не одна. Она… каким-то образом… зависит от этой Линдзи. Нет, не поймите меня превратно. Они очень привязаны друг к другу, как-то совсем посемейному. И пока Линдзи там, для меня там нет места. Вот так и обстоит дело. — И добавил для полной ясности: — Так-то вот.

— А если дать Рэндлу возможность купить Линдзи, вы могли бы занять пустующее место у очага. — Милдред тут же выругала себя за эти горькие речи. К глазам её подступили слезы бессильной обиды.

Хью покоробило от её резкости, он склонил голову обиженно и смиренно.

— Вы, конечно, понимаете, я тут наговорил бог весть чего, чтобы очистить голову от ядовитых испарений. Видимо, это вас возмутило. Сами вы такая открытая и простая, вам, наверно, и не понять, какие фантазии, какие выверты могут таиться в душе у… самых обыкновенных людей. Зря я только вас побеспокоил. — Он плотно сжал губы, растянул их в жесткую линию. Он был не на шутку уязвлен.

Пока Милдред пыталась совладать с собой при помощи глубоких вздохов и глотка виски, он продолжал уже более примирительно:

— Вы, как всегда, говорите со мной голосом реальной жизни. Потому, очевидно, я вас и позвал. Всерьез я ни минуты не думал о том, чтобы продать картину. Это было бы вопиющей несправедливостью по отношению к Энн и Саре. И очень вредно для Рэндла. Пожалуй, это важнее всего. Это развратило бы Рэндла.

Милдред встала и отошла к окну. Поморгала от бледного, неверного света в полосах дождя. Только бы найти в себе силы подумать. Она сказала:

— Погодите, погодите минутку.

До того как в игру вступили её собственные интересы, она все видела ясно. Теперь все смешалось и спуталось. С мучительным усилием она размотала этот клубок. Если Хью продаст картину, Феликс получит Энн. Если Хью не продаст картину, она, Милдред, получит Хью. Вот какая складывалась ситуация.

Милдред не первая засомневалась в добром деле, сообразив, что оно, между прочим, сулит ей выгоду. Вернее, вообразив это, она стала горячее радеть о выгоде чужой. И ещё она все отчетливее сознавала свою способность влиять на Хью и как Хью хочется, чтобы на него повлияли. Теперь ей стало ясно, что всю эту ночь Хью терзало одно — всепоглощающее желание продать картину. Однако моральные препятствия казались ему непреодолимыми. Да, так оно и было.

Милдред понимала, что если говорить, то говорить надо поскорее и сразу попасть в точку. Но в какую точку? Она не хотела решать за Хью немедленно. Надо повременить, оставить все в неопределенности, дать себе время ещё поразмыслить. Но выходило, что она уже помогла ему принять решение. Какие же достаточно тонкие доводы можно теперь привести в пользу другой стороны? Она сделала отчаянную попытку увидеть всю ситуацию глазами Хью, увидеть Рэндла его глазами. Она сказала:

— А в общем-то вы правы — это очень непросто. Я отлично понимаю, что вам хотелось бы освободить Рэндла, вдруг взять и подарить ему полную свободу.

— Ну да, — живо отозвался Хью, вставая с кресла, в котором он до сих пор сидел ссутулившись, недовольный и мрачный. — Да. Вероятно, и это тоже.

— И сделать это щедрой рукой, — сказала Милдред. — Без оглядки.

— Без оглядки. Да. — Он тоже подошел к окну и поднял глаза на туманный купол, висевший в воздухе, как купол какой-нибудь итальянской церкви на холсте Тернера. Взгляд его засветился от невысказанной мысли.

Я задела нужную струну, подумала Милдред. Надо придумать ещё парочку красивых слов. Она почувствовала, что и сама действует без оглядки.

— Я понимаю, — продолжала она, — вам хочется сделать для Рэндла что-то неразумное, экстравагантное. Вы хотите помочь Рэндлу сделать что-то неразумное, экстравагантное.

— Да, — сказал Хью. — Вроде того. — И добавил: — Сам я никогда не поступал… неразумно и экстравагантно.

Так вот оно что, подумала Милдред, как я раньше не догадалась. И, оценив всю совокупность его мотивов, мимоходом оплакав собственное поражение, решила: он продаст картину, продаст непременно.

— Понимаете, — сказал Хью, с легкостью ложась на новый курс, после того как Милдред столь услужливо надула его паруса, — если и правда взглянуть с этой точки зрения, девочки, в общем, не пострадают, это я про Сару и Энн. Им достанется не так уж мало.

— К тому же Энн может опять выйти замуж, — сказала Милдред и тут же спохватилась, что допустила неосторожность. Нечего смущать простую душу Хью намеками на новые осложнения.

Но она зря всполошилась. Хью покачал головой.

— Ну, это едва ли. Кто захочет жениться на бедной Энн…

Милдред почувствовала, что с неё довольно. Теперь она была уверена в том, что, какое бы решение она ни приняла после дальнейших размышлений, она сумеет внушить это решение Хью. Надо уйти отсюда и поразмыслить. Она сказала отрывисто:

— Мне пора.

Ее перчатки и сумочка лежали на полке под картиной Тинторетто. Она бросила взгляд на эту восхитительную, бесценную вещь, источник стольких волнений. Хью шел за ней по пятам.

— Милдред, я не могу выразить, как я вам благодарен…

— Но я ещё ничего не решила. То есть вы ещё ничего не решили. Очень уж тут много разных соображений. Вначале я подошла к этому слишком прямолинейно. Ваши колебания вполне естественны. Решение это важное. Вам незачем принимать его впопыхах. Лучше ещё поразмыслить, ведь правда?

— Еще поразмыслить? Да, пожалуй, — с готовностью согласился Хью. — Но вы мне поможете поразмыслить, Милдред? Вы не сочтете меня назойливым? Вы так хорошо, так быстро все поняли. Просто удивительно, как вы мне помогаете разобраться в самом себе.

— Если вы этого хотите, я вам помогу. Я всегда буду вам помогать, если вы захотите. — Она взяла перчатки и сумку.

— Ах, Милдред, дорогая моя, — сказал Хью, внезапно отдавшись нежным грезам и хватаясь рукой за каминную полку. — Если б вы только знали! В моем возрасте — и так полюбить!

У Милдред защипало глаза. Не было сил сдержать слезы. Она отвернулась и увидела, что дождь перестал и за окном посветлело. Чтобы свет не падал ей на лицо, она протянула руку и выключила бра над картиной.

20

— И как же Хью решит?

— Решит так, как я ему велю.

Феликса до крайности расстроило и то, что рассказала ему Милдред, и то, как она это рассказала. И в то же время он восхищался сестрой — так уже не раз бывало, когда он особенно ясно чувствовал, до чего они с ней не похожи. Она обрисовала положение с беспощадной честностью, которую он в ней уважал, хоть и считал чрезмерной. В сложных житейских вопросах она проявляла подлинно военный гений.

Они стояли в гостиной в Сетон-Блейзе. Погода опять наладилась, по высокому небу были разбросаны редкие белые облачка, и сад в разгаре лета, вымытый недавними дождями, высушенный солнцем и легким западным ветром, сочетал в себе чистую, первозданную свежесть с буйством тропического леса.

— Конечно, — сказал Феликс, — твои предсказания могут и не сбыться.

— Ты хочешь знать будущее во всех подробностях, — сказала Милдред. — Может быть, это вообще свойственно военным. Но так не бывает. — Голос её звучал устало, она присела на диванчик в оконной нише. Солнечный свет отыскал желтые нити в растрепавшейся шапке её пушистых седых волос. Уже близился вечер, а она все ещё была в плотном шерстяном костюме, в котором примчалась из Лондона.

— Бывает, когда дойдет до дела, — сказал Феликс. — В том-то и беда.

— Не говори загадками. Руководствоваться можно только вероятностью. — Из вазы на столе она вытащила белую наперстянку и нервно ею помахивала.

Феликс, до сих пор расхаживавший по комнате, остановился у окна и увидел Хамфри — тот стоял на дальнем берегу речки, неподвижный, словно вписанный в пейзаж художником, откинув голову, как человек, который с минуты на минуту ждет крика или выстрела. Его белые волосы ярко выделялись на сплошном зеленом фоне.

— Хороши мы трое! — сказала Милдред, проследив за его взглядом. — Все влюблены. Бедный Хамфри, ему-то всегда нужно не только недозволенное, но и недосягаемое! И он хоть старается. Не сидит сложа руки.

— Вероятность — это не главное, — сказал Феликс и опять зашагал в глубину комнаты, куда не доставал теплый вечерний свет.

— О господи, а что же главное? Ведь ты согласился, что, если Рэндл уйдет, у тебя будет больше шансов на Энн, чем у меня на Хью, если Рэндл останется. — Она стала общипывать наперстянку.

Феликсу эта формулировка не понравилась. Он вообще был против того, чтобы договаривать все до конца. И то, что в сложившейся ситуации Милдред видела всего лишь столкновение его и своих интересов, не только убеждало его в её проницательности, но и пугало.

— Я хочу сказать, — возразил он, — что мы не с той стороны к этому подходим. По-моему, самое важное — это Хью и Рэндл. И по-моему, ясно, что затея Хью непристойна, невыполнима.

— Станет выполнимой, если Хью её выполнит, — сказала Милдред раздраженно. — А ему этого до смерти хочется. Это пленяет его воображение. Ты забываешь, что в каком-то смысле это был бы хороший поступок. Тут дело не только в наших с тобой планах. Для Хью это было бы нечто благородное само по себе, независимо от результатов: решительный шаг за другого, символическое искупление прошлого.

— Мне как раз и не нравится, что ты на это смотришь только с точки зрения наших с тобой планов. И мне непонятно, почему мы должны равняться на романтические идеи Хью. Шестьдесят тысяч фунтов — дорогая цена за прошлое, а духовные блага все равно ни за какие деньги не купишь. Но даже если оставить это в стороне, как же Рэндл? Для него-то это, безусловно, плохо.

— Ты меня удивляешь, — сказала Милдред. Она оборвала со стебля все цветки и теперь раскладывала их на столе. — Во-первых, духовные блага _можно_ купить за деньги, ты сам это поймешь, если дашь себе труд подумать. Во-вторых, сейчас тебе, право же, не время радеть о моральном облике твоего соперника. Об этом он уж как-нибудь сам позаботится. — Помолчав, она добавила: — Должна сознаться, что Рэндл меня восхищает. Мерзавец такого масштаба — в этом даже есть что-то возвышенное.

В отношении Феликса к Рэндлу царила теперь полная сумятица. Перед мужем Энн он невольно чувствовал себя виноватым. Он придавал большое значение праву собственности, которым брак наделяет законного супруга, и знал, что, хотя у него не было даже поползновения нарушить седьмую заповедь, десятую-то он, несомненно, нарушил. Ревность, зависть, презрение, гнев, чувство вины и полная неспособность понять, которая была отчасти, но не совсем сродни восхищению, — все это смешалось воедино и положительно распирало его.

— Так что, видишь, — продолжала Милдред, — картина прояснилась. И наш с тобой разговор очень этому способствовал. Теперь я все вижу. Не надо мешать Хью совершить преступление. Верно? — Она раздавила пальцами один цветок, другой, третий…

— А мне так ничего не ясно. — Феликс опустил руку в карман и нащупал письмо Мари-Лоры, на которое он все ещё не ответил. — По-моему, отвратительно, что такой важный вопрос должны решать деньги.

— Так или иначе, его решит насилие. А деньги — один из видов насилия. Некоторые предпочитают вопли и кровопролитие — это уже дело вкуса.

— Не сбивай меня, Милдред. Мне просто отвратительно говорить о таких вещах в связи… с Энн. Что она-то подумает?

— Энн об этом не узнает, — сказала Милдред невозмутимо.

— Ну нет, узнает! Я сам ей скажу, если другие не скажут.

— Дорогой мой, ты сможешь ей об этом сказать, только когда дело уже будет сделано.

Феликс стал коленями на диванчик и посмотрел в сад. Доски скрипнули под его тяжестью. Хамфри был теперь еле виден — он удалялся, засунув руки в карманы, похожий на всем недовольного, истомившегося от безделья мальчишку. Феликс еле сдержался, чтобы не выругаться вслух. Не хотелось ему, чтобы все случилось именно так. А впрочем, Милдред права — как бы оно ни случилось, все будет безобразно. Противнее всего, наверно, то, что ему открыли глаза на это безобразие, заставили, пусть косвенно, в нем участвовать. Как же ему следует поступить?

Феликс давно свыкся со своей ролью выжидающего, с ощущением, что действуют все, кроме него. Он понимал, что в такой позиции есть некий утешительный фатализм. События пусть развиваются своим ходом, без его помощи, и либо Энн тихо и неизбежно достанется ему, либо нет, и тогда ему не в чем будет себя упрекнуть. Он бы предпочел, чтобы все, что должно случиться, случилось по собственным законам, вдали от него, а он бы пришел на готовенькое. Как он теперь понимал, его все время страшила и отталкивала мысль о необходимости какого бы то ни было объяснения с Рэндлом. Он каждую минуту боялся себя выдать, боялся какого-нибудь недоразумения, после которого придется выступить в открытую, и ему было не все равно, как он при этом будет выглядеть.

Зачем только Милдред с ним советовалась! Она насильно заставила его разглядеть колесики сложного механизма, и перспектива, которая теперь вырисовывалась — единственно возможная, как пыталась внушить ему Милдред, — была тем страшнее, что таила в себе столько привлекательного. Да, это значило связать себя обязательствами, но обязательствами, исключавшими для него всякое личное соприкосновение с Рэндлом. Если Рэндл эффектно, скандально и бесповоротно уйдет со сцены, если Рэндл будет куплен, заклеймен и изгнан, он сможет наконец подойти к Энн открыто и прямо. С помощью адской затеи, о которой рассказала ему сестра — затеи, принадлежащей, между прочим, самому Рэндлу, — это можно осуществить быстро и чисто — то, что иначе тошнотворно тянулось бы ещё и еще, что в конечном счете все равно неизбежно. Просто он предпочел бы об этом не знать, и было у него почти суеверное чувство, что он может потерять то, чего достиг бы вернее, предоставив события их естественному течению.

Милдред, поглядывавшая на него из своего угла у окна, медленно заговорила:

— Пойми, Феликс, я могла бы тебя от этого избавить. Могла бы дать Хью любой совет по своему усмотрению, не сказавшись тебе. Но с какой стати было тебя избавлять? Почему бы и тебе не приложить к этому руку? Рэндл этого хочет. Хью этого хочет. Результат будет хороший. Ни ты, ни Энн не молодеете. А что выглядит это гадко — так все, что имеет отношение к Рэндлу, будет выглядеть гадко. Насколько я понимаю, тебе не хочется одного — быть хоть чуточку замешанным в деле, на котором ты сам же надеешься выиграть.

Феликс бросил на неё хмурый взгляд и стал на пол. Он нашарил в кармане сигарету, скомкав при этом письмо Мари-Лоры. Спасительная мысль о чести, которую Милдред толковала как трусость, была и в самом деле скомпрометирована. Связать себя или не связать казалось сейчас одинаково скверно, и смущало, что в своем поведении он усмотрел новые, неприглядные черточки. Закуривая, он поднял голову и увидел на дороге рядом с домом свой темно-синий «мерседес» — стоит и ждет.

Может быть, это Милдред так подействовала на него своей хитростью, но теперь ему было как-то все равно, связать себя или не связывать. А раз так, почему не поступить как хочется, и с этой мыслью он сразу ощутил себя активным, способным сделать наконец что-то не таясь, не виляя, не поступаясь честью. А потом, затмив все остальное, возник образ Энн: Энн близкая, достижимая, его собственная. Милая, милая, милая Энн.

Он швырнул сигарету в камин и сказал сестре:

— Ладно.

— Что значит «ладно»?

— Советуй Хью, как найдешь нужным, и считай, что я вошел в игру.

Милдред вздохнула и встала.

— Спасибо, Феликс. — И смахнула ошметки белых цветов в корзину.

Она приняла его капитуляцию до странности вяло, и он только тут сообразил, что это означает для неё самой, — он как-то успел позабыть о столкновении их интересов. Он сказал:

— Это, конечно, эгоизм с моей стороны.

— Да-да, — сказала она тихо, — будь эгоистом, мальчик, будь эгоистом. Ведь это твое право — ты моложе, и ты мужчина. Для тебя вся эта чертова канитель ещё впереди.

— Одному богу известно, как будет лучше.

— Безусловно. Но теперь что-то по крайней мере сдвинется с места. — Откинув голову, она смотрела вверх на своего высоченного брата, приглаживая пушистые волосы, растирая дряблую кожу под глазами. После возбуждения, вызванного спором, она сразу устала и сникла, казалась слабенькой, берегущей себя старушкой.

Ему стало жаль её. Но он уже дышал более вольным воздухом. Нынче вечером он простится с Мари-Лорой. Он сказал насколько мог суше, чтобы не обидеть ее:

— Прости, Милдред.

— А я рискну. Посмотрим, что получится.

— Правильно. — Он взял её за руки, снова усадил и сам сел рядом. Теперь, когда он был полон решимости, Милдред словно стушевалась, и он сам завладел разговором. — Прежде всего Хью может и не последовать твоему совету.

— Последует.

— И даже если он последует твоему совету, с Эммой у него может не получиться.

— Путь для него будет свободен. А уж он так старается!

— Рэндл может и не убраться. И даже если он уберется, Энн, может быть, не захочет выйти за меня замуж.

— Ну, опять все сначала!

— И даже если Энн захочет за меня выйти, она может решить, что не должна, хотя бы по религиозным соображениям.

— И даже если?..

— И даже если она не решит, что не должна по религиозным соображениям, она может решить, что не должна из-за… Миранды.

— К черту Миранду, — сказала Милдред. — У тебя это какой-то пунктик. Не обращай ты на девчонку внимания.

— Она меня тревожит. Как знать, что скрыто в душе ребенка, да ещё такого, как она? Вполне возможно, что она этому страстно воспротивится. И что не отпустит отца.

Милдред сказала устало:

— Если ты хочешь Энн достаточно сильно, ты её добьешься. Ты получишь, что тебе причитается, Феликс, получишь. И тогда не пеняй на свою судьбу. Это, наверно, мой последний тебе совет до того, как ты пойдешь в атаку. А теперь мне нужно заняться Хамфри.

Она вышла в темнеющий сад, и чуть попозже Феликс увидел, что они неспешно прохаживаются взад-вперед по лужайке — пожилая супружеская пара. Куря сигарету за сигаретой в неосвещенной гостиной, он смутно слышал вдали их голоса. Они звучали непрерывно в долгих летних сумерках, а потом и в полной темноте.

21

Рэндл протянул чек через барьер. Бухгалтер, человек натренированный, не выказал ни удивления, ни интереса. Как-никак клиенты его были в большинстве люди состоятельные. Рэндл, не столь натренированный, не мог совладать со своим лицом, оно то и дело расплывалось в нервную улыбку, точно его за веревочку дергали.

Картину Тинторетто, без промедления отправленную на аукцион к Сотби, купила Национальная галерея, оставив с носом нескольких американских покупателей, к великому удовольствию культурной публики. Цену удалось поднять достаточно высоко. На следующий день Рэндл получил от отца чек.

Выйдя из банка, Рэндл шел по улице как слепой, нащупывая в кармане новенькую чековую книжку. Чувство освобождения владело им так полно, что он еле держался на ногах. Словно он раздулся до невероятных размеров и в то же время весь костяк, все прочные части были из него вынуты. Он плыл по воздуху, как огромный неуправляемый аэростат. У него не было никаких желаний.

У него даже не было желания увидеть Линдзи. Было роскошное, прямо-таки восточное ощущение, что она к его услугам, но видеть её не хотелось. Да она и сама из некой стыдливости устроилась так, чтобы в день преступления не быть в Лондоне — словно знатная дама, что надменно и брезгливо сторонится места, где по её приказу совершается насилие. Да, это было насилие, и Рэндл им упивался.

После того разговора с отцом ему казалось, что он провел весь разговор во сне, склонил чашу весов в нужную сторону, сам того не сознавая, и, решив «будь что будет», чувствуя, что им распоряжается неподвластная ему сила, даже не тревожился о том, как воспринята его затея и будет ли она осуществлена. Благая весть дошла до него в немногих словах, чек сопровождала лаконичная записка аккуратным почерком Хью: «Милый Рэндл, при сем прилагаю…» Но истинные чувства и мнение отца по этому поводу уже не интересовали Рэндла. У него было ощущение, что он убил отца, ощущение, не лишенное приятности. Ведь этим он самому себе прибавил жизни.

Он вскочил в такси и дал шоферу адрес. День ещё только начинался. На Джермин-стрит он вошел в магазин и заказал себе полдюжины рубашек из лучшей полосатой фланели. Приказчики обращались с ним почтительно, почти что любовно. Они как будто знали. Теперь все пойдет по-новому, думал Рэндл, теперь до конца моей жизни все будет по-другому. Он вышел из магазина в каком-то экстазе. Даже образ Линдзи растворился в огромном золотом сиянии, испепеляющем, как видение божества.

Неудержимо улыбаясь, он вошел в бар и влил в свое парящее, туманное существо две порции виски, обращая на внешний мир не больше внимания, чем амеба, заглатывающая добычу. Тут у него наконец шевельнулась мысль, где бы позавтракать, и перед глазами мелькнули заманчивые вывески Прюнье и Булстэн. Он выбрал Булстэна и без всякого ощутимого перехода очутился в полумраке этого изысканного ресторана перед тарелкой с сочным бифштексом. Кларет, как по волшебству появившийся вместе с бифштексом, был самого высокого качества. Официанты говорили тихими голосами, как херувимы подле восставшего из гроба Христа.

После завтрака он каким-то образом перенесся в пейзаж Ренуара — небесный вариант Хайд-парка, — и тут ему взбрело на ум навестить Эмму Сэндс. Эта мысль разом сбросила его с облаков на землю. Но на земле он стоял гордо, как великан. Он придет к Эмме, придет и отпразднует победу над Эммой, и тяжесть свалится с плеч, цепь будет разбита. Только это ему и требовалось ещё для полного счастья.

После того как Рэндл дал толчок событиям, которые столь блистательно оправдали полученный им от Линдзи наказ «подумать практически», между любовниками воцарилось странное молчание. Словно они затаили дыхание, пока на старте отсчитывали — пять… четыре… три… И когда Линдзи объявила ему, что едет в Лестер, как всегда в это время года, повидаться с матерью, они не обменялись многозначительными взглядами, хотя оба знали, что вступают в священную и опасную пору. Рэндл не посвятил её в свои планы, хотя понимал, что своим пророческим тоном и скромно-победным блеском в глазах дал понять, что планы у него имеются. С тех пор он получил от неё только открытку и не знал, прочла ли она в газетах новость о Тинторетто, а если прочла, то поняла ли её значение. Главное же, он не знал, говорила ли она с Эммой.

Это сомнение, раз возникнув, отрезвило его и больно укололо. В последние дни, когда совершалось символическое убиение его отца, когда шли, словно во сне, поиски Золотого Грааля, он как-то не думал об Эмме. Под конец он перестал думать даже о Линдзи. Подобно мистику, который ищет великое «анти-я» и обнаруживает, что в конечном счете есть только он сам, Рэндл в результате всех своих духовных усилий оказался в краю чудесного одиночества. А между тем Эмма тоже продолжала существовать, да ещё как властно, с какой затаенной угрозой — это он внезапно почувствовал сейчас, приближаясь к оглушительной сутолоке площади за воротами парка. Его потянуло совершить ещё одно убийство.

Перед больницей св.Георгия был цветочный ларек. Рэндл остановился. Розы. Удлиненные, туго скрученные бутоны на длинных стеблях повергли его в уныние. Зонтики, а не цветы. Их и розами-то не назовешь, эти жалкие недоноски, наскоро, кое-как произведенные на свет подневольной и циничной природой на потребу капризному рынку, обреченные завянуть без внимания на чьих-то ночных столиках или быть игрушкой в беспокойных пальцах разряженных девиц. И на секунду все окружающее исчезло у Рэндла из глаз — он видел только склон холма в Грэйхеллоке, красный, лиловый, желтый от несметного множества пышных, безупречной формы дамасских роз и центифолий. Потом с мрачной решимостью он все же купил букет несчастных, безуханных лондонских роз и ещё подумал, что они, маленькие, острые, похожи на груди у девочки. Но это навело на мысль о Миранде. Он подозвал такси.

Уже почти наступило обычное время чая, обычное время идти к Эмме и Линдзи. То есть обычное в прежние дни. Его потрясло, как бывает в первые дни войны, до чего далеко эти прежние дни уже отодвинулись в прошлое. Прежние дни ушли безвозвратно, никогда больше он, войдя в эту гостиную, не застанет их обеих вместе за вышиванием, не увидит, как чайный столик заезжает углом в широченную юбку Эммы. Он по думал об этом с ужасом, с непонятной грустью и с ликованием. Война началась.

Позвонив, он подумал: но ведь ей придется самой открыть дверь. На секунду сердце сжалось от сострадания и подумалось, не зря ли он пришел. Но в следующую минуту, когда он увидел Эмму, ничего не осталось, кроме прежнего страха, притяжения, непонимания и неприязни, которые когда-то, сливаясь воедино, придавали ей некое очарование, теперь же ощущались порознь и без прикрас.

Эмма, казалось, не особенно ему удивилась. Она сказала:

— Ах, это вы, Рэндл, входите, — и зашаркала обратно в гостиную, а следом за ней потянулся дым от сигареты «Голуаз».

Без Линдзи гостиная казалась пустой, непривычной, и он словно впервые сообразил, что никогда не видел Эмму без Линдзи. Никогда не видел Эмму одну.

Смиренным жестом он положил розы на столик.

Эмма уже уселась в свое кресло и устремила на него живой, но невеселый взгляд.

— Какой вы милый, что меня навестили. А главное, что пожалели меня, покинутую. Виски хотите? Мне без моей забавницы что-то и с чаем возиться неохота.

В Рэндле снова заговорила расслабляющая жалость. Он уже хотел было отказаться от виски. Потом решил, что убийце не к лицу стыдиться такой малости, как проявление дурного вкуса, и достал два стакана. Он подумал: понимает ли она, что это конец?

Эмма продолжала словоохотливо:

— Я беспардонная malade imaginaire, но, право же, я чувствую себя беспомощной, когда за мной некому присмотреть. Избалована я, конечно.

Рэндл налил виски и подал ей стакан. Она как раз взялась за новую сигарету, он поднес ей зажигалку, дал закурить. Руки их сошлись, и он поймал на себе её взгляд, пытливый и мрачный. В том, что он видел её без Линдзи, было что-то непристойное, точно он видел её голой и грозной, конечно, и жалкой тоже, но грозной. И он подумал: она сама привела меня сюда, каким-то колдовством выманила из гущи Лондона, это она меня позвала.

Эмма не сводила с него глаз. Ее кудрявые волосы спутались, выглядели непричесанными, как будто она уже начала превращаться в покинутую всеми старуху. Юбка её была усыпана пеплом, переполненная пепельница сыпала окурки к её ногам. Но любопытный нос был нацелен на Рэндла, как кинжал, а губы иронически-насмешливо растягивались, предвещая улыбку.

— Я сегодня получила премилую открытку. От нее, — продолжала Эмма. Но сказала она это рассеянно, словно думая о другом.

Рэндл удивленно взирал на нее. И не успел он сообразить, что с самого прихода не сказал ни слова, как Эмма спросила:

— Вы что же, Рэндл, проглотили язык?

Рэндл шел к ней с намерением сразу сказать: Линдзи моя. Но оказалось, что у него нет наготове слов для такого сообщения. То, что произошло, не так-то легко выразить словами. Он выдавил из себя:

— Я тоже получил открытку. — Вышло жалобно и глупо.

Эмма, которая изучала его, вся подавшись вперед, теперь откинулась в кресле и сказала:

— Вы бы поставили цветы в воду, раз уж были так любезны, что принесли их. Неприятно видеть цветы без воды. Вы не находите?

Рэндл вскочил, схватил розы и вышел на кухню. Здесь он сел и закрыл лицо руками. Наверно, он ещё пьян. Не может быть, чтобы эта немота и путаница в мыслях шли только от Эммы. Видимо, его недавний опыт убийцы не научил его тактике разрушения, которая сейчас требуется. Он жадно напился воды и посмотрел на себя в зеркало. Болван болваном. Он нашел вазу, налил её до краев и запихнул в неё цветы. Гадость какая, уже вянут. Им так и предназначено было остаться бутонами. У них, наверное, и нет сердцевины. И тут он увидел висевшее за дверью пальто Линдзи.

Это его ошеломило. Он глядел на пальто и строил догадки, не успевая облекать их в слова. Как могла Линдзи уехать без своего пальто? А может, она не уехала? Но открытку-то он получил! Погода теплая, она могла и не взять пальто, захватить только легкий плащик. Потом возникла бредовая мысль, что Линдзи где-то здесь, в квартире, прячется. Она где-то здесь и ждет, когда Эмма весело велит ей выходить, как девочка, которую волшебник превратил в куклу. Или ждет и не намерена показываться. Он поставил вазу на стол.

Он вышел в переднюю и огляделся. Дверь в гостиную закрыта. Он заглянул в столовую, потом тихонько отворил дверь в комнату Линдзи. Пусто. Но тикают часы, и кажется, будто кто-то здесь есть. Рэндл поежился и отступил. Сделал два шага, отделявшие его от спальни Эммы, и открыл дверь. Большая, вещая комната с итальянским освещением и широкой кроватью под красным покрывалом и не шелохнулась. Не было Линдзи, не было безмятежного ангела в углу. Он ещё впитывал в себя эту настороженную пустоту, когда заметил, что Эмма наблюдает за ним с порога гостиной.

Рэндл встретил её взгляд, прикрыл дверь и пошел за розами. Когда он вернулся в гостиную, она уже опять сидела в кресле.

— Вы не думайте, её здесь нет, — сказала Эмма тихо.

Мысль, что Эмма разгадала его сомнения, была невыносима. Он почувствовал наконец, что на помощь ему поднимается слепая ярость. Сказал почти грубо:

— А я и не думаю!

— Так зачем же было заглядывать в мою спальню?

— Послушайте, Эмма, — начал Рэндл. — Я пришел сказать вам, что вашей с Линдзи жизни пришел конец. Я забираю Линдзи. — Он не вполне сознавал, какие слова произносит, и, сказав их, не был уверен, получилась ли у него связная фраза.

— Да? — сказала Эмма, точно ожидая продолжения.

Значит, смысла не получилось? Он начал ещё раз:

— Я пришел сказать…

— Но разве Линдзи вам не говорила?

— О чем? — захлебнулся Рэндл.

— О нашем уговоре.

— Каком ещё уговоре?

— Относительно вас.

— Черт! — Рэндл встал и ухватился за спинку своего стула. Сбитый с толку, испуганный, он смутно сознавал, что у него отнимают центральную роль в этой сцене. — Никакого уговора не может быть. Теперь не вы с Линдзи решаете, как будет, а мы, Линдзи и я. Уж в этом-то я уверен.

Эмма спокойно на него посмотрела.

— Сейчас вы, по-моему, ни в чем особенно не уверены. Но вы не волнуйтесь, Рэндл, все будет хорошо.

— Это _вы мне_ советуете не волноваться? — Голос его зазвучал громче.

— Понимаете, когда я увидела, как обстоит дело в Грэйхеллоке…

— При чем это здесь? Если вы, черт возьми, ездили туда обследовать мои семейные обстоятельства…

— Ну что вы, лучше выразить это как-нибудь по-другому, — сказала Эмма просто. — Да сядьте вы, милый, не нервируйте меня. Смотрите, вы и к стакану не притронулись.

Рэндл стоял перед ней раскрыв рот. Он думал: эта женщина говорила с Энн, говорила с Энн обо мне. Она ползала по всему Грэйхеллоку, оставляя следы, как улитка. Она даже до Энн добралась, даже Грэйхеллок у меня украла. Он сказал, почти крикнул:

— Да вы понимаете, что говорите? Или вы с ума сошли?

— Это неважно, Рэндл, и очень вас прошу, не кричите. Это неважно. Не следует брать на себя роль провидения в чужой судьбе. Все равно из этого ничего не выходит. — Она говорила разочарованно, но как-то безразлично.

— Эмма, — сказал Рэндл и, приподняв стул, трахнул его передними ножками об пол, — не притворяйтесь, что это ваших рук дело. Это сделал я.

— Да-да, — сказала Эмма успокаивающе. — Во всяком случае, не будем из-за этого ссориться. Сядьте, сын мой, ведите себя приличнее и не портите мне вечер.

Рэндла обуяло бешенство. Есть что-то, в чем её необходимо убедить, в чем необходимо убедить себя. Есть что-то, чего нельзя дать ей украсть. Он сказал:

— Лишитесь вы теперь своей забавницы. Это вам не понравится!

Эмма только произнесла чуть слышно:

— Рэндл, Рэндл, сдается мне, что вы пьяны. Что скажет Линдзи, когда узнает?

Рэндл поднял стакан с явным намерением швырнуть его об пол. Слово «уговор» мигало перед ним, как неоновая вывеска. Он шваркнул стакан на стол и выбежал из комнаты, выбежал из квартиры на улицу и бежал до самого угла.

Запыхавшись, он пошел шагом, говорил сам с собой и ругался. Он ещё не совсем понимал, что случилось, но знал, что потерпел поражение. Эмма сумела создать видимость, будто и это решили, и это устроили она и Линдзи. Даже тут его оттерли, даже этот его поступок украли. Он, разумеется, понимает, что это только видимость, дешевый трюк. На самом-то деле все не так. А может быть, так? До чего хитро, до чего искусно Эмма посеяла в его душе сомнение! Он никогда не поймет, никогда не узнает правду, никогда не будет спокоен.

Странное душевное равновесие, которое он ощущал утром, было разрушено. Дикие сомнения и страхи нахлынули на него, закружили. Надо сейчас же позвонить Линдзи, надо повидаться с ней любым способом, сегодня же. Нельзя допустить, чтобы она вернулась в квартиру Эммы. Или она, в конце концов, вообще ему не достанется? Вся кровь в нем леденела от ужаса, а в голове вихрем крутились планы — скорей, скорей, сломя голову лететь в Лестер.

И среди всего этого, шагая теперь уже медленнее, он в силу какой-то адской механики испытывал ещё и совсем иную, новую боль. Эмма разрушила его покой не только в связи с Линдзи, но и в связи с Энн. Как будто этому ужасу его сейчас впервые заставили посмотреть прямо в лицо, и он со стоном вспомнил о том, от чего до сих пор отворачивался, что откладывал до этого времени, времени своей преступной свободы. Вспомнил о Миранде.

