Энкантадас, или Очарованные острова
ModernLib.Net / Морские приключения / Мелвилл Герман / Энкантадас, или Очарованные острова - Чтение
(стр. 4)
Незнакомое судно уходило, а она снова оставалась одна. Со всей поспешностью бросилась она вниз по склону и вскоре потеряла судно из виду, очутившись в прибрежных зарослях. Хунилла продиралась сквозь непролазную чащу, которая, казалось, делала все возможное, чтобы не пропустить ее, пока наконец не выбралась на ту одинокую скалу, от которой до берега оставалось еще сравнительно далеко. Но и теперь, выбившаяся из сил, Хунилла не потеряла мужества. Уже не было времени на то, чтобы спуститься с этой головокружительной площадки; ей пришлось задержаться там, где она стояла, и предпринять последнее, что еще было возможно, — сорвать с головы тюрбан и начать размахивать им над джунглями, чтобы привлечь наше внимание.
Моряки слушали рассказ, затаив дыхание, тесным кольцом окружив Хуниллу и капитана; и, когда наконец раздалась команда изготовить самую ходкую шлюпку, чтобы обогнуть остров и доставить на борт пожитки Хуниллы и черепаховое масло, исполнительность, проявленную экипажем с таким веселым оживлением и печальной покорностью одновременно, мне редко приходилось видеть. Все обошлось без суеты. Якорь давно уже отправили обратно на грунт, и судно спокойно покачивалось на месте.
Хунилла настояла, чтобы самой в качестве лоцмана, услуги которого в данном случае были просто необходимы, сопровождать шлюпку к своему потаенному обиталищу. Подкрепившись тем, что ей приготовил стюард, она отправилась с нами. Даже женам знаменитых адмиралов, путешествующим на баркасах своих мужей, никогда не оказывалось столько молчаливо-почтительного внимания, сколько было проявлено командой нашей шлюпки по отношению к бедной Хунилле.
Обогнув множество стекловидных мысов и утесов, часа через два мы прорвались сквозь злополучный риф, проскочили в секретную бухточку и, скользнув взглядами вверх, вдоль зеленой зубчатой стены, увидели одинокое жилище.
Оно прилепилось к подножию утеса, угрожающе нависавшего над ним; с обеих сторон к домику подступали густые заросли, а его фасад был наполовину скрыт от наших глаз площадками грубой естественной лестницы, карабкающейся почти отвесно вверх от самой воды. Построенная из тростника, хижина была покрыта пучками длинной травы, пораженной милдью. Она напоминала стог сена, заброшенный хозяевами потому, что их самих уже не было на свете. Карниз крыши, наклоненной в одну сторону, оканчивался в двух футах от земли. Под ним находилось простейшее приспособление для сбора влаги или, точнее говоря, дважды дистиллируемых и мелко просеиваемых дождевых капель, которые то ли из сострадания, то ли в насмешку ночное небо изредка сбрасывает на эти задыхающиеся острова. Приспособление состояло из простыни неопределенного цвета, замызганной в результате постоянного нахождения на открытом воздухе и растянутой между вертикальными колышками, вбитыми в мелкий песок. Небольшой осколок туфа, положенный в центре, оттягивал простыню книзу, образуя воронку, на дне которой и скапливалась вода, просачиваясь затем в подставленный сосуд из тыквы. Этот сосуд и снабжал поселенцев питьевой водой. Хунилла рассказала, что иногда, не слишком-то часто, за ночь сосуд наполнялся до половины. Его емкость составляла примерно шесть кварт. «Мы привыкли к жажде, — говорила она, — на песчаной Пайяте, откуда я родом, воду привозят на мулах из долин».