22

Миранда уже ждала его. Сеновал был залит неярким светом, тусклым светом, испещренным золотыми точками, а через открытую дверь, в которую стремительно влетали и вылетали ласточки, солнечный квадрат ложился на источенный червями пол.

Миранда сидела, свесив длинные ноги, на балке в дальнем конце сеновала. Рядом с ней сидели две куклы, Рэндл быстро подошел к ней и в неудержимом порыве прижался головой к её коленям.

— Птичка моя!

Балка приходилась на уровне его груди, так что Миранда немного возвышалась над ним. Она положила руки ему на плечи, прильнула головой к его макушке, потом легонько его оттолкнула.

После поражения, нанесенного ему Эммой, Рэндл некоторое время не находил себе места. Он не сразу дозвонился в Лестер и уже успел навоображать всяких ужасов, но с третьего раза его соединили с Линдзи. По телефону Линдзи была безупречна — разумная, властная, любящая. Последнее было ему сейчас нужнее всего. Когда он попросил её не возвращаться в квартиру Эммы, она ответила вполне резонно, что нужно же ей когда-нибудь забрать свои вещи. И они договорились, что на время она все-таки вернется в Ноттинг-Хилл. Но теперь и она считала, что это последняя фаза, и дала это понять без слов, что было особенно хорошо. И это она с обычной своей прозорливостью и с твердостью полководца, разрешающего стоящие перед ним задачи в должном порядке, подняла вопрос о Миранде. Рэндл согласился, что пора ему наконец поговорить с дочерью. Про деньги он Линдзи не сказал. Но он знал, что она знает.

О свидании с Мирандой Рэндл условился тайно через Нэнси Боушот. Он шел со станции пешком полями и через посадки хмеля и благополучно добрался до служебных построек, расположенных на опушке леса. Он смертельно боялся, как бы не встретиться с Энн, а когда вдалеке показался дом, сердце его охватили ужас, жалость и давняя неистребимая нежность. Но при мысли о Миранде, при виде Миранды все это куда-то ушло.

— А ты выросла! — сказал Рэндл. Она и правда изменилась. На ней был тонкий свитер и брючки. Прямо перед его глазами свитер слегка топорщился у неё на груди. Он стоял рядом с ней, прислонясь к балке.

— Как долго тебя не было! — сказала Миранда.

Он с радостью убедился, что она совершенно спокойна, как всегда, владеет собой. Он страшился её эмоций, уповал на её благоразумие.

— Мне очень стыдно, — сказал он. — Но у меня было трудное время. — В присутствии дочери ему вдруг стало ужасно жаль себя.

— Бедный папочка!

— Послушай, Миранда, — начал Рэндл. Он почувствовал, что медлить нельзя, хотя едва ли им могли помешать в этом сарае, куда редко кто заходил. — Послушай, девочка, мне нужно с тобой серьезно поговорить о том, что я решил сделать. Ты уже почти взрослая, я и говорить с тобой буду, как со взрослой. И ты должна мне помочь.

— Ты уезжаешь? — спросила Миранда и поболтала ногами. За её головой быстрой тенью мелькнула ласточка. Из гнезда под крышей донесся оживленный щебет.

— Да, — сказал Рэндл, — к сожалению, так. — Он не смотрел на нее. Стоял, как подсудимый перед вынесением приговора. — Понимаешь, Миранда… я не знаю, что тебе об этом известно… но я полюбил одну женщину, не здесь — в Лондоне, и я решил уйти от мамы и жениться на этой женщине. — Сказать это оказалось очень трудно. Сейчас, когда рядом была Миранда, все это представилось ему нереальным.

— Я знаю.

— Знаешь? Откуда? — Он поднял голову и встретился с ней глазами. Бледное веснушчатое личико под спутанной шапкой рыжих осенних листьев. Она становится похожа на Энн, какой Энн была, когда он на ней женился. Только мысль эту надо от себя гнать.

— Ну, — протянула Миранда, — такие вещи всегда знаешь. — И добавила: — Мама, конечно, тоже знает.

— Так, — сказал Рэндл. — И ты на меня не сердишься?

— Конечно, нет, глупенький ты. Мало ли что бывает в жизни.

До чего взрослая, даже страшно!

— Понимаешь, — сказал он, — я бы не ушел, если б… если б ты этого не захотела. — После её последних слов он чувствовал, что сказать это не опасно, а сказать было очень соблазнительно.

— Ты что, спрашиваешь моего разрешения? — Вопрос был поставлен до жесткости четко.

— В общем, да, — сказал Рэндл и опять испугался.

— Конечно, ты должен уйти!

Быстро они договорились, ничего не скажешь. Рэндл протяжно вздохнул, взял руку Миранды и прижался к ней лбом.

— Ты что думаешь, — продолжала она, — мне очень приятно было, когда вы с мамой все время ссорились, при мне устраивали сцены? Уж лучше разбитая семья, чем постоянные склоки. — Это прозвучало как свидетельское показание в полицейском суде.

— О господи, — сказал Рэндл. — Мне ужасно стыдно, Миранда. — Я был никудышным отцом, подумал он, но мысль эта была так же искусственна, как слова Миранды. Бедная Энн, подумал он. Но и эти слова были мертвые. Они не решались дотянуться до той, к кому относились. Наконец уже вполне убежденно он подумал: бедный я.

— А ты не стыдись, — сказала Миранда. — Я же тебе говорю, мне будет легче, если ты уйдешь, если все как-то утрясется.

У Рэндла появилось странное ощущение, точно его спешат спровадить. Он сказал:

— Я, конечно, всегда буду поддерживать с тобою связь, это ты знаешь. Если захочешь, можешь жить со мной и с Линдзи. Ты её полюбишь, она милая. Ты могла бы жить то с нами, то… здесь. Это все можно устроить. — А сам подумал: едва ли.

На вид Миранда спокойна, но какие мысли бродят в её головке? Когда он уйдет, окончательно уйдет, насколько сильно будет её горе? От мысли о страданиях Миранды он отшатнулся как от предмета слишком священного и слишком страшного для лицезрения. И ему пришло в голову, что она ведь всегда оберегала его от этого зрелища. Когда умер Стив, когда конец наступил так внезапно и он сказал ей, она вырвалась из его объятий, убежала к себе и заперлась. И в комнате её стояла тишина — страшнее всяких рыданий. Вот и теперь она будет страдать молча. Она выживет, подумал он. У детей это скоро проходит. Жизнь берет свое. А все-таки гнусно.

— Ты будешь жить за границей? — спросила Миранда. — Я бы к тебе приехала за границу. Она поболтала ногами. Говорит как будто весело, точно предвкушая пикник.

— Скорей всего, — сказал Рэндл. — Мы, наверно, будем много жить за границей. — Будут они жить за границей? Он ещё не успел об этом подумать. Преграды между ним и Линдзи казались такими высокими, что воображение через них ещё не перебиралось. Как же сложится их жизнь? Он поднял голову и прямо над собой увидел прилепленное к стропилам ласточкино гнездо, из которого выглядывали птенцы — смешная семейная группа. Они напомнили ему кукол Миранды.

— Ты обо мне не беспокойся, папочка, — сказала она. — И о маме тоже. Она обойдется.

— О господи, надеюсь, — сказал Рэндл. Это прозвучало бездарно. Он посмотрел на дочь. Да, изменилась. Это уже самостоятельная личность, возможный судья.

— Ты знаешь, маме тоже будет легче, — сказала Миранда. — Лучше, чтобы что-то плохое уже случилось, чем когда оно висит над тобой. А мама справится. Она ведь очень крепкая. Она все время что-то напевает. Я сначала думала, она плачет, а она напевает.

О господи, подумал Рэндл, я этого не вынесу.

— Справится, говоришь? Ну что ж, я рад, что ты так думаешь. Я тоже надеюсь, что теперь она будет счастливее. Ты о ней заботься, ладно? — Скотина я, подумал он, но и эта мысль растворилась все в том же «бедный я», и к глазам подступили слезы.

— Счастливой мама не будет, это не для нее, — сказала Миранда. — Но она храбрая и, _по-моему_, хорошая, — добавила она рассудительно.

Я больше не могу, подумал Рэндл и сказал:

— Ну а вообще-то ты как, Миранда? Как дела в школе?

— Очень хорошо, папочка, спасибо.

Пародия на отца, вот что я такое, подумал Рэндл. Что-то вдруг прошумело у него за спиной, и он испуганно оглянулся, но это всего лишь голубь слетел к нагретой солнцем двери сеновала. Миранда засмеялась. Мелькнула ласточка, другая защебетала скороговоркой прямо над ухом.

— Сюда никто не придет, как ты думаешь? Никто не видел, как ты сюда шла?

— Нет. Единственный, кто мог бы прийти, — это Пенн, но я ему сказала, что иду на кладбище кормить птиц за Стива и чтобы он со мной не ходил, так что он, наверно, киснет у калитки, ждет, когда я вернусь. Он вообще по мне вздыхает. Комедия, да и только! — Она опять засмеялась.

— В самом деле? Ты, надеюсь, держишь его в строгости? — Нахальный щенок, подумал он. И оттого, что Миранда так небрежно упомянула рядом имена Пенна и Стива, у него стало тяжело на сердце. Жизнь обошлась с ним несправедливо, просто ужасно.

— О, можешь быть спокоен. Я его только извожу. Ты часто будешь мне писать, да?

— Ну ещё бы, птичка, конечно. И ты мне пиши. Да половину времени ты просто будешь у меня жить.

— По закону моим опекуном, наверно, будет мама. Но конечно, это не помешает мне с тобой видеться.

Она, видно, успела все обдумать, и Рэндл, хоть и благодарный за её хладнокровие, в то же время мысленно попенял ей за то, что она как будто недостаточно ему сочувствует.

— Мы будем много видеться. Мы ведь не можем друг без друга, правда?

— Только на Боушотов ты мне больше не пиши, — сказала Миранда. — Не надо было этого делать. Это так некрасиво. Неужели ты думаешь, что мама вскрыла бы письмо, адресованное мне?

— Да нет, я только в этот раз…

— Пиши совершенно открыто. Ты отлично знаешь: никто твоих писем не прочтет, кроме меня. А я, если хочешь, буду их сжигать.

Она так замечательно все предусмотрела, так ловко его успокаивала, что у него опять возникло странное ощущение, будто от него хотят отделаться. Он сказал:

— Ты молодец, Миранда. Я тебе бесконечно благодарен. — Он обхватил рукой её колени и вгляделся в бледное, холодное личико.

И снова она оттолкнула его, как будто отказываясь растрогаться или смягчиться.

— Ты вот теперь уедешь и не вернешься больше никогда?

Рэндл перевел дух. Изощренная пытка, что и говорить. Никогда — это большой срок! Он сказал, стараясь не вдумываться в свои слова:

— Да, видимо, так.

— Никогда-никогда?

Деваться было некуда:

— Никогда-никогда.

— Если хочешь, я упакую твои бумаги и всякие вещи.

Она и об этом подумала!

— Спасибо. Но эти дела можно и отложить.

— Я хочу тебе кое-что дать с собой. — Она достала какой-то пакет, лежавший с другого бока от нее, рядом с куклами, и вложила ему в руку.

Пакет был мягкий и легкий.

— Это что же, подарок?

— Нет… это твое. Ты разверни и посмотри. — Казалось, она очень собой довольна.

Рэндл развязал бечевку, и бумага разошлась. В пакете были игрушечные звери Тоби и Джойи. Он отвернулся и закрыл руками глаза. Игрушки упали на пол.

Миранда соскочила с балки, подобрала их, отряхнула и положила рядом с куклами.

— Ну что ты, папочка, что ты! Не надо горевать, не надо расстраиваться. Ты же и мне должен помочь не расстраиваться, верно? Ну не надо же так!

— О боже милосердный, — сказал Рэндл и прижался щекой к корявой балке. Целый мир, полный невинности, разрушен, ушел безвозвратно. Его мир. Мир его дочери. — Мне так стыдно.

— Что ты все твердишь: стыдно, стыдно. Все будет хорошо, папочка. Перестань же, а то я заплачу.

Он выпрямился и снова взял игрушки. Миранда стояла рядом с ним, такая тоненькая, вытянувшаяся, повзрослевшая. Он сказал:

— Одного ты лучше сама для меня сбереги. Вот, даю тебе Джойи. Это значит, что мы непременно увидимся. Ведь Джойи должен приезжать к Тоби в гости, разве не так?

— Конечно. А теперь, папочка, я лучше пойду домой, а то как бы мама меня не хватилась.

Джойи она держала под мышкой, в другой руке болтались куклы, и Рэндл вдруг увидел её как чужую — прелестная девушка! Лицо её так переменилось даже с тех пор, как он видел её в последний раз, оформилось, стало жестче. Словно она какими-то неисповедимыми, но нелегкими путями уже приобрела некий опыт. А откуда мог к ней прийти опыт, подумал он не без гордости, если не от него? Это он, неизвестно как воздействуя на её сознание, сделал её красивее, взрослее. Скоро она дорастет до любви, и при мысли о том, сколько страданий она причинит и как сама, несомненно, будет страдать от прихотей крылатого бога, он покачал головой, пророчески и печально, но все-таки с гордостью.

— Пойдем, милый, — сказала она. Никогда ещё она так к нему не обращалась. Он хотел её обнять, но не мог. Он поцеловал её руку. Это был странный жест.

Они двинулись к лестнице, и через дверь сеновала он увидел огород, а дальше — задний фасад дома, плоский и чопорный, и окна — как глаза. Он поглядел на дом, и дом ответил ему холодным, сухим, равнодушным взглядом. Никогда этот дом не любил ни его, ни Энн. Ласточка просвистела крыльями у него над головой, он вздрогнул и пошел быстрее и, спускаясь но лестнице, вспомнил мать и как она в свои последние дни все спрашивала про ласточек. Вот про этих самых ласточек, этой весной. А кажется, что с её смерти прошло уже много лет.

— Ты не бойся, что встретишь маму, — сказала Миранда. — Она дома, пробует какие-то новые комбинации для букетов. Она решила все-таки участвовать в конкурсе. Клер Свон просто из себя выходит от злости.

Конкурс на лучший букет! Как он это презирал и ненавидел. А сейчас его мучительно кольнуло сознание, что от этого он уже отстранен. Никогда — это большой срок.

— Вот и отлично. Ну, спасибо тебе, Миранда, огромное спасибо. Ты правда ничего? А то мы все говорили обо мне.

— Я? Чудесно. Ах да, я тебе забыла сказать, я познакомилась с Эммой Сэндс, когда она сюда приезжала. Мы с ней так славно поговорили. По-моему, она очень интересный человек.

Опять Эмма! Рэндлу стало тошно. Чертова кукла, нигде от неё нет спасения. Эмма говорила с Мирандой, обольщала Миранду, это нестерпимо. И сюда она втерлась. Неужели ему не дадут её забыть?

— Да, — сказал он, — очень. А теперь беги. Я тебе скоро напишу, Миранда, завтра же напишу. Обо мне не беспокойся.

— И ты обо мне не беспокойся. Прощай, папочка. Желаю удачи.

Он опять взял её за руку, заглянул ей в лицо. Теперь губы у неё дрожали. Она отвернулась, тряхнула головой, потом выдернула руку и побежала к дому.

Рэндл смотрел ей вслед, пока она не исчезла, потом повернул обратно в хмельник. Но в этом укрытии, в тени тяжело провисших зеленых гирлянд, он снова остановился. Пойти в последний раз взглянуть на розы.

Обширные посадки хмеля тянулись, охватывая службы, до самой дороги, и он шел, скрытый от глаз, тихими полутемными коридорами. От спелого, шуршащего, как бумага, хмеля исходил кисло-сладкий пивной запах. Рэндл быстро пересек дорогу и очутился среди роз. Перед ним раскинулись пестрые просторы болот, серо-зеленых в ярком свете солнца. Ни души не было видно, все замерло в полуденном зное.

Он постоял, глядя вдаль, в сторону моря. Не верилось, что это конец, что столько лет стараний завершаются вот этой минутой ухода в небытие. Он чувствовал себя как волшебник, который создал просторный дворец, украсил его золотом, населил арапами и карликами, танцовщицами, павлинами и обезьянами, а стоит ему щелкнуть пальцами — и все это испарится, исчезнет. Вот он сейчас отвернется — и Розарий Перонетт перестанет существовать, точно провалится в серо-зеленые болота. На этом склоне он начал разводить свои розы наперекор мудрым советам, не побоявшись морского ветра с мыса Данджнесс. Здесь он создал сорта «Рэндл Перонетт» и «Энн Перонетт» — сорта, ставшие в один ряд с «Зной Харкнесс» и «Сэмом Мак Гриди», — а также свою любимицу, белую розу «Миранда». Они будут жить, эти чистейшие эссенции его существа, когда люди, именами которых они названы, уже давно обратятся в перегной. Он спросил себя: суждено ли мне когда-нибудь проделать все это снова, создать розы с другими именами? Пройду я ещё раз весь этот цикл созидания? И когда непрошеный голос в его сердце ответил: нет, и что теперь он уже не выведет голубой розы, и не получит золотой медали на Парижской выставке, и не разошлет имя Линдзи по всему миру в каталоге, он сказал себе, что все это ему и так надоело — надоело в постоянной спешке выпускать на рынок новые флорибунды и новые чайно-гибридные, бесконечно насиловать природу, заставляя её производить новые формы и краски, далеко уступающие старым и не имеющие других достоинств, кроме скоропреходящей прелести новизны. К чему все это вытравливание красного, вытравливание голубого, погоня за искусственным, металлическим, поражающим и новым? В конечном счете это занятие — пошлость. Настоящая роза, чудо природы, ничем не обязана стараниям человека.

Вокруг по-прежнему не было ни души. Он немного спустился по склону, в свой любимый угол, где галлики и бурбонские, моховые и дамасские розы с более сочной и пышной листвой образовали ласкающую глаз зеленую сетку позади голых, нескладных кустов сравнительно молодых гибридов. Дошел до сарайчика для инвентаря, и ему вздумалось зайти, захватить садовые ножницы. В сарайчике был полный порядок. И весь питомник, как он отметил с легкой горечью, не являл ни малейших признаков запустения.

Старые розы были в полном цвету, и Рэндл стоял среди них неподвижно, весь уйдя в блаженное созерцание. Бывали минуты, когда он знал, что ничего на свете не любит так, как эти розы, и что любит он их такой кристально чистой любовью, что и сам в эти минуты им уподобляется. Перед этими цветами он мог пасть на колени и плакать, зная, что во всем мире нет ничего прекраснее и ничего прекраснее даже нельзя вообразить. Бог в своих снах и то не видел большей красоты. Да что там, розы и были богом, и Рэндл им молился.

Чуть покачиваясь на легком ветру, яркие головки окружали его, дурманили своим ароматом. Приподнимая то одну, то другую, он всякий раз с первозданным удивлением всматривался в расположение туго свернутых лепестков, в эти формулы, которые природа всегда безошибочно помнит, в эти формы — самое желанное, что есть на земле, такие изысканные, что невозможно пронести их в памяти сквозь зиму, так что каждый год видишь их словно впервые, такими, какими они, верно, были в райском саду, когда бог в минуту вдохновения сказал: да будут розы. И Рэндл все углублялся в эти заросли роз, пробираясь между высоких кустов с перекрещенными стеблями, со стелющимися побегами и по дороге срезая то чуть зардевшуюся румянцем альбу, то винно-красную с золотыми тычинками провенскую розу.

Вдруг на тропинке между рядами кустов появилась женщина, точно ангел сошел с картины художника-прерафаэлита. Рэндл отпрянул. Но это была Нэнси Боушот.

Она подошла к нему, запыхавшись от быстрого бега, платье на ней вздулось, глаза широко открыты, густые каштановые волосы разлетаются во все стороны.

— Вы уезжаете, мистер Перонетт? Я хотела вас повидать.

Он смотрел на неё — цветущая красотка Нэнси, роза совсем иного сорта. Меньше всего он сейчас думал о ней. Он и вообще-то мало о ней думал, и его оскорбило, что она нарушила этот прощальный обряд.

— Да, Нэнси, уезжаю.

— Насовсем, мистер Перонетт?

— Насовсем, Нэнси.

— Ох, — протянула она и, отвернувшись, заплакала.

Рэндл был неприятно удивлен. Розы вознесли его к светлым высотам духа, и красное лицо Нэнси, её вздымающаяся грудь и мокрые глаза — все это вдруг показалось слишком реальным, слишком земным. Он сказал:

— Перестаньте, Нэнси. Стоит ли расстраиваться. Ведь этого нужно было ждать.

— Не могу я тут без вас. Без вас мне тут жизни не будет.

Мысль, что он оставляет в Грэйхеллоке хоть одно тоскующее сердце, польстила Рэндлу.

— Не болтайте глупостей, Нэнси. Очень уж вы чувствительная. Прекрасно проживете и без меня.

— Нет. Я тут без вас умру. Возьмите меня с собой, ну, пожалуйста. Вам ведь понадобится какая-нибудь прислуга. Возьмите меня с собой, мистер Перонетт, я буду на вас работать и в тягость вам не буду, честное слово!

— Еще чего! — сказал Рэндл. Но он был тронут. — Ваше место здесь, Нэнси. Вы должны помогать миссис Перонетт. Вы ведь знаете, как вы ей нужны. Ну и потом, есть все же Боушот. Не можете вы его бросить.

— Раз вы могли бросить _ее_, значит, и я могу его бросить. — Она справилась со слезами и взглянула на него вызывающе, как равная.

— Вы просите невозможного, — сказал Рэндл. — Мне очень жаль. Это у вас скоро пройдет, так что хватит дурить, перестаньте.

Они глядели друг другу в глаза. На секунду, всего на секунду, он увидел в ней человека с собственными заботами и желаниями. А потом молчание между ними стало другим. Все в ней — раскрасневшееся лицо, нахмуренный лоб, растрепанные волосы — вдруг показалось ему прекрасным. Ветер с мыса Данджнесс туго обтягивал на ней платье.

Еще минуту они стояли неподвижно, почти касаясь друг друга. Потом Рэндл обнял её и, чувствуя, как уступает её сразу обмякшее тело, стал бешено её целовать. Розы упали на землю.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

23

Известие о том, что Рэндл Перонетт смылся, что он бросил жену и уехал, так-таки открыто уехал с Линдзи Риммер, почти всеми было встречено с удовлетворением. Мало найдется людей, даже среди самых, казалось бы, строгих моралистов, которых не развлечет такое зрелище, как попирание условностей, которые в глубине души не порадуются, что есть ещё в их среде беспардонные личности. Нужно сказать, что Рэндл, когда взялся за дело, выполнил свою программу на совесть — только что не оповестил публику через газеты. Время он рассчитал безупречно. Никто ничего не знал до того самого дня, когда отлетал самолет на Рим. А в тот день он сразу разослал несколько решающих писем. С сатанинской предусмотрительностью он даже распорядился таким образом, чтобы письмо его поверенного относительно развода попало к Энн с той же почтой, что и его личное письмо, извещавшее о его окончательном и бесповоротном уходе из её жизни. На его отца такая деловитость произвела большое впечатление: при виде того, как безжалостно Рэндл расправляется со своим прошлым, Хью восхищался, негодовал, скорбел, осуждал и завидовал.

Теперь все взоры устремились на Энн. Никогда ещё она не представляла такого интереса для людей, годами не вспоминавших о её существовании. Ее осаждали любопытствующие, соболезнующие гости, с каждой почтой она получала письма, в которых за возмущенными возгласами и предложениями помощи угадывалось злорадное торжество добродетельных душ. Ее приглашали одновременно в десять разных домов. Пусть приезжает погостить, даст за собой поухаживать, живет, сколько поживется. В мгновение ока Рэндл и Энн стали любимцами публики.

Хью узнал великую новость от Энн — она позвонила ему через полчаса после того, как получила письмо Рэндла. Энн просила его сейчас же приехать в Грэйхеллок. Хью отвечал неопределенно. Да, конечно, он приедет. Но сейчас у него неотложные дела в городе. Пусть звонит ему в любое время, он, конечно, сделает для неё все, что в его силах, только не выезжая из Лондона. Сам он, во всяком случае, будет звонить ей каждый день. Пусть бережет себя и не унывает. Может быть, она попросит Милдред или Клер Свон пожить у неё хотя бы несколько дней? Счастье, что Миранда как раз дома. В мыслях он все время с ней и приедет, как только представится возможность.

После продажи картины Хью пребывал в необычном состоянии духа. Он чувствовал себя как человек, который запалил длинный шнур, ведущий к бочке с порохом. Он свое дело сделал, остается только ждать взрыва. Но странное это было ожидание, и, когда ему приходило в голову, что, возможно, ничего и не произойдет, он не знал, горевать ему или радоваться. После того как он дал знать Рэндлу, что деньги будут, всякие сношения между отцом и сыном прекратились словно по молчаливому уговору.

Ему все ещё было не вполне ясно, что он сделал, какое именно преступление совершил и совершил ли вообще преступление. Он понимал, что его диковинный сын способен отчасти спутать его моральные критерии. Кроме того, его без устали подзуживала Милдред, с неожиданной твердостью уверявшая, что он должен поступить смело, отважно, благородно, невзирая на систему условностей, до того элементарно грубую, как она ему теперь внушала, что в неё просто не вмещается поступок столь необычный и по-своему прекрасный. Нельзя сказать, чтобы она его убедила, но все-таки в её словах он черпал утешение.

Совесть по-прежнему его мучила. Неужели он своими руками развратил Рэндла, обездолил Энн? Но ведь Рэндл и без того был развращен, а Энн обездолена. В новой ситуации будет по крайней мере какая-то ясность и честность. Ничего не может быть хуже, притом хуже для всех, чем Грэйхеллок, когда там находится Рэндл. Вспомнить нельзя без содрогания, как в те последние дни Рэндл сидел безвыходно в своей комнате и пил. Сплошной вред для Миранды! Раз за разом перебирая в уме эти доводы, ему иногда удавалось на какую-то минуту почувствовать себя добрым волшебником. Но потом он опять начинал все сызнова, представлял себе одиночество Энн, может быть, отчаяние Энн. Впрочем, Энн, наверно, уже давно сжилась и с одиночеством, и с отчаянием. Энн крепкая, Энн не пропадет, Энн выживет. Потом с радостным замиранием сердца, от которого умолкала его неугомонная совесть, он воображал бегство любовников. А отсюда мысли его возвращались к собственным заботам и к Эмме.

В промежутке между своим поступком и его результатом Хью намеренно не видался с Эммой. Слишком многое было поставлено на карту, и он не хотел испортить эффект от своего появления у неё в новой ситуации, заведомо созданной им самим. И ещё он не хотел, чтобы при их встрече присутствовала Линдзи, а если прийти раньше времени, Эмма с присущим ей коварством непременно так и устроит, в этом он был уверен. Относительно того, как брошенная Эмма в конце концов его примет, он почему-то не испытывал особых сомнений и страхов. Хорошо её зная, он предполагал, что его маневр скорее восхитит её, чем обидит. Он не бывал у нее, но каждый день, наслаждаясь собственным великодушием, посылал ей цветы, конфеты и письма. Она оставляла их без ответа. И вот теперь, через полтора часа после того, как ему позвонила Энн, он стоял перед дверью Эммы. Он справился по телефону, можно ли к ней прийти, и она коротко ответила: да.

— Скучаю я без своей красавицы, — сказала Эмма. — Даже разговаривать лень.

Она, видимо, не усмотрела в появлении Хью ничего из ряда вон выходящего. Ему эта сцена рисовалась совсем по-другому. Эмма не скрывала, что понесла утрату, но говорила об этом как-то брюзгливо, неохотно. Первые десять минут после его прихода она только жаловалась на свою приходящую работницу. Это было удручающе буднично. Хью не знал, что и думать.

И у квартиры был какой-то странный вид. Она выглядела ободранной, нежилой, как дворец Аладдина, подвергшийся частичному разрушению. Когда Хью высказался в этом смысле, Эмма ответила:

— Она забрала свои вещи и немало моих в придачу. Спальня стала просто неузнаваема.

— Как же вы ей позволили?

— Да так, вяло отозвалась Эмма. — Мне, наверно, и самой этого хотелось. Я ей сказала, пусть возьмет какие-нибудь мелочи на память.

— Вы расстались… врагами?

Эмма засмеялась.

— Что вы! Как вы только могли это подумать? Вы же знаете, какая я заядлая сводня.

— Вы хотите сказать…

— Рэндл и Линдзи… ведь это я сама придумала.

Теперь, когда она это сказала, это было похоже на правду. И все же Хью не знал, верить ей или нет. Воображение его бездействовало. Он никогда не мог, никогда не сможет понять эту дружбу. И смущало, что Эмма претендует на достижение, которое он считал своим. Он сказал:

— Интересно, как это отразится на Рэндле.

Эмма ответила неожиданно серьезно:

— В конце концов, для Рэндла это, возможно, спасение, поскольку он хоть что-то полюбил. Только боюсь, что Линдзи тут не более как символ. А теперь дайте мне, пожалуйста, виски. Я вам не говорила? Я решила предаться пьянству.

Он налил виски в два стакана и стоял перед ней, хмурясь, покусывая ногти, рассеянно теребя себя за ухо, в котором со скрежетом перекатывался какой-то шар из железной ваты. Он спросил:

— Вы на меня не сердитесь?

— В каких нехороших чувствах вы меня подозреваете! У меня, конечно, бывает дурное настроение, но гневу и страсти моя старость равно чужда. Нет больше замка, на котором бы вызывающе реяли флаги. И вообще, почему это я должна на вас сердиться?

— Я не сказал, что должны. Я имел в виду… — Он заколебался. Ему не хотелось приписывать себе поступок, который пошел ей во вред, и она уже указала ему, как этого избежать. Однако жертва, принесенная ради нее, словно бы требовала признания. Но опять же он не хотел, оспаривая её толкование этой истории, показать, будто жалеет её. Но опять же это все-таки был поступок, и хотелось, чтобы она по крайней мере это оценила. В мозгу как будто прозвучал далекий, приглушенный пистолетный выстрел, и скрежет прекратился.

Эмма наблюдала за ним с легкой усмешкой.

— Если вы ждете от меня кары за то, что обеспечили Рэндла приданым, так не дождетесь. Это была гениальная идея. Жаль, что она мне самой не пришла в голову. Кстати, вы сигаретами богаты? У меня кончаются. Ох, эти отвратительные, с фильтром? Ну все равно, давайте.

— Я сделал это не только ради Рэндла, — сказал Хью. Он смотрел на её резкое, худое лицо, по которому пробегали огоньки лукавого юмора.

— Да, но сознайтесь, это доставило вам огромное наслаждение. Выходит, есть в вашем характере что-то этакое лихое, бесшабашное… И заодно уж, будьте добры, огня.

— Вы знаете, что я это сделал ради вас.

— Спасибо на добром слове. Я, конечно, польщена. Хотя репутация моя может и пострадать. Впрочем, за последнее время все наши репутации оказались изрядно подмоченными, верно? Я, пожалуй, глотну ещё виски. Этот сорт очень вкусный. Я предпочитаю его не разбавлять, а вы?

— Послушайте меня, — сказал Хью, усаживаясь с ней рядом. Он не желал, чтобы его страстный порыв, его мольба затерялись в её болтовне. Не желал, чтобы у него хитростью отняли эту сцену. — Я по натуре эгоист, и, когда говорю, что сделал это ради вас, надо понимать, что я сделал это ради себя. Будьте со мной искренни, Эмма, и не издевайтесь надо мной. Не чудо ли, что мы опять вместе, а раз чудо, не есть ли это веление судьбы? Пусть мои слова звучат глупо, но вы-то знаете, что я говорю правду. Я вас люблю, и вы мне нужны, и в конечном счете вы мне принадлежите.

— Ах, боже мой, что это, вы мне, кажется, делаете предложение? — Эмма даже слегка взвизгнула. — Мне уже лет двадцать не делали предложения.

— Не надо! — Он схватил её за руку.

— Нет, постойте, это предложение или нет? — повторила Эмма, глядя на него пытливо и весело.

Хью отпустил её руку.

— До этого дело ещё не дошло.

Секунду они молчали, потом дружно расхохотались.

— Честное слово, Хью, я вас обожаю. Вы бываете просто божественны. Но я не уверена, что из этого что-нибудь следует. Может быть, ничего больше и нет, только это.

— Что именно?

— Ну, вот это, это понимание, эта беседа, этот смех, может быть, просто эта минута.

— Если есть это, должно быть и большее. Когда я сказал, что до предложения дело не дошло, я имел в виду не то, что только ещё веду к нему разговор, а то, что мы сами ещё не знаем точно, чего хотим.

— А чего вы хотите приблизительно?

— Приблизительно — всего.

Она опять рассмеялась.

— Это много, Хью. А впрочем, может быть, и не так много? Может, мы уже пустые внутри, как высохшие тыквы, знаете, которые гремят? Принадлежать друг другу «в конечном счете» — это очень уж умозрительно. Горе в том, что конечный счет уже наступил.

— Нет, нет, нет! — Он чувствовал прилив бодрости, оттого что заставил её слушать и отвечать, от ощущения непрерывности между старой любовью и новой. Та же любовь, та же любимая.

— Ох, как же вы собой довольны!

— Эмма, — сказал он, — вы только не говорите в душе «нет». А остальное предоставим судьбе.

— Дорогой мой, в душе я не говорю ничего. Я законченная феноменалистка. А уж если я говорю, так что-нибудь вроде «виски» или «пора пить чай». Дайте мне ещё одну из ваших мерзких сигарет.

— Вы отлично знаете, что мы не старые. Люди не стареют. Старость в этом смысле — это иллюзия молодых.

— Я — старая, — сказала Эмма. — Вернее, у меня нет того признака молодости, который есть у вас, — чувства будущего, чувства времени. Я всего лишь клубок ощущений, в большинстве неприятных. Что до других людей — либо они со мной, либо не существуют.

— Так позвольте мне быть с вами.

— Ой, как вы мне надоели, Хью, — сказала она и взглянула на часы. — Очень прошу вас, пойдите купите мне сигарет, а то магазины закроются.

— Не надо усложнять положение, — сказал Хью. Теперь он говорил осторожно, опасаясь излишней настойчивостью вызвать решительный отказ. — Вам скучно без Линдзи. Разрешите мне немножко о вас заботиться. Простите, если сегодня я зашел слишком далеко. Пусть все идет просто и неспешно.

— Просто и неспешно, — тихо повторила Эмма. — Вы очаровательны, Хью. Право же, вы мне ужасно нравитесь.