Около двадцати черепах, издающих тяжкие стоны, были привязаны в кустах неподалеку и являлись единственным запасом продовольствия Хуниллы. Вокруг на земле валялись огромные черные панцири, раздробленные на куски и напоминавшие разбитые надгробные плиты, сдвинутые со своих мест. Это были останки черепах, из которых Фелипп и Трухильо изготовляли драгоценное масло. Им были до краев заполнены несколько больших тыквенных сосудов и два объемистых бочонка. Тут же, в глиняном горшке, содержалась какая-то спекшаяся масса, обреченная на высыхание. «Они хотели процедить ее на следующий день», — сказала Хунилла, отвернувшись в сторону.
Я забыл упомянуть самое примечательное — рассказать о тех существах, которые первыми приветствовали наше появление.
С десяток красивых перуанских собачек, покрытых мягкой шерстью, завивающейся крупными кольцами, устроили радостный концерт, когда мы подходили к берегу. Некоторые из них родились уже во время вдовства Хуниллы и были прямым потомством той пары, которую привезли из Пайяты. После гибели самой любимой собаки (что послужило для Хуниллы предостережением) она не позволяла больше этим деликатным созданиям сопровождать ее во время восхождений на скалы для сбора яиц и в других странствиях из-за всевозможных опасностей, Подстерегающих путешественника внутри острова: каменистых круч, волчьих ям, колючих кустарников, скрытых расселин и тому подобного. Поэтому в результате выработанной привычки в то утро ни одна из собак не последовала за Хуниллой, когда та вышла из дому, чтобы отправиться на другой конец острова. Кроме того, душевное состояние и занятость своими мыслями помешали ей позаботиться о них. Она так привязалась к этим созданиям, что в дополнение к той влаге, которую они слизывали по утрам из небольших углублений в скал ах, позволяла им разделять с ней содержимое тыквенного сосуда, никогда не располагая сколько-нибудь значительным запасом воды на случай продолжительной засухи, которая временами так беспощадно поражает эти острова.
После того как по нашей просьбе Хунилла указала, что бы она хотела захватить с собой — сундук, масло, не забыв про пять живых черепах, предназначенных в благодарственный подарок нашему капитану, мы немедленно принялись за работу и начали стаскивать все вниз по крутым покатым ступеням, накрытым густой тенью. В то время как мои товарищи занимались погрузкой, я оглянулся и заметил, что Хунилла исчезла.
Простое любопытство здесь ни при чем — нечто большее подсказало мне опустить на землю черепаху, которую я нес в руках, и еще раз внимательно осмотреться. Я вспомнил мужа Хуниллы, которого она похоронила собственными руками. Узкая тропка вела в самую гущу зарослей. Я пошел по ней, словно по узкому коридору лабиринта, и вскоре очутился на краю небольшой открытой площадки, вырубленной в чаще.
Посередине возвышался Могильный холмик — голая кучка чистейшего песка, совершенно не тронутого растительностью, похожая на конус, образующийся на дне песочных часов, только что отмеривших положенную им порцию времени. В изголовье возвышался крест, сделанный из голых сучьев, на которых все еще болтались совершенно высохшие остатки коры. Его поперечная крестовина, подвязанная веревкой, молчаливо реяла в неподвижном воздухе.
Хунилла полулежала, распростершись на могиле. Голова была низко опущена и терялась в массе длинных распущенных волос индианки; руки, протянутые к подножию креста, сжимали маленькое бронзовое распятие. Распятие, почти потерявшее форму, напоминало старинный гравированный дверной молоток, которым напрасно стучали в дверь. Хунилла не видела меня, и я, стараясь действовать бесшумно, подался назад и вернулся к дому.
Хунилла появилась, когда мы были уже готовы к отплытию. Я посмотрел ей в глаза, но не увидел слез. Весь ее облик был проникнут каким-то странным высокомерием, хотя именно оно и выражало глубокие душевные переживания. Горе испанца или индейца не допускает внешнего проявления. Чувство собственного достоинства, брошенное оземь с высот, даже на дыбе утверждает свое превосходство над земной мукой.