— А только что вы говорили, что обожаете меня. Это разница.

— Я вам уже сказала, я человек непостоянный. Мои слова не могут быть использованы как показание против меня.

— Но вы позволите мне у вас бывать?

— Может быть.

— А там увидим, как пойдет дело, да?

Она глубоко вздохнула и посмотрела на него своими темными, светящимися, как у ночной птицы, глазами.

— Это-то мы, во всяком случае, увидим.

24

— Ну, мальчик, он смылся, — сказала Милдред Феликсу. — Теперь за дело!

Феликс все это время прозябал в Сетон-Блейзе в ожидании, как говорила Милдред, когда аэростат взлетит на воздух. О том, что это свершилось, Милдред узнала от Клер Свон через какой-нибудь час после того, как Энн получила письмо Рэндла. Энн позвонила Свонам, и Дуглас незамедлительно отбыл в Грэйхеллок, куда Клер последовала за ним, как только закончила десять разговоров по телефону.

Милдред тут же призвала к себе Феликса.

— Живо, — сказала она. — Выводи машину. Мы едем в Грэйхеллок.

Феликс медлил.

— А может быть, неприлично так сразу туда нагрянуть? Некрасиво получится. Может быть, мы только помешаем.

— Ты просто безнадежен, — сказала Милдред. — Тебе бы вместо мундира блузу носить да жевать соломинку.

— Я не желаю вторгаться в горе, которого и не разделяю до конца, и не вполне понимаю, — надменно ответил Феликс.

Однако через пять минут «мерседес» стоял у подъезда.

Атмосфера в Грэйхеллоке была чуть ли не праздничная. Работа в питомнике прекратилась. Боушот и один из садовников беседовали, стоя на дороге у крыльца. В холле Нэнси Боушот что-то оживленно обсуждала с Клер Свон. Все дышало затаенным волнением.

Феликсу по-прежнему казалось, что сейчас, сразу после известия о том, что, очевидно, ощущается как утрата, его присутствие здесь в высшей степени неприлично. Но очень уж ему хотелось увидеть Энн после двух с лишним недель бездействия и ожидания. Он тогда решил, и Милдред с ним согласилась, что в промежутке между тем, что она именовала преступлением Хью, и долгожданным отъездом Рэндла ему лучше не видеться с Энн. В том, что Рэндл уедет, он был теперь уверен и не строил никаких планов, не изыскивал никаких возможностей на тот случай, если Рэндл останется. Он ждал. За это время он несколько раз принимался за прощальное письмо к Мари-Лоре, но так и не написал его, а от неё два дня назад получил ещё одно письмо: она сообщала, что, хоть он ей и не ответил, она решила перебраться в Дели. Ее изящный французский язык показался ему сухим и бессмысленным, как чириканье птицы.

Клер Свон, сияя от радости, подбежала к Милдред.

— Она в кухне с Дугласом. Я подумала, лучше оставить их вдвоем. Конечно, неожиданностью это для неё не могло быть. Ведь это уже давным-давно назревало. И не очень-то веселая у неё была жизнь, правда? А все-таки это удар, как когда кто-нибудь долго умирает, умирает — и вдруг умрет.

Она крепко вцепилась в Милдред. Феликс отвел глаза от их жадных, возбужденных лиц. Клер доверительно тянула Милдред в угол.

— Дорогая моя, я хочу с вами посоветоваться. А то все думаешь, как бы нечаянно не обидеть…

Нэнси тем временем вышла на крыльцо, к мужу, и Феликс один стоял посреди холла, переминаясь с ноги на ногу. Холл в Грэйхеллоке и всегда-то наводил тоску — как вестибюль приморского пансиона. Не хватало только объявлений с расписанием обедов и завтраков. Феликс огляделся, где бы присесть, но сидеть было как будто и ни к чему. Пойти в кухню он тоже не решался. Сознание, что Энн так близко, причиняло ему физическую боль.

Мимо прошел Пенн, пробормотал что-то и направился к лестнице. До первой площадки он взлетел в два прыжка, потом остановился, словно позабыв, зачем идет, и уже медленнее стал подыматься выше.

Феликс решил было укрыться в прихожей, среди плащей и сапог, но, обернувшись; вдруг увидел, что рядом с ним стоит Миранда и враждебно на него смотрит.

Меньше всего Феликс сейчас чувствовал себя способным на разговор с Мирандой. Что вообще можно сказать девочке, у которой отец только что, не таясь, сбежал с любовницей? В какой мере Миранда понимает, что произошло? Много ли ей известно о жизни взрослых? Между прочим, сколько ей лет? Феликс совсем запутался.

Убедившись, что она все ещё тут и, видимо, не намерена уходить, он промямлил:

— Скверная история, Миранда. Мне ужасно грустно было услышать.

— Грустно услышать о чем? — звонко спросила Миранда.

— Ну, о твоем отце… что он уехал… и вообще…

— Вы тоже это знаете, да? Выходит, уже все знают. По-моему, все узнали раньше, чем мама.

Что на это ответить? Хорошо хоть, что девочка на вид спокойна.

— Как вы думаете, в конце концов так будет лучше? — спросила Миранда.

Феликс замялся.

— Не знаю, Миранда, право, не знаю. Мама твоя, кажется, в кухне с мистером Своном. Я не хочу им мешать. Просто подожду здесь немножко. — Куда бы в самом деле скрыться? В прихожую теперь не сбежишь.

— Мама получила письмо от поверенного, — сказала Миранда. — Насчет развода.

— В самом деле? Ужас что такое!

— Да. Он пишет, что затруднений не предвидится, потому что это простой случай супружеской измены. Маме нужно будет присутствовать на суде, а папе нет.

Феликс, как загнанный, озирался по сторонам. Больше он такого не выдержит. Он весь передернулся, когда взгляд его скользнул по оживленным лицам Клер и Милдред, кое-как извинился перед Мирандой и поспешно отступил в сторону кухни.

Он постучал в кухонную дверь и сразу вошел. Энн сидела у дальнего конца стола, погруженная в беседу с Дугласом Своном. Свон поднял голову, досадуя, что их прервали. Не каждый день ему выпадало счастье держать Энн за руку.

Энн вскочила с удивленным восклицанием, отстранив льнущего к ней Свона.

— Феликс! Какой вы милый, что приехали! А я и не знала, что вы в деревне.

Конечно, не знала, подумал Феликс, она ничего не знает. Не знает, что он сидел в Сетон-Блейзе, дожидаясь вот этого самого часа, не знает про преступление Хью. Энн чистая душа, даже не усмотрела бы особого смысла в продаже картины. Несведущая, невинная, а вокруг неё сплошь интриганы.

Ему стало перед ней неловко и стыдно. Он пробормотал:

— Старый друг… подумал, надо заехать.

— Я так рада, — сказала Энн, и голос её в самом деле прозвучал радостно. Глаза у неё заплаканные, но сейчас она кажется спокойной. — Надо приготовить кофе, — добавила она. — У нас тут целое сборище!

— Ни в коем случае, — сказал Свон. — Какой там кофе! — Он стоял у неё за спиной, касаясь рукой её плеча.

— Дуглас, милый, пойдите взгляните, что там делается. Милдред тоже с вами приехала, Феликс? Дуглас, пригласите, пожалуйста, Милдред пройти в гостиную. И спасибо вам, что так быстро пришли и так обо мне заботитесь. А мы тут немножко поговорим с Феликсом.

Дуглас Свон покорно удалился. Энн плюхнулась обратно на стул.

— Ох, Феликс…

— Дорогая моя, — сказал он. — Дорогая моя… — Он сел на стул, освобожденный Своном, и взял её за руку. Он ощущал её горе как что-то маленькое и драгоценное внутри собственной радости. Ему хотелось обнять её, кричать о своей любви. В мыслях он унесся так далеко вперед — даже не верилось, что они ещё не вместе.

Энн заправила волосы за уши.

— А я думала, вы в Лондоне. Вам, наверно, Клер рассказала? Так глупо получилось. Я сразу позвонила Дугласу, а Клер всем разболтала, и выходит, что я устроила целый переполох.

— Для переполоха, знаете ли, есть основания, — сказал Феликс, порывисто пожимая её руку.

— Его письмо, это был такой удар. — Энн отняла у него руку и прижала ладони ко лбу. — И письмо такое ужасное. Я, вероятно, уже давно ждала чего-то в этом роде. Но когда так стукнет, это совсем другое. Рэндл мне иногда и раньше писал, просил выслать книги или ещё что-нибудь. Вполне хорошие были письма. Но у меня при виде его почерка всегда сердце переворачивалось.

Феликс сжал зубы, чтобы не разразиться язвительной тирадой насчет того, какого он мнения о её муже. Но только робко коснулся её плеча.

— Понимаете, он всегда приезжал на рождество и на день рождения Миранды и вообще довольно много жил дома. В последний раз было, конечно, страшно тяжело. Но обычно бывало не так уж скверно. Удивительно, чего только не стерпишь в браке. И я все думала, может быть, ещё наладится. Когда болела Фанни, и правда как будто наладилось. Ох, Феликс, такая долгая дорога, столько надежд и страданий — и вот куда привела…

— Вы-то ни в чем не повинны, — сказал Феликс.

— Неправда, — простонала она. — Такое всегда бывает по заслугам.

— Не согласен. Но разве именно сейчас вы этого… не ждали?

— Почему именно сейчас? А впрочем, я бы могла догадаться. Он на прошлой неделе тайком приезжал проститься с Мирандой. Мне Нэнси Боушот рассказала.

— А Миранда не рассказала?

— Нет. И я ничего не стала ей говорить. О господи, как больно! — Она приложила руку к груди. — Он увез свои игрушки, — добавила она. — Тут уж я должна была понять, что это конец.

— Игрушки?

— Да, звучит это идиотски, но он держал их около своей постели, они у него с детства были — игрушечная собака и…

Она умолкла, тяжело переводя дыхание. Потом крупные, частые слезы побежали по её щекам, и она уронила голову. Феликс был ошеломлен. Он обнял Энн и привлек её к себе. С глубоким вздохом склонил лицо в её прохладные бледные волосы. Вот то, чего он ждал много лет.

В кухню вошла Миранда и со стуком закрыла за собой двери. Феликс тихонько отпустил рыдающую Энн. Энн достала платок, высморкалась, сказала:

— Простите.

Миранда подошла ближе, вгляделась в красное, мокрое от слез лицо матери, прислонилась к её плечу и перевела взгляд на Феликса. Он отодвинулся вместе со стулом и встал.

— Феликс, — сказала Энн, обняв одной рукой Миранду. — Будьте добры, попросите Дугласа, чтобы он всем велел уйти.

— Хорошо. И Дугласу тоже уйти?

— Да. Скажите, я ему позвоню.

— И мне тоже уйти?

— Да, пожалуйста. Я вам позвоню через некоторое время.

Феликс нехотя направился к двери. Ему так хотелось ещё подержать Энн за руку. Подходя к двери, он услышал странный звук и оглянулся. Миранда, уткнувшись лицом в плечо матери, истерически рыдала. Он вышел, оставив их утешать друг друга.

25

В двадцатый раз Энн посмотрела в окно, и сердце у неё подскочило, когда она наконец увидела, что темно-синий «мерседес» въезжает в ворота.

С отъезда Рэндла прошла неделя, немногим больше недели. Ей казалось, что она с тех пор прожила сто лет. Она была изумлена и напугана тем, как ей больно. Раньше, думая о том, как все может сложиться, она воображала, что среди всего прочего почувствует хоть какое-то облегчение. Но облегчения не было: только сплошная боль утраты и приступы неистовой ревности. Ее удивило открытие, что она способна ревновать: почему-то — ясно, что по недомыслию, — она считала себя выше ревности. Теперь же ревность буквально душила её. Рэндл при всем своем невыносимом характере и пороках все же был её Рэндлом, и так она о нем думала, даже когда уже догадывалась, даже когда уже знала, что у него есть другая женщина. Он был своим, как становится своей хроническая болезнь, когда знаешь все её повадки и не мыслишь себя без нее. Он принадлежал ей и был в ней, это и значило его любить, в счастье и в горе она была одно с Рэндлом. И она действительно верила, что их брак, пусть в искалеченном и уродливом виде, все же будет длиться. Но Рэндл, который ушел совсем, Рэндл, который отсылает её к своему поверенному, — это было ужасно сверх всякой меры, и она не была подготовлена к тому, чтобы это перенести.

Она места себе не находила, тосковала по нему острой, бесплодной тоской, страдала какой-то болезненной формой вторичной любви. Раньше его отсутствие не значило так много, не ощущалось так сильно. Это было не настоящее отсутствие. Теперь же весь дом дышал этим отсутствием, гремел им. Она стала бояться своего дома, особенно по ночам. Словно теперь, когда Рэндл уже не мог её защитить, всегдашнее его равнодушие обернулось чем-то более зловещим. На темных лестницах, в безмолвных пустых комнатах ей чудилась мрачная враждебность. Тянуло бросить здесь все и куда-то уехать.

В тот первый день, когда Энн, успокоив Миранду, вышла в гостиную, Милдред в обществе смущенного Феликса все-таки ждала её и очень сердечно пригласила погостить в Сетон-Блейзе. Пожить в другом доме, комфортабельном и приветливом, наконец, просто чистом и прибранном, отдаться чужому попечению и заботам — это было страшно соблазнительно, но Энн отказалась. У неё были свои причины для того, чтобы пока не ехать в Сетон-Блейз. Тогда Милдред предложила забрать к себе детей, но Энн и на это не согласилась. Она не хотела разлучаться с Мирандой, а отослать Пенни одного было бы жестоко, ведь ему, вероятно, кажется, пусть и ошибочно, что как раз сейчас он может быть полезен своей маленькой кузине. Миранда после той истерики угрюмо замкнулась в себе, и Энн могла только догадываться о её мыслях и терзаниях. Хью приезжал два раза, но казался погруженным в себя, чем-то обеспокоенным и ночевать не оставался, как она его ни уговаривала.

Энн написала Рэндлу на его лондонский адрес, что не хочет разводиться. Написала холодно — в сложившейся обстановке писать иначе, умолять или сетовать было немыслимо. Но от этой холодности у неё самой внутри все застыло, и она уже чувствовала себя во власти какой-то машинной необходимости. В прошлом, как бы Рэндл ни буянил и ни паясничал, она никогда не бывала с ним холодна и редко сердилась. Она и сейчас не питала к нему злобы. Этому, возможно, ещё надо будет научиться, чтобы выжить. Она написала и поверенному, что не желает пока обсуждать процедуру развода. Не то чтобы она рассчитывала, что Рэндл вернется, и, конечно, она понимала, что рано или поздно придется дать ему развод. Но не могла она, даже после этого сокрушительного удара, так сразу отказаться от всех своих заветных надежд.

Она жалела, что в тот первый день сгоряча позвонила Дугласу. Он желает ей добра, но тут его сентиментальное сочувствие было досадным, ненужным, почти унизительным. А потом явились все эти любопытствующие люди, и получилась такая шумная, недостойная сцена. Ей нужно было тогда остаться одной со своим горем, а получился переполох, мелодрама, и Миранда, которая за утренним завтраком держалась как будто спокойно, позднее впала в истерику. Жалела она, пожалуй, и о том, что приезжал Феликс.

Энн удивилась, обнаружив, что, несмотря на терзающую её боль, продолжает думать о Феликсе. Его образ постоянно присутствовал позади осаждавших её мыслей и забот, точно картина в загроможденной комнате, которая, хоть на неё и не смотришь, как-то действует на сознание. Смутно понимала она и то, что последние события могут изменить её отношения с Феликсом, но не была уверена, просто ли он теперь станет дальше или тут есть что-то другое. Пока она, пусть и против воли Рэндла, формально оставалась под его покровительством, Феликса можно было держать как бы в отдельном ящичке. Теперь надо будет распорядиться им как-то иначе. Этого она ещё не додумала и, поглощенная своей болезненной, неотвязной страстью к Рэндлу, дала образу Феликса отступить в тень и потускнеть. И все же он продолжал светить ей, как далекий огонек, и она, хоть и не глядела на него, была этому рада.

Она обещала позвонить ему, но потом раздумала. Ей показалось, что это будет слишком красноречиво. Лучше оставить все как есть. Потом она получила от него коротенькое письмо он писал, что уезжает в Лондон, но в такой-то день после раннего обеда будет возвращаться в Сетон-Блейз и нельзя ли ему по дороге заглянуть к ней, выпить чашку кофе и справиться о её самочувствии? На это Энн согласилась, потому что отказать было бы слишком уж нелюбезно… и потому, что ей вдруг захотелось его повидать. Чем дальше, тем больше ей этого хотелось. И сейчас при виде «мерседеса» она вся задрожала.

Был уже вечер, из густой синевы неба постепенно ушло все сияние. Краски сада, достигнув предела мерцающей яркости, теперь гасли, медленно, как опускающаяся рука. Вдали сгущались черно-лиловые и коричневые тени. Вечер был очень тихий. Звонили в церкви — такой печальный звон! — а теперь и колокола умолкли. По дороге к парадной двери Энн включила в гостиной свет и мимоходом увидела себя в большом зеркале. Вместо обычной блузки с юбкой она сегодня надела легкое платье и сейчас даже вздрогнула от неожиданности — как будто это и не она.

— Входите, Феликс, пойдем в гостиную. Вот хорошо, что приехали. Рефлектор включить? По вечерам становится холодно. У меня есть для вас бренди, надеюсь, такое, как вы любите. А обедать правда не хотите?

Феликс, пригнувшись, вошел в дверь. Ей подумалось, до чего же он респектабельный — темный костюм, безукоризненно свежая рубашка с узким галстуком. Сама она даже в своем лучшем летнем платье почувствовала себя перед ним замарашкой. И улыбнулась этой мысли.

Феликс с благодарностью принял и рефлектор, и бренди, подтвердил, что уже пообедал, и ответил на вопросы о здоровье Милдред. После этого они замолчали.

Они сидели в креслах по обе стороны большого камина, в котором для рефлектора было чересчур много места. Чувствуя, что Феликс на неё смотрит, Энн старалась поскорее придумать, что бы сказать. Ее вдруг поразило, что она сидит здесь так поздно наедине с Феликсом, поразило, и обрадовало, и встревожило. Потом она с ужасом почувствовала, что вот-вот заплачет, и быстро сказала первое, что пришло в голову:

— Не комната, а сарай какой-то. Никак не приведу все в порядок. Только запускаю больше и больше. Я ещё и каталоги не отослала.

— Чем я мог бы вам помочь? Может быть, вы засадите меня за каталоги?

— Ну что вы! Там и работы-то всего на несколько часов. Просто я ужасно устала.

— Да, вид у вас усталый. Вам нужно отдохнуть. Поедемте со мной в Грецию?

Этого Энн не ожидала. Мгновенно перед глазами возникло видение — они с Феликсом мчатся на юг в темно-синем «мерседесе». И тут же её охватило странное, незнакомое чувство, и она ответила испуганно и громко:

— Нет, об этом и думать нечего.

— Ну как хотите. — Феликс понюхал бренди в своем стакане и сказал: — От Рэндла ничего не получали? Надеюсь, вы не сочтете мой вопрос нескромным?

— Нет. — Она пристально смотрела на рефлектор. Почему-то в присутствии Феликса ей было ужасно себя жалко.

— Простите, что я так ворвался к вам на прошлой неделе, — сказал Феликс. — Потом-то я сообразил, как это было неуместно. Но мне стало невтерпеж сидеть в Сетон-Блейзе и ждать.

— А я ведь и не знала, что вы там, — сказала Энн. — Приехали бы раньше.

Феликс наклонил голову, заглянул в свой стакан и пробормотал что-то вроде «не уверен, хотите ли вы меня видеть».

— Вы же знаете, я вам всегда рада. — Слова эти, хоть и соответствовали истине, прозвучали безразлично и лживо. Не то она сказала, что нужно. Представляется, будто не знает того, что отлично знает. Говорит так, точно он старый друг, и ничего больше. А разве он не просто старый друг? Энн запуталась. Она поймала себя на мысли, что от одной только усталости и душевной пустоты может в этом разговоре что-то убить, и вспомнились жестокие упреки Рэндла — убиваешь веселость и искренность, глушишь всякую жизнь. Дух отрицания, вечные «нет». Но сейчас-то разве это важно?

— Простите меня, Энн, — сказал Феликс, выпрямляясь в кресле, — вы дадите Рэндлу развод, если он попросит?

Энн глотнула воздуху. Она не была готова к этому прямому вопросу. Но сразу приободрилась.

— Он уже просит, и, если будет просить достаточно долго, наверно, я соглашусь. А пока я в этом смысле ничего не буду предпринимать.

— Вы думаете, он вернется?

На Энн пахнуло смертельным холодом. Ей хотелось разрыдаться, хотелось крикнуть: «Не знаю, мне все равно!» Сдержавшись, она сказала сухо:

— Право, не могу сказать, Феликс, понятия не имею. — И невольно повторила злым, измученным тоном: — Понятия не имею. Понятия не имею.

— Да-да. Простите. — Феликс, казалось, был обескуражен.

— Это вы простите, — сказала она. — Я сегодня черт знает в каком состоянии, не гожусь для человеческого общества. Пожалуй, вам лучше уехать, Феликс. — Непонятно, почему она так нервничает, так злится. Ведь ей вовсе не хочется, чтобы он уехал.

— Позвольте мне побыть ещё немножко, — сказал он мягко.

Энн ответила усталым жестом и опять устремила взгляд на рефлектор. Странное какое-то ощущение во всем теле.

— Надеюсь, я вас тогда не… оскорбил? — спросил он вдруг.

— Нет. Когда?

— Когда я… — Он осекся.

Она бросила на него быстрый взгляд.

— Нет-нет, конечно, нет. — Она подумала: не надо терять голову. Что-то сейчас случится, вот сейчас, сейчас…

— Ах, Энн, — сказал он и поставил стакан на пол. Это было признание в любви.

На секунду Энн окаменела. Потом повернулась к нему, и взгляды их встретились. Такие взгляды — глаза в глаза — многое решают, и Энн, даже не успев увидеть барьера, перемахнула через него и понеслась дальше. Отныне все между ними будет по-иному.

— Н-ну… — сказала она и отвернулась. Щеки её горели, в горле стоял комок, и всю её трясло, точно от страха.

Феликс откинулся в кресле, вытянув свои длинные ноги, и, крутя в пальцах стакан, уставился в потолок. Сказал:

— М-м. — Сцена была не из эффектных, но за эти минуты много чего случилось.

— Простите, — заговорил он наконец. — Я не собирался огорошить вас этим сегодня. Это свинство с моей стороны. Хотя в каком-то смысле вы, надо полагать, уже давно знали.

— Да, — сказала Энн. — В каком-то смысле знала. — Но знать в каком-то смысле было совсем не то, что знать вот так, как сейчас. Чувствуя легкую дурноту, она не отрывала взгляда от электрического камина, а Феликс по-прежнему глядел в потолок.

Он опять заговорил:

— Вы не обращайте внимания. Я хочу сказать, что пусть это вас не тревожит. Только в одном деле мне нужна ваша помощь, да и это не срочно. Я ещё не окончательно решил, где теперь буду работать. Если со временем — сейчас я ни о чем не спрашиваю — вам покажется, что я тут лишний, я могу убраться в Индию. Но если вы этого не скажете, вы ведь знаете, я не стану вам надоедать. Я вас люблю, отрицать это бесполезно. Но я умею быть добрым, благоразумным и смирным. Даже если бы вы решили, что я могу быть вам полезен, практически полезен, на правах друга, я был бы рад, был бы очень, очень счастлив остаться поблизости. И конечно, я ни на что не рассчитываю. Забыть о том, что здесь произошло, — на это вам потребуются месяцы, годы. Чем бы это ни кончилось, я прошу одного — позвольте мне видеться с вами и немножко вам помогать. Это было бы для меня такой радостью, Энн, просто сказать не могу. Нет, знаете, я даже рад, что высказался, и очень вас прошу, не прогоняйте меня. Клянусь, я ни на что не рассчитываю.

Никогда ещё она не слышала, чтобы он говорил с таким чувством. Было даже немного страшно, что он, всегда молчаливый и сдержанный, так волнуется, хотя говорил он негромко и не смотрел на нее. Но в следующую секунду она спросила себя: а почему он ни на что не рассчитывает?

— Даже не знаю, что вам сказать, Феликс, — начала она, чтобы дать себе время собраться с мыслями. От того, что она ему сейчас скажет, зависит так много.

А Феликс, истолковав её слова как своего рода отказ, сказал поспешно:

— Ну, не буду, не буду. Довольно об этом. Зря я вас растревожил. И разумеется, я прекрасно могу уехать в Индию. В самом деле, это будет куда разумнее.

— Феликс, — закричала Энн, — перестаньте! С вами с ума сойти можно!

Опять она увидела устремленные на неё глаза — широко открытые, синие, удивленные, честные глаза солдата. Он не знал, как понять её окрик. Она и сама не знала.

— Не сердитесь, — сказала она, чувствуя, что ещё немножко, и она либо рассмеется, либо заплачет, — но вы такой смешной! Конечно, нам нужно об этом говорить, раз уж все выяснилось. И конечно, я не хочу прогонять вас в Индию. Но я должна знать, что делаю. И хорошо бы, вы успокоились, а не шарахались из стороны в сторону, как испуганный конь.

Феликс посмотрел на неё благодарно, умоляюще и протянул к ней руки.

— Вы поставили меня в трудное положение, — продолжала она. — Вы знаете, как хорошо я к вам отношусь. А что еще? Я не могу вам сказать ни «останьтесь», ни «уезжайте». Как вы не понимаете? Ой… — Она сбилась и умолкла. Только бы не выдать ему свои подлинные чувства. Так у нее, значит, есть подлинные чувства? Она добавила неожиданно и как будто не к месту: — Кто знает, может быть, Рэндл завтра вернется. — Слова получились холодные, грозные. Феликс изменился в лице, и, увидев это, она жестко поджала губы. Все черты её словно застыли.

— И если он завтра вернется, вы его примете?

— Конечно.

— А если он вернется через год или через два года, тоже примете?

Энн отвела от него глаза, посмотрела в окно. Там, в последних отблесках света, маячил Пенн — разглядывал щиток «мерседеса». Только не торопиться, не сболтнуть какую-нибудь глупость.

— Да, да, наверно. — Так, кажется, надо было ответить? И она поспешно продолжала: — Я не хочу показаться бессердечной, Феликс, но не надо нам себя обманывать. То есть это вам не надо себя обманывать. Это у вас… насчет меня… просто блажь. Вам нужно… связать свою жизнь с кем-нибудь помоложе, с кем-нибудь… свободным. — Это слово далось ей с трудом. — Ведь была какая-то девушка, француженка? Мне Милдред говорила.

— Была, — сказал Феликс через силу. — Была девушка, которая мне нравилась в Сингапуре. Но с этим покончено, и это никогда не имело значения. Энн, прошу вас, я не хочу быть назойливым, но не гоните вы меня. Я вас люблю уже много лет, и никакая это не блажь. Я не хочу на вас рычать для вящей убедительности, но, если нужно, могу и зарычать.

— Как её зовут?

— Сингапурскую девушку? Мари-Лора. Мари-Лора Обуайе. Но право же, Энн…

— У вас её снимок есть?

— Есть, но послушайте…

— А вы мне покажете?

— С собой его у меня нет! — Феликс перешел на крик. — Но я же вам сказал, что с этим покончено! — И добавил почти шепотом: — Простите!

Что я говорю? — подумала Энн. Понимает он, что я ревную? Она приложила руку ко лбу. Нельзя так срываться. Сказала как можно спокойнее:

— В самом деле, Феликс, поезжайте-ка вы домой. Я устала, и вы меня взбудоражили, и, наверно, я говорю глупости. Мы с вами старые друзья, и прогонять вас я не хочу, но удерживать вас тоже не хочу, если это можно понять как поощрение. Не сердитесь на меня.

— Я вас взбудоражил, — сказал он. — Я скотина. С вашего разрешения я, пожалуй, останусь в Англии. Наверно, мне нужно было ещё подождать, не говоря вам, что я жду. Но поверьте, никакого поощрения я в ваших словах не услышал. Я ни на что не надеюсь и не рассчитываю. Я только прошу: позвольте мне изредка видеть вас и немножко вам помогать. Служить вам — для меня радость, даже если это скоро кончится. Я хочу этой радости, и, мне кажется, моя любовь к вам дает мне на это право.

Они оба встали и церемонно стояли каждый возле своего кресла. Настало время прощаться. Энн чувствовала странную тяжесть в руках и ногах. Словно она ненадолго отлучалась из своего тела, а вернувшись, обнаружила, что оно тем временем жило своей жизнью, что оно изменилось. Может быть, в него на это время вселялся ангел? Она снова вздрогнула, точно от легкого прикосновения какого-то образа, какой-то мысли. Что это было? И вдруг поняла: то была давным-давно отлетевшая от неё мысль о счастье. Немудрено, что она её не узнала.

Феликс следом за ней направился к двери. На пороге они остановились и посмотрели друг на друга. Энн подумала совершенно отчетливо: Феликс считает, что мне потребуются годы, чтобы забыть Рэндла, чтобы быть готовой для новой любви. А я уже сейчас готова снова любить.

Не то чтобы она вдруг разлюбила Рэндла. Но она, конечно же, была способна, на минуту дав себе волю, влюбиться в Феликса. Она почувствовала неимоверную слабость в коленях. Вот, значит, как приходит любовь? А ведь эта любовь подготовлялась достаточно долго. Говорят, любовь окрыляет. А её тянет вниз, вниз… Она ухватилась за спинку ближайшего стула.

Феликс склонил голову, шагнул к двери, и ей стало мучительно ясно, что он уйдет, так и не поцеловав её.

26

Для Пенна Грэма поведение его английских родичей было загадкой. Дядя Рэндл открыто ушел к другой женщине, а все были спокойны и бодры, как будто ничего не случилось. Даже Миранда капризничала и дулась не больше обычного. Пенн знал, что, если бы его родители разошлись, он бы просто спятил.

В Сетон-Блейзе, куда они приехали в гости с Энн и Мирандой, все были налицо — Хамфри, Милдред и Феликс. Завтраком их накормили мировым, и прислуживал настоящий дворецкий, а потом все пошли гулять в каштановую рощу, которая тянулась между излучиной реки и озерком. Пенн шел один и глядел, как между стволами деревьев поблескивает голубая вода. День выдался безоблачный. Желто-зеленый свет овальными монетками падал на траву сквозь тихо колышущиеся ветки. Пенн страдал.

Первым чувством, которое он испытал, когда понял, что влюбился в Миранду, было своего рода удовлетворение. Вот и он, Пенн Грэм, заболел этой знаменитой болезнью, причем, как очень скоро выяснилось, в тяжелой, исключительно тяжелой форме. С тех пор он, казалось, прошел через все фазы любви, и диалектика его терзаний за несколько недель вобрала опыт всего человечества. Началось с огромного душевного подъема, с чистого, ничем не замутненного восторга просто оттого, что предмет его любви существует. Миранда _есть_, и никакой другой радости не надо. В тот вечер, лежа в постели, он вспоминал её несравненную красоту, её ум, остроумие, лукавое озорство и чудесную ребячливость, ещё скрывавшую, подобно покрывалу, всю прелесть молоденькой девушки. Перевернувшись на другой бок, он с блаженным стоном зарылся лицом в подушку и заснул от счастья.

Однако следующее утро, начавшись со столь же лучезарного пробуждения, постепенно привело его в состояние уже менее солипсическое. В то утро Пенн вступил в мир, как в райский сад. Он был новым человеком. Первым человеком. Мужчиной. И поскольку совершилось его обновление, он бессознательно подразумевал, что обновилась и Миранда, и шел к ней но лесу, где цвели розы и звучали «мелодии, что нежат слух и душу». Любовь словно наделила его магнетической силой, и он не сомневался, что раз он так любит Миранду, то сумеет, как магнит, притянуть её к себе. В чем именно выразится их соединение, было не так ясно, да он над этим и не задумывался. Он не гнал от себя проблему полового влечения, эта проблема для него просто не существовала. Образ Миранды вырастал, как огненный столп, из младенчески чистых контуров его новой жизни, и оба они пребывали в золотом тумане любви, поклонения и смутных желаний. И если он воображал себя сколько-нибудь отчетливо рядом с этой новой Мирандой, то ему виделось, что они рука об руку вечно бродят по какому-то усыпанному цветами, дивно-прекрасному лугу.

К утреннему завтраку он в тот день не явился — отчасти потому, что при одной мысли о еде его тошнило, отчасти же потому, что хотел увидеть Миранду в атмосфере более возвышенной, нежели та, что создается разговором о яичнице и корнфлексе. Он слонялся возле дома, ожидая, чтобы она, как всегда после завтрака, вышла проверить, выпили ли её ежи поставленное им на ночь молоко с хлебом. И когда она вышла, он приблизился к ней, заговорил с ней, пошел за ней следом. Она была обычная — отчужденная и шаловливая, полная задорного лукавства, которое с первых дней ставило его в тупик, и Пенн, весь во власти острых ощущений, вызванных её присутствием, все же был вынужден заподозрить, что перед ним прежняя, непреображенная Миранда.

Тут он строго себя одернул. Он сказал себе, что это ему хороший урок. Влюбленный склонен воображать, что он и его возлюбленная — одно. Он чувствует, что у него хватит любви на обоих и что своей любовью он волен слепить себя и её воедино, как два орешка в одной скорлупе. Но ведь любишь как-никак другого человека, человека со своими интересами и своими печалями, в жизни которого ты — лишь один предмет среди многих. Пока Пенн плыл за Мирандой по воздуху под музыку сфер, её больше занимали ежи и не вылакал ли пропавший Хэтфилд их молоко — на этот счет она даже соизволила спросить мнение Пенна. Ее вопрос сначала резнул его, потом привел в восторг. Он понял, что должен научиться жить вместе с Мирандой в реальном мире.

Однако реальный мир был полон шипов. Пенн на этой стадии рисовался себе чем-то вроде апостола рыцарской любви. Он был готов посвятить всю свою жизнь рабскому служению Миранде, выполнять любое её поручение или, ещё лучше, спасать её от смертельных опасностей. И в этом он, хоть и смутно, провидел способ преобразить Миранду, короче говоря — добиться её любви. Он чувствовал, что благородство его безгранично и должно со временем быть признано и вознаграждено. Служение породит любовь, и возникнет новая Миранда, апофеоз той прелести и силы, что он сумел разгадать под оболочкой озорной девчонки, которая, увы, порой находит удовольствие в том, чтобы дразнить его и мучить.

Но расчеты его не оправдались. По крайней мере, как утешал себя Пенн, _пока_ не оправдались. Миранда очень скоро поняла, что с ним творится. Это было нетрудно. А поняв, стала мучить и дразнить пуще прежнего. И чем больше она его дразнила, тем больше он ощущал себя ослом и растяпой. Он не умел отвечать шутками на её шутки, тягаться с ней в остроумии, он мог только, терпеливо и глупо улыбаясь, сносить её бесконечные издевки. Такая несправедливость была нестерпима. Ведь на самом-то деле он совсем не дурак. Если б можно было хоть ненадолго заставить Миранду посидеть смирно, он мог бы проявить и осведомленность, и красноречие, и это непременно бы на неё подействовало. Он мог бы поговорить с ней серьезно. Но в тех легкомысленных сферах, в каких ей угодно было резвиться, он немел.

Такое положение огорчало его до крайности, но от полного отчаяния его спасало одно неоценимое благо, а именно почти непрерывное лицезрение любимой. Школьный карантин по краснухе пришелся как нельзя более кстати: теперь он видел её каждый день и более того — почти целыми днями, если решался ходить за ней по пятам, рискуя ей опротиветь. Он не терял надежды, что добьется её любви, и с радостью замечал, что, если он, уязвленный какой-нибудь особенно злой и обидной выходкой, решал куда-нибудь уединиться, она очень скоро сама являлась его искать. Являлась как будто лишь для того, чтобы и дальше его мучить, но являлась, и порой ему удавалось убедить себя, что мучение это для него отрада.

За все это время Пенн, разумеется, не сказал Миранде ни слова о своей любви. Мало того, что среди её словесных блесток он не находил щелки, куда бы втиснуть серьезные и торжественные слова; его удерживала ещё и некоторая щепетильность. Ведь она как-никак ещё совсем девочка. Он то и дело забывал об этом, очень уж легко и умело она над ним властвовала. Ему в голову бы не пришло усомниться в том, что она гораздо умнее его. Но она моложе. Да и вообще говорить вслух о любви было стыдно. Неотразимое красноречие, запасы которого он в себе ощущал, было не об «этом». Он чувствовал, что мог бы расписывать Миранде чудеса вселенной и тайны глубоких морей, но не мог бы просто сказать, что любит её.

Миранда часто раздражалась, выходила из себя; в такие минуты Пенну бывало особенно тяжело Словно она, сама того не сознавая, вымещала на нем свои беды, о которых ничего ему не говорила. Пенн убеждал себя, что нельзя судить её слишком строго. Он знал, что Миранда обожает своего отца, — наверно, для неё было пыткой наблюдать, как он постепенно отрывался от Грэйхеллока. И все-таки проявлять к ней терпение было нелегко, и однажды ему подумалось — может быть, весь его подход неправильный. Это была его первая мысль о стратегии любви, и он устыдился, точно осквернил что-то невинное. Миранда, однако, не оставляла его в покое и в последнее время завела ещё привычку его щипать. Она подкрадывалась к нему сзади, захватывала своими пальчиками, как щипцами, кожу у него повыше локтя или ещё где-нибудь и сжимала изо всех сил. Пенн весь покрылся синяками. Сначала такое обращение было ему приятно. Но Миранда вкладывала в свои щипки столько злости и так сердилась, если он в свою очередь до неё дотрагивался, хотя бы для того, чтобы оттолкнуть её, что вскоре эта новая тактика довела его до состояния черной, чуть ли не мстительной ярости. Он стал видеть в ней демона, и навстречу ей из глубин его существа поднимался ответный мрак.

До сих пор он особенно не стремился к ней прикасаться, во всяком случае, не стремился сознательно. Он довольствовался тем, что иногда касался её руки или плеча — это было вполне естественно, но очень волнующе и сладко, и её присутствие действовало на него, как теплый ветерок, который не столько тревожит, сколько успокаивает. Но теперь это изменилось. Как будто безжалостные щипки Миранды имели целью разбудить в нем нечто куда более первобытное, и он когда с тоской, а когда и с темным, острым любопытством ощущал себя порочным. И тут-то мысли о стратегии пришлись кстати. Пенн уже подумывал о том, не имеет ли смысла как-нибудь дать Миранде хорошего шлепка. В самом деле, может, она этого и добивается, может быть, она ждет от него грубости? Эта гипотеза сперва повергла Пенна в недоумение, потом наполнила его чем-то вроде гордости. Он был в полном смятении. Но его ужаснуло, сколько в нем, оказывается, накопилось лютой злобы против его юной возлюбленной — он это понял только теперь, когда злоба прорвалась наружу. А вместе с прорвавшейся злобой пришло — грозное, черное, доселе неведомое — половое влечение. Пенн и раньше воображал, что страдает. Но то было чистое пламя. Теперь он по ночам метался без сна и представлял себе Миранду обнаженной. Чувство вины осложняло боль и мутило рассудок. Желания стали уродливо четкими, и — словно темным потоком этих новых желаний его отнесло обратно, к началу, — реальная Миранда исчезла. Только тогда это был рай, а теперь он обернулся адом. Первая Миранда была небесным видением. Последняя — куклой из плоти.

В день экспедиции в Сетон-Блейз мрак, в котором пребывал Пенн, слегка рассеялся, потому что с утра Миранда была с ним ласкова. Накануне она больше обычного изводила его, и, хотя он верил, что сейчас, после отъезда отца, она в нем нуждается, терпеть её причуды было трудно, и наутро он был рад услышать от неё доброе слово. И за завтраком у Милдред все было хорошо. Он как-то примирился с Мирандой и отдал должное вкусной еде, но после завтрака, когда пошли в сад, она его избегала. Он поспешил отделаться (авось получилось не очень невежливо) от доброго Хамфри, который как будто был расположен с ним поговорить, и погонялся за Мирандой по роще, но стоило ему приблизиться, как она бежала дальше, и вот сейчас он видел её далеко впереди — идет следом за Энн и Феликсом в сторону озера. Милдред, отделившись от этой группы, стояла с мужем на берегу — видимо, они обсуждали постройку нового причала. Пенн был один со своей бедой.

Потом все собрались в том месте, где деревья кончались и к воде полого спускался небольшой каменистый пляж. Здесь, после кружевного освещения рощи, солнце светило широко и ярко. Озерко нежилось среди желтоватых и красноватых полос камыша, на фоне которого лениво плавало несколько лысухи нырков. На том берегу, еле видные издали, расстилались поля, окаймленные вязами и боярышником. Пенн подобрался ближе к Миранде, но она, как маленькая, повисла на руке матери и не обратила на него внимания.

Тем временем подошли и Милдред с Хамфри.

— Надо, надо завести лодку, — сказала Милдред. — Единственное, чего не хватает в этом пейзаже. Лодка в камышах, так романтично!

— Не так уж романтично будет каждый год её конопатить и красить, верно, Пенн? — сказал Хамфри.

Пенн засмеялся.

— Это мы поручим Феликсу, — сказала Милдред. — Как, Феликс, согласен? Просто удачно, что ты остаешься в Англии. Без тебя я как без рук.

Феликс улыбнулся, но разговора о лодке не поддержал. До чего хорош, подумал Пенн, высоченный, загорелый, в широкой белой рубашке с открытым воротом.

Энн подняла камешек и бросила в воду. Загляделась на расходящиеся круги. Она сегодня нарядная, в красивом цветастом платье, но грустная. Волосы, как всегда, гладко зачесаны назад, но лицо какое-то другое — наверно, подмазалась.

Феликс тоже подобрал камешек и бросил вслед за первым. Камешек упал в самую середину водяного круга. Феликс и Энн посмотрели друг на друга и улыбнулись.

Почти не думая о том, что делает, Пенн выбрал камень побольше и швырнул далеко в воду. Он упал возле лысух, и те поспешно заскользили в камыши, к дальнему берегу.

— Хороший бросок, — сказал Хамфри. — Ты ведь силен в крикете, Пенн?

Пенн, довольный, поднял ещё один камень.

— Пари держу, тебе так далеко не кинуть, Феликс, — сказала Милдред.

— Где уж мне! — Феликс выбрал камешек и, поднявшись немного по берегу, запустил его высоко в воздух. С громким всплеском он шлепнулся в воду ярдов на пять дальше, чем у Пенна.

— Отлично! — сказала Энн.

Миранда, отцепившись от Энн, тоже поднялась повыше и стала позади Феликса, с интересом наблюдая за всеми.

— Пенн, по-моему, особенно не старался, — сказал Хамфри. — Ведь состязание ещё не началось, так что это не считается.

Теперь и Пенн отступил от воды, покрепче уперся ногами в землю. Позади себя он ощущал Миранду как бледное облачко. Он швырнул камень сильным, свободным движением и перещеголял Феликса на добрый ярд.

Все закричали:

— Молодец! — и начали подзуживать Феликса на новую попытку.

— Пусть бросают до трех раз, — сказал Хамфри. — Первый бросок Пенна не в счет. А я потом раздам призы — первый приз и утешительный.

Феликс приготовился, расправил плечи. Пенну он казался великаном, но самым ловким и изящным на свете. Рубашка его вздулась, рукава болтались, с него катился пот. Пенн, в спортивной куртке, с галстуком, чувствовал себя рядом с ним чересчур расфранченным. Но ему было радостно бросать камешки на глазах у Миранды, и внезапно его охватило счастье.

Вторым броском Феликс оставил Пенна чуть позади.

Пенн теперь твердо решил не уступать. Он помедлил, как при подаче в крикете, потоптался на месте, взвешивая камень в руке, довольный тем, что все на него смотрят. Потом, легко изогнувшись, послал камень в воздух. Под общие аплодисменты он упал намного дальше предыдущего.

— Просто невероятно, — сказала Милдред. — По-моему, это выше человеческих сил. Пенн, наверно, сверхчеловек!

Феликс, скорчив решительную гримасу, стал в позицию и без всяких предисловий, пока другие ещё ахали, швырнул камень. Он превзошел Пенна на несколько ярдов — камень упал совсем близко от того берега. Раздались возгласы восхищения.

Переплюну, подумал Пенн, чувствуя, что одной силой воли способен перенести камень через озеро, как птицу, и бросить в прибрежные камыши. Он на минуту расслабил плечи и свесил руки, как учил его тренер. Изготовился. Но в то мгновение, когда он должен был выпустить камень, он увидел Миранду — она спустилась к воде поодаль от остальных и преспокойно разувалась. Камень Пенна упал ближе, чем при второй попытке, не говоря уже о броске Феликса. Раздались соболезнующие стоны.

— Ну ничего, — сказала Милдред. — Оба вы герои. А теперь пошли пить чай, я что-то озябла.

— Оба получат призы, — сказал Хамфри. — Тебя что интересует, юный Пенн? У меня, например, имеется превосходный шведский нож. Вот придем домой, я тебе покажу.

— Миранда, ты поосторожнее, — сказала Энн. — Камни острые, не порежь ногу.

Они потянулись обратно через рощу. Пенн хотел подождать Миранду, которая уже по колено зашла в воду, но Хамфри все не умолкал. Пенн чувствовал себя перед ним немного виноватым, поскольку отказался от приглашения в Лондон, и, решив, что нехорошо убегать от него второй раз, шел рядом, то и дело оглядываясь и стараясь отвечать впопад.

Они медленно двигались к дому. В роще было темно, пока глаза не привыкли к зеленоватому полумраку. Солнечные пятна, передвигаясь в листве высоко над головой, как диковинные рыбы, внезапно высвечивали то тут, то там толстые сучья под лапчатым балдахином. Пенн шел между огромных деревьев, и, когда поглядывал вверх, ему казалось, будто там висит тишина, тяжелая зеленая тишина, под которой их голоса перебегают с места на место. Хотелось, чтобы Хамфри перестал болтать и оставил его в лесном безмолвии одного, ждать Миранду.

— Э-э-эй!

Громкий крик раздался откуда-то сзади, все остановились. Сперва в этом крике послышался страх, и у Пенна замерло сердце, но он тут же понял, что крик был победный. Донесся он как будто сверху.

— Эй, идите все сюда, смотрите, где я! — прокричала Миранда.

— Боже мой! — тихо сказала Энн и бросилась бежать обратно, а за ней и все остальные.

Они выбежали на прогалину, где старый каштан раскинул свои ветви над круглым ковром из травы. На каштане, недалеко от макушки, полускрытая листвой, сидела Миранда. Им пришлось задрать головы, чтобы увидеть, как она перебирается на ветку, с виду угрожающе тонкую.

— Миранда, слезай сейчас же! — крикнула Энн. — Ты с ума сошла? Уйди с этой ветки!

— Хо-хо-хо, попробуйте меня достать, — пропела Миранда и стала раскачиваться на ветке.

Энн отвернулась и закрыла лицо руками.

— Миранда, брось свои дурацкие шутки, — сказала Милдред. — Ты очень ловко туда забралась, мы все это признаем, а теперь слезай, не то я тебя оставлю без чая.

— Лезу выше, — объявила Миранда. Она отползла к стволу и стала примериваться, куда бы поставить ногу.

У Пенна при взгляде на неё кружилась голова. Мелькнула сумасшедшая мысль — надо, наверно, влезть на дерево и снять её. Но он боялся высоты, и его так затошнило, что он еле удержался на ногах.

— Миранда, — произнес Феликс властным тоном. — Выше не лезь. Спускайся, и спускайся не спеша. — Он держал руку на плече Энн.

— Вы правда хотите, чтобы я спустилась? — спросила Миранда. Она замерла на месте и почти не была видна, только ноги белели в темной листве.

— Безусловно, — сказал Феликс. — Спускайся немедленно.

Минута молчания.

— Ну хорошо, — сказала Миранда. — Смотрите, сейчас прыгну.

— Не смей! — вскрикнула Энн.

Но Миранда прыгнула. Кто-то громко ахнул. Пенн ринулся вперед. В какой-то дикий миг он увидел, как она оторвалась от ветки, как вспорхнула вверх её юбка. В следующий миг что-то ударило его в плечо с такой силой, что он отлетел на несколько шагов и рухнул на колени. Это Феликс, опередивший его, поймал Миранду в объятия и вместе с ней повалился на траву в слепящем мелькании рук и ног.

Секунду после того, как эта куча мала затихла, никто не двигался. Потом Энн со стоном устремилась к распростертой на траве Миранде. Но та уже зашевелилась. Она приняла сидячее положение и стала тереть себе ногу. Феликс медленно поднимался с земли.

— Ну как ты, ничего? — спросила Энн, стоя на коленях возле дочери.

Миранда тяжело дышала. Она ответила не сразу.

— Ничего, только щиколотку очень больно. — И заплакала.

— Не пробуй встать, — сказала Энн. — Ну-ка, подвигайся, повернись. Кости целы?

— Хорошая порка — вот что ей нужно, — сказала Милдред.

— Я правда ничего, — сказала Миранда сквозь слезы, одной рукой держась за ногу, а другой утирая глаза. — Только вот щиколотка. Ужас как больно.

Потребовалось время, чтобы все удостоверились, что у Миранды действительно ничего не сломано, разве что лодыжка. Было решено перенести её в дом. Феликс, посоветовавшись с Энн, склонился над Мирандой и бережно подхватил её на руки. Потом выпрямился и понес её, все ещё плачущую, к мосту, а остальные двинулись следом.

Пенн встал на ноги сам. Плечо у него отчаянно болело от столкновения с Феликсом, но его-то никто не спросил, как он себя чувствует. Они с Хамфри замыкали шествие. Медленно вступая на мост, Пенн почувствовал, что глаза у него полны слез. Хамфри обнял его за плечи.

27

Идея оставить Миранду в Сетон-Блейзе принадлежала, разумеется, Милдред, но понравилась всем. Понравилась Миранде, потому что это означало лишние каникулы, понравилась Феликсу, потому что это означало возможность получше познакомиться с девочкой и обеспечивало частые посещения Энн, понравилась самой Энн (как он надеялся — по тем же причинам), понравилась Хамфри, потому что Пенну теперь требовалось утешение, понравилась Милдред, потому что пришла в голову ей, а не кому-нибудь другому. Только Пенн помрачнел.

Срочно вызванный врач нашел у Миранды сильное растяжение связок и предписал полный покой; взрослым он потом объяснил, что больше всего опасается нервного шока. Миранду устроили на широком диване в библиотеке, и оттуда она, сначала очень весело, командовала всем домом, поглощая вдобавок к обычной еде невероятное количество кофе, печенья, шоколада, пирожков и мороженого.

Феликс пребывал в каком-то странном состоянии. Он был сильно влюблен. Со смешанным чувством радости и смятения он замечал, с какой устрашающей быстротой его тихая и разумная (как ему казалось задним числом) любовь к Энн превращалась в страсть, сотрясавшую его бурными, опустошающими порывами. Открыв Энн свою любовь, он изменил весь мир. Он стал другим человеком, и Энн стала другая, и местность, в которой они обитали, была не прежняя. Однако же среди этого нового пейзажа они, сами тому удивляясь, продолжали узнавать друг друга и за это держались, когда возникала опасность споткнуться.

У Феликса радость, в общем, перевешивала страх. Влюбляясь, молодеешь, и Феликс поддался этому омолаживающему процессу, как приятному курсу лечения. Успокаивала его и отсрочка, во время которой внешние факторы работали на него. Он бросил в воду камень и теперь смотрел, как расходятся круги. Минутами он сам дивился своей дерзости. Однако ему казалось, что его поспешность, хотя и граничила с насилием, сама по себе заслуживает награды. Он как бы внушал Энн свою волю на расстоянии, и могущественная любовь делала его в собственных глазах великаном, вселяла уверенность в удаче.

Что касается того, насколько быстро все пойдет дальше, то Феликс был как в лесу. Он сказал Энн — теперь это казалось ложью, и притом глупейшей, — что ни на что не рассчитывает. Сказал, что не хочет её торопить, и дал понять, что готов, если потребуется, ждать годами. Иногда он и вправду пытался запастись терпением, приготовиться к долгой осаде. Но силы его непрерывно подтачивал соблазн немедленного штурма, и не раз он ловил себя на мысли, что все можно уладить в какие-нибудь несколько месяцев или даже недель. Он старался поменьше думать о том, что думает Энн. Пока что они, не сговариваясь, избегали касаться жгучей темы, да и вообще редко оставались вдвоем. Но Феликс невольно наблюдал за ней в ожидании любовных сигналов и порой, встречая её взгляд, чувствовал, что не мог ошибиться в его значении. Он угадывал, он почти видел, как в ней работают силы, благоприятствующие ему. Он ждал и, поскольку все расписание его сдвинулось, ничего не мог предпринять, ничего спланировать. Он не писал Мари-Лоре и через некоторое время решил, что его молчание заменит письмо и само по себе явится нужным ответом.

Через два-три дня после того, как блестящая идея Милдред была воплощена в жизнь, она стала казаться уже не столь вдохновенной, и Феликс наперекор своим надеждам ощутил легкую нервную меланхолию. Погода изменилась, похолодало. Сад мок под дождем, в окна заглядывал невеселый желтоватый свет. В доме уже днем зажигали лампы, в библиотеке топился камин, а Миранда зябла и требовала пледов. Энн каждый день гоняла «воксхолл» взад-вперед по лужам, сквозь проливные дожди. Она сидела с Мирандой в библиотеке, иногда в обществе Феликса, иногда без него. Она казалась как никогда поглощенной своей дочерью, и у Феликса, даже когда он потом оставался вдвоем с Энн, было беспокойное ощущение, что этот таинственный бесенок за ним надзирает. Энн хандрила и нервничала; однако он усматривал достаточное поощрение в её немых взглядах, в пожатиях руки и в том, что она в своей беспомощности все чаще обращалась к нему по всяким практическим вопросам.

Милдред тоже не на шутку захандрила. Предложив оставить Миранду у себя, она сочла свою миссию выполненной, а все заботы о девочке, заведомо ей несимпатичной, возложила на Феликса. Казалось, она вдруг перестала надеяться и согласилась постареть. Она и впрямь постарела, выглядела более слабой, менее жадной до жизни. Вести о Хью, притом какие-то скучные, доходили только через Энн; все его время без остатка было занято делами в Лондоне, и, хоть он был явно огорчен происшествием с внучкой, выразилось это лишь в том, что он заказал для неё у Хэчерда полный комплект романов Джейн Остин — современное издание в кожаных переплетах. У Милдред словно бы не осталось энергии даже на то, чтобы интересоваться успехами Феликса, и разговаривали они теперь мало. Она с увлечением послала его в бой, но следить за дальнейшими перипетиями отказалась. У неё словно пропал всякий интерес к тому, что с ним будет, и она, после стольких поощрений и напутствий, предоставила ему выкарабкиваться своими силами. Она устранилась, и ему недоставало её.

И Хамфри хандрил. Феликсу всегда, ещё с тех пор, как его сестра вышла замуж, было трудно поверить в Хамфри. Зять казался ему загадочным человеком, в чем-то ничтожным, в чем-то слишком уж замечательным. Какая-то черта в Хамфри восхищала его, не поддаваясь определению, — возможно, храбрость или роднящее его с художником презрение к условностям. Особенно он поразил Феликса в пору своей катастрофы, которую пережил так иронически-спокойно, точно поистине был выше превратностей судьбы. Но в то же время Феликс считал его ничтожеством. Объяснялось это отчасти тем, что он не мог поверить в однополую любовь. Сколько раз Милдред, защищая мужа, к которому была до странности глубоко привязана, внушала ему, насколько это серьезно, и в то, что Хамфри способен страдать, Феликс верил, даже видел это. Но он не мог усмотреть в эксцентрических дружбах Хамфри никакой связи с человеческим сердцем, и внутри его образа Феликсу чудилась холодная пустота.

Что Хамфри страдает — это было сейчас очевидно, и Феликс на слово верил Милдред, что причиной тому Пенн, хотя воображение его в тех редких случаях, когда у него выдавалось время заняться невзгодами Хамфри, отказывалось как-либо реагировать на эту нелепую идею. Пока Миранда жила в Сетон-Блейзе, Хамфри несколько раз наведался в Грэйхеллок и всякий раз возвращался как в воду опущенный. Он и Милдред словно заключили некий тайный союз, в котором Феликсу не было места. Они часто, почти как влюбленные, держались за руки и вели беседы, которые с приходом Феликса разом обрывались. О чем они совещаются, какие темы обсуждают — об этом он не имел представления. В конце концов Хамфри отбыл в Лондон, а Милдред хмуро уединилась в своей комнате.

Миранда после первых дней, проведенных в лихорадочном возбуждении, пополнила собой этот мрачный ансамбль. Она ничего не читала, кроме газет, а о присланных от Хью романах Джейн Остин сказала только, какие у них приятные переплеты, и отложила в сторону. Часами она лежала на диване, кутаясь в плед, глядя на дождь и утешаясь то пирожком, то конфетой. Кто-нибудь, обычно Феликс, должен был занимать её разговорами. Ему казалось, что в ней кроется какая-то непонятная болезнь, и, посоветовавшись с Энн, он ещё раз пригласил врача. Энн подумала, не заболевает ли Миранда краснухой, но врач не обнаружил никаких симптомов, опять упомянул о шоке и бодро распростился, согласившись выпить на дорогу бокал хереса.

Разговаривать с Мирандой было трудно, но Феликс не отступался. Он не привык иметь дело с детьми и порой, прислушиваясь к себе, находил взятый им тон веселого дядюшки до противности фальшивым. Он и не надеялся, что производит хорошее впечатление, и отношения их оставались натянутыми. В то же время его не покидало чувство, что она предъявляет к нему какие-то непосильные требования. Он все ещё не знал в точности, сколько ей лет, и не решался признаться Энн в столь позорном невежестве. Но и теперь, уже решив, что вся эта затея была прискорбной ошибкой, он считал своим долгом поближе познакомиться с девочкой. На беду, очень уж много было запретных тем — хотя бы все, что касалось её отца и матери. Оставались, насколько представлял себе Феликс, книги, школа, животные, природа и те немногие общие знакомые, которых можно было упоминать безнаказанно. Эти темы он скоро исчерпал и поневоле начал сначала, тщетно пытаясь заинтересовать Миранду сокровищами библиотеки, состоявшими преимущественно из исторических трудов, которые принадлежали ещё его отцу, тоже военному. Впрочем, он не очень надеялся, что Миранду, оставившую без внимания «Гордость и предубеждение», особенно увлечет «Возвышение Голландской республики» Мотли.

В отчаянии Феликс решил, что какое-то чтение он все же должен ей раздобыть, хотя бы для того, чтобы дать себе передышку, и с этой целью отправился однажды в Кентербери. Но в книжных лавках ничто его не вдохновило. Наконец он купил в киоске целую кипу всевозможных журналов в надежде, что девочка хоть ненадолго ими займется. Тут его осенила ещё одна счастливая мысль. Нужно купить ей куклу. Сколько бы Миранде ни было лет, играть в куклы она еще, безусловно, любила, и по её заказу ей было доставлено из Грэйхеллока изрядное количество её «маленьких принцев». Разумеется, для такой разборчивой девицы кукла требовалась не простая, и Феликс даже подумал, не съездить ли в Лондон к Хэрроду. Но в первом же магазинчике в Кентербери ему попалась оригинальная вещица, очень, на его взгляд, подходящая. Это была мягкая кукла в парадном гвардейском мундире, при сабле и в весьма убедительной медвежьей шапке. Феликс был доволен. Если он неспособен развлечь Миранду беседой, то хоть доставит ей удовольствие. Ведь он как-никак добивается её благосклонности, а в таких случаях полагается делать подарки. Ибо Феликс всегда помнил о том, какое влияние враждебно настроенная Миранда могла оказать на его сватовство.

Утром было пасмурно и ветрено, когда же он вернулся в Сетон-Блейз, снова шел дождь. Энн приезжала без него, но они условились по телефону, что вечером он у неё побывает. Он надеялся, что его заботы о Миранде её порадуют. С куклой, засунутой в карман плаща, он вошел в библиотеку.

Зажженные лампы и огонь в камине придавали комнате зимний вид, не вязавшийся с желто-зеленым светом в окне и пышной зеленью мокрого сада. Дождь порывами проносился над лужайкой и хлестал в стекла. Феликс поеживался: ныло плечо — может быть, от ревматизма, а может, от ушиба, полученного, когда он, бросившись ловить Миранду, столкнулся с Пенном.

Миранда, как всегда, полулежала на диване без всякого дела. Спину её подпирали подушки, ноги были накрыты пледом. Перед тем она, видно, вся извертелась, так что несколько кукол провалилось глубоко между ней и спинкой дивана. Их недовольные лица выглядывали из-за пледа.

— Слава богу, хоть кто-то наконец пришел, — сказала Миранда, — а то мне было так скучно.

«Кто-то пришел», а не «вы пришли», подумал Феликс уныло. Но он порадовался, что привез ей куклу.

— Выпейте со мной чаю, — предложила Миранда, указывая на столик. — Я нарочно попросила подать лишнюю чашку на случай, если кто-нибудь явится.

— Спасибо, не хочется. А ты пей — не стесняйся.

— Я уже давным-давно напилась, — сказала она и раздраженно откатила столик.

Феликс взял стул и подсел к ней, ощущая обычную связанность, словно прилипшую к лицу притворно-веселую маску.

— Ну, как мы сегодня?

— Ужасно.

Феликс засмеялся:

— Так-таки ужасно?

Ему стало не по себе от её по-детски пытливого взгляда. Она откинулась на подушки, томная, бледная, но щеки её чуть румянились, и Феликс опять подумал о краснухе. Надо бы смерить ей температуру, но всякое мало-мальски конкретное проявление заботливости отпугивало его как нечто непристойное. И сейчас близость её ещё почти детского тела, слабого и белого, как беспомощная личинка, вызывала чувство брезгливости, чуть не отвращения. Ее клетчатое платье с аккуратным белым воротничком было совсем девчоночье, а лицо не детское; и не женское это лицо, скорее бесстрастный, невинно-жестокий лик какого-то мифологического существа, маленькой лесной полубогини. Нет, подумал он, никогда мне её не завоевать.

— Я побывал в Кентербери, — сказал он, чтобы нарушить молчание.

— Я знаю. Вы говорили, что поедете.

— Разве? Ну так. Нога, надеюсь, получше?

— Нет, Феликс, очень скверно.

Она редко называла его по имени. Как всегда в таких случаях, растерявшись, он поднял голову, встретил все тот же взгляд и отвел глаза. Конечно, в лице у неё много общего с Энн — бледность, тонкая линия носа и губ, налет чуть ущербного аристократизма. Только у Энн выражение было всегда озабоченно-рассеянное, Феликс видел за ним её постоянную тревогу о других. А лицо Миранды, так часто выражавшее торжествующую насмешку, и сейчас, в покое, некую упрямую агрессивность, скорее, вызывало в памяти наглость её отца; и Феликс, на мгновение ощутив дух Рэндла, витающий поблизости, чуть не отшатнулся от нее.

Устыдившись своих мыслей, он сказал бодрым тоном:

— Давай-ка спасать твоих кукол, а то ты их совсем раздавишь. — Он протянул руку и попытался вытащить кукол из их неудобного убежища.

— Не надо! — сказала Миранда. Оттолкнув его руку, она стала сама вытаскивать кукол. Каждую она сердито встряхивала, точно хотела наказать.

Какой я нескладный с детьми, печально подумал Феликс. Наверно, я её только злю, да и сам ничего не выигрываю. Он нащупал куклу в кармане. Было как-то боязно её подарить.

Миранда сидела, апатично уставившись на своих кукол.

Феликс сказал:

— Я сегодня вечером буду в Грэйхеллоке. Привезти тебе что-нибудь? Еще парочку этих… маленьких принцев?

— Нет, не нужно, спасибо. — И добавила яростно, не отрывая взгляда от кукол: — Хоть бы он провалился, этот чертов Грэйхеллок.

— Что это ты, — сказал Феликс, удивленный, немного шокированный этим взрывом. — Чем тебе не угодил бедный Грэйхеллок?

— Там никогда ничего не случается.

В свете недавних событий суждение это показалось Феликсу странным.

— А я думал, где ты, там всегда что-нибудь случается. — В этом смысле ты вся в отца, закончил он про себя. Не завидую я тем молодым людям, которые в тебя влюбятся. И тем, которых ты сама полюбишь.

Она только покачала головой и стала рассаживать кукол на пледе, оправляя им юбки.

— И что на тебя нашло, когда ты спрыгнула с дерева? — спросил Феликс. Он вдруг ощутил злость на эту неласковую девчонку и смутное желание отшлепать её. Ему не понравилось то, что она сказала о своем доме.

Миранда посмотрела на него, и в лице её он увидел некую перетасовку душевных элементов — словно перемена декораций за прозрачным занавесом. Она насторожилась, выглядела собраннее, старше.

Помолчав, она сказала:

— Мне в ту минуту было совершенно все равно, жить или умереть. Это вас удивляет?

Ее снисходительно-вежливый тон ещё больше разозлил Феликса.

— Не особенно, — ответил он. — Такие ощущения вообще свойственны юности. Только едва ли тебе было совсем все равно. — И подумал: а между прочим, она все-таки рисковала жизнью.

— Это было очень нехорошо? — спросила она как маленькая, точно напрашиваясь на выговор.

— По-моему, да. Ты могла серьезно покалечить себя или кого-нибудь другого. И маму свою напугала до полусмерти.

— Да, я поступила очень дурно, — сказала Миранда с удовлетворением. — Как, по-вашему, правда, моя мама прелестная?

Феликс с трудом подавил желание дать ей шлепка.

— Да, — сказал он, — очаровательная. — И чтобы пресечь дальнейшие невыносимые высказывания, продолжал: — И откуда у тебя такое безразличие к жизни? Во многих отношениях тебе живется совсем неплохо. — Глупею я от злости, подумал он. Какой девочке может житься неплохо, если она дочь Рэндла.

Миранда посмотрела на него. Ее большие карие глаза поблескивали, ожившее лицо играло. Потом она отвернулась.

— Иногда мне кажется, что жить дальше нет смысла. Ведь все равно мы все скоро взлетим в воздух. Уж лучше умереть молодой, по своей воле, чем потом медленно умирать от лучевой болезни.

Тон был все ещё снисходительный, но слова её потрясли Феликса. Он в самом деле держался с ней глупо. Только бы она этого не заметила.

— Я считаю, — сказал он, — что жизнь нужно воспринимать как работу. Вот как в армии. Ступай, куда пошлют, делай, что приказано.

— Но вы-то так не делаете. — Теперь в её взгляде была озорная насмешка. — Вы-то можете выбирать себе работу, можете и в Индию поехать, и остаться в Англии.

Хитра девчонка, и все-то ей известно!

— Да, — сказал Феликс, — на этот раз мне повезло. Обычно так не бывает.

— А я хочу, чтобы мне везло всегда.

— Ты ещё мала, — сказал он, немного утомленный этим спором. — Самое важное в жизни — это другие люди, уже по одному этому нельзя уходить из жизни, когда заблагорассудится. «Мы члены друг другу», как говорится в богослужении. Но может быть, ребенку этого не понять.

— А я разве ребенок? — спросила Миранда, сгребая кукол в охапку и не отпуская его взгляда. В глазах её был упрямый вызов.

Феликс опешил:

— О черт, ну конечно, ребенок!

Оба рассмеялись.

— И кстати, — сказал он не совсем уверенно, — у меня есть для тебя подарок.

Он вытащил куклу из кармана и поставил на диван, прислонив к колену Миранды.

Этого она не ожидала. Минуту она смотрела на подарок, приоткрыв рот, выронив остальных кукол. Потом перевела взгляд на Феликса, и теперь в глазах её была мрачная ярость, которую он не смог бы объяснить. Снова обратившись к кукле, она взяла её в руку, медленно потянула к себе, как будто хотела прижать к груди, потом уронила на колени. Всхлипнула, отвернулась, уткнулась лбом в спинку дивана. Еще несколько всхлипов, подрагивающие плечи. Потом она выпрямилась, вытерла глаза, в которых почти не было слез, и сказала сухо:

— Спасибо, Феликс.

Феликс с удивлением наблюдал эту забавную, явно разыгранную маленькую драму. Никогда ему не понять Миранду. Он украдкой взглянул на часы.

28

Энн медленно шла в гору по тропинке между кустами французских роз. Позади неё прямо вверх поднимался густой белый столб дыма от костра. День был тихий, без дождя, но тяжелый и пасмурный, под желтым небом. Чтобы разжечь костер, Энн взяла одно из ведер со старой бумагой, хранившейся для этой цели в сарае. В Грэйхеллоке ничего не пропадало зря, и Нэнси Боушот была строго приучена сортировать содержимое мусорных корзин. Сейчас, поднимаясь по склону, Энн заглядывала под красные колючие гнутые стебли — не скрывается ли там Хэтфилд. Боушот доложил, что рано утром видел кота в поле, пониже питомника, где он пожирал крольчонка.