Маленькие шелковистые собачонки, словно пажи, стайкой окружали Хуниллу, пока она медленно спускалась к берегу. Она взяла на руки двух самых настойчивых и, лаская их, спросила, сколько мы можем захватить с собой.
Помощник капитана, командовавший шлюпкой, не был черствым человеком, но во всех своих проявлениях, которые касались разрешения различных житейских проблем вплоть до мелочей, неизменно придерживался чисто практической точки зрения.
«Мы не можем забрать всех, Хунилла, — наши запасы на исходе, а на погоду не очень-то можно положиться. Возможно, пройдет немало дней, прежде чем мы доберемся до Тумбеса. Возьми тех, что у тебя на руках, но не больше».
Она вошла в шлюпку. Гребцы уже разместились на банках, за исключением одного, который стоял наготове, чтобы оттолкнуть шлюпку, а затем прыгнуть самому. С догадливостью, присущей своему роду, собаки, казалось, поняли, что их собираются оставить одних на этом голом берегу. Шлюпка была с высокими бортами, а ее нос сильно задирался кверху, поэтому животные, инстинктивно избегая воды, сами никак не могли забраться в суденышко. Их неутомимые лапки отчаянно скребли обшивку, словно она была дверью фермерского дома и не пускала их внутрь, чтобы укрыться от непогоды. Суетливая агония тревоги. Собаки не скулили, не визжали — они просились в шлюпку почти человеческими голосами.
«Оттолкнуться от берега! Живо!» — заорал помощник. Шлюпка тяжело заскрипела по песку, закачалась, быстро отошла, развернулась и начала удаляться в море. Собачонки с громким лаем побежали вдоль кромки воды, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть на уходящую шлюпку, и снова бежали вдоль берега. Если бы они превратились в человеческие существа, то и тогда едва ли смогли бы лучше выразить свое отчаяние. Весла ритмично взлетали в воздух, будто перья пары согласных крыльев. Никто не проронил ни слова. Я посмотрел на берег, потом на Хуниллу, но на ее лице не было написано ничего, кроме твердого и сумрачного спокойствия. Собаки, примостившиеся у нее на коленях, тщетно лизали ее словно окаменевшие руки. Она ни разу не обернулась и сидела совершенно неподвижно до тех пор, пока мы не завернули за выступ берега и не оставили позади это зрелище и его звуки. Хунилла, казалось, принадлежала к натурам, которые, пережив самую острую изо всех смертных болей, остаются вполне довольными тем, что отныне судьбе будет угодно обрывать одну за одной только более мелкие сердечные струны. Страдания стали для нее необходимостью, поэтому мучения других существ, ставших частицей ее души, благодаря привязанности или простой симпатии тут же отзывались болью в ее сердце. Милосердие, заключенное в стальную оправу. Душа, преисполненная земных скорбей, умеряемая хладом, нисходящим с небес.
Немногое остается добавить в продолжение этой истории. После длительного перехода, мучимые то безветрием, то противными ветрами, мы в конце концов добрались до небольшого перуанского порта Тумбес. Там капитан собирался нанять новых матросов. Пайята была неподалеку. Капитан продал черепаховое масло местному торговцу и, добавив к вырученному серебру кое-какие средства, собранные командой, передал все это нашей молчаливой спутнице, которая даже не подозревала, что сделали для нее моряки.
В последний раз одинокую Хуниллу видели, когда она отправлялась в Пайяту. Она ехала верхом на маленьком сером ослике и пристально всматривалась в бесформенное бронзовое распятие, лежавшее перед ней на плечах животного.
НАБРОСОК ДЕВЯТЫЙ. Остров Худс и отшельник Оберлус
В пещере мрачной той увидели, войдя,
Что на земле сидит проклятьем отягченный,
И мысли горькие рассудок бередят,
И патлы дикие, как ил грязны и черны,
На плечи свесились завесой непокорной,
Лицо скрывая; лишь одни глаза
Из темноты глазниц глядят ошеломленно.