От Рэндла, конечно, не было ни звука. Какая-то знакомая Клер Свон сообщила ей, что видела Рэндла в Риме — он завтракал с Линдзи в дорогом ресторане под открытым небом, — и Клер с негодующими возгласами передала эту информацию Энн, тем причинив ей жестокую боль. Логично было предположить, что, поскольку Рэндл находится в Риме с Линдзи, они будут завтракать в дорогих ресторанах под открытым небом. Но слова эти разбудили воображение Энн, и она увидела балдахин из виноградных лоз, и сияющее безоблачное небо, и любовников, склонившихся друг к другу через столик.

Энн уже не могла сладить со своим сознанием. Никогда с ней такого не бывало, это походило на морскую болезнь. Она куда-то неслась так быстро, что рябило в глазах. Образы близких, её собственный образ ширились, расплывались. Все вырастало до чудовищных размеров и в то же время теряло четкие очертания. Ей страшно хотелось отдохнуть, но движение все убыстрялось, ослепляя её и вызывая постоянную тошноту.

Энн уже была отчаянно влюблена в Феликса. После того как она, услышав его признание, с удивлением поняла, что _готова_ влюбиться, спуск к любви совершился неудержимо, как лавина. Между ней и любовью к Феликсу не стояло ничего — ни преград, ни задержек. Стоило увидеть эту возможность — и любовь завладела ею так полно, так властно, что ей легко было себя убедить, будто она любит Феликса уже много лет. Ведь готовилось это долго; и, несмотря на теперешнее безумие, она знала, что это не прихоть и не пустая забава, что любовь гнездится в самых глубинах её существа. Она предъявляла все права на свою любовь к Феликсу, она прочно обосновалась в этой любви.

От Феликса она пока скрывала свои чувства, избегая долгих интимных бесед и отчасти притворяясь, что целиком поглощена Мирандой. Даже в отсутствие Миранды она ухитрялась не расставаться с ней, делая из дочери тему для разговоров и тем самым как бы оставаясь под её надзором. Она боялась, что может потерять над собою власть — броситься в объятия Феликса или упасть перед ним на колени; и от усилий устоять на ногах положительно деревенела, ибо она знала, что, как ни велика сейчас её и его любовь, вместе взятые, подобная сцена увеличит её ещё во сто крат. А по существу, она и до сих пор не знала, как намерена поступить.

Дело в том, что в ней, с демоническим упорством поспевая за любовью к Феликсу, росла новая, темная страсть к Рэндлу. Один словно был адским двойником другого; и порой, когда она пробуждалась от неспокойного сна, не уверенная в том, который из них ей снился, ей чудилось, что две эти любви зависят друг от друга. Любовь к Рэндлу была сплошным насилием и болью; казалось, она не может не повредить тому, на кого направлена. Она была совсем не похожа ни на её давнишнюю романтическую влюбленность в молодого Рэндла, ни на её ровную, устойчивую любовь к мужу. Странно, как она вообще догадалась, что это любовь. Неотвязное, как наваждение, чувство это её страшило; и оттого, что минутами Энн была склонна усмотреть в нем всего лишь свою исступленную обиду и ревность, она старалась не давать ему воли. Она стала понимать, что одной ей не справиться.

Феликс пытался ей внушить, и сама она пыталась себе внушить, будто времени у них много. Но она знала, что это лишь утешительный вымысел. На самом деле времени было очень мало. Прежде всего в её возрасте, в возрасте Феликса смешно говорить о том, чтобы ждать годами. Но и в самой ситуации что-то требовало быстрого решения. Она не сомневалась ни в своей, ни в его любви и в теории не считала, что должна его уступить более молодой женщине. При том, как её омолодила острая, властная тяга к Феликсу, она чувствовала себя вполне достойным предметом любви. Рассудком она понимала, что Рэндл едва ли вернется. Она годами отказывалась признать, что Рэндл её ненавидит, отказывалась даже в мыслях произнести это слово. Но в последнее время она была вынуждена это признать, ощутить всю силу его ненависти и отчасти понять её характер. Рэндл видит в ней разрушителя, дьявола.

Однако эти соображения не складывались в определенный ответ. Порой она чувствовала, что между ней и Феликсом стоят неодолимые преграды. Миранда, Девочка обожает отца. Стерпит ли она отчима? Даже если бы это препятствие удалось преодолеть, оставалось другое, более трудное: христианская точка зрения на брак. Энн была дочерью англиканской церкви, усердной в вере, не знающей сомнений, хоть и не особенно твердой в догматах. Об этом именно вопросе она никогда раньше не задумывалась. Она сама не знала, что она по этому поводу думает, да и боялась это выяснить. Ей казалось, что у неё хватит сил пойти наперекор внешним установлениям, но пойти наперекор своей совести — это другое дело. А совесть её, затерявшись в бурном вихре её чувств, пока своего слова не сказала.

Смущало Энн и существование Мари-Лоры Обуайе. Она жалела, что узнала от Феликса её имя, теперь за этим именем, бледная и безмолвная, как надгробная статуя, стояла одновременно грозная и жалкая фигура молодой француженки, в которой Энн видела и соперницу, и жертву. О её существовании она узнала от Милдред и вынесла из её слов неутешительное впечатление, что Феликс сильно влюблен. Милдред упомянула об этом мимоходом, когда нелестно отзывалась об иностранцах вообще, и тотчас пожалела о своем промахе. За последнюю неделю она дважды приезжала в Грэйхеллок, оба раза в состоянии странной апатии, из которой выходила только для того, чтобы постараться это злосчастное впечатление изгладить. Тут она проговорилась, может быть думая, что Энн это уже известно, о том, что Мари-Лора уехала в Дели. Вот и ещё причина для спешки. Если отправлять Феликса в Индию, надо сделать это поскорее, пока не поздно.

Теперь Энн мучило ощущение, что времени у неё в обрез. Нужно было подумать отчетливо, особенно по поводу христианского брака. Но всякий раз, как она пыталась сосредоточиться, перед ней огромным огненным демоном вставало её новое и страшное чувство к мужу, и она знала, что, прежде чем принять решение, ей необходимо так или иначе прогнать этот призрак. Минутами её подмывало все рассказать Феликсу, но она понимала, что это значит предопределить решение вопроса, который ей хотелось решить самой, разумно и хладнокровно. Если она сейчас сделает ещё один шаг в сторону Феликса, она пропала. Энн решила поговорить с Дугласом Своном.

В сущности, кроме Дугласа, ей не с кем было поговорить. Пусть он не бог весть как умен, но тайны хранить умеет, а его безупречное отношение к ней может заменить ум, даже прибавить ума. И вот она призвала его на помощь. Сейчас, выйдя из питомника на дорогу, она увидела, как он входит в главные ворота. Когда она поднималась на крыльцо, он уже ждал в гостиной.

— Дорогая Энн, — сказал Дуглас Свон, грациозно склонившись над её рукой, — как поживаете, дорогая? Вы хотели со мной поговорить? Я и сам к вам собирался.

Энн не успела обдумать, что именно хочет ему сказать, но почувствовала облегчение, словно в преддверии исповеди. Ведь он как-никак священник.

Она сказала:

— Дуглас, я хочу, чтобы вы изгнали духа.

— Что такое?

— По-моему, я схожу с ума.

Не зная, как принять её слова, он бросил на неё тревожный взгляд и пригладил свой черный, блестящий от помады начес.

— Кто другой, моя дорогая, а вы не могли бы сойти с ума, даже если бы захотели. Давайте сядем и покурим. Кофе вам сварить?

— Нет, спасибо. — Энн тяжело опустилась в кресло, и Свон пододвинул свой стул поближе к ней. Она сказала: — Дело в том, что я одержима Рэндлом. Он не дает мне думать. Как будто он у меня внутри. Как будто он останется при мне, во мне, как опухоль, до конца моей жизни. — Она сама удивилась своей страстности.

— Это оборотная сторона вашей любви к нему, — сказал Свон. — Вы должны очистить эту любовь от скверны. И вы это сделаете.

— Мне кажется, это уже не любовь. Не настоящая любовь. — Она смотрела на выключенный электрический камин. Неужели её долгая любовь к Рэндлу кончилась? Возможно.

— О нет, вы не правы, — сказал Свон. — Так сразу человека не разлюбишь, что бы он ни сделал. Мы уже как-то говорили об этом. Брак — таинство. Здесь божественная благодать как никогда способна возвысить и освятить наши жалкие человеческие привязанности.

— Брак, — повторила Энн. — Вы в самом деле думаете, что Рэндл вернется? — Казалось, сто лет прошло с того дня, когда она говорила с Дугласом о супружеской любви и он ей советовал не выпускать Рэндла из любовных сетей.

— Не знаю, — сказал Свон, — но, вернется он или нет, качество вашей любви к нему не безразлично. И в любом случае вы все же будете его женой.

Такая категоричность задела Энн.

— Вы полагаете, что я должна ждать его с горящим светильником?

— Разумеется. Это бесспорно и с точки зрения церкви, и с человеческой точки зрения. Но ведь вы, конечно, и сами так полагаете?

Энн встала и подошла к окну. С грязно-золотого неба падали редкие капли дождя. Пенн в плаще и сапогах шел по лужайке. Он помахал ей, она ответила. Потом снова села в кресло и сказала:

— Если Рэндл будет просить развода, я соглашусь.

— Мне кажется, вам не следует с этим торопиться. Но вашего положения это все равно не изменит. Мы же с вами знаем, как мы смотрим на нерасторжимость брака.

— Значит, остаток моей жизни я должна посвятить очищению образа Рэндла в его отсутствие?

— Энн, это на вас не похоже.

— Я сама не знаю, что на меня похоже, а что нет. По-моему, я всю жизнь прожила бессознательно.

— Праведная жизнь всегда бессознательна.

— Тогда я, пожалуй, отброшу праведность. Дальше с ней будет, видимо, слишком трудно.

— Вы переутомились. Вам бы нужно как следует отдохнуть.

— Мне предлагали поехать на машине в Грецию.

— Чего же лучше? Поезжайте. Мы с Клер можем тут за всем присмотреть.

Снова она испытала то незнакомое чувство, увидела себя в темно-синем «мерседесе», мчащемся к югу.

— Ох, я все эти годы была как мертвая.

— Вот в этом вы ошибаетесь. Все эти годы вы жили. Это сейчас вы временно умерли.

Энн промолчала. Что ей нужно от Дугласа? Ей нужно, чтобы он утвердил её в собственном мнении. А раз он этого не делает, то и говорить больше не о чем. Значит, у неё есть свое мнение, не такое, как у Дугласа?

— Вы мне очень помогли, — сказала она.

Свон с улыбкой потрепал её по колену.

— Изгнание духа состоялось?

Состоялось? Энн подняла голову. Да, огненная туча исчезла, исчезли вихрем крутящиеся образы, не было ничего, кроме широкого простора, широкого света.

— Да, — сказала она.

— Я рад. Я знаю, что мы с вами мыслим одинаково. Молитва — вот что сейчас важно. Мне известны случаи, когда упорная молитва излечивала самую глубокую обиду.

— Но я не чувствую обиды. Право же, нет. — Она не лгала.

— Если вы сможете любить его _теперь_ и сохранить в сердце своем, это будет радость, которая лучше, чем счастье.

— Лучше, чем счастье? — Энн решительно поднялась. Ей хотелось остаться одной.

— Брак — это нерушимое, мистическое единение душ. Кто знает, сколько добра может принести ему ваша любовь, даже если вы никогда больше не встретитесь.

— Вы правы. Знаете, я, пожалуй, съезжу-таки в Грецию.

— Вот и отлично, — сказал Свон. Его незаметно вели к двери. — И непременно побывайте в Дельфах. Мы с Клер ездили в Грецию десять лет тому назад. У нас, наверно, сохранились все путеводители. Мы вам дадим их с собой.

— Вы очень добры. Поблагодарите от меня Клер за консервированные абрикосы, не забудете?

Наконец-то дверь за ним затворилась. Энн вернулась в гостиную. Она легла на пол, лицом уткнулась в коврик у камина. Она чувствовала себя выжатой, опустошенной. Но странная это была опустошенность. Может быть, Дуглас был прав, когда сказал, что праведность всегда бессознательна. А сейчас ей предстоит жить сознательно, и она со страхом чувствовала, что меняется вся структура её мира, точно кристаллы оседают в новых сочетаниях. Не то чтобы она перестала видеть в Дугласе хорошего человека. Просто он уже не мог отразиться, не искажаясь, в до ужаса прояснившемся зеркале её личности. Его слова, оставаясь для него правильными, для неё означали соблазн, чуть ли не грех. Она много чего могла сделать ради Рэндла, но только не это. Святая могла бы, а она — нет. Не может она удерживать его таким способом; когда она попыталась вообразить это «удерживание», получилось что-то мстительное, что-то смертоносное. Нет, она должна дать Рэндлу свободу, по-настоящему отпустить его, обрубить концы. Эта мысль — отпустить его на волю — осветила что-то в её сознании, и на мгновение, как при вспышке молнии, она увидела, какой должна казаться Рэндлу, какой она казалась ему в последние годы, какой была. Она увидела отсутствие жизни, и слова Рэндла прозвучали в памяти с такой силой, что нашли в ней отклик; «Ты тянешь меня вниз, ты меня держишь в тюрьме». Она должна дать Рэндлу свободу.

Но не значит ли это дать свободу и себе? Она никогда не думала о свободе, никогда не считала её ценностью. Теперь же, внезапно почувствовав, до чего свобода желанна, она оглянулась на свои мысли, попыталась в них усомниться. В чем же тут грех? Но оказалось, что этот вопрос уже не так важен, что его поглотила, затмила некая трезвость, которую она ещё не решалась удостоить именем истины. Да, мир изменился, и пути обратно нет. Придется ей, как сумеет, жить в новом мире. Она перевернулась на спину и устремила взгляд в высокий белый потолок гостиной, куда уже вползали желтоватые дождливые сумерки, и потолок казался ей южным небом, бесконечно далеким и синим, ослепительно сияющим. Она лежала без сил, без мыслей.

Зазвонил телефон, она заставила себя подняться. Звонила Милдред из Сетон-Блейза — сказать, что завтра утром они с Феликсом привезут Миранду домой. Миранда…

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

29

Миранда вернулась в Грэйхеллок, и Пенн терзался. Сначала он был очень огорчен тем, что она останется в Сетон-Блейзе, но её отсутствие обернулось для него отрадной передышкой, во время которой он мог целыми днями грезить о ней, не опасаясь, что созданный им образ подвергнется резкому и болезненному искажению, как то часто случалось, когда его ненаглядная была рядом. И предвкушать её возвращение было радостью. Однако самое возвращение оказалось каким-то ужасом.

Даже дом словно боялся Миранды. Ненастье все длилось, и с её возвращением темнота, холод, сырость словно стали ещё мрачнее. Дом стонал и ежился. Сама Миранда была в крайне угнетенном состоянии и очень резка со всеми, кто к ней приближался. Энн нервничала, с дочерью держалась как-то особенно неумело, а порой вдруг становилась веселой, и это удручало Пенна больше, чем её привычная серьезность. Однажды утром он услышал то, чего ещё никогда не слышал: Энн пела, и от этих звуков, отдававшихся под сводами угрюмого вещего дома, Пенна пробрала дрожь, как от предчувствия грядущих бед.

Сейчас он беспокойно ворочался в постели. Он уже несколько раз вставал и смотрел на свет лампы, ещё горевшей в комнате Миранды во второй башне. Было, в сущности, не очень поздно. Когда Миранда ушла спать, Пенн тоже улегся, не то с отчаяния, не то от скуки, и попытался утешиться книгой «Такова жизнь». Но и Том Коллинз не соответствовал его настроению. Миф о героическом прошлом, великолепный образ нового, свободного человека в поражающе древней стране — все это сейчас было мертво. Уплыли в бесконечную даль плакучие акации и величественные эвкалипты, алые бангсии и пятнистые леопардовые деревья. Вся огромная многоцветная страна таяла, как сон, и Пенн с тревогой почувствовал, что ему впервые изменяет патриотизм. По сравнению с тем, что он переживал, даже быть австралийцем казалось бессмысленным.

Он никак не мог улечься удобно. Все тело болело от желания, и это порождало как бы постоянную усталость, и приятную и тягостную. Он снова встал и подошел к окну. У Миранды все ещё горел свет. Он надел халат и стал бродить по комнате, хмуро оглядывая сбитую постель, свои несколько книг на белой полке. На столе в синем кувшине стояли розы, которые утром принесла Энн. Рядом лежал шведский нож — подарок Хамфри. Он раскрыл его, потрогал лезвие. Хамфри очень хорошо к нему относится. Только Хамфри и было интересно слушать про Австралию. А теперь он опять приглашал Пенна в Лондон, но Пенн опять отказался. Нож отличный, хотя немецкий кинжал, конечно, во сто раз лучше.

Пенн выдвинул ящик и достал из него кинжал. Без малейшего усилия он вынул его из ножен, покачал на руке и почувствовал себя опасным человеком. Расставаться с кинжалом ужасно не хотелось. Он ещё не говорил о нем Миранде, все откладывал, да и вообще с тех пор, как он чуть не отдал ей кинжал тогда на кладбище, ему было не до того. Снова он подошел к окну и посмотрел на свет её лампы, легонько царапая левую ладонь кончиком кинжала.

Лишиться его было жалко, но радовало сознание, что сам он доставит Миранде удовольствие и принесет ради неё пусть маленькую, но ощутимую жертву. Возвращение кинжала хотелось обставить поэффектнее, и Пенн начал раздумывать: когда же мне его отдать? Он пошире раскрыл окно. Ночь была очень темная, но потеплело и пахло цветами — тысячами роз. Из темноты Пенну явилась идея — отдать кинжал сейчас.

А почему бы и нет? Сердце забилось чаще, щеки пылали. Он отошел от окна. Он ещё никогда не был у Миранды в комнате. Она его не приглашала, да и вся та башня представлялась ему запретной. Идея, явившаяся из темноты, сильно его испугала. Способен он подняться в ту башню? При мысли, что он может испугать Миранду, он сам ещё пуще испугался. Но и соблазн был велик, и в следующую минуту он уже вообразил, как взбегает по лестнице и заключает Миранду в объятия.

Этак бог знает до чего можно додуматься, сказал себе Пенн. Лучше заберусь в постель. Но он не двинулся с места, стоял и хмурился. Как, в сущности, обстоит у него дело с Мирандой? Он был убежден, что нужен ей и что нравится ей гораздо больше, чем она показывает. А то с чего бы ей так часто искать его общества, пусть только затем, чтобы его подразнить? И ещё он был убежден, уже без всяких к тому оснований, что прыжок с дерева имел целью произвести на него впечатление. При воспоминании о том, как он тогда сплоховал, у него вырвался стон. Вот если бы он поспел первым, да ещё сломал при этом ногу!.. Да, героическая роль ему не дается. Может быть, он слишком уж мягок с Мирандой?

Попытка не пытка. Все лучше, чем мучиться от бездействия, от беспомощности. Хоть раз, да надо себя показать. Она и сама дикая, буйная, неистовая, он попробует стать достойным её. Он сунул кинжал в один карман, а ножны в другой и тихонько открыл дверь.

Прислушался. Дом молчал, только колотилось сердце. Интересно, Энн уже легла? Не хотелось бы её встретить. Босиком он стал спускаться по лестнице в бледном свете, падавшем из его двери. Вот и галерея. Здесь было темно, но ему казалось, что он все видит, и он уверенно дошел до начала второй винтовой лестницы. И тут остановился.

Ему не хотелось проходить мимо двери в комнату Рэндла, которая в его представлении куда больше связывалась со смертью, чем спальня, где умирала его бабушка. Может быть, глупо сейчас соваться к Миранде, может быть, она рассердится? Да и сумеет ли он, если застанет её в постели, раздетую, теплую, удержаться и не раздавить её, как орех? Она внезапно представилась ему, доступная, беззащитная, и он едва не упал на колени тут же, на лестнице. Потом телесная тоска решила дело, и он одним махом взбежал к её двери.

Затаив дыхание, он постучал. Сначала ничего, потом её голос. Он вошел.

Миранда лежала напротив него на своем диване-кровати. Опершись на подушки, отложив книгу, она смотрела на него, приподняв бледное удивленное лицо. Волосы её растрепались, воротник пижамы торчком стоял вокруг шеи.

В присутствии Миранды исступление Пенна разом улеглось, намерения затуманились. Перед лицом этого маленького тирана он смешался. Он поспешил сказать:

— Привет, Миранда. Ничего, что я к тебе заявился? Вижу, у тебя ещё горит свет, вот я и решил заглянуть.

Миранда мгновенно овладела собой. Она поправила подушки, села и застегнула верхнюю пуговку пижамы. Бросила на него брезгливый взгляд, от которого он почувствовал себя Калибаном.

— Я бы сказала, несколько необычный визит. — Тон был взрослый, немного чопорный.

Он огляделся. Копия его комнаты, но копия-люкс. У него все было однотонное, здесь все яркое, пестрое, цветастое, в горошек, в полоску. Множество мелких предметов создавало впечатление коллекции драгоценностей, будуара маленькой королевы. Он заметил квадратные коврики, постеленные один к одному, несколько ваз с розами и встроенные, скругленные наверху книжные полки, две из которых были заняты куклами — они сидели там тесными рядами, выставив вперед ноги. Их круглые голубые глаза смотрели осудительно. Между красивыми пушистыми занавесками, задернутыми только до половины, на длинном подоконнике видны были расставленные в ряд круглые стеклянные пресс-папье. Единственная лампа лила кремовый свет на белые простыни и желто-красную голову Миранды.

Пенн взял за спинку маленький стульчик, приподнял его, как щенка. В этой комнате он чувствовал себя Гулливером, огромным, сильным и неуклюжим. Он боялся наступить на что-нибудь бьющееся. Любой предмет здесь он мог раздавить, как яичную скорлупу. Он поставил стульчик возле кровати и сел. Позади Миранды, там, где между занавесками чернело окно, ночные бабочки, бледно-серые, с красными глазами, стукались снаружи о стекла. Миранда ждала.

Пенн ощущал вокруг себя пустую, молчащую ночь, такую бескрайнюю, такую безвоздушную, точно они с Мирандой летели в космическом корабле. Ощущал он и новый прилив желания, он звенел им, как наполняющийся сосуд. Закинув ногу на ногу, он сказал:

— Твоя комната красивее моей.

Миранда молчала. Она смотрела на него, свернувшись в клубок, как котенок, и её кошачье лицо казалось равнодушным, но такое равнодушие могло предшествовать прыжку; Пенн не удивился бы, если бы она вдруг вскарабкалась к потолку по занавеске. Он желал её.

— Ты что читаешь? — спросил он.

Миранда, нахмурившись, бросила большую книгу с цветными картинками на одеяло. Пенн взял её в руки — это был какой-то комикс; он перевел взгляд на Миранду и понял, что ей досадно, что он не застал её за более взрослым чтением. Потом он увидел, что книга французская: «Les aventures de Tintin. On a marche sur la lune»[16]. Он стал разглядывать картинки.

— Наверно, здорово интересно. Когда кончишь, дай мне почитать, ладно? Только я многого не пойму. Французский у меня хромает. Но можно следить по картинкам.

— Без текста они ни к чему, — сказала Миранда. — Главное — слова. В них вся соль.

«Текст» и «соль» несколько обескуражили Пенна, он опять встал и начал прохаживаться, расправляя плечи. Потом телесное кипение придало ему сил, выплеснулось какой-то почти безличной бодростью, точно он одним скачком перенесся во взрослый мир, где темп жизни медленнее и увереннее, где можно многозначительно удерживать и отпускать чужие взгляды, где слова приобретают новый вес и красоту.

— Все говорят, что ты был ужасно невежлив с Хамфри, — сказала бледная, свернувшаяся клубком Миранда.

— Но мне не хочется ехать в Лондон.

— Почему?

— Ты сама должна знать почему. — Он неожиданно сел на кончик кровати. Миранда подтянула ноги и приподнялась на подушке. Он с восторгом уловил, что она немного испугана. Он чувствовал себя богом, героем фильма. Теплая тишина полна была запаха роз.

Миранда в упор смотрела на него, а он на нее, она удерживала его взгляд с ещё небывалой силой, и он покачивался под её взглядом, как легкий самолет на ветру.

— Понятия не имею, — сказала она неестественно тонким голоском.

— Я тебя люблю, Миранда.

— Ах, это! Я думала, что-нибудь насчет Хамфри. Встань, пожалуйста, с моей кровати. Ты мнешь одеяло.

Пенн вскочил. Теперь, когда слова были произнесены, он обезумел. Веселая комната крутилась, как водоворот, центром которого была Миранда. Только бы удержаться, чтобы не завертело, не затянуло на дно. Он отступил к книжным полкам, ухватился за них, ища опоры. Как бешеный плясал черный квадрат окна и красные глаза ночных бабочек.

На последних словах голос Миранды зазвучал возбужденно. Сейчас она вся насторожилась, ему казалось, что лицо её с влажными губами сияет восторгом и страхом. Он метнулся к двери, вцепился в ручку.

— Ой, Миранда, Миранда, я люблю тебя просто ужасно!

— Не будь идиотом, — сказала она. Но глаза смотрели на него не отрываясь и руки выжидательно теребили ворот пижамы.

Пенн вцепился пальцами в стол. Потребность коснуться её была мукой, от которой темнело в глазах. В наступившем молчании, едва переводя дух, он увидел, как её рука поднялась и упала. У него не было слов, чтобы выразить «можно мне тебя коснуться?». Он подался вперед.

— Уйди, — сказала Миранда.

— Не уйду, — сказал он, стоя над ней.

Водоворот захватил его и тянет, тянет в самую середину. Он стал коленом на кровать. Молчание дома окружало их, внимательное, завороженное, холодное.

— Гадость какая! — сказала Миранда очень тихо, но с такой злобой, что на секунду он замер. Потом, как слепой раскинув руки, стал к ней склоняться.

Дальнейшее произошло очень быстро. Миранда закинула руку назад, к подоконнику, схватила одно из стеклянных пресс-папье и с силой опустила его на пальцы Пенна, скользящие по простыне. Пресс-папье, вырвавшись из её руки, пролетело через всю комнату и разбилось вдребезги. Пенн вскрикнул от боли, отпрянул, сжав раненую руку другой рукой, и свалился с кровати на пол. Немецкий кинжал выпал из его кармана, проехал по коврику и лег возле ножки стола. Миранда выскочила из постели, надела халат и туфли и отошла к двери. Снова наступило молчание. Холодному, бдительному дому эта сценка пришлась по вкусу.

Пенн лежал ничком, прижимая руку к груди. В поле его зрения под кроватью были три пары босоножек Миранды, какая-то шкатулка и осколки пресс-папье, разбросанные там, как яркие цветы или светящиеся глаза. Он перекатился на спину и сел, прислонясь к кровати. Посмотрел на свою руку. Кожа на суставах содрана. Потом посмотрел на Миранду.

Лицо её преобразилось. Нервное возбуждение исчезло, и словно белый внутренний свет придал её чертам непонятное, но пленительное выражение. Таким мог привидеться ангел. Она озаряла его сверху ярким теплым лучом, от этого захватывало дыхание. С изумлением и униженной признательностью он понял, что не прогневил её.

— Какой же ты глупый, — сказала Миранда. Теперь голос у неё был глубокий и мягкий. Прислонившись к двери, она смотрела на Пенна снисходительно-торжествующе, и он почувствовал, что она впервые по-настоящему его видит.

— Прости, — сказал он, потирая руку и усаживаясь поудобнее. Острое желание исчезло, вернее, растворилось в тумане покорного счастья, в пронизанной светом атмосфере, где он качался, как на волнах, под лучом её взгляда.

— Ты меня удивил, — сказала она, — но я люблю сюрпризы.

— Боюсь, сюрприз был не из приятных. — Пенн мучительно ощущал, что слова не те, но благостный свет придавал ему силы. Он стал медленно подниматься.

— Очень больно я тебе сделала? — Спокойное удовлетворение, прозвучавшее в этих словах, так непохожее на её обычный капризный тон, чуть не свалило его обратно на пол.

Он сказал смиренно:

— Ничего. Поделом мне.

— Да, поделом. А ну-ка, дай я посмотрю.

Он шагнул к ней, чувствуя во всем теле такую слабость, точно его долго били. Протянул к ней руку, точно готовый к тому, что руку отрубят. Она взяла её за запястье, осмотрела, потом достала из кармана платок и бережно обмотала раненые пальцы. Пенн со стоном упал перед ней на колени. Она выпустила его руку, и он стоял покачиваясь, не прикасаясь к ней.

— Пенн, — сказала она тихо. Последовавшее молчание стало закручиваться в большую белую раковину красноречия и понимания. Наконец Пенн поднял голову и взглянул ей в лицо.

Но все опять изменилось. Она смотрела куда-то через его плечо, смотрела пристально, с нервной тревогой, почти со страхом. Пенн встал с колен и, снова возвышаясь над ней, оглянулся, чтобы проследить за её взглядом. Она резко спросила:

— Что это?

Тогда и Пенн увидел немецкий кинжал. Он быстро поднял его.

— Это я принес тебе. Я его нашел. Ты не сердись. Он, кажется, был тебе нужен, и я принес. — Он подал ей кинжал рукояткой вперед.

Миранда взяла его.

— Но это кинжал Стива. Его любимый. Тот, что ему подарил Феликс Мичем.

— Да, я принес его тебе. Ты не сердись.

— Но как он к тебе попал? Почему он был у тебя? — Она оторвалась от двери и обошла стол, сверля Пенна злобным взглядом и прижимая кинжал к груди. Блестящее острие проткнуло голубую шерсть её халатика.

— Я нашел его в комнате Стива. Мне очень жаль. Ты не сердись. Я его принес…

— Да замолчи ты! — сказала Миранда. Она всхлипнула, лицо её вдруг покраснело, глаза наполнились слезами. Она топнула ногой и протяжно выкрикнула: — Уходи! Убирайся отсюда!

— Прости меня, — сказал Пенн. — Я хотел сделать тебе приятное. Энн сказала, что он тебе так нравится…

— Глупый, противный болван, — сказала Миранда, и слезы закапали так быстро, что мешали ей говорить. — Я тебя ненавижу. Трогал меня своими гадостными лапами. Глупый австралийский болван. Все знают, что ты болван, и выговор у тебя вульгарный. Никто тебя здесь не любит, просто терпят, потому что нужно. Скучный дурак, урод, мы все только и ждем, когда ты уедешь. Уезжай в свою скучную, противную Австралию. Уезжай в свой жалкий дом, к своему грубому, вульгарному отцу. Уходи! Убирайся из моей комнаты. Стив бы тебя одной рукой убил. Уйди, противный, гадкий, уйди! — Голос её перешел в крик, она отвела руку с кинжалом, словно готовая к нападению.

Последнее, что запомнил Пенн, был занесенный кинжал, её красное лицо, мокрое от слез и слюны, искаженное яростью. Он кое-как выбрался за порог и скатился по винтовой лестнице. Дверь за ним с треском захлопнулась. Он пробежал по черной галерее до своей лестницы, где тусклый свет от его лампы ложился на белые железные ступеньки. Поднялся к себе и закрыл дверь.

Задыхаясь, он прислонился к ней спиной. От боли и ужаса дыхание его ещё несколько минут вырывалось долгими свистящими хрипами. Он чувствовал, что его вот-вот захлестнет истерика. Чтобы успокоиться, крепче уперся спиной в дверь, вдавил пятки в пол. Комната ходила ходуном.

Немного погодя дыхание выровнялось, тело обмякло, и он опустился на кровать. Поглядел по сторонам. Все было в порядке, словно ждало его. Все такое же, как было, когда он — сколько веков назад? — только собирался идти к Миранде, шведский нож, книга об автомобилях, растрепанный томик «Такова жизнь» говорили ему: «Привет». Но он слышал их, как банкрот слышит голоса беззаботных детей. Воображенное насилие и насилие подлинное — вещи несоизмеримые. Что-то невинное было непоправимо сломано, вспугнуто и убито. Черное пятно в глубине его мира уже расплывалось к поверхности. Он со стоном сполз на пол, уронил голову на кровать.

Он тупо уставился на свою руку. Пальцы болели, на суставах запеклось немного крови. Халат был усыпан блестками цветного стекла. Стряхивая их, он задел что-то под кроватью. Заглянул туда — оказалось, что это солдатики Стива. Он подтянул ящик поближе. Потом открыл его, стал смотреть невидящим взглядом на мешанину из бесчисленных красно-синих оловянных фигурок. С усилием сосредоточившись, достал одну и поставил на пол. Рядом другую, третью. Шеренга все удлинялась, и тут наконец хлынули безудержные слезы.

30

— Ты будь поласковее с Пенни, когда он вернется, — сказала Энн.

Пенн уже несколько дней как гостил у Хамфри в Лондоне.

— Он не вернется, — сказала Миранда. Незанавешенное окно было распахнуто в теплый летний вечер. Последние два дня Миранде нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты. Врач ничего не нашел, но Энн была уверена, что теперь-то девочка заболевает наконец краснухой.

— Это почему? — спросила Энн.

— Не вернется. Он пробудет в Лондоне до последней минуты, а потом попросит тебя прислать его вещи.

— Но он определенно сказал, что вернется. Должен же он с нами проститься как следует.

Миранда пожала плечами.

— Он плохо воспитан. Чего же и ждать, раз у него такой отец!

— Миранда!

Энн строго посмотрела на дочь через стол, на котором теснились куклы, комиксы, приключения Тентена, дамские журналы, конфеты, банка с апельсиновым соком и остатки вишневого пирога. Потом снова принялась мерить шагами комнату. Ей было очень жаль, что Пенн уехал. Только с его отъездом она поняла, до какой степени он, если можно так выразиться, снимал с неё тягостную заботу о Миранде. Поймав себя на этой мысли, она испугалась, устыдилась. Но едва она осталась в доме вдвоем с Мирандой, как между ними возникла напряженность, обостренное сознание присутствия друг друга, неприязненное взаимное притяжение. Они все время друг за другом следили, высматривали друг друга, и все, что бы ни делала одна из них, в присутствии другой казалось бессмысленным. Болезнь Миранды только отчасти разрядила атмосферу.

По поводу Феликса Энн все ещё ничего не решила. Так по крайней мере она себе внушала, хотя относительное спокойствие, с каким она переносила отсрочку, предписанную ею им обоим, и наводило на мысль, что она, очевидно, уже решила вопрос в его пользу, что, сама того не заметив, она уже перешла черту. И однако же ничего решающего она по-прежнему не делала и не говорила. Огромная сияющая пустота, которая так властно поглотила её в конце разговора с Дугласом Своном, теперь сжалась, померкла, заполнилась повседневными заботами. Безумное чувство к Рэндлу немного отпустило. Но она не чувствовала себя свободной, способной принимать решения. В конечном счете она была все та же робкая, старательная, вечно озабоченная Энн. Новой личности она не обрела.

Энн никогда не руководствовалась правилом поступать как хочется. Другое правило — поступать как должно — было крепко внушено ей с детства и с тех пор настолько укрепилось, что почти уже не оставляло ей возможности хотя бы под влиянием минуты чисто эгоистически проявить свою волю. Сейчас она чувствовала, как ей недостает этого несложного, но могущественного умения. Раздирающие её желания были до безобразия абстрактны, и она завидовала тем, для кого пожелать и схватить — одно и то же. Кроме того, она, особенно когда думала о крушении своего брака с Рэндлом и о том ущербе, который чем-то, безусловно, нанесла Рэндлу, была склонна видеть в отсутствии у себя прямых, практических желаний что-то пагубное, мертвящее. В её открытой, бесформенной жизни трагически недоставало энергии, недоставало хоть какой-нибудь твердой поверхности, могущей послужить ей опорой. И, обвиняя себя, готовая признать все хорошее в себе дурным, она снова и снова, как эхо, откликалась на жестокие слова Рэндла. Она не обрела новой личности. Но старая, несомненно, дала трещину.

С Мирандой у неё тоже ничего не получалось, и порой ей думалось, что Миранда сторонится её по той же причине, что и Рэндл. Им обоим требовалось бодрящее соседство чьей-то отчетливо выраженной воли, и в том, что у Энн в этом смысле не было своего лица, они не могли не усмотреть чего-то мелкого, малодушного, даже неискреннего. Раньше у Энн иногда мелькала мысль, глубоко ей противная, что она совершенно неумышленно и бессознательно будит в них обоих чувство вины. Теперь же ей казалось более вероятным, что они реагируют на неё как бы в эстетическом плане. В её образе жизни им видится что-то нескладное, что-то гнетущее. И теперь она сама чувствовала себя виноватой.

В ней назрела отчаянная потребность поговорить с Мирандой о Феликсе. Не то чтобы она ожидала услышать от Миранды что-нибудь существенное, и споров никаких она не ждала. Она обрисует дочери положение лишь в общих чертах. Но ей важно знать, что этот разговор состоялся, что она хотя бы произнесла имя Феликса, а решиться на это, как Энн с удивлением убедилась, было очень трудно. Неожиданный скачок в её отношениях с Феликсом любому наблюдателю мог показаться странным, даже неприличным. А Миранда, которая обожает отца, как она примет эти намеки? Говорить было страшно, и это порождало все усиливающуюся нервную тревогу. На разговор с дочерью о Феликсе словно был наложен запрет; но Энн знала, что, пока она не нарушит его, она не сможет дальше думать о том, как ей быть. Минутами казалось, что стоит поговорить об этом с Мирандой, пусть в самых туманных выражениях, — и станет ясно, что она и в самом деле перешла черту, и тогда она видела Миранду в благостном свете, видела в ней союзницу, которая поможет ей возвыситься в собственном мнении.

Тем временем нужно было обманывать Феликса — да, иначе не скажешь. Энн жаждала его общества, но боялась слишком часто с ним видеться, чтобы не выдать своей жажды: если он заподозрит, что с ней творится, их подхватит и понесет, как щепки. Она не хотела окончательно его поработить, пока сама ещё не уверена, что оставит его себе, и не хотела сойти с ума от горя, если придется его потерять. Она хотела действовать с открытыми глазами, но этого-то она и не могла, пока рядом неотступно была Миранда, зоркая, любопытная, хмурая и пока ещё официально неосведомленная. Мысли её оставались разрозненными, отказывались кристаллизоваться в программу действий. В одном браке она потерпела фиаско, так нужно ли торопиться со вторым? А вдруг она не годится в жены военному человеку? А вдруг Рэндл когда-нибудь вернется? Ее терзали сомнения по поводу святости брака, по поводу Миранды, по поводу Мари-Лоры. Она сомневалась во всем, кроме того, что они с Феликсом любят друг друга. Если б только она могла — совсем просто — увидеть в этом решение всех вопросов! Она стремилась к такой простоте как к недостижимой ступени аскетизма.

— Что ты все ходишь, — сказала Миранда. — Я уже смотреть устала. Постой на месте или сядь. Либо уж уйди совсем.

— Прости, маленькая, — сказала Энн и остановилась возле стола. Миранде, наверно, кажется, что она ведет себя странно. Да так оно и есть. Но за спиной у неё ждал с разинутой пастью большой темный дом, и не хватало духу выйти из комнаты дочери. Надо поговорить с ней теперь же.

— Из-за чего ты нервничаешь? — спросила Миранда. — Ты и меня заразила.

Они смотрели друг на друга в тишине пустого дома, словно прислушиваясь к далеким шагам. Если слушал и кто-то еще, так это могли быть только недруги. Энн пробрала дрожь. Большая белая мохнатая бабочка влетела в окно и заметалась вокруг лампы. Внизу под ними была пустая комната Рэндла.

— Проста, пожалуйста.

— Что ты все — прости да прости? Ты мне скажи, что случилось?

— Ничего не случилось. — Энн опять заходила из угла в угол. Комната казалась ей обшарпанной, пыльной, неопрятной, точно их с Мирандой сунули в мешок со старьем. Убирать здесь полагалось Нэнси Боушот. Энн взяла с каминной полки увядшие розы и бросила их в корзину.

— Миранда, — сказала она, — ты бы ничего не имела против, если бы я опять вышла замуж?

В наступившей тишине было слышно, как трепыхается бабочка, залетевшая под абажур. Энн знала, что не нашла нужных слов. А что ещё она могла сказать? Она оглянулась на дочь.

Лицо Миранды было как деревянная маска. Она взбила подушки и подтянулась повыше.

— Но пока ведь об этом нет речи?

— Ну, как сказать, — ответила Энн и добавила: — Это все ещё очень предположительно, не так чтобы сию минуту. — Голос её звучал виновато. В камине поблескивал неправильной формы шарик из цветного стекла. Энн подобрала его.

Молчание длилось так долго, что она опять оглянулась, и тогда Миранда сказала:

— Но ты и так замужем. За папой.

— Да. Но это, наверно, скоро кончится.

— А я думала, брак бывает навсегда, — сказала Миранда, не сводя с матери неприязненного взгляда.

Энн почувствовала, как в ней шевельнулось долгожданное эгоистическое упрямство. Она обрадовалась ему, как мать радуется первому движению своего будущего ребенка. Она сказала:

— Отец твой так не считает, — и, тут же пожалев о своих словах, добавила: — Ты ведь знаешь, он просит развода. Он хочет жениться на другой женщине.

Миранда, подумав, возразила:

— Это он сейчас так говорит.

— Ты думаешь, он… расхочет?

— Может и расхотеть, разве нет?

Энн подкинула на ладони цветную стекляшку. Комната сжимала её со всех сторон мягко, как вата. Хотелось передернуть плечами, чтобы стряхнуть её. Она сказала:

— Ты ведь виделась с папой, когда он сюда приезжал… незадолго до того, как… написать мне письмо.

— Да.

— Он тогда говорил что-нибудь такое, что… ну, о том, что уезжает навсегда? Наверно, он тебе это сказал. — Энн запыхалась. Она чувствовала, что задает не те вопросы. Чувствовала, что Миранда держит её под контролем своей воли. Она ходила взад-вперед, точно зверь на короткой привязи, чувствуя, как дергает веревка.

— Я точно не помню, что он говорил, — сказала Миранда, — но, по-моему, он думал, что ему, может быть, захочется вернуться. Уверенности у него, по-моему, не было. Ты ведь знаешь, что такое папа.

— Нет, ты вспомни! — сказала Энн. — Что он в точности сказал? Постарайся вспомнить.

— Как я могу вспомнить? Мне было так тяжело. Мне и сейчас так тяжело. — В голосе её дрожали слезы.

— Ну, прости меня, маленькая, — сказала Энн. Она взглянула на скривившееся неласковое личико и захлебнулась от жалости и чувства вины. Слишком легко она отнеслась к тому, как будет страдать Миранда.

Затихшая было бабочка упала из-под абажура с обожженными крыльями и затрепыхалась на полу.

Миранда посмотрела на нее, перегнувшись через край кровати.

— Ты её лучше убей. Летать она больше не будет. То, что не может летать, лучше убить. Лучше быть мертвым, чем ползать. Она сожгла себе крылья.

Энн придавила бабочку ногой — какая толстая — и опять устремила все внимание на Миранду. Та как будто оживилась немного и была сейчас удивительно похожа на отца.

Энн тоже заговорила спокойнее:

— Но тебе показалось, что он хотя бы допускал возможность, что когда-нибудь вернется?

— Да, конечно, — сказала Миранда. — Он говорил что-то в этом роде. — Она стала с беззаботным видом оправлять постель, смахнула на пол двух кукол.

Энн подошла к окну. Ночь душила её. Она выглянула в темноту. Вдалеке ухала сова, набрасывая одно за другим звуковые кольца на уснувших болотных птиц. Безмолвный мир за окном ждал окончания их разговора. Ни одного огонька не было видно, даже звезды словно задохнулись в темном бархатном небе. Энн смотрела в душную черную пустоту, и сердце её было как птица, готовая вырваться из её груди и лететь над тихим болотом к мысу Данджнесс, к морю.

Веревка дернула. Она обернулась к тесной комнатке, к настороженной Миранде. Сказала:

— А если он не вернется и мы разведемся? Что ж, тогда я могла бы подумать о новом замужестве. Я решила, что должна тебе это сказать, хотя все это ещё так смутно и маловероятно. — Слова были сбивчивые, неискусные.

— Выражайся яснее, — сказала Миранда. — Ты уже сейчас думаешь о том, чтобы выйти замуж за кого-то определенного?

— Да.

— Кто он?

— Феликс Мичем.

— Понятно. — Она как будто не удивилась. — Что это тебе вдруг понадобился Феликс?

— Не вдруг. Мы с Феликсом много лет были друзьями.

— А папа это знал?

— Знать тут было нечего! — сказала Энн, проклиная себя за то, как бездарно провела эту сцену.

Миранда молчала, поджав губы, подбрасывая куклу на коленях.

Верит она мне? — думала Энн. Этого я не могу спросить. На неё навалилась новая боль — Миранда, чего доброго, вообразит бог знает что.

Помолчав, Миранда сказала:

— Конечно, поступай как знаешь. Ведь это касается тебя.

— Я просто хотела с тобой поговорить. Я не хочу ни удивлять тебя, ни расстраивать. — Прозвучало это холодно, неубедительно. — Феликса ты знаешь, он тебе по душе, это все к лучшему. Ну а планы у меня, конечно, самые туманные.

— Знаю я его не особенно хорошо, — сказала Миранда. — Я с ним почти и не разговаривала. И насчет того, что он мне по душе, — это ещё вопрос!

— Да брось, пожалуйста!

— Папе он тоже не по душе. Может, он догадывался?

— Говорю тебе, не о чем тут было догадываться!

Миранда вздернула брови, глядя на куклу.

Энн почувствовала, что задохнется, если не выйдет из этой комнаты. Опять заухала сова, распахнутое окно таило угрозу, словно в него вот-вот мог влететь Рэндл — как летучая мышь, неспешно хлопая шершавыми крыльями.

Будто уловив её мысль, Миранда сказала:

— Папа ведь может вернуться в любую минуту. Вот сейчас мы в любую минуту можем услышать машину…

Обе замерли и прислушались, глядя друг другу в глаза. Тишина казалась чреватой звуками, и те, другие, кто тоже слушал, словно затаили дыхание.

Энн стало страшно. Она пошла к двери.

— Ну ладно, посмотрим. Больше об этом говорить не будем. Я и так наговорила лишнего. Посмотрим, чего хочет папа. Это были просто туманные предположения.

Уже взявшись за ручку двери, она заметила на одной из белых полок что-то необычное. К полке была пригвождена одна из кукол Миранды, пронзенная насквозь немецким кинжалом. Энн поглядела на это зловещее знамение. — Несчастная, за что ты её так?

— Я её казнила. Это ассирийская казнь. — Миранда сбросила одеяло и выбралась из постели.

— Довольно-таки варварская казнь. Смотри не озябни, маленькая. Ну, спокойной ночи. Не ломай себе голову над тем, что я говорила.

— Подожди минутку, — сказала Миранда. Похожая в пижаме на мальчика, задрав голову, она смотрела через стол на мать. Они были почти одного роста.

— Что бы папа ни сделал, это ничего не меняет.

— То есть как?

— В церкви-то развестись нельзя.

— На этот счет существуют разные мнения. — Энн ощущала не только страх, но и гнев и радостные толчки пробудившейся воли.

— Так что ты все равно будешь его женой, а он все равно будет твоим мужем. А вдруг он захочет вернуться позднее? Если ты сбежишь к кому-нибудь другому, он этого не сможет. Вдруг он вернется, будет звать тебя, искать, а тебя нет. Лучше ты его жди, тогда все будет хорошо. Ему всегда будет куда вернуться. Здесь всегда будет его дом, и, если ему будет плохо, он вернется сюда. — Она говорила со страстью, лицо покрылось легким пятнистым румянцем.

Энн заколебалась. Сказала, поворачивая ручку двери:

— Ну, там увидим. — Ей хотелось бежать.

— Нет, не увидим! — Голос Миранды звенел. — Папе обязательно будет плохо, он обязательно захочет вернуться, я знаю, мы должны его ждать. — Глаза её наполнились слезами.

Из сваленных в кучу вещей на столе она вытащила что-то и прижала к лицу. Затряслась от судорожных рыданий. — Я люблю папу. Никто не должен занять его место. Я не хочу быть падчерицей.

Энн шагнула к ней и тут увидела, что она держит в руке. Это был белый кролик Джойи, старая игрушка Рэндла. Значит, Рэндл не увез своих зверей. Просто Миранда забрала их к себе в комнату. Рэндл не увез их. Энн обняла Миранду вместе с Джойи, и, когда у неё самой потекли слезы и желто-красная головка прильнула к её плечу, она с отчаянием почувствовала, как её сразу размягчила, размагнитила, лишила сил прежняя любовь к Рэндлу.

31

Феликс затормозил, и темно-синий «мерседес» со скрежетом замер на месте. Передние колеса, кажется, врезались в какую-то клумбу. Он не стал проверять, выскочил из машины и посмотрел вверх, на темный фасад дома. Окно у Энн не светилось, света не было ни в одном окне. Время, правда, уже за полночь, и Энн, чью невразумительную телеграмму он получил в Лондоне всего два часа назад, несомненно, ждет его только утром. Как же быть? Он взошел на застекленное крыльцо, попробовал парадную дверь, она оказалась незапертой.

В темном холле он нашарил выключатель и постоял, озираясь. Тускло освещенный обшарпанный холл, полный притаившейся мебели, выглядел зловеще — через такое помещение мог неслышно пробираться ночной гость с ордером на арест в кармане. Феликс ощутил безотчетный страх — это он испугался себя, испугался, что своим внезапным бесшумным появлением может испугать других. А может быть, он и сам жертва? Он не понял телеграммы Энн.

На цыпочках он прошел в гостиную, зажег свет. Комната казалась заброшенной, словно в неё с месяц никто не входил. Пахло сыростью. Он включил электрический камин. Посыпались искры, что-то, видимо, было неисправно. Запахло горелым. Он снял пальто. Разумеется, он не станет будить Энн. Устроится где-нибудь здесь и подождет до утра. Он скептически посмотрел на диван — длинный, но по его росту недостаточно. Он подумал: черт бы побрал эти условности, почему я должен лечь и спать, когда я хочу одного — обнять Энн? Он знал, что не уснет, будет лежать и мучиться. Сердце бешено колотилось, оттого что Энн, его судьба, так близко. Он стоял, свесив руки, рослый, уравновешенный мужчина, и, недоумевая, ждал.

Послышался легкий шорох, вошла Энн, и оба, увидев друг друга, тихо вскрикнули. На ней был длинный темно-зеленый халат. Она подняла руку в знак приветствия и пробежала к окнам — задергивать занавески. Когда она дошла до третьего окна, он двинулся к ней, готовясь её обнять, но она жестом остановила его, и они, как околдованные, замерли в нескольких шагах друг от друга.

— Я вас сегодня не ждала. Глупо было телеграфировать в такой час. Я думала, телеграмму доставят только утром.

— Энн, Энн, — сказал Феликс. — Вы мне нужны сейчас. Простите меня. Вы мне нужны сейчас. Энн, что вы решили? — Позднее время, полутемная комната и Энн так близко, бледная и тоненькая в длинном халате, — у него голова кружилась от бешеного желания.

— Ах, нет, — сказала она. — Ничего не выйдет. Я это и хотела вам сказать.

В глубине души он так и думал. Предчувствие явилось ему в дороге, как туман, налипающий на ветровое стекло. Но он сказал:

— Нет, Энн, этого я не могу принять. Вы сами не знаете, что говорите. Ведь вы меня любите. Наберитесь мужества, признайте это, я вас умоляю. — Он говорил тихо, отрывисто.

— Ничего не выйдет, — повторила она, отвернувшись и приглаживая волосы.

— Это что же… Миранда?

— Нет, нет, это Рэндл.

— Горящий светильник, вся эта чепуха?

— В общем, да.

— Идиотство какое. — У Феликса руки чесались как следует её встряхнуть. — Рэндл не вернется. С этим покончено. Навсегда. А если он когда-нибудь узнает, что вы тут сидите и ждете его, он решит, что вы это делаете ему назло. Скорее всего, так оно и есть. Отпустите его, Энн. Дайте вы бедняге свободу.

Она заскользила прочь от него через мертвую комнату и остановилась у камина спиной к нему. Он успел увидеть в зеркале её страдальческое лицо, прежде чем она прикрыла его рукой.

— Так трудно объяснить. Я не то чтобы чего-то жду. Просто мне невыносимо думать, что он может вернуться и будет искать меня, а меня не будет.

— Вы воображаете, что у Рэндла осталась к вам хоть капля чувства?

Она помолчала, потом ответила очень тихо:

— Наверно, так.

Комната казалась темной, чувство ночного вторжения не покидало их. Феликс, хоть и обескураженный её словами, все ещё дрожал от желания. Ночь, близость Энн, сила, которую он в себе ощущал, — все внушало ему, что он может, что он должен вырвать у неё согласие. Он сказал:

— Вы ошибаетесь. Но это неважно. Подождем, посмотрим, что вы тогда решите. Я же вам сказал, что не тороплюсь.

— Если я сейчас не могу сказать «да», значит, и вообще не могу, — отозвалась она бесцветным голосом. — Смешно было бы требовать, чтобы вы ждали. Рэндл может вернуться. Сейчас, когда я услышала машину, мне уж почудилось, что это он, а не вы. Он может вернуться. Это правда. И эта правда все решает. — Она роняла слова тяжело, заученно, не глядя на него.

Неужели она это серьезно, подумал Феликс, или она его испытывает, хочет, чтобы он применил силу? Он чувствовал, что у него хватит решимости втолкнуть её в «мерседес». Он сказал, чтобы выиграть время:

— Вы в самом деле думаете, что он может вернуться? Вам не кажется, что это наивно?

— Я думаю, что возможность такая есть. И Миранда так думает, даже больше, чем я. А она его знает.

— К черту Миранду!

— Уезжайте, Феликс, — сказала она тупо.

Он прикусил губу, вздернул подбородок и по её выражению понял, что вид у него устрашающий. Он сказал:

— Я люблю вас, Энн, я восхищаюсь вами, но порой мне кажется, что вы запутавшаяся, сентиментальная дура.

Она посмотрела на него сурово и печально.

— Простите меня, Феликс, я не могу толком объяснить, но я уверена. Ох, родной мой, давайте не будем тянуть. — Голос её сорвался.

Феликс дрогнул. С некоторыми женщинами он прекрасно умел обращаться. Но что делать с ней — не знал. Самый контраст парализовал его. Если бы он только мог сломить её взглядом, жестом. — Я вас не отпущу, — сказал он.

Энн смотрела на него с отчаянием, в её глазах были боль и страх. Словно подождав, что он сделает, она сказала:

— Понимаете, я должна оставить Рэндлу путь к отступлению.

— Рэндл, Рэндл, а почему для разнообразия не поступить так, как вам самой хочется? Или разучились?

— Может быть, и разучилась, — произнесла она медленно. — Я как-то себя не вижу. Я вижу его. И никакая это не самоотверженность. Просто он слишком существует.

— А меня вы не видите?

— Вас, — сказала она. — Да. В том-то и горе.

— Вы хотите сказать, — он старался понять не слова, а её лицо, — что я стал… для вас… невидимым? Вы меня не видите, потому что я… просто что-то, чего вам хочется? — Он боялся выразиться слишком ясно. Но очень уж жестоким казалось, что она вот так, почти автоматически отрекается от него, отрекаясь от собственных желаний. Что ему, как и ей, не знать счастья только оттого, что для неё так ощутимо существует отсутствующий Рэндл.

— Откуда я знаю, чего мне хочется? — сказала она уже с раздражением. — Мне ничего не хочется, я от всего отказываюсь, потому-то я и врежу другим, и Рэндлу вредила, и вам повредила бы, наверно.

— Я вас не понимаю. — Он подошел к ней ближе. — Вы никому не можете повредить. Вы хорошая, а хорошее не может быть дурным. Вы говорите абстракциями. Будьте естественны со мною, Энн. Не насилуйте себя, дайте себе волю. И ради всего святого перестаньте молоть чепуху. — Он шагнул к ней, стал рядом.

— Не надо, — сказала она робко, почти жалобно, глядя на него снизу вверх. — Я делаю то, что должна. Я прикована к Рэндлу, понимаете, прикована.

Он протянул к ней руки, но снова их уронил. Ему хотелось схватить её и раскачать, хотелось упасть перед ней на пол и с криком зарыться головой в её колени. Он сказал тихо:

— Перестаньте, Энн.

— Вы должны уехать, Феликс, — сказала она тем же апатичным, неуверенным тоном. — Как вы теперь поступите?

Боль и гнев охватили Феликса. Он не мог ей поверить. На минуту захотелось её уязвить. Он сказал:

— Что ж, если бы я дал вам меня прогнать, пришлось бы, очевидно, устраиваться по-другому. Уж конечно, я не раскис бы. Уехал бы в Индию. Возможно, женился бы на ком-нибудь. Жениться мне нужно, и поскорей, не то совсем высохну. Но я хочу жениться на вас, черт возьми.

— А… Мари-Лора? — спросила Энн, шаг за шагом отступая от него к окну.

— Что Мари-Лора?

— Вы как-то обещали мне показать её портрет, — сказала Энн. Она вся сжалась, была напряженная, бледная.

Зачем она мучает себя и меня, думал Феликс.

— Да, — сказал он раздраженно. — Он у меня с собой. Желаете посмотреть? — Он порылся в кармане. Там все ещё лежало письмо Мари-Лоры, а при нем снимок, который он недавно сунул в тот же конверт. Он мельком взглянул на него и сам вздрогнул: умница, длинноносая, с узкими темными глазами и пышным каскадом почти черных волос. Мари-Лора. Он протянул снимок Энн.

Энн только глянула и расплакалась.

— О боже правый! — сказал Феликс и зашагал по комнате.

— Простите, — сказала она, стараясь сдержать слезы, и положила снимок на стол. — От этого я могла вас избавить.

— Слушайте, Энн, — сказал Феликс. — К черту Рэндла и Мари-Лору. Они здесь ни при чем. Мы оба устали, издергались. Гнать сюда в такую поздноту было сумасшествие. Идите спать, а утром мы ещё поговорим.

— Нет, нет, — сказала Энн и снова заплакала, — этого мне не вынести.

— Так что же вы, хотите, чтобы я уехал сейчас?

Она молча кивнула, уставившись на поднятый в руке платок, не вытирая медленно стекающих слез.

— Энн, — сказал Феликс, — вы меня любите?

Она ещё помолчала, потом, все так же глядя на платок, сказала хрипло:

— Да. Но, наверно, недостаточно. Или не так, как нужно.

Феликс весь застыл. Произнес сухо:

— Так бы и сказали. Это упрощает дело. Конечно, я уеду. Только надо было сказать раньше.

— Да вы не понимаете! — Она подняла голову как бы с отчаянной мольбой. — Вы не понимаете. Я вас люблю, видит бог, люблю. Но я не вижу выхода. Я до сих пор слишком связана с Рэндлом. Он слишком реален. Но я вас люблю. Ох, Феликс, мне так трудно, помогите мне! — Ее голос поднялся до жалобного вопля. Она разрыдалась, потом затихла, бессильно свесив руки, с мокрыми от слез щеками.

Феликс удрученно поглядел на нее:

— В вашей жалости я не нуждаюсь. И в ваших увертках тоже. Разумеется, я не буду вам навязываться. Обо мне не тревожьтесь. Я уеду в Индию. Больше вам досаждать не буду. Насчет Рэндла вы, по-моему, ошибаетесь. Но надо думать, вы вправе любить не меня, а его. Надо думать, вы вправе как угодно относиться… к вашему мужу.

Эти слова тяжело упали между ними, и Энн застонала. Она повторила едва слышно:

— Я вас люблю, Феликс.

Он сказал:

— Знаю. Все в порядке. Жалости мне не надо. — Он взял со стула пальто. Сунул в карман фотографию Мари-Лоры.

Минуту они смотрели друг на друга.

— Не уезжайте, — сказала Энн почти шепотом, сразу перестав плакать.

Феликс покачал головой.

— Вы были правы. Лучше не тянуть. Я страдать не любитель. Простите, что растревожил вас. — И пошел к двери.

Он яростно рванул руль темно-синего «мерседеса» и выехал к воротам, срезав угол лужайки. Слабый крик словно повис в воздухе у него за спиной. Он жал и жал на газ, пока машина под ним не завизжала. Уже тогда он знал, что это расплата за честь быть офицером и джентльменом.

32

Миранда, скорчившись на подоконнике, смотрела, как огни темно-синего «мерседеса» исчезают в подъездной аллее. Яркий свет, выхватывая из мрака зеленые деревья, все быстрее уходил под гору и вот пропал. Остался шум мотора, сперва нараставший по мере того, как машина набирала скорость, потом быстро умолкший. Наконец наступила полная тишина. Миранда прислушалась к тишине. Потом устало слезла с окна. Какой-то кусок жизни кончился. Какое-то дело сделано.

Она знала о том, что произошло в гостиной. Достаточно долго подслушивала, стоя за дверью. Теперь она словно задумалась, оставшись без дела, не зная, за что приняться. Потом задернула занавеску, заперла дверь и, опустившись на колени, пошарила под кроватью. Она вытащила большую деревянную шкатулку, предназначенную для книг, с крепким запором. Порылась в ящике, нашла ключ и открыла шкатулку. Вывалила содержимое на ковер и стала безучастно его перебирать.

Там было несколько писем и множество газетных вырезок и фотографий. Снимок Феликса в теннисном костюме, пятнадцатилетним мальчиком, — она выкрала его из альбома у Милдред. Несколько снимков Феликса в Грэйхеллоке, сделанных много лет назад на каком-то празднике; Феликс, Энн и Клер Свон, Феликс, Энн и Нэнси Боушот, Феликс и Энн. Был старый снимок — Феликс, Хью и на первом плане она сама, крошечная девчушка в белых оборках и бантах. Были снимки Феликса с Милдред, которые Энн в свое время получила в подарок, а Миранда стянула у неё из стола, и ещё парочка сокровищ, приобретенных таким же путем, — Феликс в парадном мундире. Но больше всех она любила другие, где Феликс был в обычной форме, Феликс на войне, Феликс обросший, Феликс при оружии, Феликс в пустыне, Феликс, склонившийся над картой в каком-то неведомом, безлюдном месте. Были тут и вырезки военных лет, включая корреспонденцию о том, как Феликс заслужил Военный крест под Анцио. И вырезки мирного времени, включая иллюстрации из «Тэтлера», — Феликс танцует с леди Мэра Ханвик, пьет шампанское с мисс Пенелопой Фенью. И ещё — «Полковник Феликс („Йойо“) Мичем с приятелем на скачках в Аскоте». Но самой большой драгоценностью были письма — письмо, которое он ей написал, когда она болела свинкой, письмо, которое он ей написал, когда она болела ветрянкой, открытка, когда-то присланная им из Нью-Йорка. Увы, переписка их кончилась, когда ей было семь лет.

Миранда любила Феликса Мичема всем сердцем с тех пор, как себя помнила. Она не могла бы сказать, когда именно её детское поклонение этому большому, приветливому полубогу перешло в жадную, ревнивую муку, с которой она теперь жила дни и ночи. Иногда ей казалось, что её чувство всегда было одинаково, всегда равно огромно, только в какую-то минуту к нему поднесли спичку. И теперь она корчилась в этом огне. Правда, она и в раннем детстве страдала, скучала по нем, ждала его и безумно радовалась каждому его появлению. Она жестоко страдала от того, что он интересовался Стивом, который тоже его боготворил, и сравнительно мало интересовался ею. Но в детстве она хотя бы не мечтала им завладеть. Настоящие мучения начались тогда, когда на каком-то почти не замеченном повороте пути она оказалась с Феликсом в одном мире. Ибо теперь, когда ничто их не разделяло, их разделяло все.

Миранда, конечно, чувствовала, что между Феликсом и её матерью что-то есть, какой-то трепет взаимного интереса и приязни. Ей казалось, что и это она знала всегда, но, когда её любовь вспыхнула ярким пламенем, обострились и её любопытство и наблюдательность. Наблюдать, впрочем, было почти нечего, и Миранда не предполагала больше того, что видела. Но и того, что она видела, было достаточно, и она смотрела во все глаза и страдала.

Миранда была уверена, что её тайна никому не известна. Когда её пятилетней девочкой спросили, за кого она хочет выйти замуж, она не задумываясь ответила: «За Феликса». Все тогда посмеялись, а потом забыли. Скрывать свою любовь было тем более необходимо, что от её зоркого и проницательного взгляда не укрылся катастрофический разлад между родителями; и, по мере того как события принимали все более угрожающий оборот, на её безнадежную мечту завладеть Феликсом как бы наросла другая, более выполнимая мечта — чтобы он по крайней мере не достался её матери. Раньше Миранда, вероятно, любила мать, но эта мать её детских лет была фигурой безличной и безликой. Все краски в мире её детства исходили от отца. Мать впервые обрела для неё индивидуальность уже как её соперница, и этому соперничеству Миранда посвятила себя со свирепой решительностью и не без успеха.

Она, конечно, не могла никому довериться, даже или, вернее, в особенности отцу, с которым всегда так дружила Ее привязанность к отцу была чем-то теплым, инстинктивным, бесформенным и бесконечно утешительным, хотя минутами и вызывала в ней чувство стыда, почти отвращения. Только на него изливалась её нежность, только для него она до сих пор оставалась мягкой, уютной, а с годами к этой мягкости примешалась воинствующая преданность, стремление защитить его всякий раз, как ей казалось — а в последнее время это бывало все чаще, — что ему грозит какая-то опасность. Что её любовь к Феликсу представляет для него опасность — это она поняла давно. Если он узнает, ему будет очень больно. И от этой боли она тоже его оберегала. На свои две любви она не смотрела как на соперниц. Они были столь же различны, как их предметы. Рэндл по сравнению с Феликсом казался ей бесконечно слабым, но именно поэтому был бесконечно ей дорог.

Когда Миранде стало ясно — а ясно это ей стало уже давно, не только в результате её неутомимых наблюдений, но также из намеков, брошенных отцом, — что её родители скоро расстанутся навсегда, ей показалось, что дальнейшего она не вынесет. Она считала вполне вероятным, что Феликс начнет ухаживать за её матерью, мать будет колебаться и тянуть, но в конце концов он её получит. Миранда сказала себе, что этого она не переживет. Если Феликс женится на Энн, она убьет себя; и в самом деле, эта ужасная неизвестность, эта новая перспектива, возникшая после отъезда отца, грозила замучить её до потери сознания. Равнодушие к жизни, о котором она говорила Феликсу, казалось ей подлинным, и с дерева она прыгнула словно бы вполне готовая к смерти, хотя также и с надеждой поразить воображение Феликса и свалиться в его объятия. В последующие дни, когда она убедилась в том, о чем и так догадывалась — что Феликс видит в ней ребенка и вообще замечает её только из-за Энн, — её тайные терзания достигли предела.

Вообще-то говоря, со своей точки зрения, Миранда рассматривала отъезд отца не только как несчастье. Даже независимо от Феликса она, как ни странно, часто мечтала о том, чтобы отец уехал, чтобы улетел, как птица, выпущенная из её руки, — показывать ей дорогу в лучший край. Миранда восхищалась буйством, подспудно тлевшим в отце, с нетерпением ждала, когда проявится его сила, и, когда он наконец взорвался, облизнулась и широко раскрыла глаза. Рэндл унесется первым, как её посланец, её эмиссар, в страну четких форм и ярких красок, в страну ворованных радостей, а она потом за ним последует. Это сулило какое-то избавление, и для такой мечты в её хозяйстве тоже находилось место. Но о том, как бегство Рэндла отзовется на позиции Феликса, Миранда думала со смешанными чувствами. Освобождая место для Феликса, Рэндл тем самым усугублял её страдания и усиливал опасность. Но, обостряя ситуацию, его отъезд в то же время так или иначе приближал развязку, а Миранда убедила себя, что лучше любой конец, чем эта нескончаемая, длящаяся год за годом, бессловесная любовь Феликса. Теперь уж он либо выиграет, либо проиграет, и в случае явного проигрыша ему придется исчезнуть. Миранда решила позаботиться о том, чтобы он выиграл или проиграл поскорее.

Приступив к делу, она даже нашла в этом утешение. Прежде всего нужно было услать отца, убедить его отбросить колебания и уехать. Теперь, когда Миранда наконец решила все сокрушить, а там будь что будет, ей не терпелось, чтобы он уехал, и она даже опасалась, не слишком ли откровенно его спроваживала. Новые колебания, сомнения, частичные примирения — это было бы уже выше сил. Рэндл должен уйти со сцены раз и навсегда. О том, как справиться с матерью, она заранее не думала. Но, раз попробовав, сама поразилась тому, как это просто. У неё возникло — и это тоже было утешительно — ощущение собственной силы. По сравнению с ней мать казалась существом без формы и без цели — обремененная чувством вины и путаными привязанностями, безнадежно связанная браком. Для того, что ей было нужно, Миранда поняла достаточно, и то, что она поняла, удивило её и вызвало легкое содрогание.