К зубам прилипших губ бедняк не отверзал,
Как будто голод век его терзал.
Одет в дранье и жалкое тряпье,
Залатанное с помощью репьев,
Не в силах тело скрыть тщедушное свое.
К юго-востоку от острова Кросмен расположился остров Худс, или, иначе, Туманный остров Маккейна. С южной стороны в него врезается небольшая бухточка, стиснутая стекловидными скалами, примечательностью которой является широкая и плоская полоса берега, покрытая черной, грубо истолченной лавой. Место называется Черным пляжем, или Пристанью Оберлуса, хотя ее вполне можно было бы окрестить Пристанью Харона.
Эта часть бухточки именуется подобным образом в честь одичавшего белокожего существа, проведшего там долгие годы и в лице европейца продемонстрировавшего нецивилизованной округе такие дьявольские замашки, какие невозможно сыскать даже в окружающем каннибальском мире.
Около полувека тому назад Оберлус дезертировал с корабля и очутился на острове, упомянутом выше, который был тогда, как, впрочем, и в наши дни, совершенно необитаемым. Примерно в миле от Пристани, впоследствии получившей его имя, на дне долины или, вернее, широкой расщелины, где среди нагромождения скал нашлось около двух акров довольно сносной почвы, пригодной для примитивного земледелия, он выстроил себе берлогу из камней и осколков лавы. Пожалуй, долина была единственным местом на острове, еще пригодным для подобного применения. Оберлус преуспел в выращивании каких-то вырождающихся сортов картофеля и тыквы, которые время от времени выменивал на доллары или спиртное у не слишком-то разборчивых залетных китобоев.
Судя по рассказам, внешность его сильно пострадала от злобного навета какой-то колдуньи; казалось, он приложился к кубку Цирцеи — настолько зверо— подобным выглядело его тело, едва прикрытое рубищем. Кожа, обильно усеянная веснушками, была вся сожжена и постоянно лупилась от непрерывного воздействия солнечных лучей. Приплюснутый нос сильно искажал и без того безобразные черты землистого лица. Густые волосы и борода напоминали какую-то дикую, ядовито-рыжую растительность. Он поражал незнакомцев своим видом, будто был созданием вулкана, он казался выброшенным на поверхность тем же извержением, которое изрыгнуло на свет божий весь этот рстров. Когда, свернувшись калачиком, он спал в своем уединенном лагере, затерянном в горах, то, по словам очевидцев, его фигура, вся словно сшитая из лоскутков, сильно смахивала на ворох осенних листьев, сорванных с деревьев и сметенных в кучу в каком-нибудь укромном уголке завихрением пронизывающего ночного ветра, который, на время иссякнув, вскоре снова принимается мести, чтобы уже в другом месте повторить свой причудливый каприз. По некоторым сообщениям, наиболее странное зрелище этот самый Оберлус представлял душным и облачным утром, когда, спрятавшись под невообразимо ветхую черную брезентовую шляпу, занимала окучиванием картофеля на своем лавовом огороде. Его необычная фигура была настолько кривой и верткой, что, казалось, ее свойства постепенно передались через руки мотыжному черенку, который со временем, странно исказившись и выгнувшись замысловатым коленцем, превратился в безобразную суковатую палку, скорее похожую на боевую дубину дикаря, чем на рукоятку цивилизованного орудия труда. Увидев кого-нибудь впервые, Оберлус неизменно выказывал привычку с таинственным видом поворачиваться к незнакомцу спиной, скорее всего, потому, что это была наивыгоднейшая его поза, поскольку скрывала многие изъяны. Если таковой встрече суждено было состояться на огороде, что иногда и случалось, причем иной вновь прибывший следовал, бывало, от берега моря прямиком через горловину ущелья, чтобы наверняка застать необычного бакалейщика, по слухам орудовавшего