Она сидела, хмуро перебирая фотографии. Сейчас они мало что говорили ей. У неё было такое чувство, словно Феликс умер, такое чувство, отчасти даже приятное, словно и она сама на время умерла. Она отупела, свяла, как после экзамена. И на снимки смотрела, не видя. А потом стала не спеша их рвать. Она рвала их один за другим, не переворачивая, не разглядывая, потом стала, не читая, рвать письма и вырезки. Разорвала все в мелкие клочки. Клочки сложила в большой конверт и запечатала. И ещё долго сидела на полу, поджав губы, почесывая щиколотку и напевая какой-то мотивчик.

Она оглядывалась на пройденный путь, но его уже затянуло туманом, и видела она только отдельные куски. Вглядываться не было сил — слишком устала, да теперь это уже было не важно. Лениво перебрала свои догадки насчет матери и Феликса. Узнать она никогда не узнает, но узнавать и не хочется, и все равно она выживет. Другие ведь выживают, а она, если потребуется, посвятит всю жизнь планомерному выживанию. Она спокойно наметила пункты своей программы. Через год-другой она сбежит к отцу. К тому времени он уже бросит ту женщину, а если нет, Миранда живо уговорит его с ней расстаться. Он поселится в каком-нибудь веселом южном городе. Она представила его себе: загорелый, интересный, оживленный, свободный, говорит на иностранных языках. И вот приезжает она — тонкая, бледная, загадочная, печальная, и все за ней ухаживают, но она остается с отцом. Вот так оно и будет, а до тех пор она будет жить как мертвая.

Ноги затекли, она с усилием встала и подошла к полкам. Тупо поглядела на немецкий кинжал, все ещё пронзавший куклу — подарок Феликса. Вытащила кинжал, а останки куклы бросила в корзину. Кинжал она завтра утопит в болоте. Глянув на притихшие ряды кукол, машинально вытащила одну и прижала к груди. Она делала это сотни раз, но сейчас ей вдруг почудилось, что она обнимает мертвого щенка. Стало жутко от ощущения, что все куклы умерли. Жизнь, которой она их наделила, разом кончилась. Она глядела на них, широко раскрыв глаза, облизывая губы. Мертвые подобия, насмехающиеся над её одиночеством. Она поболтала куклу в воздухе, потом ухватила одной рукой за голову, другой за туловище и рванула. Фарфоровая голова отделилась, она швырнула её на пол и разбила. Взяла за ноги другую куклу и шваркнула об стену. Постепенно комната наполнилась опилками и осколками розового фарфора. То, что не удалось сломать, она порубила немецким кинжалом. Последней оставалась Пуссетт. Миранда поглядела в бессмысленное знакомое лицо и оторвала у Пуссетт голову, руки и ноги. Вот и все, и нет больше маленьких принцев.

33

Где-то пела птица — где-то в ветвях бука, в великой тишине светлого летнего утра. Болота, сейчас бледно-зеленые под солнцем, добавляют в солнечное золото и свое особое свечение, тянутся вдаль, в голубую дымку. Все десять тысяч роз уже раскрылись, обнажив свои пленительные сердца, и склон кажется огромным развернутым веером. Миранда в комнате над ним, наверно, ещё спит, а Энн уже встала и возится на кухне. Сейчас придет Нэнси Боушот, принесет молоко. Он лениво прислушивался к привычным утренним звукам. Рэндл Перонетт пробуждался от сна.

Переворачиваясь на другой бок, он коснулся чего-то. Открыл глаза. И вспомнил — так внезапно, что, вздрогнув, приподнялся на локте. Он был в Риме, в отеле на Пьяцца Минерва, в широкой кровати, с Линдзи. Свет летнего утра действительно сиял за окном, но закрытые жалюзи приглушали его до жаркого полумрака. И птица пела, но то была канарейка в клетке, выставленной на балкон соседнего дома. А рядом с ним, лежа на спине, крепко спала Линдзи. Не прикрытая простыней, она в наготе своей была как Афродита Анадиомена, Афродита из мира сна. Ее светлые с металлическим отливом волосы блестящими золотыми прядями лежали на подушке, спускались ей на грудь. Приподнявшись повыше, Рэндл отделил одну прядь от своего вспотевшего бока. Ночью и то было жарко.

Он посмотрел на часы. Еще нет семи. Будить Линдзи не стоит. Они легли очень поздно. Он стал рассматривать её лицо. Голова её была запрокинута, подбородок торчал к потолку с решительным видом, который она сохраняла даже во сне. Губы — насколько же они прекраснее в своей нетронутой бледности — чуть приоткрылись, между ними белеют зубы. Тонкие с прожилками веки гладкие, как кожура какого-то диковинного плода. Дыхание — непрерывные вздохи, легкие и дразнящие, широкий, спокойный овал лица с большим, не много выпуклым лбом — даже вблизи на нем не видно ни морщинки — раскинулся перед ним, как прелестный пейзаж, на который смотришь с вершины горы. Ее сон казался чудом красоты, тепла и жизни, замершим как по волшебству, превращенным в предмет созерцания. Так в сказочных замках столетиями дремлют принцессы. Рэндл смотрел, и боготворил, и опять упивался торжеством обладания.

А между тем эти пробуждения всегда бывали одинаковы. Он всегда просыпался с ощущением, что он в Грэйхеллоке, словно перемены, происшедшие с ним, ещё не проникли в его подсознание. И в самом деле, подсознание его по каким-то неисповедимым причинам было занято другим. Никогда он не видел столько снов. Каждую ночь ему снилась Энн — Энн без оглядки бежит мимо, не слыша его окликов, Энн, как призрак, проплывает в лодке, а он смотрит на неё из окна, Энн уходит от него по аллее, а догнав её, он видит, что она превратилась в мерцающую статую. Однажды ему приснилось, что она плачет, обняв кролика Джойи, а в следующую ночь он тянулся к ней сквозь изгородь из кустов шиповника. Были и ещё сны, очень тревожные, в которых ему являлось юное существо, одновременно Энн и Миранда, и в одном из таких снов, четком, как галлюцинация, она стояла, подобная богине в сверкающей короне волос, возле его кровати. А то ещё ему снился Стив — это были простые, житейские сны: Стив играет в солдатики или в поезда, Стив броском вонзает немецкий кинжал в стену сарая. Иногда ему снилась мать. Два раза приснилась Эмма, но сами эти сны он забыл. Линдзи ему не снилась.

Рэндл никогда ещё не видел столько снов и редко когда столько ел и пил. Они напивались каждый день и каждый вечер, и под влиянием вина, и снов, и странных провалов памяти, и смены возбуждения и усталости от беспрерывных любовных ласк Рэндл временами совершенно терял чувство реальности. Реальностью ему, за неимением лучшего, служило смутное, зыбкое ощущение постоянного присутствия Линдзи. Воистину она была Афродитой из мира сна.

Любовью они занимались без конца. Рэндл превратил Рим в своеобразную карту любви, в сплошные любовные паломничества, так что памятные места отождествлялись с объятиями и восторгами, словно и существовать начинали только в обостренном восприятии любовников. Он возил Линдзи на Аппиеву дорогу и целовал её за гробницей Цецилии Метеллы. Возил её на Палатинский холм и целовал в храме Кибелы. Возил в сады виллы Боргезе и целовал у фонтана Морских Коней. Возил в Остиа Антика и целовал в задней комнате таверны. Возил в катакомбы. Возил на английское кладбище и целовал бы на могиле Китса, если бы не помешали какие-то американские туристки. И карту в этих местах словно прожигало, в ней оставалась круглая дырочка, пустота, которая была в то же время и окошком в другой мир.

Что Рэндл видел сквозь эти окошки, если он в эту головокружительную пору вообще что-нибудь видел или ожидал увидеть, — это другой вопрос. Он и в обычном смысле приобщал Линдзи к Риму и много чего показал ей в этом городе, который знал и любил. Она была вопиюще невежественна в области итальянского искусства, как и во всем, что относилось к прошлому, и его немного огорчало не столько само это невежество, сколько её стремление по возможности его скрывать. То, что в Англии он бодро именовал её вульгарностью, в новой обстановке представлялось известной неуверенностью в себе, крошечным изъяном в её совершенстве. Но это были детали.

Привалившись к взбитым подушкам над спящей Линдзи, Рэндл закурил и окинул взглядом горячий размытый квадрат окна, дверь, отворенную на балкон, за длинными жалюзи белую занавеску, мягкую и просвечивающую, как сон, не колышимую ни единым дуновением. Канарейка все пела. В его теперешнем восприятии Линдзи что-то ускользало, что-то чуть тревожно дробилось. Какие-то штрихи, как будто не связанные между собой, нарушали цельность намеченного им узора. Как-то Линдзи заговорила о своем детстве и некоторые вещи изобразила совсем не так, как в первый раз. Ну и что, если она лгунья? Он и сам лжец. Как-то вечером в ресторане, когда он хотел купить ей букет роз, она сказала, что не так уж любит розы, точно забыла, с кем говорит. Ну и что же, пусть минутами она как будто не знает, кто он такой. Минутами, особенно по ночам, он тоже как будто не знает, кто она такая. А ещё только вчера она сказала: «Мы ведь тогда говорили неправду про Эмму Сэндс. Она ведь нам нравилась, верно? Мы её даже любили!»

В мечтах бегство рисовалось Рэндлу как идеальное воплощение свободы. Быть в Риме вдвоем с Линдзи и быть богатым — казалось, это открывало перед ним неограниченное поле деятельности. Он немного переоценил свои силы, и, хотя твердил себе, что изменится, что скоро облачится в новую личность, ту, которую словно примерял, когда обедал у Булстэна и вокруг него суетились официанты, все же приходилось признать, что он ещё не разделался со своим прежним «я». Это его беспокоило. Он возвращался мыслями к Линдзи и Эмме, хоть и убеждал себя, что теперь гадать об этом бессмысленно. Даже если была доля истины в его диких домыслах касательно их отношений, в его кошмарных подозрениях, будто они в сговоре против него, — к чему тревожиться об этом теперь, какое значение имеет _теперь_, чем Линдзи была _тогда_? Он пожимал плечами, но выкинуть Эмму из головы не мог.

Была у этого наваждения и другая грань. Словно Эмма сама создала ситуацию, в которой он воспылал к Линдзи. Словно Эмма была импресарио его страсти. Он полюбил Линдзи как пленительную, но недосягаемую принцессу Грезу, какой её (насколько умышленно и с какой целью?) сделала Эмма; и теперь, обладая Линдзи, он — правда, очень редко и каждый раз всего на секунду — испытывал легкое разочарование, словно женщина, которая влюбилась в католического священника, но расхотела его, когда он нарушил обет и стал обыкновенным, доступным мужчиной.

Не то чтобы Линдзи, став его любовницей, внесла в их жизнь элемент будничности. Мир, в котором они обитали, был достаточно экзотическим и безумным. Но в Рэндле порой шевелилось желание иной свободы, словно и это растрачивание себя не давало нужного выхода его пробудившейся энергии. И не то чтобы Линдзи оказалась не на высоте. В общем-то она была великолепна. Оступаясь лишь в редких случаях, она обычно держалась с невозмутимым апломбом. Она изумительно одевалась — в те многоцветные диковины, легкие и плотные, ниспадающие складками и узкие, как футляр, которых он накупал ей без счету. Драгоценности носила, как герцогиня, и, где бы они ни появились вдвоем, на неё обращались восхищенные взгляды. Несмотря на скудные познания по части кватроченто, Линдзи вполне успешно изображала знатную леди. Она обладала и стилем, и чувством формы и в огромном вакууме их нового существования парила на смело раскинутых, изящно очерченных крыльях.

К сожалению, Рэндл не был уверен, что может сказать то же о себе. Когда-то он заявил Линдзи, что силы их равны. За последние несколько недель он осознал — какими-то неясными путями, как всегда осознаешь такие вещи, — что был не прав. Линдзи сильнее его, Линдзи верховодит, и даже если сама она этого ещё не поняла, так скоро поймет. Иногда Рэндлу казалось, что это открытие и есть источник всех его тревог. Так или иначе, он пытался отнестись к нему хладнокровно. Как бы ни беспокоило его настоящее и прошлое, на будущее, относительно которого он пребывал в полнейшей неизвестности, он сумел запастись кое-какой верой в собственные возможности. Что было в прошлом — этого он никогда не узнает. Но люди выживают в любых условиях. Он-то выживет безусловно.

Рэндл вынужден был признать, что не оправдал собственных ожиданий. Он вспоминал, как в свое время восхищался Эммой и Линдзи, как мечтал перенять безмятежность их эгоизма. Ему представлялось тогда, что они обитают в мире полной свободы, в некоем фантастическом раю. Ему представлялось, что это совсем особенное существование, ради которого он был готов даже на преступления, включиться в которое было, может быть, легче всего именно ценой преступлений. Но он не сумел, или пока ещё не сумел, осуществить свою мечту. Что-то в его опустившейся и темной душе не давало ему достигнуть того беспорочного состояния, которое он вообразил и для которого Линдзи в его представлении была идеальной подругой.

Мешал ему не демон нравственности, в этом он был почти уверен. Мешала скорее какая-то беспокойная жадность, та же, которой отмечена бездарность в искусстве. Большой художник не бывает жадным. Рэндл не мог успокоиться, более, чем когда-либо, он сейчас хотел иметь все, а жизнь с Линдзи невольно рисовалась ему как вечное бегство — из Рима в Париж, из Парижа в Мадрид, из Мадрида в Нью-Йорк, из Нью-Йорка… И, мысленно колеся с ней по всему земному шару, он, между прочим, говорил себе: мир велик, в нем есть и другие женщины, кроме Линдзи.

Рэндл пригасил сигарету. На столике у кровати, возле стакана с водой, лежала пачка аспирина, детективный роман и игрушечная собака, которую Линдзи два дня назад купила ему в каком-то киоске на улицу. Они ещё не придумали ей клички. Тоби с самого приезда так и оставался в чемодане. Рэндл погладил новую собаку, и ему почудилось, что Тоби в своем убежище недовольно затявкал. Он улыбнулся и проглотил таблетку аспирина. Неужели кончится тем, что он бросит Линдзи?

Что он вообще намерен делать в лежащем перед ним огромном, просторном будущем? В глубине души он знал — и знал, что Линдзи тоже так считает, — что драматурга из него не получится. Теперь, когда Рэндла отделяло от его пьес больше опыта и страданий, ему было ясно, что они никуда не годятся. Претенциозные пьесы, путаные и скучные. Может быть, когда-нибудь он попробует ещё раз, но это будет не более как дилетантство. Есть одно-единственное дело, которое он может делать хорошо, а к нему он уже никогда не вернется. Словно в видении перед ним раскинулся залитый солнцем склон в Грэйхеллоке с легкой сеткой зелени и бесчисленными разноцветными головками роз, и он вздохнул. Энн.

В силу каких-то неведомых законов образ Энн оставался неизменным. Но власть её была сломлена, и это позволяло ему с легкой усмешкой тосковать о ней, как о потерянной родине. Тирания Энн была сломлена, её мертвая рука опустилась. И чего он в прежние дни так психовал, когда свобода была так доступна? Может быть, для этого, и только для этого, ему нужна была Линдзи — чтобы освободить его от Энн; что ж, и это уже было бы достаточным оправданием. В то время как вопрос о том, чем он был в глазах Эммы, все ещё нависал над ним, подобно туче, вопрос о том, чем он был в глазах Энн, исчез, растаял без следа. Перешагнув черту, совершив все преступления, вплоть до последнего, он навсегда освободился от оглядки на мнения Энн. И порой ему мерещилось, что это поставило их в новые, невинные отношения, так что когда-нибудь они смогут зажить под одной крышей, как Кристи и Старый Мэхон[17], и тогда уж верховодить будет он. В другие минуты и более явственно ему представлялось, как он, сохранив в качестве базы Энн и питомник, преспокойно имеет сколько угодно других женщин. Может быть, в конце концов, в этой стороне и находится его новый мир — тот почти немыслимый сплав, при котором и волки сыты, и овцы целы. Он знал, что все это не более чем праздные фантазии. И все-таки приятно было воображать с какой-то извращенной нежностью, что плевать ему теперь на то, что думает и чувствует Энн.

Самое главное — можно не торопиться. Он повернулся посмотреть на Линдзи и увидел, что она шевелится и скоро проснется. Он смотрел на неё с любовью, с крепкой любовью собственника, перед которой минуты его мысленной неверности таяли как дым. Он приготовил для неё свое присутствие, свою улыбку, как готовят пиршественный стол. Скоро она откроет глаза и сейчас же блаженно-ленивым жестом притянет его к себе. Она всегда с первой же секунды знает, где она и с кем. Он нежно ждал её пробуждения. Может быть, он совершил ужасную ошибку? Но то-то сейчас и замечательно, что никакая ошибка не ужасна. Времени много, и время покажет, чего ему, в конце концов, нужно. Он выживет. В любую минуту, и только так, как ему заблагорассудится, он может вернуться к Энн. Энн будет ждать всегда.

34

— Ну, Эмма, — сказал Хью, — что вы надумали?

— Ах, вы об этом? — сказала Эмма. — Разве я должна была это обдумать?

Вот уже несколько недель, как она, пуская в ход проволочки, ссылки на болезнь и просто неопределенные ответы, умудрялась принимать его у себя лишь изредка, в то же время поддерживая видимость постоянного общения.

Много раз по телефону назначались и вновь отменялись встречи, что для Хью было сплошной загадкой, ибо, по его мнению, Эмме, тем более что она сейчас не работала, было решительно нечего делать, кроме как видеться с ним. При этом она явно не хотела, чтобы он исчез, и тратила, судя по всему, немало сил на то, чтобы его мучить, и этим он вынужден был довольствоваться.

Для Хью то была грустная пора, как будто не вполне реальная. Он избегал знакомых и словно бродил в пустоте, где перед ним вырастали и вновь пропадали призрачные фигуры со страшными головами. Он слышал смутный гул голосов и не знал, приписать ли его расстройству слуха или помрачению рассудка. Он побывал у своего врача-ушника и ушел от него с обычной гримасой презрения на лице. Однако же по-своему он крепко держался за жизнь и принимал эту неопределенность почти как епитимью, которую надо претерпеть. Он достал свои старые кисти и краски, поглядел на них и снова убрал. Несколько раз ходил в Национальную галерею навестить своего Тинторетто, который до сих пор ещё собирал в обеденные часы кучки восхищенных зрителей. Один раз он в рассеянности погладил холст, как делал, когда картина принадлежала ему, и получил нагоняй от служителя. Зашел как-то к Хамфри на Кадоган-плейс и выпил хереса с ним и с Пенном. Пенн выглядел много лучше, повеселел, повзрослел — интересный молодой человек, да и только! Он согласился, чтобы Хамфри подарил ему новый костюм — задним числом, за день рождения. Хью встретил их ещё раз на улице, когда они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали — они завтракали у Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред — единственного человека, с которым можно было бы поговорить, — но она ещё жила в деревне.

Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость. Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием. Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, — этого он не знал и не слишком над этим задумывался.

Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит. Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней. Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что заварил чай и принес его в гостиную.

Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую полоску, свободное и длинное, как все её платья. Трость с серебряным набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный, восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал её авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:

— Пожалуйста, милый, налейте чай… У меня что-то сил нет. Чай у вас, наверно, получился на славу.

Он налил ей и себе.

— Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему, заслуживаю каких-то настоящих слов.

— Настоящих слов? Вы меня запугиваете.

— Это я-то вас запугиваю? Да я и не видел вас вот сколько времени! А вы знаете, как многого я от вас хочу.

— Да-да. Не вы ли сказали, что хотите приблизительно всего. Притом второй раз. — Она засмеялась своим визгливым смешком.

Он придвинулся поближе.

— Ну так как же, Эмма?

Она обратила на него взгляд, тяжелый от отблесков какого-то угасшего грустного света.

— Я никак не могла решить в те прежние дни, что это в вас — божественная простота или просто глупость.

— А теперь как думаете?

— Не знаю. Может, это божественная глупость, а бог дураков любит. Может быть, бог и сам дурак. Будьте добры, принесите мне таблетки, они на письменном столе.

Он повиновался и стоял перед ней переминаясь, чувствуя себя толстым и неуклюжим. Что-то в комнате неуловимо изменилось.

— И почему мы вечно сражаемся? Почему не можем наконец жить в мире? Почему вы всегда стараетесь сбить меня с толку?

— Это ли называется сражаться? Я вас очень щадила, Хью. Ни разу не ударила так, чтобы действительно стало больно. А могла бы. Что до второго вашего вопроса, то слишком это соблазнительно. C'est plus fort que moi[18].

Она проглотила таблетку и запила чаем.

— Поговорите со мной по-человечески! — Теперь в его голосе звучала откровенная мольба.

Эмма посмотрела на него все так же печально. Потом, словно сделав над собой усилие, сказала:

— Вы, значит, хотите настоящих слов? Хорошо, попробую. Заметили вы какие-нибудь перемены в этой комнате?

Он огляделся. В гостиной появилось много нового. От символически ободранного вида, который она приобрела в результате опустошений, произведенных Линдзи, не осталось и следа. Появился новый ковер, новый книжный шкаф, новый письменный столик у окна, подушки, миниатюры, китайские вазы, которых здесь раньше не было, и на всех плоских поверхностях разместились крошечные вещицы — золоченые, серебряные, стеклянные. Комната снова оделась, разрядилась, как невеста.

— Боже милостивый! — воскликнул Хью.

— Что и говорить, не очень-то вы наблюдательны.

— Это… для меня? — спросил он. Он был умилен, он уже корил себя, как сам не догадался накупить ей дорогих безделушек, чтобы заполнить пустые места.

— Нет, не для вас, — сказала Эмма. — Это для Джослин.

— Для кого?

— Для Джослин. Джослин Гастер. Это моя новая компаньонка. Преемница Линдзи.

— Что-о? — Он воззрился на неё недоверчиво и тревожно.

— Право же, — сказала Эмма, — ваше неумение думать о ком бы то ни было, кроме себя, просто потрясающе. Как, по-вашему, могу я жить одна, без компаньонки?

— Но ведь весь смысл был в том…

— Чтобы эту должность заняли вы? Нет, это исключается. Я требую много внимания. А вы к тому же так непрактичны. Хотите посмотреть её фотографию?

Она указала на толстый конверт, лежавший поодаль. Хью принес ей конверт, она вытащила из него большую фотографию и вложила ему в руку. Хью увидел темноволосую девушку, похожую на растрепанного мальчишку, с дерзким, насмешливым лицом. Он отложил снимок.

— Мне кажется, вы могли бы…

— Я хотела уже наверняка знать, что она приедет, — быстро заговорила Эмма. — Я всегда прошу их присылать карточки. А она хороша, правда? Такое умное лицо. И диплом у неё прекрасный. Кончила колледж второй, выпускные экзамены сдала третьей. Неплохо, а? Оксфорд, конечно. Мне подавай образованных. Линдзи я, правда, взяла plutot pour ses beaux yeux[19]. Но Джослин, кроме всего прочего, по-настоящему культурна и ужасно славная. Она приступает к работе на будущей неделе.

Хью стоял, глядя сверху на её лицо как у умной собаки, на котором глаза горели так печально и тревожно. Что он прочел в них, сострадание или жестокость? Мрачное предчувствие овладело им: скоро он узнает правду.

— Эмма, зачем вы приезжали в Грэйхеллок?

— Ах, это, — сказала она тем же тоном, точно он надоедает ей с пустяками. — У меня были на то причины.

— Какие?

— Это, по-вашему, настоящие слова? Ну так будем продолжать. Мне хотелось увидеть жену Рэндла.

— Зачем?

— Просто хотелось удостовериться, что все будет хорошо.

— Что будет хорошо?

— То, что должно было случиться.

— Ну и как, все хорошо?

— Вы об Энн?

— Нет, о себе.

— Опять о себе! Не знаю. А насчет Энн… были у меня для Энн кое-какие планы, и все могло бы получиться премило…

— Планы?

— Ну да. А у вас-то не было никаких идей насчет её будущего?

Хью смотрел на неё в полном недоумении.

— Идей? Каких идей?

— Неважно. Все равно ничего не вышло. Простофиля она. Притом не единственная. А мне было любопытно, только и всего.

— Постойте, — сказал Хью. — Я не понимаю. Вы говорите так, будто сами все подстроили. Опять вы меня сбили с толку. Прошу вас…

— Подстроила? Как вы грубо выражаетесь. Нет-нет. Но у меня были и другие причины. Я хотела решить насчет денег.

— Каких денег?

— Моих.

— Что решить?

— Кому их оставить.

— Но… почему сейчас? И почему там?

— Понимаете, — сказала она, — у меня появилась блестящая идея: пролезть в ваше семейство через ваших потомков. Вот когда я бы окончательно сбила вас с толку! Может быть, сбивать вас с толку и значит для меня любить вас.

— Не понимаю, — повторил Хью, уже смиренно, немного приободрившись от её мягкого, поддразнивающего тона.

— Я выбрала себе наследника. Из ваших внучат.

— Миранду?

— Нет, не Миранду. Она мне не понравилась. Пенна. Вот кто оказался счастливцем. Ловко придумано, правда?

Хью тяжело опустился на хрупкую, вышитую гладью банкетку, и она жалобно скрипнула. Ветер не унимался, кусты за окном дергались, как марионетки, потрескивал рефлектор, и голоса у него в мозгу продолжали ожесточенно спорить. Он спросил:

— Но почему? Почему?

— Надо же кому-то их оставить! — сказала Эмма раздраженно. — Семьи у меня нет, если не считать двух родственниц, которых я терпеть не могу. Свой колледж я не люблю. Так что же мне делать? Оставлять их вам как будто нет смысла.

— Так или иначе, вы меня переживете. Но я удивлен.

— Я вас не переживу. Это, в сущности, и есть самое главное. — Она все смотрела на него, и взгляд её стал острее и тревожнее, словно она старалась убедить его в трудном споре.

— Вы хотите сказать?..

— Я больна, больна по-настоящему. До сих пор я никому не говорила — пусть думают, что я просто мнительная дура. Но у меня что-то с сердцем, от чего в любую минуту можно отправиться на тот свет. Конечно, может случиться и так, что я ещё много лет проживу. Но именно поэтому я торопилась побывать в Грэйхеллоке. Никогда не знаешь, сколько времени тебе отпущено.

— Родная моя… — сказал Хью и закрыл лицо руками.

— Ну-ну, давайте без эмоций. Вы меня размягчаете, а мне это вредно. Это я тоже вменяю вам в вину. В общем, я составила завещание, так что, если я скоро умру, все достанется Пенну. Вот разве что я ужасно полюблю Джослин, тогда немножко оставлю и ей. Но там много, обоим хватит. Бедная Линдзи!

— Эмма, родная моя… — Хью держал её руку, которую она дала ему охотно, как бы с облегчением. — Милая… — Ему было больно и страшно. — Линдзи не знала?

— Конечно, нет. Я хотела, чтобы меня ещё немножко любили за меня самое, а не за мои прелестные деньги.

— Значит, все пошло бы ей?

— Все пошло бы ей. Если бы она осталась. Тогда она была бы свободна и ей не понадобился бы Рэндл. Я бы дала ей свободу. Это как Просперо и Ариель. Я часто об этом думала.

— Вы думаете, Рэндл ей понадобился… ради денег?

— Ну скажем, ради свободы. Я её не осуждаю.

— Но раз так… будет у них все в порядке?

— Вы ещё так романтичны, Хью! Наверно, все будет хорошо, какие бы у Линдзи ни были мотивы. Мы с вами этого никогда не узнаем. Но люди и не такое переживают и остаются целы. К тому же вполне возможно, что Линдзи ещё не завтра начнет кусать себе локти. Я, может быть, проживу ещё долго. Мне бы хотелось прожить подольше, чтобы насолить Милдред Финч. А если умру скоро, так насолю Линдзи. Так что и так и этак буду довольна.

— Не надо, Эмма, прошу вас. Почему вы хотите насолить Милдред?

— А за её бессердечное любопытство, когда я гостила у нее, после того как вы меня бросили. И еще… ну, в общем, за это.

— Я не знал, что вы тогда у неё гостили.

— Сколько же вы всего не знаете, милый! Она пригласила меня только из любопытства. После этого мы почти не виделись. Десять дней она меня допрашивала, пока я обожала Феликса. Это ей тоже не понравилось. Конечно, я ей ничего не сказала, но я прямо-таки влюбилась в Феликса. Он, конечно, тоже ничего не подозревал, его в то время интересовали ножи, веревки и тому подобные вещи. Да, в четырнадцать лет он был обворожителен. Эта особая грация, как у фавна, она потом исчезает. У Пенна она сейчас есть. И у некоторых женщин. У Линдзи, например. Она очень похожа на мальчика. И у Джослин. Что-то такое гибкое, разбойничье. Знаете, я, наверно, создана для того, чтобы любить четырнадцатилетних мальчиков. Звучит ужасно безнравственно, не правда ли? Но я и есть безнравственная. Потому мне и было так легко с Рэндлом и Линдзи. — Она стиснула его руку и отняла свою, успокоенная, улыбающаяся.

— И за что только вы любили меня? Я-то никогда не был похож на фавна.

— Сама не знаю. Может быть, я тогда ещё себя не понимала. Может быть, мне Феликс открыл глаза. Но вас я любила, да, жить без вас не могла. Не повезло мне, верно?

— Эмма, — сказал Хью. — Позвольте мне о вас заботиться. Я вам не буду в тягость. Хотите свою Джослин — пожалуйста. Но прошу вас, позвольте мне как-то взять вас на свое попечение. Я знаю, я этого не заслужил, но люблю я вас серьезно. Только мне нужен какой-то статус, какая-то уверенность. Так, как было эти последние недели, я больше не могу. Скажите, что в принципе вы согласны, и тогда уж мы придумаем, как быть вместе. — Он весь подался вперед и коснулся её юбки.

— Подумайте, милый, а не будет ли это нелепо — сидят двое старичков и кричат друг другу в ухо нежные слова?

— Эмма, ну давайте будем вместе, давайте наконец будем действительно вместе.

— Для действительности время прошло, — сказала она. — Лучше, чтобы вы обо мне мечтали. Зачем портить вашу мечту? Сохраните её в неприкосновенности до конца. У меня ведь ужасный характер, жить со мной или даже близко от меня нестерпимо. Бедной Линдзи от меня сильно доставалось. Я её ругательски ругала, даже била иногда. А теперь она бьет Рэндла! Налейте-ка мне ещё чаю, если не совсем остыл.

— Я не понял. Вы хотите, чтобы я… продолжал вас любить… как сейчас? — Он все цеплялся за её платье.

— Да, если сможете. Я-то ничего лучшего не желаю. Если уж нам нужно изобразить что-то из прошлого, пусть это будет не тот брак, на который у вас не хватило смелости, а у меня не хватило ума. Пусть это будет какая-то невинная любовь-видение, рыцарская любовь, нечто, что так и не осуществилось, сплошная мечта. А Пенн будет нашим символическим сыном. И вы можете звонить мне и присылать цветы. Вот и получится, как будто мне снова семнадцать лет. Какой ещё нужно молодости, какого возврата, искупления?

— Вы меня обманули, — сказал он с мукой в голосе, — вы меня гоните.

— Хью, перестаньте верить в чудеса. Выходит, что вы недалеко ушли от Рэндла — тот, бедняга, вообразил, что может создать себе рай в восточном вкусе, стоит ему сесть в самолет и разослать несколько писем.

— Но… как вы тут одна справитесь?

— Справлюсь. И буду вполне довольна. Буду бить Джослин.

— Но хотя бы говорите со мной побольше. Мы найдем настоящие слова, вы расскажете мне о себе?

Эмма засмеялась:

— Сомневаюсь, чтобы эти рассказы подошли для ушей юной Джослин.

— Вы хотите сказать, — он наконец понял, — что не будете видеться со мной наедине?

— Джослин так или иначе будет здесь. Я буду держать её в плену, как держала Линдзи. Только ещё строже. — Она мягко высвободила юбку и обдернула её на коленях.

Хью наклонился вперед, взял её за подбородок и повернул лицом к себе. Другой рукой он ухватил её за плечо. Жест был почти грубый.

Она подождала минуту, потом стряхнула его руку.

— Вот видите, как мне нужна дуэнья!

— Значит, мне предлагается занять место Рэндла?

— Как мило вы это выразили. Вам предлагается занять место Рэндла.

Он глубоко вздохнул и поднялся:

— Не знаю, смогу ли я это выдержать.

— Если сможете, приходите. А нет так нет.

— Но вид у вас такой грустный…

— Милый друг, я грущу не о теперешнем, я грущу о тогдашнем.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

35

Ветер подхватил крышку от одного из мусорных ведер, и она, гремя, покатилась по двору. Энн бросилась её догонять. Мощеный дворик позади кухни, весь расцвеченный одуванчиками, был ещё сырой от недавно пролившегося дождя. Белье, которое Энн забыла снять, развевалось на веревке, роняя капли. Энн поймала крышку и вернулась к ящику, из которого, как обычно, набирала старой бумаги в ведро, чтобы разжечь костер. Она крепко умяла бумагу в ведре и придержала её, другой рукой выковыривая из земли два плоских камня для груза. Несколько белых обрывков уже порхало по двору вместе с редкими сухими листьями, которые деревья, отчаявшись сохранить свою летнюю пышность, отдали во власть неотвязному ветру. Небо было густо-серое, с золотыми окошками от скрытого за тучами солнца. Где-нибудь, наверно, есть радуга. Энн пересекла дорогу и пошла вниз по склону.

Миранда гостила у школьной подруги. Краснуха, видимо, её миновала. Пенн все сделал точно так, как предсказала Миранда: дождался последней минуты и уже накануне отлета написал, прося прислать его вещи. Он благодарил, извинялся, но уверял, что выбраться в Грэйхеллок проститься у него нет никакой возможности. Энн собирала его пожитки с тяжелым сердцем. Она положила в чемодан книжку о старых автомобилях. Ящик с солдатиками Пенн, очевидно, сам отнес на место в комнату Стива. Немецкий кинжал она так и не нашла, хотя искала долго и прилежно. Миранда сказала, что не помнит, куда его девала.

Своны отбыли в отпуск в своем автоприцепе — шумная, деловитая семейная экспедиция, осуществленная благодаря неутомимой, целеустремленной энергии мальчиков, которые вели себя как младшие командиры во время атаки. Энн помахала им вслед. Они звали её с собой, но она отказалась, и не только потому, что Клер вложила в свое приглашение маловато сердечного жара. Энн сейчас боялась много видеться с Дугласом — если он почувствует, как она тоскует по ласке, по самому элементарному утешению, он, чего доброго, не на шутку в неё влюбится. Она надеялась, что к ней приедет пожить Хью, но, хотя он часто звонил и голос у него был виноватый, дела по-прежнему держали его в городе. Так она жила в Грэйхеллоке совсем одна, если не считать Нэнси Боушот, с которой она теперь проводила много времени: они вместе собирали и консервировали ягоды и помогали Боушоту с бесконечной поливкой. Узнав Нэнси поближе, она в один прекрасный день поняла, уже почти этому не удивившись, что Нэнси горюет о Рэндле.

Энн изматывала себя физической работой. Усталость, тоска, душевная путаница стали привычной средой, в которой она барахталась, как какая-то земноводная тварь в тине. Она все ещё не могла опомниться от своего поступка, от того, что вообще совершила какой-то поступок. Ей казалось, что такого с ней не бывало много лет. Она совсем разучилась действовать, а тем более размышлять о своих действиях и теперь с ужасом обнаружила, что не в состоянии понять, что именно она сделала и почему. А это нужно бы знать. Но, беспомощно обозревая свое поведение, она не могла различить в общем потоке свои собственные поступки. Да, что-то она сделала, она изменила мир, но как, зачем, когда именно?

Вспоминая свою последнюю встречу с Феликсом, Энн чувствовала, что оба они просто запутались. Но в глубине этой путаницы крылось, не могло не крыться какое-то уже оформленное решение. До того как она увидела Феликса, главным ей казался ею же созданный образ Рэндла — Рэндл вернулся, ищет её, зовет и не находит. Ее захлестывала волна жалости и сострадания к Рэндлу, если уж говорить до конца — волна любви к Рэндлу. Это чувство, слепящее и душное, мешало ей ответить Феликсу согласием, помешало тогда, а значит, и вообще — ведь нельзя же было портить Феликсу всю жизнь, заставляя его ждать до бесконечности.

Пока он не приехал, это казалось если не ясным, то, во всяком случае, непреоборимым. И все же Энн его вызвала. Почему-то не захотела сообщить ему свое решение письмом. Чем это объяснить, если не тем, что решения-то, по существу, ещё не было? Может быть, она бессознательно ждала от него известной настойчивости, известного упорства, при котором её согласие показалось бы неотвратимым. Может быть, смутно надеялась, что он изгонит духа, развеет в прах этот всесильный образ Рэндла, снимет с её глаз пелену и она увидит, что ошибалась. Теперь ей казалось иногда, что та встреча была для неё вроде репетиции, чем-то незавершенным, чем-то символическим — символическим принесением себя в жертву. Она страдала из-за Рэндла, но, когда она настрадается достаточно, когда и она и Феликс настрадаются достаточно, страдания кончатся. Она пройдет через весь крут страданий и после этого сможет заключить Феликса в объятия. Вот это ощущение и гнало её вперед, сквозь эпизод с Мари-Лорой и дальше, до слов окончательного отказа.

Произнеся эти слова, она точно очнулась от транса и, подняв голову, увидела искаженное болью, застывшее лицо Феликса. Она дошла до конца и была готова начать всю сцену сначала, уже совсем по-другому. Но было поздно. Феликс не так понял её слова. Она хотела только сказать ему все, показать все до последних трудностей, а потом просить его, чтобы он одним махом их все разрешил. Но ситуация, которую она с излишней правдивостью ему описала, оказалась ему не по зубам. Если б только он сразу, как вошел, обнял её, поцеловал, хотя бы коснулся её или если бы в конце просто на неё наорал, она бы, наверно, уступила. Если бы она не произнесла этих последних слов, которых он уже не выдержал, все могло бы быть по-другому. Но разве она не поступила в точности так, как решила заранее? И разве, зная его, она могла ждать иной реакции? Тут уж дело не в «мотивах». Никаких мотивов у неё не было. Вся жизнь её этого потребовала. У каждого из них своя судьба.

То, что она сделала, словно было вычерчено на разных и несочетаемых картах, так что иногда ей казалось, что должны одновременно существовать разные линии или разные уровни поведения, а иногда — что содеянное ею есть просто ещё одна непонятность. Она ведь убедила, или почти убедила, себя в том, что её долг — держаться за Рэндла; однако самой этой идее, вопреки её собственным доводам, хоть они постоянно были при ней, недоставало ясности. По-настоящему-то она не верила, что Рэндл вернется, и не верила, что своими поступками ещё может повлиять на него в ту или иную сторону. Ее верность не будет для него обузой, неверность не принесет ему облегчения. Обрубить концы — это относилось только к ней самой: речь шла только о её свободе. Рэндл свою уже обрел, не дожидаясь её разрешения. Так почему же она не обрубила концы? В нужную минуту какой-то услужливый дух даже дал ей почувствовать опьянение свободой. Но она его прогнала.

Волей-неволей она возвращалась к мысли о святости брака, на которой так настаивал Дуглас в их памятном разговоре.

Мысль эта и теперь её не оставляла, но утратила всякую силу. Она превратилась в тяжелый комок, в котором, как его ни поворачивай, не обнаружишь определенной формы. Этого вопроса Энн просто не додумала, а не додумала потому, что, видимо, чувствовала, как это несущественно для её решения. Не то чтобы раньше она усматривала тут веление долга, которое теперь, когда её бедное сердце отдано другому, стало пустым звуком. Эту понятную боль ей было бы легче нести. Она подозревала, что вообще не руководствовалась велением долга.

Тогда она пыталась представить себе, что её поведение было продиктовано чувством, желанием, волей, стремящейся, хоть и окольными путями, к своей счастливой цели, но и в этом свете она тоже не понимала своих поступков. Выходило, что она отказалась от бесконечно дорогого и нужного ей Феликса просто из идиотской неспособности взять то, что хочется. Или ею действительно руководило какое-то другое, более сильное чувство, какое-то безумное, почти извращенное тяготение к Рэндлу? Может быть, в какую-то минуту она почувствовала, что не в силах пережить разрыв с Рэндлом, словно забыв, что в том-то и весь ужас, что разрыв уже совершился; и неистовое чувство, оказавшееся, может быть, роковым для Феликса, представлялось ей куда более похожим на колдовское наваждение, чем на небесную любовь, рекомендованную Дугласом Своном. Небесная любовь в этой ситуации вообще как будто не присутствовала, разве что уж очень искусно загримированная.

Возможно, что ключ к разгадке — Миранда, но разве она поступила так по наущению Миранды или ради Миранды? Дочь в нескольких простых словах напомнила ей о её долге, но в ту минуту это напоминание вызвало у неё только досаду. И все же Миранда все в ней перевернула. Слова её безошибочно попадали в цель. И не будь Миранды, не прорвалась бы в ней эта злополучная жалость к Рэндлу. Может быть, даже вопль: «Я не хочу быть падчерицей!» — подействовал на неё сильнее, чем она думала. Ясно, что девочка и сама сейчас в расстройстве чувств. Энн была до крайности удивлена, даже напугана, узнав от Нэнси Боушот, что Миранда перебила своих кукол. Но после того знаменательного разговора дочь как будто ещё больше от неё отдалилась, и избиение кукол осталось для неё чем-то варварским, пугающим и необъясненным. Энн всей душой стремилась помочь своей дочке, но не умела. Она с грустью ловила себя на ощущении, что присутствие Миранды в доме таит в себе угрозу, что от неё исходят какие-то странные лучи, и если решение её было принято «из-за Миранды», то в конечном счете она все же не понимала почему.

Своих поступков она не понимала. Но боль, порожденная ими, боль утраты была огромна и жила как бы отдельно от всего остального. Слух Энн неотступно дразнила музыка счастья, долетавшая из недосягаемой дали. Улавливая в этих звуках всю красоту и прелесть любви, она порою чувствовала, что сама же непростительно её предала, и то, от чего она отреклась, не давало ей покоя, окружало золотым ореолом воспоминания о Феликсе. Порой она ощущала себя жертвой какой-то злокозненной неопределенности, человеком, допустившим в своих жизненных расчетах грубейшую ошибку. Она оправдывалась — не была к такому подготовлена. Отвечала себе — зря, времени было достаточно. И это возвращало её к сомнениям в том, правильно ли она поступила.

Феликс ей написал. Написал такое спокойное, доброжелательное, благородное письмо, что у неё мелькнула мысль — а может быть, он испытал облегчение. Может быть, он рад, что попробовал — не вышло и теперь можно с легким сердцем переключиться на другое. Но нет, в это не верилось. Благородство — часть его натуры, за это она его и любила, из-за этого, может быть, и потеряла его. Вспоминались его слова: «Я стал для вас невидимым». Увы, да, он тоже из породы невидимых. Его письмо она вскрывала, вся дрожа, с безрассудной надеждой, что, поразмыслив, он не принял её отказа, что он будет настаивать. Потом прочла его безропотное, уважительное послание и тут же сожгла. Она уже не помнила точно, в каких выражениях оно было составлено, и не старалась вспомнить. Так ли уж страстно Феликс её желал? Этого она никогда не узнает. Но Феликс выживет несомненно.

Энн шла по тропинке между кустами французских роз, сапоги её путались в высокой мокрой траве, которую уже опять пора было косить. Наметанным глазом она отмечала, какие бутоны раскроются через три дня, к конкурсу на лучший букет. Пожалуй, даже хорошо, что Клер в этом году не будет участвовать в конкурсе — никак она не примирится с тем, что не получает призов. Дойдя до костра, Энн поставила ведро на землю. Большая куча из веток и травы возвышалась в нижнем углу питомника, а дальше, за проволочной изгородью, поля отлого спускались к болоту. Где-то блеяли в загоне овцы. Низкое небо посветлело, стало водянисто-серым, в колокольню деревни Брензетт уперся кусок радуги. Вдали над морем тучи были темные и висела завеса дождя. Но питомник светился.

Костер намок, но Энн вырыла ямку в золе, как делала сотни раз, и стала запихивать в неё бумагу, осторожно доставая её из-под камней, чтобы не разлеталась. Умяв сколько нужно бумаги, она прикрыла её ветками, полила керосином и попробовала зажечь списку. Несколько спичек сразу погасло, потом одна наконец зажглась, и Энн, загородив огонек ладонями, поднесла его к бумаге. Когда бумага загорелась, она подправила все сооружение легким пинком.

Что-то как будто лопнуло, и по одной стороне костра ручейком потекли мелкие обрывки бумаги. Энн начала было забивать их сапогом обратно. Потом увидела, что это клочки фотографий, и, нагнувшись, подобрала один клочок. Это был обрывок фотографии Феликса. Она поглядела на его лицо, удивленная и расстроенная таким совпадением. Потом подняла другой клочок. Это тоже был обрывок фотографии Феликса. Подняла ещё один. Костер разгорался. Энн отшвырнула ногой горящую бумагу и уже занявшиеся ветки и стала вытаскивать то, что ещё не загорелось. Она обожгла руки, но вытащила и отбросила подальше полуобуглившийся конверт и пригоршню обрывков, видимо высыпавшихся из него, и, когда ветер подхватил их и стал раскидывать, она плашмя упала на них прямо в траву. Полулежа на своей находке, она стала перебирать клочки бумаги, пытаясь в то же время заслонить их от ветра.

Тут много чего было — снимки, газетные вырезки, письма, и, перебирая их, она с ужасом видела, что все это имеет отношение к Феликсу. Может, это ей снится или у неё галлюцинация? Она узнала куски двух любительских снимков, которые, к великому её огорчению, пропали у неё из альбома. Прочла какие-то слова на клочках пожелтевших газет военного времени. Дрожащими руками она стала их складывать — рваные, расчлененные останки призрачных эпизодов, ушедших мгновений, милых сердцу улыбок, знакомых взглядов. И почерк на исписанных листках был его. Письма? Да, как будто. Она стала с трудом собирать их в отдельную кучку и тут поняла, что это за письма. А тогда поняла и все остальное. «Милая Миранда…»

Энн поднялась. Плечо и бок насквозь промокли. Ветер с дождем, налетев внезапным порывом, подхватил кучу бумажных обрывков, подбросил вверх и стал раскидывать по склону среди роз. Белые клочки понеслись во все стороны, плыли над травой, перескакивали через гряды, а потом замирали в грязных лужах, прибивались к кучам навоза, застревали в колючих кустах или, долетев до дороги, липли к колесам проезжающих машин. Энн беспомощным жестом попыталась их удержать, потом отступилась. Образ Феликса развеялся по ветру, пропал.

Энн положила жестянку от керосина в пустое ведро и медленно пошла в гору. Моросил дождь, радуга погасла. Она подняла воротник плаща, пригладила влажные волосы. Примерно на половине подъема она заметила, что под большим, разлапистым кустом «Стэнвелл Перпетюэл» что-то шевелится. Она поставила ведро, заглянула под куст и увидела, что это Хэтфилд, тощий, облезлый, одичавший. Она стала приманивать его. Он весь сжался и попятился в гущу кустов. Энн шла за ним, цепляясь плащом о шипы. Потом, присев на корточки, позвала его. Он поглядел на неё недоверчиво, подошел поближе, и тут она успела схватить его в охапку. Она выбралась на тропинку, прижимая к себе кота, который, сердито ворча, вырывался из её объятий.

Пока она добралась до кухни, дождь разошелся вовсю, волосы облепили ей голову. Ногой она затворила за собою дверь и спустила Хэтфилда на пол. Кот встряхнулся, а потом, мокрый и как будто озадаченный, уселся на своем обычном месте перед плитой. Энн вытерла голову полотенцем. Значит, Миранда любила Феликса. Как же она этого не заметила? Но не могла она заметить того, о чем не могла и помыслить. А впрочем, почему это так уж немыслимо? Миранда любила его и действовала соответственно — теперь, задним числом, Энн проследила её поведение во всех подробностях. Она не сердилась на дочь, она чувствовала к ней бесконечную жалость и невольное уважение. И корила себя за нечуткость и слепоту.

Она принесла Хэтфилду молока и холодного мяса. Кот понюхал, потом аккуратно подчистил все до последней крошки и растянулся на каменном полу у её ног. Значит, поступок был не её, а Миранды, все действительно произошло «на другом уровне». Сама она никакого поступка не совершила, она была только частью чужого плана, только мыслью в чужом сознании. Но нет, это тоже неправда. Она покачала головой. Сама она действовала или её поступок у неё украли? Можно ли вообще украсть чужой поступок? Не умеет она думать о таких вещах, слишком долго жила бессознательно. Тут она вспомнила, как Дуглас Свон сказал ей, что «праведность всегда бессознательна», и опять покачала головой.

Нагнувшись, она погладила Хэтфилда. Да, она жила бессознательно и, наверно, опять будет так жить, ведь это её натура. Она не создана для того, чтобы, встретив свое счастье, узнать его, а тем более схватить. Для нее, пожалуй, не знать лучше, чем знать. Феликс никогда этого не поймет. Но быть понятым — такого права у человека нет. Нет даже права понять самого себя. Бросить надо эту бесплодную погоню за ускользающим поступком. Что случилось — случилось; и, даже если ею действительно руководила какая-то темная, выродившаяся любовь к Рэндлу, если эта любовь отпугнула её от всего, что есть в жизни разумного, прекрасного, свободного, в глубине души она не испытывала ни сожаления, ни раскаяния. Феликсу будет хорошо, Феликсу будет очень хорошо и без нее. И, уж конечно, её не соблазняло назвать свое наваждение более возвышенным именем. Лучше не знать, лучше забыть. Но забудет она не Рэндла и не Феликса, а только себя, только то, что она сделала и какой это имело смысл.

Поглядывая на большого полосатого кота, который тем временем замурлыкал и уже начал умываться, Энн вспомнила Фанни, как та совсем по-особому, по-своему общалась с Хэтфилдом — высоко поднимала его перед собой двумя руками, так что лапы и хвост у него болтались в воздухе. Он сносил это терпеливо, только смотрел не отрываясь ей в глаза. Как мало она знала Фанни! А ведь, наверно, любила её. Вспомнила она и Стива — исчезнувшего, растворившегося в тайне своей недожитой юности. И из двух этих навеки неподвижных точек, как между двух бледных, туманных звезд, вырастала широким, молчаливым сводом её покорность судьбе. Она не знала их. Она не знает себя. Это невозможно, не нужно, может быть, даже предосудительно. Истинное сострадание в том, чтобы не знать, а мы и к себе должны быть сострадательны. Впереди её ждут дела — одно за другим, одно за другим — и постепенное возвращение к прежней простоте. Она никогда не узнает, и для неё это — единственный способ выжить.

Вошла Нэнси Боушот, неся на большом подносе банки с малиновым джемом. Энн вскочила с места, как провинившаяся школьница.

— Ой, Нэнси, смотрите, кто у нас тут есть!

— Ну вот, ну вот! Говорила я вам, что он вернется.

36

«Дорогой папочка!

Надеюсь, ты получил мою телеграмму и знаешь, что Пенни благополучно прибыл домой. Перелет был очень интересный, он перенес его молодцом и с тех пор все время бодр и весел. Он, конечно, послал бы вам всем привет, он сейчас он на стадионе, делает профилактику мотоциклу Томми Бенсона. Джимми говорит, что на будущий год купит ему собственный мотоцикл; представляешь, в каком он восторге! Но я по обыкновению отвлеклась, а хотела первым делом сказать, как мы благодарны тебе за все, что ты сделал для Пенни. Без твоей помощи нам бы этого не осилить, а уж насладился он вовсю! Надо ли говорить, что мы его, бедняжку, просто замучили расспросами? Ты ведь знаешь, рассказывать он не мастер, но и так ясно, что время он провел замечательно. И притом во многих отношениях поездка пошла ему на пользу, он стал как-то увереннее, взрослее. И руки моет чаще! Вы все были для него лучше любой школы, открыли ему столько нового. Джимми даже ворчит, что выговор у него стал английский.

Папочка, милый, я это лето столько о вас всех думала, так мне хотелось вас повидать. (Я, конечно, понимаю, что ты к нам приехать не можешь, это такое дорогое удовольствие.) О Рэндле я думала без конца, и, знаешь, я уверена, что не сегодня завтра он опять свалится вам на голову, воображая, что все бросятся его обнимать и заколют жирного тельца и так далее, а самое интересное, что именно так все и будет! Джимми говорит, что таким людям, как Рэндл, даже убийство может сойти с рук, и, в общем, он прав. Вот уж когда можно сказать, что имущему дастся и как там дальше, а Рэндл всю жизнь знал, что может позволить себе что угодно, его все равно будут любить. Я уверена, что он вернется. (Джимми-то не вполне в этом уверен.) Но бедная, бедная Энн. Ты, наверно, часто её навещаешь. Жаль, что я так далеко. Я, конечно, без конца ей пишу.

Ну, хватит о печальном. Много есть и хорошего. Джимми опять получил повышение, и теперь наконец будут делать пристройку (давно пора, а то в нашей милой хибарке уже повернуться негде). Джини получила приз по географии (она в нашем семействе вообще самая способная к наукам). А до младенца осталось меньше месяца! Все уже заждались, они меня буквально торопят! После нескончаемых споров мы решили, что, если родится мальчик, назовем его Эндрю, а если девочка — Маргарет. Надеюсь, ты не против? Пенни хочет, чтобы был мальчик, Бобби — чтобы девочка, а мы будем рады, что бы ни родилось, лишь бы был не уродец и не идиот! Я тебя, конечно, сразу извещу телеграммой.

Еще раз большущее спасибо за Пенни. Его пребывание в Англии началось так печально, но в юности утешаются быстро, да так оно и должно быть. Хотелось бы и мне повеселиться там с вами. Миранда, должно быть, стала очаровательной девчушкой, жаль, что она немножко мала для Пенни и они не могли как следует дружить. Зато Хамфри Финч, по-видимому, оказался для него настоящим товарищем. Какой милый старик, не пожалел своего драгоценного времени для мальчугана! В Лондоне они, как видно, хорошо покутили, хотя Пенни так и не сумел толком рассказать, что они там делали (он, по-моему, до сих пор путает Тауэр с Букингемским дворцом). Хамфри сказал ему, что, может быть, приедет к нам в гости, вот было бы чудесно!

Прости, что письмо такое короткое. Я сейчас толстая как бочка и здорово устаю напоследок, но настроение прекрасное. Постарайся не очень тревожиться из-за Рэндла. Джимми говорит, что, может быть, он все-таки вернется, чтобы быть поближе к деньгам. А я (не такой циник!) говорю, что он непременно вернется, чтобы быть там, где его настоящее место.

Привет и любовь от нас обоих и от Пенни, Джини, Тимми, Бобби — и от Мэгги-Энди!

Любящая тебя Салли».

Хью сложил письмо. Замотавшись с приготовлениями к отъезду, он только теперь прочел его как следует. Он был на пароходе, уже несколько часов отделяло его от Саутгемптона. Он плыл в Индию с Милдред и Феликсом.

Сейчас они после превосходного обеда сидели все трое в баре. Бар помещался на корме, и позади них белый след корабля, кипя и завиваясь, уходил во тьму. Хью через столик улыбнулся Милдред.

Милдред сияла. Легкое недомогание, на которое она жаловалась в начале лета, видимо, совсем прошло. На ней было нарядное синее платье из какой-то шелковистой льняной ткани, подчеркивавшее яркую синеву её глаз, синих, как подснежники, поэтично подумал Хью. Комбинация из-под платья не выглядывала, а от тончайшего слоя румян на щеках лицо казалось моложе и собраннее. Губы были подкрашены как раз в меру, пушистые волосы, явно прошедшие через руки искусного парикмахера, были коротко подстрижены и аккуратно, хоть и достаточно кокетливо, обрамляли улыбающееся лицо. Хью заметил, что седины у неё в волосах убавилось, даже совсем почти не осталось; должно быть, он неправильно запомнил их цвет. Никогда ещё она не выглядела так прелестно, и ему очень хотелось отпустить ей какой-нибудь комплимент, но он побоялся, что она сочтет это нахальством или глупостью.

Феликс за соседним столиком писал письмо, задумчиво потягивая бренди, и его красивое, обычно немного деревянное лицо выражало нежную мечтательность. За обедом он был чрезвычайно весел. Он вообще явно приободрился с тех пор, как решил заняться гуркхами, а не просиживать кресло в Уайтхолле. Хью считал, что он поступил совершенно правильно, и так и сказал ему. Уж раз ты солдат, так и будь солдатом, а не каким-то несчастным чиновником. Просто непонятно, что такой человек, как Феликс, вообще мог соблазниться канцелярской должностью. А недавно Милдред кое-что рассказала ему о личной жизни Феликса — до сих пор Хью почему-то считал, что никакой личной жизни у Феликса нет и не было. Оказывается, брат Милдред серьезно увлечен одной молодой француженкой, она сейчас в Дели, и он помчится туда просить её руки, как только они прибудут в Индию и темно-синий «мерседес» будет выгружен из трюма. Милдред считала, что у него есть все основания надеяться, и Хью порадовался за него, хотя и вздохнул лишний раз об ушедших годах.

— Вы как думаете, он пишет _ей_? — шепотом спросил он у Милдред.

— Да. Я видела, он пишет по-французски.

Хью заулыбался, очень довольный.

— Глупый Хью! — Милдред теперь часто это говорила, и Хью её уже не переспрашивал. Слух его за последнее время улучшился, и громкий спор в голове стих до вполне терпимого бормотания. На дорогу он запасся дромамином, но теперь надеялся обойтись и без лекарств.

— Хотите прочесть письмо Сары? — спросил он. — Впрочем, ничего особенно интересного там нет.

— Она что-нибудь пишет насчет Хамфри?

— Представьте себе, да. Пишет, что в Лондоне они с Пенни покутили на славу, но что он не сумел толком рассказать, что они там делали.

Милдред расхохоталась так, что Феликс, задумчиво кусавший перо, даже вздрогнул.

— Вас-то это, надеюсь, не тревожит? Я своего Хамфри знаю.

— Тревожит? Нет, конечно. Но мальчику мы и правда уделили мало внимания. Я устыдился, когда читал письмо Сары.

— Плохое он забудет, а хорошее будет помнить, — сказала Милдред. — Все мы такие.

— А кстати, где сейчас Хамфри? — В спешке перед несколько скоропалительным отъездом Хью как-то не уследил за передвижениями вечно занятого своими делами, никому не мешающего Хамфри.

— Он-то? В Рабате. Я не сомневаюсь, что он быстро утешился. Все мы такие.

— Гм, — сказал Хью и подозвал официанта. В баре было тепло, уютно и уже почти пусто. Большинство пассажиров, видимо, решили лечь пораньше. Ярко освещенный, красивый, комфортабельный пароход плавно скользил по черной водяной пустыне, и стук машин приятно заглушал бормотание в ушах, укутывал, как одеяло. Хорошо плыть на юг. В Грэйхеллоке, когда он там был перед отъездом, восточный ветер с утра до ночи гнал целый дождь розовых лепестков вниз, на взбухшие от дождей болота. Хорошо плыть на юг. — Еще стаканчик, Милдред?

— Пожалуй, нет. — Милдред беззастенчиво зевнула и потянулась. — Я, пожалуй, пойду. Я просила принести мне в каюту бутылку виски и молока. Может быть, зайдете ко мне перед сном? Я вас угощу виски по особому рецепту — с корицей. Чтобы лучше заснуть.

— Хорошо. Я загляну к вам минут через двадцать. Кстати, что слышно про Берил?

— Свадьба в будущем месяце. Хамфри, конечно, приедет.

Берил Финч, ко всеобщему изумлению, собралась выйти замуж за известного адвоката.

— Надеюсь, она не будет терять времени, — добавила Милдред. — До смерти хочется потомков. Бабушка из меня получится что надо.

— Признайтесь, что вы были удивлены.

— По поводу Берил? Еще как! И это мне было очень полезно. От жизни всегда нужно ждать сюрпризов.

— Мне-то уж нечего ждать, — сказал он грустно.

Милдред рассмеялась.

— Не зарекайтесь. Ну, до скорого.

Она собрала свои книжки об Индии и ушла, по дороге взъерошив Феликсу волосы. Да, она, безусловно, помолодела.

Хью ещё посидел, подумал. У него было такое чувство, что теперь все в порядке. Вернее, ещё не совсем в порядке, но достигнут какой-то рубеж, подведен какой-то итог, и осталось только не спеша расставить все по местам. А с этим пришло успокоительное ощущение, что он оправдан.

Он думал об Энн. Перед отъездом он, право же, провел в Грэйхеллоке вполне достаточно времени и сделал все, что мог, чтобы подбодрить её. Впрочем, он обнаружил, что в подбадривании она едва ли нуждается, настолько её поглощает таинственный круговорот деревенской жизни, до краев заполненной, казалось бы, сплошными мелочами. К тому же Миранда заболела краснухой, что ещё прибавило ей работы по дому, и это, пожалуй, к лучшему. Он поспел в Грэйхеллок как раз вовремя, чтобы порадоваться её триумфу на конкурсе садоводов и отметить с облегчением, но и с некоторой неловкостью, что она живет как всегда, снова с головой ушла в повседневные заботы и дни её проходят в точности как раньше, словно она и не заметила, что Рэндл уехал. Хью думал: я бы так не мог, если бы от меня ушла жена, я бы тут же на все махнул рукой, пропади оно пропадом. Ему было даже чуть-чуть обидно за Рэндла. Но для самой Энн так, несомненно, лучше, и он был рад, что может с чистой совестью оставить её одну.

Непосредственно от Рэндла вестей все не было. Из Рима он как будто уехал, кто-то видел его в Таормине, и ходили слухи, что он собирается купить там виллу. Хью не огорчался из-за сына, а только чувствовал приятную усталость, какую мог бы чувствовать человек, сумевший втайне от всех насладиться любовным свиданием. Никто не узнал. Это был его личный тайный маневр, им одним тайно осуществленное изменение мира — прекрасное, безрассудное, бесшабашное дарование Рэндлу свободы. Он выпустил сына на волю, как лесную птицу, как дикого зверя, и знал, что не пожалеет об этом, где бы тот ни рыскал и какую бы ни принес добычу. Он мог не сомневаться, что Рэндл свое возьмет. Будет он счастлив или нет, а уж пожить сумеет. А Хью теперь может скромно отойти в сторонку. Этим преступлением он сквитался с пьяными богами.

Но ведь он это сделал ради Эммы. Так ли? Эмма… Увидит ли он её ещё когда? О возможности её близкой смерти он теперь думал безропотно и спокойно, тем отдавая дань её достоинству. Пришлось от неё отступиться. Прошлого не переделаешь. Он выбрал свою жизнь, она — свою, друг для друга они поневоле стали призраками, и теперь этого не изменишь никакими насильственными действиями, никакими судорожными попытками схватить и отбросить назад годы. Эмма, отделенная от него своей мудростью, своим ведовством, своей болезнью и просто тайной всей своей жизни, подала ему достаточно ясный знак. Ему до неё не дотянуться; и в этом смирении крылась своя, пусть и пресная, отрада. Покорно опустив руки, он почувствовал что-то вроде облегчения. Ведь, в конце концов, в те далекие дни он бросил её не просто так, а по каким-то причинам.

В последнее время он гораздо чаще вспоминал Фанни, и никогда ещё после своей смерти она не была для него такой реальной, словно бледная тень дождалась своего часа. Он вспоминал, как она раскладывала пасьянс на одеяле, а Хэтфилд сидел рядом и мурлыкал. Вспоминал, какое встревоженное лицо она обратила к нему, когда ушел доктор. Бедная Фанни! Как и Энн, она кое в чем была простовата. Он и думал о ней иногда, как об Энн в миниатюре. Только почему в миниатюре? Энн не такая уж крупная, и Фанни была не малышка. Фанни недаром прожила свою жизнь, Фанни что-то собой представляла. Он видел её жизнь позади себя, теперь уже далеко, как задний план в пастельном пейзаже. Хорошо, что он не солгал ей про ласточек, хотя в каком-то смысле она была из тех, кому сам бог велел лгать. Словно он под конец признал в ней достоинство, которым она всегда обладала, но которое держала смиренно склоненным, как приспущенный флаг. В конечном счете хорошо, что он с ней остался. Хорошо, что он её пожалел.

Феликс дописал свое письмо и поднялся. Он подошел пожелать Хью спокойной ночи, и Хью сочувственно отметил, какой у Феликса усталый вид и волосы седеют и уже отступают со лба. Что и говорить, любовь изматывает человека.

Феликс спросил:

— Что слышно про Энн? Надеюсь, она хорошо себя чувствует?

— Вы очень любезны, что вспомнили о ней. Когда я уезжал, она была в полном порядке. У неё столько разных интересов.

— Вам не показалось, что она хандрит?

— Отнюдь. Она очень бодра, на свой лад, конечно. Она ведь у нас такая веселая хлопотунья.

— Веселая хлопотунья, — повторил Феликс. — Да. Я очень рад, что она не унывает. Ну, спокойной ночи, Хью. Краски и кисти захватить не забыли?

— Не забыл. Я мечтаю опять заняться живописью. Я обо всем подряд мечтаю. Завтра, надо полагать, увидим солнце. Спокойной ночи, Феликс.

Когда Феликс удалился, Хью встал и вышел из совсем уже пустого бара на палубу. Он постоял у поручней. Бледная полоса за кормой бежала назад, в ночь. Вокруг была черная пустая вода, старое, вечное, ко всему безразличное, беспощадное море. Хью благоговейно прочувствовал его тьму, его огромность, его предельное равнодушие. Ни разу у него не было так легко на душе с тех пор, как заболела Фанни, а может быть, подумал он, с тех пор, как он себя помнит. Но как можно такое утверждать? Все забывается. Разве прошлое удержишь? А настоящее — только миг, только искра во мраке. Пенн Грэм забудет и вообразит, что в Англии ему жилось чудесно. Энн, вероятно, уже забыла подлинного Рэндла, а Рэндл забыл подлинную Энн. Сам он отказался от Эммы по каким-то причинам, а но каким — забыл. Сознание его — непрочное, темноватое вместилище, а скоро оно совсем погаснет. Но пока что есть эта минута, ветер, и звездная ночь, и огромное, все смывающее море. А впереди — Индия и неизвестное будущее, пусть очень короткое. И есть надежная, уютная Милдред и веселый влюбленный Феликс. Может быть, его сбили с толку, может быть, он ничего не понял, но он, несомненно, выжил. Он свободен. «Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться, прежде нежели отойду и не будет меня».

Он повернулся лицом к освещенным окнам и посмотрел на часы. Пора идти в помещение. Милдред уже, наверно, его ждет.

Примечания

1

герой сказки Джеймса Барри, волшебный мальчик, который не хотел становиться взрослым

2

Редутэ, Пьер-Жозеф (1759-1840) — французский живописец и гравер, прозванный «Рафаэлем цветов». Создал художественные серии «Флора Наварры», «Античная флора», «Семейство лилейных» и др.

3

«Рядом с моей белокурой милой» (франц.)

4

Диана де Пуатье (1499-1566) — фаворитка французского короля Генриха VII; Клуэ, Франсуа (1510-1572) — французский художник

5

Шекспир. Гамлет, акт III, сцена 4: Искуситель бес, Когда ты так могуч во вдовьем теле, Как девственности быть с её огнем? Пускай, как воск, растает. (пер. — Б.Пастернак)

6

мнимая больная (франц.)

7

Вы только подумайте! (франц.)

8

Так и вижу, как вы морщитесь, читая эти слова (франц.)

9

Вы предпочитаете, чтобы все случилось само собой, чтобы не нужно было решать (франц.)

10

в повести-сказке Дж.Барри «Питер Пэн» сенбернар по кличке Нэна служит нянькой в небогатой семье

11

Я не хочу, чтобы все между нами кончилось из-за недоразумения (франц.)

12

Мой красавец Феликс, я не хочу умереть от избытка благоразумия (франц.)

13

Я вас люблю всем своим существом, я хочу выйти за вас замуж, быть с вами всегда (франц.)

14

Феликс, Феликс, вы правда хотите снова со мной увидеться? (франц.)

15

чтобы прокормить дорогих белокурых малюток (франц.)

16

«Приключения Тентена. Первые шаги на Луне» (франц.)

17

персонажи пьесы ирландского драматурга Джона Синга «Удалой молодец с Запада»; робкий бедняк Кристи вообразил, что убил своего отца, и на этом основании стал героем в собственных глазах и в глазах целой деревни; но оказывается, что Старый Мэхон остался жив, и после долгих перипетий отец с сыном мирно уходят к себе на ферму

18

не могу удержаться (франц.)

19

скорее за её прекрасные глаза (франц.)


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20