в этих местах, Оберлус, завидев гостя, некоторое время продолжал мотыжить землю, не разгибая спины и не обращая никакого внимания на приветствия, какими бы вежливыми и дружелюбными они ни были. Причем, по мере того как посетитель старался зайти с фронта, чтобы заглянуть ему в лицо. Оберлус все так же, не выпуская из рук мотыги, старательно отворачивался, угрюмо вращаясь вокруг картофельного кустика. Это касательно окучивания. Когда же Оберлус занимался посадкой картофеля, весь его облик излучал такое злорадство, а движения рук были проникнуты такой таинственностью и действовали так незаметно, что казалось, будто он швыряет в лунки не клубни, а яд, совершая акт отравления колодца. Однако среди его мелких и не столь вредных чудачеств выделялась одна навязчивая идея, с которой он носился постоянно. Он был убежден, что посетители приходят к нему не только за овощами или в поисках какого ни есть общества на этом пустынном острове, а равно и для того, чтобы удовлетворить свое страстное желание увидеть воочию могущественного отшельника Оберлуса в его прямо-таки царственном уединении. Тщеславие подобного существа кажется невероятным — мизантропы самонадеянны, — но он действительно холил и лелеял это ужасное самомнение и порой напускал на себя такое величие, что не мог не позабавить некоторых заезжих капитанов. Нечто подобное, как известно, происходит и с определенным сортом заключенных, гордых тем, что всеобщие ненависть и презрение приносят им известность. Временами на него находила другая прихоть — тогда он подолгу укрывался от визитеров за каменными углами своей хибары либо, словно осторожный медведь, ускользал в горы потаенными тропами, наотрез отказываясь видеть человеческие лица.
За исключением редких посетителей, которых приносило море, единственными сотоварищами Оберлуса подолгу оставались одни черепахи. Казалось, он деградировал даже ниже их уровня — его желания не выходили за пределы их запросов, если не считать потребности доводить себя до состояния полного одурения при помощи алкоголя. Однако, несмотря на это очевидное падение, где-то в глубине его, прячась до поры до времени, таилось еще одно дарование, дожидаясь только удобного случая для полного проявления. Действительно, Оберлус лишь тем превосходил черепах, что обладал большими возможностями для деградации и, даже более того, каким-то сознательным стремлением, направленным в эту сторону. Сказанное далее, возможно, покажет, насколько эгоистическое честолюбие или, другими словами, жажда власти ради самой власти (что у людей с благородным складом ума вовсе не проявляется) может завладеть существом, начисто лишенным мозга. Никакие другие земные твари, кроме скотов, не обладают настолько сильно развитой склонностью к эгоизму и тирании. Я думаю, что со мной согласится каждый, кому хоть изредка доводилось наблюдать жизнь некоторых обитателей пастбищ.
«Именем моей матери Сикоракс этот остров мой», — сказал сам себе Оберлус, окидывая взором пустошь. Посредством воровства либо обмена (корабли изредка все же подходили к Пристани) он обзавелся старинным мушкетом, снабженным несколькими зарядами пороха и пуль. Заполучив в руки оружие, он тем самым обрел стимул для проявления предприимчивости, подобно тигренку, почувствовавшему, что у него отрасли когти. Многолетняя привычка единовластно подчинять себе все окружающее; почти никем не нарушаемое одиночество; довольно редкое общение с другими людьми исключительно на основе мизантропической независимости либо меркантильной ловкости — все это, вместе взятое, постепенно вселило в него смутное представление о себе как о персоне большой важности и выработало к остальной части Вселенной презрение, присущее только животным.
Даже злосчастный креол, который сравнительно недолго упивался королевской властью на острове Чарльза, возможно, действовал, исходя не из таких уж низких побуждений, которыми руководствуются некоторые авантюристы, увлекая за собой колонистов в отдаленные земли и там отстаивая прерогативу политического преобладания над ними. Экзекуция, которую он учинил некоторым перуанцам, вполне простительна, учитывая, с какими отчаянными головами ему пришлось иметь дело, а решение дать бой обандитившимся мятежникам при сложившихся обстоятельствах кажется совершенно оправданным. Что же касается короля Оберлуса и того, что будет сказано далее, то тут даже тень снисхождения не находит себе места. По качествам, унаследованным с молоком своей матери Сикоракс, он вершил дела, исходя из простого удовольствия творить жестокости и осуществлять тиранию. Итак, вооруженный теперь ужасным мушкетоном, крепко убежденный в своем исключительном праве на обладание островом, он не находит себе места в ожидании случая доказать свое могущество любому представителю человеческого рода, которому рано или поздно суждено будет попасть безоружным в его лапы.
Ждать пришлось недолго. Однажды он высмотрел шлюпку, вытащенную на берег, и одинокого негра, стоявшего возле нее. В некотором отдалении от берега виднелось судно, и Оберлус мгновенно сообразил что к чему. Судно подошло к острову, чтобы запастись топливом, и матросы бродили где-то в зарослях, собирая дрова. Выбрав местечко поудобнее, Оберлус установил наблюдение. Вскоре из леса показалась беспечная компания моряков, нагруженных поленьями. Сбросив их на песок, сорванцы снова углубились в чащу, а негр принялся загружать шлюпку.
Со всей поспешностью Оберлус выскакивает на негра, который, увидев в этой дикой пустыне живое существо да такой страшной наружности, немедленно приходит в ужас и поддается панике, никак не уменьшаемой медвежьей обходительностью Оберлуса, предлагающего свою помощь. Негр остается стоять столбом, держа на плечах поленья, а Оберлус, тая на груди обрывок веревки, с приторной услужливостью принимается укладывать остальные дрова в лодку. Проделывая все это, он старается зайти негру в тыл, а тот, догадываясь в свою очередь о его намерениях, делает отчаянные попытки не терять его из виду. Оберлус настойчиво маневрирует, но наконец отказывается от бесполезной попытки осуществить свои коварные замыслы. Опасаясь оказаться застигнутым врасплох командой шлюпки, он бросается в заросли кустарника, приволакивает мушкетон и приказывает негру прекратить работу и следовать за ним. Тот отказывается наотрез. Тогда, изготовив орудие, Оберлус спускает курок. К счастью, происходит осечка, но этого оказывается достаточно для того, чтобы негр, перепуганный до смерти, получив вторичное и неумолимое приглашение бросил дрова, сдался на милость победителя и последовал за ним. Узкой тропой, известной только ему одному, Оберлус поспешно удаляется подальше от берега моря.
По дороге в горы он с ликованием объявляет пленнику, что отныне тот становится рабом и будет на него работать. Обращение же будет зависеть полностью от поведения последнего в будущем. Однако Оберлус, обманутый первой, инстинктивной трусостью черномазого, в злосчастный момент все же ослабляет бдительность. Когда оба проходят там, где тропа сильно суживается, негр — мощный малый, заметив, что хозяин зазевался, неожиданно обхватывает его руками, бросает на землю, вырывает мушкетон, связывает чудовищу руки его же веревкой, взваливает на плечи и возвращается обратно. Когда появляются остальные моряки, Оберлуса отвозят на судно, как оказалось принадлежащее английским контрабандистам, то есть посудину, порядки которой не отличаются излишним милосердием. Оберлуса жестоко высекли, затем, со связанными руками, снова отвезли на берег, вынудили показать дорогу к своему обиталищу и предъявить собственность. Все тыквы, картофель, черепахи и кучка долларов, накопленных в результате торговых операций, были захвачены на месте. Однако, пока мстительные контрабандисты были увлечены уничтожением хижины и огорода, Оберлус умудряется удрать в горы и спрятаться там в укромном уголке до отплытия судна. Затем он отваживается высунуть наружу нос и при помощи старой пилы, закрепленной в расщелине дерева, освобождает руки от стягивающих их пут.
Предаваясь раздумьям над руинами своего жилища, посреди пустынных скал и потухших вулканов этого богом забытого острова он намечает планы достойного наказания человечества, но до поры скрывает свои намерения. Суда продолжают изредка заходить в бухточку, и Оберлус умудряется кое-как снабжать их овощами.
Настороженный неудачей, которую он потерпел при похищении иностранца, Оберлус теперь действует по-другому. Когда моряки высаживаются на берег, он прикидывается закадычным другом, приглашает к себе и со всем радушием, которое только способна изобразить его свирепая рыжая физиономия, угощает их спиртным из своих запасов и предлагает располагаться как у себя дома. Да гости и не дожидаются особого приглашения; но вскоре, после того как напьются до бесчувствия, связанные по рукам и ногам, оказываются запрятанными среди камней, где и томятся до самого отплытия судна, а затем, обнаружив, что находятся в полнейшей зависимости от Оберлуса, ошеломленные происшедшей с ним переменой, дикими угрозами и напуганные внушительным мушкетоном, они поспешно соглашаются признать его власть и становятся жалкими рабами, а Оберлус — свирепейшим из тиранов. В процессе такого приобщения к новой жизни двое или трое несчастных погибают. Четырех оставшихся Оберлус приставляет к работе по взламыванию спекшейся почвы. Они перетаскивают на своих спинах землю, которую удается наскрести в сырых горных расщелинах. Он содержит их на самом скудном пропитании, угрожает оружием при малейшем непослушании — одним словом, обращает их в рептилий, пресмыкающихся у его ног, — в плебейских ужей перед ее величеством Анакондой.
В дальнейшем Оберлус ухитряется пополнить свой арсенал четырьмя ржавыми абордажными саблями и увеличить запас пороха и пуль для своего громобоя. Значительно облегчив трудовую повинность рабов, он тем самым проявляет себя как человек или, скорее всего, дьявол большого дарования, способный льстиво увещевать и принуждать других покорно соглашаться со своими намерениями, какое бы отвращение они поначалу ни вызывали у его пленников. К тому же не слишком согласовавшееся с законом прошлое пленников подготовило несчастных к различным превратностям судьбы — бродячая жизнь этих ковбоев моря растворила в них остатки человеческой совести до такой степени, что теперь их души готовы были закоснеть по подобию любого навязанного шаблона подлости. Их мужество сгнило на корню в результате жалкого существования на острове. Привыкшие раболепствовать перед господином — самым низким из рабов, они деградировали до его уровня. Он обходился с ними как с тварями, принадлежащими к низшей расе; короче говоря, он дрессирует этих четырех животных и делает из них убийц, умело обращая трусов в наемных бандитов.
Теперь неважно, что, меч или кинжал, вложенные в человеческие руки, начинает играть роль искусственных когтей либо клыков, подобных фальшивым шпорам на ногах бойцового петуха. Итак, я повторяю, Оберлус — царь острова — натаскивает на добычу своих подданных: вкладывает им в руки ржавые тесаки в целях достижения славы. Подобно любому самодержцу, теперь он становится во главе благородной армии.
Можно подумать, что далее неизбежно последует восстание рабов. Оружие в руках угнетенных? Какая неосмотрительность со стороны императора Оберлуса! Ничего страшного — у них были только тесаки, не более опасные, чем ржавые косы, он же владел огнестрельным оружием, извергающим булыжники, куски лавы и прочие осколки, способные истребить четырех мятежников одним махом, словно голубей. Кроме того, Оберлус даже не ночевал в своем привычном жилище. При свете багряных лучей заходящего солнца его можно было видеть направляющим стопы в самое сердце ущелий, чтобы укрыться там до рассвета в каком-нибудь провале, пахнущем серой и недосягаемом для остальной шайки. Вскоре, сочтя это слишком утомительным, он каждый вечер припрятывает сабли, спутывает руки и ноги рабам, вталкивает их в барак, закрывает дверь и, улегшись тут же, у порога, под грубым специально пристроенным навесом, коротает ночь, сжимая в руке верный мушкетон.
Предполагают, что, не удовлетворившись каждодневными парадами своей блестящей армии на шлаковой пустыне, Оберлус с той поры обмозговывает самые злокозненные планы, скорее всего намереваясь захватить врасплох команду какого-нибудь судна, посетившего его владения, перебить всех до единого и отбыть в неведомые края. Пока эти планы переваривались у него в голове, два судна подошли к острову одновременно со стороны, противоположной его дому; как раз в этот момент его замысел внезапно изменился.
Судам понадобилась зелень, которую Оберлус обещает в изобилии при условии, что к Пристани будут посланы шлюпки, дабы матросы могли нарвать овощей на огороде. В то же время Оберлус сообщает обоим капитанам, что его негодяи — рабы и солдаты — настолько разленились и стали такими бездельниками, что у него нет сил заставить их что-либо делать обычными средствами, а для принятия строгих мер у него слишком доброе сердце.
Ударили по рукам, шлюпки были посланы и соответственно вытащены на берег. Люди направились к хижине, но, к величайшему удивлению, никого там не застали. Подождав до тех пор, пока не лопнуло терпение, они возвратились обратно. Боже мой, казалось, там прошествовал некто отнюдь не из числа милосердных самаритян. Три шлюпки были изрублены в куски, а четвертая исчезла. Испытывая невероятные трудности, несколько моряков сумели проделать путь сквозь горы и скалы и достичь противоположного берега, где стояли на якоре суда. Новые шлюпки были направлены на помощь оставшейся части этой незадачливой экспедиции.
Изумленные коварством Оберлуса, опасаясь новых и еще более таинственных злодеяний, почти убежденные, что тут не обошлось без участия колдовства, связываемого с этими островами, оба капитана не нашли иного способа обеспечить безопасность своим судам, как спастись бегством, оставив Оберлуса и его армию в преступном обладании украденной шлюпкой.
Накануне отплытия они положили в бочонок письмо, в котором оповестили Тихий океан о происшедшем, а сам бочонок поставили на якорь посреди бухты. Через некоторое время его распечатал другой капитан, но уже после того, как успел отправить к Пристани Оберлуса шлюпку. Легко догадаться, сколько волнения испытал он, прежде чем дождался ее возвращения. С ней ему было доставлено другое письмо, в котором оказалась версия тех же событий, данная самим Оберлусом. Этот бесценный документ, покрытый плесенью, был найден пришпиленным к лавовой стене заброшенной и пахнущей серой хижины. Послание бесспорно доказывало, что Оберлус был не только грубым дикарем, но, кроме того, и довольно умелым писателем, способным на самое меланхолическое красноречие.
«Сэр, я — самый несчастный джентельмен на свете. Жизнь скверно обошлась со мной. Я — патриот, оторванный от Родины жестокой рукой тирании.
Сосланный на Очарованные острова, я снова и снова умолял капитанов продать мне шлюпку, но всякий раз получал отказ, хотя взамен предлагал кругленькую сумму в мексиканских долларах. Наконец, мне представилась возможность вступить в обладание таковой, и я не упустил ее.
Долгие годы страдая в полном одиночестве, я старался тяжким трудом скопить кое-что для облегчения добродетельной, хотя и печальной старости. Однако в разное время подвергался грабежу и побоям со стороны людей, исповедующих христианство.
Сегодня я отплываю с Энкантадас на доброй лодке, названной мной «Милосердие», к островам Фиджи.
Сирота Оберлус
«P. S. За камнями у печки Вы найдете пожилую птицу. Не убивайте ее, будьте милосердны — я посадил ее высиживать яйца. Если выведутся цыплята, я предоставляю их Вам, кем бы Вы ни были. Все же цыплят по осени считают».
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|